|
|||
Григорий Викторович Ряжский 5 страницаИ он начинает меня расстегивать с целью помочь переодеваться в богиню, но руки плохо управляются и расстегивают меня неловко. Тогда я сама ему помогла, кофту скинула и в маечке одной осталась, чтобы в дырку уже головой забираться. И забралась, но не до конца, а до середины божественной накидки. В этот момент дядя Валера и решился. Он поднялся, обхватил меня всю целиком, пока я ещё с другой стороны платья не появилась, и пережал все мои движения, тесно притянув к себе самому. Потом мягко так к земле притянул, чтобы я упала на пол, на другие костюмы из Бокаччо. А сам шепчет беспрестанно: – Киронька, Киронька моя, девочка золотая, дочурка, надо так, надо нам обязательно, поверь мне, пожалуйста, поверь… – И снова: – Киронька, Киронька… Я замерла на полу с головой под тканью и только там сообразила, что это не театр всё был, всё это время прошедшее с самого начала, не Бокаччо никакой, а он все время меня хотел потрогать и поласкать. А отчим юбочку мою под покрывалом божьим нащупал и потянул на себя, тоже с прерывистой дрожью, а рука все норовила попутно дальше проскочить, туда, где между ног. И я испугалась по‑ настоящему в этот момент. Я сдвинула ноги, как могла сильней, и поджала их под себя, а дяде Валере выкрикнула оттуда: – Вы чего, дядь Валера, делаете, вы чего? Он снова как заведенный: – Киронька, Киронька моя, так надо, дочка, так надо… – и резко полотнище богини отдергивает и дает на меня полный свет. Я глаза от неожиданности и страха распахиваю, и тогда он в глаза мои губами впивается, и в губы, и в шею, и снова в глаза, и везде, и целует, целует. А сам давит, давит все сильнее на меня внизу твердым. Тогда я не думала, что это член дядин, мне в голову не приходило, что у старых людей члены бывают вообще, в смысле, чтобы они служили рабочими органами человеческой страсти у учителей русского языка и литературы. С мамой они поженились, я была уверена, по другим совершенно показателям взаимоотношений: по общей профессии школьных педагогов, по единству взглядов на воспитание и жизнь целиком, по заботе друг о друге, чтобы не было одиноко, а было веселее вдвоем в нашей местности. А когда глаза мои от губ его освободились и мне удалось вниз посмотреть, я увидала, что орган его мужской был уже голый и торчал вверх совершенно не по‑ стариковски, как не должно быть у автора театральной пьесы. И меня это бесконечно удивило, поразило дико, и зрение в этот миг поплыло и ослабло, потому что снова на моем лице лицо Валерия Лазаревича оказалось внакладку, и я захотела сказать теперь уже, что что он делает со мной, но не успела, так как именно в этот момент меня пробило болью внизу живота и ударило в глубину меня твердым. И стало туда бить, строгать и стонать. Это был дядя Валера собственной персоной с голым, как рубанок, членом, но уже не снаружи, а внутри меня. И он туда бил и бил, пока не закричал ужасно и не заплакал в этом своем крике настоящими, а не бутафорскими слезами, как у меня в спектакле, когда за кулисами быстро успевают пшикнуть из флакончика, когда забегаешь туда ненадолго переодеться и снова выйти в мизансцену. А в тот момент, как он заплакал, мне вдруг перестало быть больно, сразу отпустило и тут же, наоборот, прикатило другое совсем, приятное и волнительное, и я вся разом разжалась и обмякла и прекратила дергаться в сопротивлении усилиям отчима. А он додернулся ещё несколько раз и выкатил от счастья глаза – точно видела, от самого настоящего счастья жизни. Тогда‑ то и выстрелило что‑ то внутри меня ему навстречу, прибору его вынутому и съежившемуся – ужасно незнакомое, новое и охватившее всю меня целиком, от зацелованной им макушки до кончиков ногтей на ногах. И эта моя конвульсия избавила нас обоих от ужасного разговора, обвинений моих и его оправданий. Поняла я, что не всё так просто и понятно в театральном деле и в остальной жизни тоже, в секретах ее и неозвученных монологах. Крови было совсем немного, и всю ее дядя Валера вытер сам и промокнул. Тогда я решительно оделась и сказала ему: – Знаете чего, дядя Валер? – он задрожал от страха и поднял на меня глаза с выжиданием своей участи, а я поставила точку. – Я маме не скажу, я так решила, но вы ко мне больше всё равно не приставайте, а то все расскажу, ладно? Он заморгал благодарно и снова завел: – Киронька моя, Киронька, доченька… В этот момент он совсем не походил на благородного интеллигента больше, а похож был на предателя из старого кино про революцию, ещё черно‑ белую. Таким он и запомнился мне навсегда, таким не гордым, а подбитым. Но зато умер Валерий Лазаревич легкой смертью, без длинной болезни, на другой день, как все у нас случилось, после премьерного показа спектакля. Но умер не от счастья, а от горя из‑ за того, что в зал ДК «Виноградарь» пришло четыре человека только кроме учителей наших и тоже не всех, всего получилось семеро зрителей в зале. Спектакль начали все равно, не стали других ждать, а он ушел за кулисы и больше не вышел, Валерий Лазаревич. Там у него образовался сердечный приступ, и организм отчима, видно, с ним не сумел справиться, преодолеть его как нужно, с таблеткой. И он умер. И его похоронили у нас же, на поселке, так как кроме мамы и меня у него никого в жизни не оказалось, хотя мы нашли прошлую родню, но он со всеми ними был в разводах и разладах, и те не захотели приехать, знали что‑ то про него, чего не знали мы, вернее, мама моя. А Сонечка моя – его дочка, получившаяся из‑ за насилия надо мной за кулисами за один день до авторского воплощения учителем литературы Берманом произведения писателя Декамерона на сцене «Виноградаря». И скрыть это от мамы я не сумела, больше не от кого было, придумать, от кого будет мое дитя. Мама пошла тогда и плюнула на отчимову могилу, а ребенка, сказала, будем оставлять и воспитывать сами.
С Красных Ворот мы отвалить решили с Зеброй вместе, в том разрезе, что мысль эта в голову нам пришла одновременно после случая с фальшивыми баксами, за которые пострадали, а не должны были по правилам хорошего тона. Но тут на принцип я больше пошла, потому что оснований было на самом деле больше разругаться и уйти только у Зебры, а не у меня и у неё вместе. Купили нас с Дилькой в тот вечер по одиночке, на разные места отдыхать, но платил один и тот же клиент, за две тачки бабки отдал, по полтиннику туда и сюда, за себя и за друга. И поехали: я на баню с тем, кто платил, а Дилька – на квартиру с другим. В бане получилось лучше, чем всегда, потому что был редкий случай: одна баня, один он и одна я. И всё. Ни жратвы, ни бутылок, ни друзей других потрахаться на халяву. А сам парился, как будто по‑ настоящему решил здоровье поправить: с веничком, запаренным из березовых веток, в шапке войлочной, с эвкалиптом, пар по градусу отмерял, по науке, сам трезвый, как гвоздь стальной, и настороженный. Со мной разговаривал вежливо, так, что я даже засомневалась, что голая буду, а не в купальнике. Подумала, извращенец, и ошиблась. Ничего общего, ни намека на любое отклонение, кроме непривычного режима поведения с девчонкой для отдыха. Мне‑ то что, мне ещё лучше, если нет подвоха, хотя хуже, если нет никакого алкоголя для банного куража, мне даже немного жалко стало, что все тихо вот так пройдет, без малейшей паники, дурных анекдотов и щипков за жопу до и после. Не подумайте, что это от испорченности я так говорю, просто, действительно, непривычно очень и поэтому непредсказуемо – отсюда страх присутствует. В общем, я разделась без приглашения и к нему в парную отошла, где он раздул уже градус до нормы крепкого здоровья. Первое, что сделал этот странный человек – схватился руками за пах и прикрылся. Ну, загадка помаленьку стала раскрываться – поняла я, что он имел в виду этим жестом: купил женщину за деньги первый раз в жизни и не смог перебороть стеснения. И ещё я поняла – не от того, что женщина голая или секс, или незнакомы и сразу. А оттого, что он натурально произвел покупку товара и теперь ему неловко из‑ за этого, что может делать с ней, с женщиной, то есть, всё, что ему пожелается, кроме анала, о котором мамка всегда на всякий случай предупреждает, и сколько отдельно ещё за это, если девушка согласна будет, надо добавить. А красноту ему было скрывать свою как раз в бане удобно, где и так все вокруг красное и жаркое. И я сообразила, зачем он такой тип отдыха выбрал – для маскировки совести. Правда, он сразу опомнился, почуял, что сам себя выдает, и руки от паха отвел, открылся весь и сделал вид, что сосредоточивается на изготовлении верного пара. Только тогда я успокоилась окончательно, расслабилась и решила сама сдвинуть дядьку с мертвой точки. Этот самый у него не то, чтобы болтался и не то, чтобы торчал дыбом вверх или вперед, но никак не определялся с местом четкой дислокации, вздрагивал с неритмичными синкопами, про какие говорил отчим Валерий Лазаревич, когда подкладывал под меня в качестве героини музыку авангардного композитора Пуленка, ненадолго задерживался в самых разных точках вертикали и не фиксировал по этой причине своего отношения к моей обнаженке. А время дядькино истекало, и мне стало жаль его незакаленной совести. Я подкралась к нему сзади, приобняла за таз и развернула на себя. Он дрогнул, но не возразил такому развитию парки. Потом я ласково взяла губами и показала, что получается, если таким образом. Он прикрыл глаза и постарался закрепить мужество насколько долго получится. Но крепкости ему не хватило, вмешалась, все‑ таки, неуверенность в себе самом, и он, не открывая глазниц, выпустил заряд своего страха так, что я не успела отпрянуть. Тут же первым делом сам побежал под душ, чтобы, не дай Бог, не объясняться по факту недодержки. Когда я вышла вслед, похлестав себя брошенным веником, он уже был почти одет, но все ещё красный. Я вопросительно посмотрела на него, и он сказал: – Мне, к сожалению, пора, а вы побудьте сами теперь, попарьтесь. И вот еще… – он положил на стол полтинник баксов и быстро пошел на выход. Не оглядываясь, добавил в дверях уже: – Это для вас лично, до свиданья. Я купюру подобрала и огорчилась, честно опять – не было удовлетворения от этих легких денег и радости: ни в сердце, ни в душу отдача не получилась, потому что и не отработала по‑ настоящему и, подумала, что от меня ему удовольствие было тоже картонное, не сумела разжать до конца, вытащить его распаренное тело из задумчивости и подозрительного испуга, в общем, говном себя ощутила и расстроилась. Но, с другой стороны, такая баня для меня самой первая была за всю работу, где не трахали, не поили, не били или пиздюлями не грозили и на «вы» обращались при этом один на один. Странно, очень это странно все вышло. Но потом, немного посидев с банкнотой в руке, я ушла от собственной исповеди в сторону и перестала каяться, а заказала два пива в номер и леща и впервые в жизни засосала оба бокала в единственном числе, в пустой, жаркой по‑ грамотному бане, без никого – сама по себе. И всё, точка! С Зеброй, которая отъехала с оплаченным другом моего затюканного апостола, история была другой, но тоже отличалась дополнительной щедростью. Квартира, куда приехали, была съемной и неуютной, со следами проживания в одиночку. Зато мужика Зебриного, в отличие от моего дурика, прямо распирало гордостью и похвальбой. Для начала он налил ей вина и попросил станцевать что‑ нибудь сексуальное, сказал, за танец узбекского живота доплатит ещё полтинник сверху. Зебра замялась, но соблазн был крепкий, и она решила, что сначала покажет живот в натуре, чтобы заявить некрасивый шрам и не было потом претензий по переплате. Так и сделала честно – Дилька вообще всегда по работе честная и по жизни тоже – с принципами. Друг апостолов шов пальцем потрогал, но утвердил и сказал, ничего, мол, подходит для танца. Только, сказал, нету у него полтинника отдельно, а есть сотка целиком и он бы хотел полтинник обратно иметь, если можно так разойтись. Был, к несчастью, полтинник у Зебры с собой, мамка выдала накануне за вчера нам на двоих, а саму купюру забрала Дилька, пока её не распилим. Его и отдала клиенту, а сотку забрала довольная. Когда танцевала, старалась угодить, музыка, правда, не подходила, потому что в квартире была только радиоточка на маяке и давали в тот момент адажио из откуда‑ то, другое по темпераменту и звуку, не подходящее для живота. Но все равно клиент остался доволен. После этого они вместе выпили и залегли до – утра, и Дилька работала. А утром уехала на Павлик, где я ночевала после бани той. Перед вечером решили свежую ночную сотку поменять в обменке, чтобы разойтись. Оттуда моих четвертак был, с мамкиного полтишка. И выяснилось, что баксы фальшивые, в обменке сказала девочка: хорошо, что знакомая нам была, мы у нее часто меняем, не первый год. Повезло – могли потому что замести нас под это дело, и не успели бы «мама» произнести или «мамка» даже – ни та, ни, особенно, другая выручать бы не явились. Чего делать, если честно, я не знала – с Зеброй, в смысле. На четвертак попадать мне было страшно неохота и, если разобраться, моей вины натурально не присутствовало в ее танце живота, сама виновата, доверилась и лоханулась, да еще на свой полтинник попала, на собственный, в котором и моя половина лежала. Это первая мысль была самая, которая меня пробила сразу, как узнали про фальшак. Насчет подлости клиентской – это потом уже было, на счет два, мысль. Но Зебра и тут не смалодушничала, а решила ответить и сказала прямо: – С меня четвертак, сама дура, сама плачу. – Да ладно, Диль, – миролюбиво среагировала я, – разберемся. – Но так ответила, чтобы не было доходчиво понятно, будем разбираться или нет, и так знаю – в расчет четвертак тот войдет, как долг от Дильки, в хозяйственные нужды впишется и растворится без особого акцента на финал, что она, все‑ таки – мне. Третье, о чем спохватилась, это об апостоловой банной банкноте: спохватилась и от ненависти к самой себе, что такая дура лоховская, сжалось всё у меня, где могло сжаться, сами знаете – от грудной жабы и вниз до конца. Мы обратно к девушке знакомой – извиняться и еще раз проверять. И что вы думаете? Самой бумажка подлинной оказалась, самой натуральной американской платежной деньгой, слава тебе, Господи мой Боже. И тут мне проясняться многое начало, про моего дурика из бани, про апостола стыдливого, который в первый раз к тому же за услугой на точку явился; поняла я, почему сказал он мне, что для меня, мол, лично полста эти сверх услуги предназначаются, и в дверях не повернулся. Откупался, наверняка, за фальшак, про который все знал заранее, метало его между кидаловым и стыдом, крутило меж обманом и совестью, опыт нужный не нажил ещё, гондон. Стоп! И тут до меня дошло дополнительно, что расплатился‑ то он вчера на точке тоже фуфлом – в церковь не ходи, бабушка, точно – вернул мне, чего там у мамки нагадил, а друг – нет, тот ещё добавил к точкиному кидняку свой, персональный. Сколько людей – столько характеров, это ещё отчим объяснял на репетициях, до того, как плащ богини мне на голову через дырку натянул в гримёрке ДК, когда живой еще был, так‑ то. К вечеру на точку явились и к мамке красноворотской, к нашей, у какой стояли не как процентщицы, а числились постоянными. Тамошняя мамка у начальника точки шестерила в полном рабстве и угодничестве, у Следака. Да и то сказать, Следак мужик был серьезный, сам мент в прошлом, следователь по угонам. Его на взятке прихватили всего в две сотки, за полную какую‑ то ересь, что‑ то кому‑ то в виде протекции оказал, чтоб тачку получше разыскать спизженную, а саму взятку не просил, между прочим, просто, когда принесли и сунули, то не хватило сил не взять. И взял. И его взяли самого тут же по навету, кто давал. А он, и правда, нормальный был, ни понтов не колотил на своей должности, ни толпу не портил никому. Один раз всего к нам прибыл со штатским другом, взял девочку среднюю и честно бабки отдал, как просто клиент, а не мент. А когда его турнули с места за две сотки те, то он вспомнил о точке и нужную связь включил, потому что ему весь наш принцип тогда по душе пришелся, как точка устроена и как работает по отдаче, очень сам толковый он и просчитал все как надо. А кончилось, что прежнего мудака выдавил с владения через бывших ментов, других своих же следаков, но по‑ честному с ним обошелся, бабки за приобретенный бизнес все отдал скрупулезно, заём от другана в штатском получил долгосрочный, и обошлось без войны, только с несильной угрозой. И всё, стал точкой владеть на радость гражданскому населению. А мамка наша, у которой мы с Зеброй, кроме нас ещё на листе рабочем душ пятнадцать имела и без поблажек все, как и мы, со штрафами, если чего. Это я к тому, что мы с Зеброй на обязаловке стояли, а не на проценте. Объясню. Те, со своими мамками – вольные: прибивайся, хочешь, не прибивайся к точке – отдай твердый процент Следаку и работай, пришла – не пришла – твоя головная боль и твоей мамки, профит они дальше сами располовинят. Мы же – вот они всегда, кроме менструальных дней, кроме уважительных красных флагов поверх Красных Ворот. А мамке по типу нашей – по сотке деревом на карман от Следака за проданную девочку, если сотка баксов или, что редко, сто пятьдесят деревом – за полторы, тоже баксов, ну и полтина в рублях, если за полтину в баксах, доступно говорю? Короче, бабки забираем за баню и танец живота, а мамка половинит нашу долю и морду воротит. – Что такое? – спрашиваем. – Что за дела? – А такие, – отвечает, а сама цедить продолжает через забрало свое. – Фуфлом кавалеры ваши вчера расплатились, убыток получился и недобор. Решение на ваш счет – убыль вчерашнюю уменьшить и по возможности на всех раскидать заинтересованных. Ну такого беспредела ещё не было, ни до, ни после. Мамка и сама знала, что не права, бабки‑ то она принимала от апостола моего за обеих нас и приняла, поэтому морду сейчас и воротила и в глаза не глядела прямо. Тут Зебра слово свое и сказала, но не в крик, как потом с бойцовыми псами, а тихо и пронзительно, как будто прошипела, словно кобра, раздумывающая перед принятием решения: – Ты, – говорит, – марамойка падлючая, чего гонишь тут? На кого ещё раскидать, мандавошка, на какого такого заинтересованного? На которого, манду от работы прячет, чтоб ссалось дороже? Иди наёбывай прохожего, мамочка, а нас не хера лечить, поди Следака погрузи своего, пусть гондоны поштопает и по второму кругу пустит, может, сэкономит чего. А нам бабки отдай законные, мы работали за них, а не курорт отбывали, ясно? Мамка опешила и подалась назад. Я, если честно, тоже слегка не поверила, что Дилька так вот выдать решила за нетяжелую обиду. Можно и схлебать было, если с другой точки посмотреть – побазарить, само собой, но не отдавать такие швартовы, стоя с места на полный ход. Но такая уж Дилька по характеру, такая правдивая и искрометная. Вы бы посмотрели на ее внешность в тот момент: сама черная, глазастая, несмотря, что узкие, а скулы гуляют от желваков вверх‑ вниз и такая красота получается, что Боже мой. Я бы сама, если б мужиком была или клиентом, в такую минуту на нее накинулась бы, купила или за так договорилась, за любовь, но всё равно рывок произвела бы. И никакие зебры не при чем тут и швы её, потому что, когда таким огнем Дилька моя горела неугасным, то ничего её прекрасней и быть не могло, никогда и в голову бы не пришло, что Зебра не супер – за сотку или же за полторы, а нормально средняя и легко отъедет за полтинник. В общем, весь расклад красноворотский в этой истории ясен нам стал окончательно предельно. Ушли мы оттуда в тот же день, плюнули на их подлость, а ещё через неделю с Бакунинки съехали и поселились на Павлике, там резону жить было для нас больше, к другим толковым местам обитания ближе и по цене не хуже. А на другой день, пока еще не съехали, мамка мне лично позвонила по телефону и сказала, что мне бабки за меня отдаст, а Зебре не отдаст ни по‑ какому, и чтобы я осталась, а она нет. Сказала, что революционерки ей на точке не требуются и всякие обвинители порядков. И я подумала, что хуже не будет, если деньги за то самое возьму хотя бы свои. Я пошла и взяла, но на работу так и не вышла, отомстила хотя бы немного за нас с Дилькой. Дильке, правда, тоже про это не сказала, про мой возврат, чтобы ее больше не нервировать. Ну и не делиться тоже – это ж, как‑ никак, за баню возврат был, а не за танец живота, так ведь? А Следак, в отличие от ожиданий, гадом оказался все же, нормальным серьезным гадом, а не человеком, как думали про него. Сидеть, не вылазя из тачки да девчонок обирать, это и я бы могла, для такого ума много не надо: владей, собирай и отстегивай – вся наука. Мусор – он мусор и есть, даже, хоть и бывший, хоть и выгнанный следак. Нинку к нам пригрела Зебра, не я, если вспомнить, как было на деле. Я, может, тогда и не стала бы связываться с ситуацией, где не знаешь всегда, чего больше будет – найдешь или потеряешь, тем более, что Нинка валялась у бортового камня с разбитой мордой и изо рта у нее продолжала вытекать на асфальт кровавая смесь. Теперь я не жалею о том нашем решении, даже, несмотря на последующее Мойдодырово зелье, но в свое время сильно сомневалась. А получилось все после полгода, как Нинка вахту отстояла в апартаменте на Шаболовке. Она и до этого все знала по работе, готова к ней была после детского дома и пошла на неё с легким сердцем, хоть и пустым на тот момент, тем более, что была цель в виде больного братишки. А через этот срок в работу вошла бесповоротно, как будто всю жизнь к ней тянулась, к профессии нашей, и клиент ее ценил, шел к ней опять, конкретно уже из‑ за неё. Девочек на апартаменте было семеро, и все разные, но две отличались сильно. Одна, рыжая, из украинского города Черновцы имела фамилию по мужу Счастливая, но была в разводе со своим мужем Счастливым из‑ за непомерно толстого тела, получившегося после родов первенца. Больше на этой Счастливой никто в Черновцах жениться не захотел, и тогда она собрала своё большеразмерное имущество и приехала в Москву искать другое счастье, столичное, но, не найдя, поступила в апартаменты, чтобы было на что содержать оставленное дома Счастливое дитя. В то, что Счастливую возьмут, сама она не верила до того момента, как расположилась ночевать на Шаболовке в комнате на двоих с Нинкой. Нинка и была всегда худой и продолжала оставаться самой тонкой на месте досуга, и поэтому получилось смешно: обе они были как два единства и две борьбы противоположностей, единства – по работе и соседству, а противоположностей – по наружности и весовой категории. Другая, отличная от других девчонок жрица успеха на Шаболовке по имени Ирма, прибыла на Нинкин апартамент из другого, но ещё раньше – из города‑ героя Ульяновска, откуда родом сам Ленин, так представлялась. Была Ирма не самой толстой или же худой, а, наоборот, самой из всех пожилой. Для своих сорока трех лет выглядеть она ухитрялась на все пятьдесят пять с хвостиком. И в этом был фокус, в сутенерской мудрости содержателя Нинкиного притона. И расчет его подтверждался наличием обильной у той и у другой клиентуры, что у Счастливой, что у Ирмы. Счастливую девчонки держали за свою, как пострадавшую по вине бывшего мужа: гормон – дело такое, непредсказуемое, сам, кто хочешь, попасть может на полноту послеродовую, если получится. Ирму же девки тихо ненавидели, тайно завидуя её выгодной старости, обеспечивающей ей процветание и упокой на будущее. Ирма и Счастливая имели другую оплатную шкалу, отдельную от других и в полтора раза выше, чем нормальные девчонки, но, тем не менее, всегда оборачивались востребованными. Очевидно, срабатывал закон особого спроса на элитный товар некатегорного качества, и, оказалось, под товар этот население шло отдельным косяком и тоже особое шло, население‑ то. Бывало, что до непосредственного соединения полов и не доходило, до интима. Один, к примеру, приходил к Счастливой два раза в неделю или три, чтобы поесть. Еду чокнутый приносил с собой и всегда красиво сервировал двухчасовой стол. Питание было дорогое и красивое, как и сама Счастливая в те моменты, пока ела, а странный визитер неотрывно глядел на неё и гладил обожаемый предмет по руке от локтя до запястья. Забраться куда выше, ниже или в сторону от руки потребности у него не возникало никогда. Иногда клиент плакал, иногда – нет. Длилось это по самый Нинкин уход с Шаболовки, когда уже ей стало там окончательно невыносимо. И какая была за этим тайна, за приходами дядьки того, не знал никто, даже сам содержатель, кто и придумал варианты ненормативной любви в стенах своего заведения. Были и другие постоянники – так назывались прикипевшие к определенной девочке клиенты, но те уже числились чисто по сексу, по прихоти к специально толстым телам, как у Счастливой. А с этим делом при помощи толстолюбивого прихожанина со своей едой все у неё оставалось лучше некуда – она толстела на два сантиметра в месяц по длине ремешка, вернее, двух состроченных вместе ремешков с одной пряжкой. Счастливая человеком была общительным и хорошим рассказчиком, так что девчонки всегда были в курсе, кто с ней и как. Но с сексом или без, трогали её все непременно, трогали, мяли и ласкали Счастливое тело, пробовали на упругость и мягкость Счастливые груди, Счастливые ягодицы на Счастливой попе, процеловывали трижды Счастливый подбородок и Счастливые рыжие волосы, единственно нормальные по толщине в гигантском Счастливом организме. По ночам иногда, если обе не работали, Нинка слышала, как Счастливая тихо молилась под одеялом и благодарила свою судьбу на Шаболовке за такое к себе отношение, за такое неожиданное процветание, спрос и, если перевести в гривны по текущему курсу, то и богатство. Свои многочисленные постоянники водились и у Ирмы, бабушки Ильича. Те странными не были в большинстве своем, потому что геронтофилия, оказалось вещь науке известная и представителей этого жесткого в смысле принципов направления удовольствий выявилось гораздо больше расчетной величины. Много было и молодежи среди почитателей Ирминого таланта быть старше собственных лет, и даже возникали время от времени лет до двадцати юнцы, также алчущие морщинистого возраста претендентки на шаболовскую постель. Но настойчивей других все же был Педофил. Прозвище прилипло сразу и не отлипало уже по самый Нинкин оттуда уход. Педофил от Ирмы млел и заикался, он разглаживал каждую складочку на съёжившемся от недостаточного обмена веществ теле, целовал многочисленные морщинки каждую по отдельности и нервически сжимал до и после любви отдельные фрагменты Ирминой поверхности, добавляя очередную временную складочку к уже имевшимся постоянным. Ирме внутренне это не нравилось, она считала это увлечение чрезмерным, но Педофил так трогательно производил над ней свои нежные опыты, изменяя складчатую картину любимой, что она терпела и выдавливала ему навстречу очередную порцию морщинистой улыбки. Возможно, Мойдодыр пожила бы на апартаменте ещё сколько‑ то и поработала, но ванная была одна, а работы с клиентом, требующей горячей воды и частой подмывки, было невпроворот, не до Нинкиных чистоплюйских сантиментов для оттирки себя с утра до вечера. Одним словом, интересы сторон разъехались в разных направлениях дальнейшего быта, и Нинка ушла. О ленинской точке она узнала намного раньше, чем туда заявилась, клиент рассказал, как пользовался там отъездной услугой. Был и приятный момент в географии столичных расстояний – Шаболовка отстояла от точки на Ленинском проспекте – всего ничего, ну, примерно, как пройти от детдома на Магнитке до градообразующего комбината. Вещи Нинка оставила пока на прежней работе, а сама прогулялась до тамошней мамки и сразу попала на Лариску. Лариска её осмотрела и взяла с испытательным сроком в один рабочий отъезд. Испытания начались тут же, так как минут через пятнадцать на точку подрулила раздолбанная мусорская канарейка и оттуда вытащился ментовской старшина, представитель крышевого отделения наведения порядка. Он отозвал Ларису в сторону и отдал короткий приказ, кивнув в сторону показа. Мамка тоже кивнула в ответ, и мусор вернулся в канарейку. Лариска пошарила глазами и призывным жестом пригласила Нинку обратно к себе. – Само в руки идет, – весело отрапортовала она Мойдодыру. – Помочь людям нужно, мальчиков наших выручить. Я сказала, новенькая у нас с сегодня заступила, а у них субботничек как раз, то есть, у нас с ними. Давай, девочка, отработай, там трое всего в тачке, два и боец‑ водитель, три минетика отстрочишь по‑ быстрой и обратно, долго им не надо, они на смене сами ещё, объезд делают, так что времени в обрез. А потом уже нормально начнешь работать, на себя. Договорились? – Договорились, – согласилась Мойдодыр. – Куда идти‑ то? Лариска показала глазами на уазик, и там приоткрылась задняя дверь. Канарейка тронулась с места, и они поехали в сторону улицы Вавилова, на которой в это время суток всегда было полутемно. Рядом с рядовым по званию водителем‑ бойцом сидел старшина, тот самый, который отдавал приказ на минеты, а сзади, рядом с Нинкой расположился молодой лейтенантик, который по старшинству начинал первым. – Давай, подруга – сказал он Нинке, расстегивая ширинку и вынимая прибор наружу, – а то время уже много, смена скоро закончится. – Есть гондон‑ то? – Нету, – испугалась Нинка. – Я сегодня только пришла, но не знала, что заступлю сразу. – Тьфу! – огорчился лейтенант. – Чего ж ты полезла тогда в машину? – Нинка опустила голову и промолчала. – Ладно, – согласился лейтёха. – Была – не была, без гондона давай, но только смотри у меня, поняла? Куда смотреть Нинка знала сама и кивнула. Усы у него почти не росли, и вообще, весь он был по типу подростка, только что получившего аттестат зрелости, и поэтому Нинка удивилась такому несоответствию чистой наружности и вынутого без лишних сантиментов детородного милицейского отростка. Она примерилась, нагнулась над офицерским тазом и выполнила свою работу, стараясь доказать, что место на точке будет соответствовать её умению и покорству.
|
|||
|