Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Станислав Васильевич Родионов. ПРОЗРАЧНАЯ ЖЕНЩИНА. ПУРПУР ОЛЬХИНА



 

Я всегда полагал, что интуиция мерцает где-то ря­дом с интеллектом. И вдруг засомневался. Почему? Да потому что давно заметил, что, например, животные, дураки, писатели и женщины живут главным образом интуицией.

Животные совершают поступки, значит, принимают какие-то интеллектуальные решения. Хорошо, инстинк­тивные; но для выбора из ряда инстинктивных решений одного верного тоже требуется какое-то сознательное усилие. А как объяснить, что животные определяют в человеке доброту? Потому что живут они не только инстинктами, но и интуицией.

Умный полагается на свой рассудок. Но почему самые умные, когда не помогает рассудок, действуют интуитивно? Почему дурак может угадать то, до чего умному век не додуматься? Почему дураки и юродивые на Руси рекли истину и, бывало, угадывали такое, что и современной ЭВМ не под силу? Не потому ли, что интуиция этих убогих не была стеснена никаким ин­теллектом?

Писатель, сочиняя роман, не пользуется ни фор­мулами, ни системами, ни расчетами, ни социологи­ческими исследованиями. Пишет, как бог на душу по­ложит. И люди ему верят. Даже умные верят писателю, которые без доказательств ничему не верят.

Женская интуиция поражает тем более. Как сем­надцатилетняя девчонка, глупая и необразованная, сре­ди десятка своих ухажеров безошибочно определяет того, кто любит ее истинно? Как мать за тысячу кило­метров чувствует беду у сына? Как жена, сидя дома, узнает, что у мужа на работе что-то случилось? Как женщине удается понимать больше, чем она видит? Вернее, наоборот: как ей удается видеть больше, чем она понимает?

Мне хочется рассказать о встрече с женщиной, ни­чего не упуская и не утаивая. Главное в работе следова­теля – разговор с человеком. То есть допрос. Тогда зачем этот разговор засорять моими мыслями, впечат­лениями и составлением протокола?

 

 

 

– Да-да, войдите!

– Мне нужен следователь Рябинин...

– Я вас вызывал?

– Какое-то недоразумение... Вчера пришел мили­ционер и вручил повестку.

– Садитесь, дайте ваш паспорт.

– Пожалуйста, но к чему все это?

– Хочу вас допросить.

– Допросить? За что?

– Разве допрашивают за что? Разве это наказание?

– Не наказание, но неприятно. Мы с мамой пере­пугались.

– Может быть, неприятно, но возникла такая не­обходимость. Давайте по порядку. Ваша фамилия, имя, отчество?

– Чубасова Нина Максимовна.

– Где родились?

– Здесь, в нашем городе.

– Сколько вам лет?

– Двадцать девять.

– Образование?

– Среднетехническое.

– Где работаете?

– На заводе радиоаппаратуры, регулировщицей.

– Где живете?

– Проспект Труда, дом 168, квартира 7.

– Семейное положение?

– Не замужем, живу с мамой.

– Не судимы?

– Нет.

– Прочтите вот этот текст и распишитесь в том, что вы предупреждены об ответственности за отказ от показаний и за дачу ложных показаний.

– Господи, что это за бумага?

– Протокол допроса.

– Какой протокол?! Я же ничего не знаю.

– Расписывайтесь, расписывайтесь...

– Пожалуйста, но все-таки объясните, почему этот допрос?

– В качестве свидетеля.

– Свидетеля... чего?

– Это мы сейчас выясним.

– Но я ничего не видела: ни воровства, ни убийст­ва, ни автонаезда...

– Нина Максимовна, каждый человек что-нибудь да видит.

– А-а, из-за спирта?

– Какого спирта?

– В кладовой цеха пропало пять литров спирта. Болтали, что кладовщица настойки крепит. Но я даю голову на отсечение...

– Нет, не из-за спирта.

– Еще в доме культуры драку я видела...

– Нет.

– Ну, значит, из-за бумаги, которую мы написали всем домом по поводу гаража во дворе...

– Опять не угадали.

– Тогда не знаю.

– Нина Максимовна, хочу поговорить о жизни.

– Как... о жизни?

– Что поделываете, о чем думаете, как проводите время?..

– Из-за этого и вызвали?

– Да.

– Странно...

– Ничего странного. Вчера я вызвал гражданина спросить, какой он видел сон.

– Зачем?

– Ему приснилось, что якобы совершено весьма оригинальное хищение. Он рассказал об этом приятелю. А через два дня эта кража и верно совершилась. Как это объяснить?

– Так он сам и совершил.

– Нет.

– Тогда приятель.

– Тоже нет.

– А как же?

– Этот сновидец совершенно случайно в электричке краем уха услышал тихий разговор. Точнее, не слышал, а бессознательно улавливал шепот. Ночью же все уви­дел во сне явственно.

– Воров поймали?

– Да. Он описал приметы шептунов и назвал стан­цию, где они сошли.

– Интересная у вас работа.

– Вот видите! А вам рассказать про себя не хочется.

– А следователь имеет право вызвать человека по­весткой, чтобы выспрашивать про его жизнь?

– Нина Максимовна, она у вас такая неприличная, что и рассказать стыдно?

– С чего вы взяли? У меня все в норме, я человек без комплексов.

– Вот и хорошо. Так как вы проводите время?

– По-разному.

– Все-таки, чем больше занимаетесь?

– Всем понемножку. И в кино хожу, и в театр, но реже. Телевизор, конечно.

– А в дискотеку?

– Раз в год. Отходила свое. Может быть, вас какая-нибудь драка на танцах интересует?

– Нина Максимовна, давайте поговорим так: сперва я задам все свои вопросы, а потом и вы меня спросите. Хорошо?

– Да.

– У вас есть какое-нибудь увлечение?

– Куклы.

– В куклы, что ли, играете?

– Придумываю и шью. У меня их дома штук тридцать.

– А кроме кукол?

– На гитаре играю.

И хорошо?

– В платный кружок ходила. И пою под гитару.

– Какой же у вас репертуар?

– Не поверите... Песни Высоцкого.

– Да, как-то трудно представить их в женском ис­полнении.

– В этом весь шарм. Эффект контрастности. Му­жественные песни женским голосом.

– Ну, а искусством интересуетесь? Литературой, живописью, музыкой...

– Всем чуть-чуть.

– Бываете в филармонии, в музеях, на выставках?

– Редко.

– Неинтересно?

– Время в дефиците.

– Семьи у вас нет, два выходных дня... Чем же заняты?

– Женщина всегда найдет, куда время деть.

– Куда же?

– Не то, что вы подумали.

– А что я подумал?

– К вашему сведению, мужчины об меня обжи­гаются...

– К сведению принято.

– Сигарет не курю...

– Хорошо.

– К спиртному не тянет.

– Еще лучше.

– Так что зря вызывали.

– Может быть, у вас какие-нибудь увлечения, склон­ности, страсти?..

– Склонности... в смысле страсти?

– Ну, можно и так сказать.

– А-а-а... Натяжечка у вас вышла! Я-то, дура, ломаю голову...

– Что вы так?

– Аллергия у меня, аллергия!

– Зачем же кричать?

– Мне, бывает, больничный дают. Например, когда тополиный пух летит. Вот у вас флоксина в вазочке, а мне уже не по себе.

– Переставим вот сюда. У вас аллергия, все понятно.

– Ничего вам не понятно! А мама любит травяной чай.

– И верно, ничего не понятно. У вас аллергия, а мама любит чай...

– Травяной! У нас целый ящик всяких мят, чабрецов и зверобоев.

– Я тоже чай с травами люблю.

– А я с кухни ухожу, когда она их заваривает.

– Мама его пьет небось с конфетами?

– Нет, с кусковым сахаром.

– Надо с медом.

– Почему?

– Тогда ощущение цветущего июльского луга.

– А от сена я прямо дурею.

– И часто бывают эти аллергические приступы?

– Последний раз был... Ага, когда сумочку поте­ряла, в июне. Пошла от нечего делать в музей живо­писи. А перед ним тополиная аллея. Пух этот бежит по дорожкам, аж сугробики наметает. Чувствую, сердце заколотилось, слабость... Присела на скамейку. Какая-то старушка сует под нос флакончик с нашатырем, а мне и так дышать нечем. Посидела, превозмогла себя и в музей все-таки проковыляла. Там воздух другой, без запахов и пыли.

– А в чем же вышла натяжечка...

– Вам так преподнесли...

– Что преподнесли?

– Если человек запахов не переносит, может, он дурной травкой интересуется? Наркухой?

– Не знаю.

– Мама давно просит достать для заварки эфедры. Говорят, растет на Иссык-Куле по склонам гор. Пошла я на рынок за картошкой. Там давно приметила му­жика с фруктами, из Киргизии ездит. Ну и завела с ним разговор про эфедру. Милиционер тут как тут: «Кто это травкой интересуется? » Адрес мой записал. Глупость какая-то.

– Видимо, милиционер ошибся.

– Конечно. Мне можно идти?

– Нет, Нина Максимовна.

– А что?

– Еще один маленький вопросик...

– Пожалуйста, отвечу.

 

 

– Вы упомянули про потерянную сумочку... Что за история?

– А-а, весь день был с приключениями. Сперва с этим пухом, а потом в музее сумочку потеряла. Обратилась к администратору. Но никто не возвращал.

– Потеряли, когда вам было плохо?

– Вряд ли. Потом же билет брала, деньги доста­вала. Скорее всего, в музее обронила. Там же толчея.

– А что было в сумочке?

– Рублей тридцать денег да всякие женские без­делушки. И сумочка денег стоила, польская. Флакончик духов «Жозефина». Мама посылала меня в стол на­ходок, да я не пошла. Если украли, то с концами. Не вернешь.

– Так и пропала?

– Слушайте-слушайте. Думаю, брякну-ка на всякий случай в отделение милиции. Вдруг туда принесли. И только стала вертеть диск, как звонок в дверь. Откры­ваю. Стоит молодой человек интеллигентного вида, улы­бается и спрашивает: «Не вы ли Нина Чубасова? » Я киваю. «Получите вашу сумочку». Оказалось, он тоже был в Музее живописи и нашел ее на полу.

– Как же узнал ваше имя и адрес?

– В сумочке письмо лежало ко мне от подружки, из дома отдыха, от Светки. На конверте все есть. Он деликатный невероятно. Говорит: «Извините, что я заглянул в нее».

– Где теперь эта сумочка?

– Вот, с ней и хожу.

– Разрешите взглянуть...

– Пожалуйста.

– Как вы ее носили?

– На плече.

– А как же она могла соскочить?

– Вот здесь ремешок оборвался. Мама пришила.

– Возьмите, спасибо. Как выглядел этот молодой человек?

– Ну, выше среднего роста. Темные волосы до плеч. Бородка скобочкой. Тоненькие усики. Черные очки. Симпатичный, хотя глаза узкие.

– Во что одет?

– Куртка коричневой кожи, кремовая рубашка и крестик на короткой цепочке.

– Золотой?

– Да, на нем все натуральное.

– Ну, а брюки?

– Брюки тоже были.

– Какие?

– Песочного цвета, тонкой шерсти.

– Принес сумочку... Что дальше?

– Пошла его проводить.

– Так сразу?

– Согласитесь, что не каждый бы вернул. И не каждый бы принес на квартиру. Чем отблагодарить? Денег не дашь, обидится. Зайти в дом отказался. Ну, я и пошла проводить до метро. Как бы вместо бла­годарности.

– Он назвался?

– Да, Валерием.

– Что было дальше?

– Проводила – и все.

– Как шли, о чем говорили...

– Ну, шли набережной, болтали. Я уж позабыла... Солнце за порт садилось. Все красное: и облака, и вода, и чайки. Как будто кусок спелого арбуза в полнеба. Ни домов, ни портовых кранов – сплошное зарево. Мы остановились полюбоваться. Помню, он меня спросил, сколько я вижу цветов и оттенков. Сколько... Да один красный. Так ему и сказала. Знаете, он даже обиделся. «Нина, вы слепая». И насчитал двенадцать. Причем каждый оттенок как-то назвал. Я, конечно, удивляюсь. А он глянул на воду, на небо и грустно говорит: «Нина, это все неправда». Я не ответила. Какая там неправда, когда любому видно. У него от этого неба борода порозовела. Думаю, ну и у меня глаза, наверное, красные, как у кролика. А он говорит: «Нина, это неправда, потому что есть пурпур Ольхина». Я помалкиваю. Что такое пурпур знаю, а об этом Ольхине век не слыхала. Тогда он спросил: «Нина, вы хотели бы увидеть пурпур Ольхина? » Я ответила в том смысле, что какой же дурак не хочет увидеть пурпур Ольхина. Ну... Вот про сумочку и все.

– А дальше?

– А дальше уже не про сумочку.

– А про что?

– Дальше вас не касается.

– Почему же?

– Послушайте, я думала, что вы наркоманов ищете. Потом стала думать, что проверяете всякие кражи. Вот и сообщаю: сумку потеряла, мне ее вернули. Все, вопросов нет.

– Нина Максимовна, вопросы есть. Этот Валерий...

– Что он вам дался? Говорю же, что к сумке человек не причастен. Если вы им интересуетесь, то так и скажите.

– Я и вами интересуюсь.

– С какой стати?

– Потому что вы человек.

– Людей навалом, всеми не заинтересуешься.

– Нина Максимовна, в жизни много чего интерес­ного. Но самым интересным я считаю знакомство чело­века с человеком. А вдруг это тот, кого ждешь всю жизнь.

– Вы говорите про мое знакомство с Валерием?

– И про ваше с Валерием, и про мое с вами.

– Глупости... Вы ждали всю жизнь знакомства со мной?

– По-моему, новых друзей ждешь всегда.

– И меня, что ли?

– Конечно. Поэтому я всегда интересуюсь челове­ком, кто бы он ни был. Вне зависимости от служебных интересов.

– Запутали вы меня.

– Давайте распутывать.

– Что вас интересует?

– Хочу знать, увидели вы пурпур Ольхина? Или нет?

– Не сразу увидела...

– Почему?

– Сперва были встречи.

– Вот и расскажите.

– Как вас звать?

– Сергей Георгиевич.

– Сергей Георгиевич, это моя личная жизнь...

– Я следователь, и нам с врачами все рассказы­вают.

– Прямо так и все...

– Буквально вчера на вашем месте сидела двадцати­летняя самоубийца и слезно исповедывалась.

– Как же сидела, если самоубийца?

– Спасли в реанимации. Симпатичная девочка.

– Что ее заставило?

– Смешно сказать – любовь.

– Почему смешно?

– Ну, глупо.

– Почему глупо?

– Кончать жизнь из-за любви? Да влюбленный должен от радости жить три жизни!

– А если неразделенная?

– Ну, тогда две жизни.

– Вы шутите.

– Впрочем, что я вам объясняю... Женщина о любви знает больше каждого мужчины. Например, вы.

– Почему я?

– Сами же намекнули на свою личную жизнь...

– Потому что вы в нее лезете...

– Так уж и лезу?

– Пусть интересуетесь, а я, само собой, обнажаться не хочу.

– Нина Максимовна, ваша личная жизнь... такая неприличная?

– С чего вы взяли?

– Таите...

– Моя личная жизнь, если хотите знать, даже красивая.

– О, тогда скрывать ее тем более грех.

– Я и не скрываю.

– Принес сумочку, проводили... А дальше?

 

 

– Слушайте, если интересно... Он предложил встре­титься.

– Подождите... Только что познакомились и сразу свидание?

– Как познакомились-то? Необыкновенно. И видно, человек хороший.

– Откуда вы узнали, что хороший?

– Много вам найденных сумочек с деньгами воз­вращают?.. Или ценных вещей? Зонтика дырявого не вернут.

– В моей практике был случай, когда не только найденное, а даже украденное вернули.

– Когда поймали.

– Нет, добровольно. Женщина выскочила в булоч­ную, через дорогу. Вор отомкнул замок, влетел в комнату, расстелил на диване одеяло, побросал в него из шкафа одежду, сгреб в узел и убежал. Идет, а ему чудится писк кошачий из узла. Зашел в подвал, чтобы глянуть, заодно и малоценные вещи бросить. Развернул узел – а в нем запеленутый грудной младенец. Он бегом обратно.

– Ну, тут две большие разницы. Этот от страха, а Валерий от совести.

– Значит, согласились на свидание, потому что человек он хороший?

– Согласилась, потому что познакомились.

– Познакомиться... так трудно?

– Сергей Георгиевич, а где? Ходить на танцы поздновато. В клуб «Кому за тридцать» – рановато, до тридцати годика не хватает. Газетные объявления и всякие электронные свахи я не уважаю.

– А на работе?

– У нас работа для чутких пальцев. Одни девчата. Только начальник цеха парень. Пришел полтора года назад. И холостой, между прочим. Ну, девчата перышки распустили. А он глаз положил на самую замухрыши­стую, Наташку Кортухину. Лицо-соплицо. И в очках, извините.

– Почему «извините»?

– Вы же в очках. Так вот, все девчата аж закомплексовали. И отправили к нему делегацию.

– Зачем?

– Узнать, почему он выбрал Кортухину.

– Вы... серьезно?

– Да он же нашу жизнь перевернул! Как бы поста­вил все с ног на голову.

– Ничего не понимаю...

– Сергей Георгиевич, женская психология похит­рее, чем у преступников. Как живут незамужние девчата? Красятся польской косметикой. Из последних денег добывают французские духи. Одеваются в «Элеганте». Аэробику и массажи делают в «Грации». А Наташа Кортухина на все это плюет. И вот в цех приходит един­ственный мужчина и женится на Кортухиной. Это же против всех законов. Выходит, что девчата жили непра­вильно, одна Наташа правильно.

– Что же он ответил вашей делегации?

– Шуточкой отделался. Девчата, мне, говорит, стандарт в нашей продукции надоел.

– Нина... Разрешите, буду вас так звать, поскольку старше почти вдвое? Вы симпатичная девушка. Вам ли печалиться о знакомствах?

– Эх, Сергей Георгиевич, старше-то вы вдвое, а в этих вопросах тянете слабо. Вот скажите, женщина с мужчиной уравнена?

– Даже слишком.

– Это в работе, в зарплате... А в жизни?

– По-моему, везде.

– Женщина не равна в самом главном – в любви. Она не ухаживает, не объясняется в любви и не делает предложения. Не она выбирает, а ее.

– Это говорит не о неравенстве, а о ее женствен­ности.

– Да? А вы встаньте на место человека, которого выбирают. Как покупают. Как лошадь на базаре или раба в Древнем Риме.

– Ну уж.

– Вам не понять, вы мужчина.

– Хотите сказать, что Валерий вас выбрал?

– Не я же его.

– Итак, он вас выбрал и вы договорились о свида­нии...

– Да, он сказал, что покажет мне пурпур Ольхина. Я спросила, когда. Валерий усмехнулся и говорит, что меня надо подготовить. Насчет подготовки я не поняла, но промолчала. Вот тогда он намекнул на встречу. Где я пожелаю. Назвала кино. Как раз индийский фильм шел. Он опять усмехнулся. У него усмешка тоненькая, как и его усики. Сперва она мне не нравилась...

– А потом?

– Про потом разговор особый. Валерий предложил пойти на рок-группу «Торшер». Через два дня сходили.

– Подробнее, пожалуйста.

– Ну, я выпялилась по-театральному. А там со­брались девочки-мальчики в джинсах и в железных побрякушках. У одного парня на пузе висела металличе­ская плита с конфорками. Я в этом тяжелом роке, что в высшей математике. Стиль диско люблю, рок-н-ролл, кантри... Наверное, меня гитара испортила. Хотя у нас в кружке тоже из себя поп-музыкантов строят. Рок-романс «Шумел камыш».

– А как был одет Валерий?

– О, не подступись. Кремовые брюки, вельветовый пиджак цвета морского песка и тонкая серебряная це­почка вокруг шеи, на грудь и в кармашек уходит.

– На концерте вы разговаривали?

– Там лязг и шум стоял до небес. Валерий лишь улыбался. А когда вышли, он сказал: «Мир красок тоньше, чем мир звуков». Взял такси и отвез меня домой.

– Вы уже знали, кто он и что он?

– Да, студент последнего курса Академии худо­жеств. Приехал из Новосибирска, снимает комнату.

– Это он сам сказал?

– Я и студенческий билет видела. Сараев Валерий Константинович. А что?

– Просто проверяю свою память. Так, дальше.

– Еще дня через два мы встретились на пляже. Вас, конечно, интересует, как он одет?

– Меня все интересует.

– Плавки и крестик.

– Крестик золотой?

– Он признавал только натуральное.

– Опишите крестик.

– Довольно большой, а в центре лик Христа лучится. Очень красивый. Но плавки еще красивее, все время меняют цвет. На сантиметр голову сдвинешь, и у них уже другой оттенок. Пошел в воду в синих плавках, а вышел в зеленых. На пляже все обалдели. Ну, покупа­лись, а он меня опять проводил до дому. Всегда провожал.

– А домой не пробовал зайти?

– Почему это «пробовал»... Я сама его пригласила через неделю знакомства. Маме он очень понравился.

– Чем?

– В черном костюме, в темно-бордовом галстуке, строгий и отглаженный. С собой принес букет бордовых роз под цвет галстука, бутылку какого-то диковинного коньяка и коробку витых свечей.

– А зачем свечи?

– Сказал, что не может пить кофе без этих... без колебаний бликов.

– Ну и... колебались?

– Да-а, полумрак, по стенам бегают тени, пахнет кофе, воском и розами. Мама сидит ни жива ни мертва. Потом сказала, что будто Христос побывал.

– О чем говорили?

– О полутонах. Так, ни о чем... Валерий сказал про розы, что им далеко до пурпура Ольхина.

– Нина, вы говорите, что он понравился маме... А вам?

– «Понравился» не то слово.

– Что – влюбились?

– Наверное. Раньше со мной такого не было. Я и с парнями не дружила.

– До двадцати девяти лет не дружили ни с одним молодым человеком?

– Это так важно?

– Это интересно. Если не секрет, конечно.

– Какой секрет... Было у меня в жизни всего два красивых случая. Шла по улице, а навстречу парень. Остановился и как бы остолбенел. Смотрит на меня, глаза широченные, на шестикопеечную монету. Спра­шиваю, что, мол, с вами, гражданин. Он на полном серьезе заявляет, что я есть та, которую он видел здесь, у арки, вчера, но важно не это, а то, что я есть та, кото­рую он искал всю жизнь. С ума сойти! Я, конечно, рас­слабла. Да и какая девица не одуреет, если ее искали всю жизнь и вдруг нашли. Три дня он ходил за мной, пушинки сдувал, мороженым кормил. А на четвертый шли мы опять у той арки. Вдруг он замирает, как обесто­ченный конвейер, и смотрит на девицу шестикопеечными глазами. Извините, говорит мне, вот она та, которую я ждал всю жизнь. И пошел за ней. Как?

– Сумасшедший?

– Ни грамма. Встретил поразившую его девушку, но запомнил плохо. Ходил, искал. Увидел меня, похо­жую... А потом опять встретил. Неувязка называется.

– Странная неувязка.

– Послушайте мою вторую неувязку. Я уже гово­рила, что у нас в цехе одни девки. В обед бригадой чаи гоняем. Ну и про женихов треплемся. Без оглядки, стесняться некого. Кто жениха ждет с машиной, кто с квартирой, кто военного, кто с усами... Я же помечтала от души. Говорю, мещанки вы, девки. Будущий муж-то, он кто? Половинка твоей души. Поэтому все должен в тебе угадать и сделать. Наговариваю им, лапшу на уши вешаю. Мол, знакомиться по-простецки не признаю: скажем, спасет меня парень – вот тогда и познаком­люсь. От чего спасет? Хоть от чего, от беды. Чтобы работа у него была романтическая, связанная с опасно­стью. Чтобы высокий был, выше меня. Чтобы душа была широкая и не жадная. Чтобы бананами меня кормил, я их люблю до дикости; доставал бы где хотел, а кормил бы. Чтобы собака у него была породистая, чтобы мама-старушка сидела в креслице и вязала... Много я разного наплела. Как-то пошли мы с девчатами на поздний сеанс, двухсерийный фильм «Любовь каждую ночь». Возвра­щаюсь одна. Мне от автобуса с квартал бежать. Вдруг из-за газетного киоска фигура, как привидение. Шляпа прямо на лицо надета. Хватает меня за руку. «Давай сумку, а пикнешь – кровь пущу». А у меня от страха отдать сумку сил нет. И тут идет мимо молодой человек, насвистывает. Увидел нас, остановился и спрашивает: «Девушка, у вас затруднения? » «Шляпа» ему бросает, мол, проваливай своей дорогой. Я как вскрикну. Молодой человек к нам, да «шляпу» пяткой по уху – бандит поле­тел на землю, перекувыркнулся и убежал. Мой спаситель говорит, что на мне лица нет, что эта «шляпа» может меня караулить и что мне лучше зайти на минутку к нему, тем более, что живет он с мамой рядом. Высокий, симпатичный. Я, конечно, благодарю его за спасение. Пустяки, говорит, привычка, так как работает он в группе захвата. Думаю, боже, все, как в моих бреднях. Спас, высокий, красивый, работа опасная... Конечно, пошла к нему. Вхожу и глазам не верю... Собака, мраморный дог, нас встречает. Старушка-мама в кресле вяжет. На столе целая ваза бананов как бы ждет меня. Что скажете?

– «Алые паруса».

– Ага, натуральные. Только жую я банан, пребываю на седьмом небе и вижу, как седые волосы мамы-ста­рушки сползают на ухо. Я, конечно, уставилась на нее, а старушка как прыснет, сняла парик и оказалась Киркой Пещериковой из нашей бригады.

– Разыграли?

– В чистом виде, со своим братцем. Обиды у меня нет: шутка хорошая и бананов вволю поела. Что-то я разговорилась...

– И забыли Валерия.

– Вы обещали сказать, почему им интересуетесь...

– Чуть попозже. Продолжайте.

– Что продолжать-то? Два месяца дружили, как и все дружат.

– Нина, меня интересует все. Как он себя вел, что делал, о чем говорил... Что он из себя представлял? За что вы его полюбили?

– Господи, задачка-то...

– Слушаю.

 

 

– Наверное, каждая женщина говорит, что ее муж­чина ни на кого не похож. Валерий среди ребят смотрел­ся, как, скажем, овчарка среди дворняжек. Хотя бы и по внешности. Импортное носить надо умеючи. Идет он в одной майке, а все равно видно, что к этой майке есть у него замшевый костюм. А разговор? Обычно парни про что говорят? Футбол, рок-музыка да выпивка. Валерий рассказывал про цвета и оттенки, про картины и жизнь художников. Обходительный. Не жадный.

– В чем выражалась его нежадность?

– Только намекну, а он уже несет.

– Бананы?

– Почти каждый день ела. Даже зимой.

– Где же брал?

– В ресторане, в аэропорту, знакомый капитан при­возил...

– Откуда у студента деньги?

– Во-первых, у него папа профессор в Новосибир­ске; во-вторых, подхалтуривал он, рисовал в клубах и на заводах. Обещал и меня нарисовать.

– Так, с бананами ясно.

– При чем тут бананы... Валерий способен на любовь.

– Что вы имеете в виду?

– Любовь бывает от души или от натуры. От души она разумная и светлая. От натуры же любовь сильная, дикая, считай, что от зверей идет.

– Какая же лучше?

– Не знаю. Но у Валерия были обе. От души его красота шла.

– Вы имеете в виду интимность?

– Почему... Идем мы, к примеру, по улице. Вдруг Валерий меня хватает и ни слова не говоря затаскивает в такси. Зачем, думаете?

– Просто покататься?

– Водитель спрашивает: «Куда едем? » Валерий отвечает: «Никуда». Водитель оборачивается, глаза шестикопеечные. А Валерий ему врезает: «Старик, мы поцелуемся и выйдем». Захотелось поцеловаться – сел в такси.

– Что же водитель?

– Говорит, целуйтесь, но я тогда включу счетчик простоя. Валерий засмеялся: «Любовь за деньги».

– Заплатил?

– Сколько длится поцелуй? Несколько секунд. Пятерку дал.

– Да, широта.

– Но и дикая любовь, случалось, от натуры. Знаете, кого он считал человеком, способным на настоящую мужскую любовь?

– Наверное, Отелло.

– Джека-Потрошителя.

– Подождите... Это же изувер.

– Знаю. Он насиловал женщину, потом убивал, а потом съедал ее сердце. Вот, говорил Валерий, настоящая любовь.

– И вам было... не страшно?

– Господи, шутил он. А хоть бы и страшно? Меня подружки отговаривали.

– Почему?

– Не пара, говорили. Он, мол, бросит тебя, найдет красивую, образованную, богатую. Пусть потом бросит, но сейчас-то любит.

– Вы так равнодушны к своему будущему?

– А, при чем здесь будущее... Сергей Георгиевич, чем меряется длина жизни?

– Прожитыми годами.

– Нет, не прожитыми годами, а счастливыми днями. Сколько их у, человека было, столько он и прожил. Прошли счастливые дни, то, считай, прошла жизнь. Мне двадцать девять. Календарных. А счастливых? Эти два месяца с Валерием. Не знаю, наберу ли еще два месяца из прошлых лет.

– Тем более обидно: если любимый человек уходит, и вроде бы навсегда...

– А память, а пережитое счастье останется на всю жизнь, как родимое пятно.

– Значит, подружек не послушали.

– Анька Ростовцева мне внушала, что любовь – это красивая выдумка. Допустим. Но в жизни полно разных выдумок. И чем это плохо – красивая выдумка?

– Вы говорите о своей любви... А о его?

– Делали такой опыт... Мужчинам и женщинам завязывали глаза и куда-то отвозили. Нужно было сориентироваться, показать часть света... Почувствовать магнитное поле земли. Так вот женщины это делали во много раз лучше мужчин. Как птицы.

– К чему этот пример?

– Женщины ближе к природе, поэтому и любят сильней.

– Хотите сказать, что вы любите его сильней, чем он вас?

– Наверняка.

– Вас это устраивает?

– Не в гастрономе, обвеса не боюсь.

– Так, допустим, с любовью мы разобрались...

– Сергей Георгиевич, все-таки не пойму, зачем спрашиваете про мою любовь?

– Чтобы знать меру вашей искренности.

– Как это... искренности?

– Правду говорите или нет.

– А что, влюбленные врут?

– Любовь, Нина, не только чувство великое, но и слепое. Если бы вы знали, какие турусы на колесах городят мне жены ради спасения своих мужей...

– Жалеют.

– Мужей. А других? Недавно вел дело: пьяный от­крыл стрельбу из окна по людям и ранил девочку. Допрашиваю жену. Муж был пьян? Что вы, стакан пива и стакан чая. Разбил стекло дулом ружья? Что вы, открыл форточку, чтобы подышать. Стрелял в прохожих? Что вы, пальнул в голубя на балконе, чтобы не гадил... Мужа ей жалко, а девочку не жалко.

– Мне-то зачем и про что врать? Валерий ни в кого не стрелял.

– Кстати, не было ли у него каких-либо странно­стей?

– Что за странности?

– Назовем это нестандартным поведением.

– Не знаю, не замечала. Разве... Бывает, что сорвет­ся и убежит, как ошпаренный.

– Чем объяснял?

– Вдохновением. Говорил, что увидел цвет, надо закрепить.

– Где это обычно случалось?

– На улицах, раз в кино убежал...

– А, скажем, в квартире или у вас в гостях?

– Нет.

– Еще что замечали?

– Господи, я следила за ним, что ли?

– Имеются в виду странности, привычки...

– Привычки... Он, например, верил в приметы.

– В какие?

– Главная примета – число семь. Валерий считал его роковым для себя.

– Как это понимать?

– Число семь значит семь разных обстоятельств, которые могут с ним произойти. Я-то смеялась, потому что они, эти обстоятельства, яйца выеденного не стоят.

– Все-таки, какие?

– Первое, ему должен присниться страшный сон: якобы на него наваливается многопудовая медуза черного цвета и ему нечем дышать. Или черный осьминог и душит щупальцами.

– Именно медуза или осьминог?

– Обязательно морское, студенистое и черное. Второе обстоятельство: неотвязный человек с соколиным взглядом, который ему встретится дважды или трижды.

– Это все во сне?

– Нет, наяву, где-нибудь на улице или в транспорте. Третье: казенная бумага с орлом.

– Что за бумага?

– Знаете, я и сама не поняла. Четвертое: ночной зво­нок судьбы.

– Какой, в дверь или телефонный?

– Я не спрашивала. Пятое: вкрадчивый скрип тор­мозов. Шестое: каменный холодок в сердце. И седьмое обстоятельство: зеленая звезда на бледно-зеленом небе. Вы улыбаетесь, а Валерий боялся их.

– Но почему?

– Потому что я забыла сказать... Боялся он их не по одному, а всех вместе. Поодиночке и сны страшные ему снились, и звонки ночные были, и тормоза скрипели... Валерий говорил, что в тот день, когда совпадут все эти семь обстоятельств, он погибнет.

– Так... Страшный сон, неотвязный человек, казен­ная бумага, ночной звонок, скрип тормозов, холодок в сердце и зеленая звезда. Все в один день. И правда, испугаешься. Случаем, не потому ли он уехал, что они совпали?

– Нет, уехал из-за другого...

– Хорошо, к этому мы еще перейдем. Нина, а дома вы у Валерия бывали?

– Не раз.

– Расскажите пожалуйста.

– Тоже с подробностями?

– Непременно.

 

 

– Валерий снимает однокомнатную квартиру за шестьдесят рублей. Ну, пришла я к нему в первый раз... Что рассказывать-то?

– Опишите квартиру.

– Она меня разочаровала. Думала, что увижу там черта в стуле. А в комнате почти нежилая пустота. Тахтушка стоит да один стул. У окна мольберт и краски. На кухне что-то вроде тумбочки с посудой да крохотный холодильник «Морозко». Какой-то приют безработного.

– Вы по этому поводу что-нибудь сказали?

– Удивилась. Валерий объяснил, что все посторон­нее, всякая мебель и тряпки рассеивают внимание. Я понимаю, телевизор... Но магнитофон-то можно было бы покрутить.

– Что же, и чаем не угостил?

– Чаем... Пир закатил!

– Стола даже нет, говорите...

– Достал из-за тахты ковер два на три ручной работы. Зажег четыре свечи. Потом сделал курицу в духовке особым способом. Вставляют в куриное нутро бутылку из-под «Пепси» – прожаривается до косточек. А знаете, что мы пили?

– Коньяк «Наполеон»?

– Век никому не угадать... Корейскую водку.

– Разве это такая уж невидаль?

– Еще какая! Что, по-вашему, лежит в бутылке?

– Корень женьшень.

– Змея.

– Как змея?

– Натуральная змейка, которая в этой водке рас­творяется и придает ей особую ядовитую крепость. Ему моряк привез.

– Бананы моряк привез, водку... Друг, что ли?

– Не знаю, но связи там у Валерия есть.

– Вы упомянули про мольберт... А что на нем – начатая работа?

– Закрыт холстиной. Но после-то я узнала, когда увидела пурпур Ольхина...

– Ну, до этого мы еще дойдем. Вы сказали, что наведывались к Валерию не раз... Что-нибудь странное в квартире или в его домашнем поведении замечали?

– Нет.

– Не спешите, пожалуйста. Подумайте.

– Вопросики у вас... Никаких странностей. Если только вот кнопки...

– Какие кнопки?

– Канцелярские. Дважды я видела, как он собирал кнопки в передней. Сказал, что просыпал их целую коробку, а теперь месяц подбирает.

– Скажите, когда он их собирал: как только вы при­шли, в середине вечера или перед уходом?

– Когда пришли. Господи, да разве это странности?

– Вас же удивило.

– Не удивило, а сейчас почему-то вспомнилось.

– Нина, у меня плохо складывается его образ... Что он любил, что читал, о чем мечтал...

– Детективы любил.

– Какие?

– Не поверите, но читал их на английском языке. Обложечки яркие, как после ремонта.

– И за что любил?

– За удачливых героев. Говорил, что не ребята, а супера.

– Супермены?

– Ну да.

– Это он про инспекторов полиции?

– Почему... Про всяких мафиози.

– Ах, вот как...

– Валерий мне эти детективы пересказывал, да я ни одного до конца не дослушала.

– Нина, а кем он хотел быть?

– Художником.

– Я имею в виду не специальность, а личность. Ка­ким человеком?

– Планы у него наполеоновские. Хотел быть свобод­ным телом и духом.

– От чего свободным?

– Говорил, от юдоли. Я плохо все это понимала. Про червяков рассказывал.

– Про каких червяков?

– Про лесных, которые за год на гектаре земли выбрасывают до тридцати тонн земли.

– Ну и что?

– Валерий говорил, что он не хочет копошиться в земле вместе с этими червяками.

– А каким же способом хочет он освободиться телом и духом?

– Само собой, стать великим художником.

– Ну да. Выходит, он стремится к славе?

– Нет. Валерий говорил, что, предложи ему вы­бор – славу: о нем будут писать, говорить, девушки будут узнавать на улице... Или предложи деньги. Он взял бы деньги.

– Практичный юноша.

– Мудрый. Слава-то пройдет, как электричка. А на деньги можно купить и свободу, и покой, и наслаждение...

– Это вы так думаете?

– Он. А теперь и я.

– Что еще можете сказать о нем как о человеке?

– Юморить Валерий любит.

– Пример можете привести?

– Весь день могу приводить... Как-то заметила у него на скуле синячок. Спрашиваю, откуда. От жизни, говорит. Я, конечно, не врубаюсь. Валерий растолковал: жизнь штука бумерангистая.

– Неплохо.

– Однажды встретили негра... Валерий, знаете, как его поприветствовал? «Каждому цветному – цветной телевизор».

– Еще лучше.

– А в музее встретилась нам дама вот с таким декольте. Валерий заглянул прямо за платье и сказал: «Ой, какая смешная попка».

– Совсем хорошо.

– Вы надсмехаетесь... А у него юморно выходило.

– Нина, по какому адресу он жил?

– Тополиный канал, дом восемь, квартира шесть.

– Извините, я позвоню... Алло! Леденцов? Боря, Тополиный канал, дом восемь, квартира шесть. Да, не­медленно. Я буду попозже.

– А вы... кому звонили?

– В уголовный розыск.

– Зачем?

– Чтобы наведались в эту квартиру.

– Валерий же уехал...

– Я так и предполагал.

– Тогда зачем? И почему уголовный розыск?

– Так надо.

– Не хотите сказать?

– Почему же... Чтобы сделать обыск и следить за квартирой.

– Какой... Обыск?

– Обычный.

– Да какое вы имеете право?

– С санкции прокурора.

– Знаем мы вашу санкцию! Привыкли при культе людей хватать.

– Нина, при культе я был мальчишкой.

– Дура я деревянная, соловьем тут распеваю... Господи, чего только не наговорила... Думала, Валерий попал в какую-нибудь беду, так мои слова ему помогут. Больше ни слова!

– Валерий действительно попал в беду.

– В какую?

– Но давно, до встречи с вами.

– В какую, в какую?

– Скажу потом.

– Все, больше не куплюсь! Господи, в первый раз в прокуратуре, вот язык и распустила. Разрешите мне уйти!

– Уйти не разрешаю. Да вы успокойтесь...

– Как успокоиться, когда обманули!

– В чем?

– Сперва полагается сказать, зачем вызвали, а потом уж расспрашивать.

– Нет, так не полагается.

– Дайте мне уйти! Все равно я говорить больше не буду.

– А у меня всего один вопрос.

– А у меня ни одного ответа, дядя!

– Хамить-то к чему?

– Простите, я в цеху работаю.

– Тогда матюгайся, чего уж там, коли в цеху.

– По закону я имею право не отвечать на вопросы?

– Знаешь, кто меня об этом спрашивает? Преступ­ники или люди с нечистой совестью.

– Представьте, я не преступница и совесть у меня чистая.

– Тогда в чем же дело? В том, что я не называю причину допроса? Нина, я же следователь, у меня есть следственная тайна. Но я обещал все выложить в конце разговора. Так в чем же дело, Нина?

– Какой у вас последний вопрос?

– Ты уже обещала об этом рассказать – о пурпуре Ольхина.

– Хорошо... Господи, половину дня сидим. Хотя бы отпустили кофейку выпить.

– А если чайку?

– Хоть чайку.

– Тогда мы попьем здесь. У меня литровый термос и бутерброды.

– Вон какой допрос... Как в гостях, с чаем.

 

 

– Тебе с лимоном?

– Спасибо, я лимон не употребляю.

– Почему?

– От него учащается дыхание.

– Ну и пусть себе учащается.

– Подумаете, что я вру...

– Нина, я столько лет работаю, что, пожалуй, раз­гляжу, врет человек от лимона или из-за выгоды.

– А почему вы пошли на такую работу?

– Ну, это еще из детства...

– С детства задумали стать следователем?

– Я вырос в провинциальном послевоенном городке. Кражи, пьянство, дебоши, спекуляция... На танцах в городском саду ежедневные драки с поножовщиной. Наш сосед отравился самогоном. Меня не раз била городская шпана. А годы шли голодные, жили без отца. Мы с матерью подняли большой кусок торфяников. Помню, топором рубили дерн. Посадили картошку. Окучивали, пололи, буквально лелеяли. Любовались, как цветет. Ждали урожая. А сами чего только не ели. Мороженую картошку весной, ходили по окопышам, крапиву, капустную хряпу, дуранду... Ждали, значит, урожая – на всю бы зиму хватило. Приходим в конце августа на поле... Боже, ни кустика. Приехали на трех­тонке и все выкопали. Мама как стояла, так и упала на пустую ботву. Вот тогда, там же, на обкраденном поле, я поклялся всю жизнь бороться с преступностью и не­справедливостью. Кончил школу, а потом заочно юриди­ческий факультет...

– Преступников ненавидите?

– Ненавижу.

– Но ведь у людей бывают ошибки.

– Преступление – это не ошибка, это преступление.

– А если он раскаялся?

– Кто раскаялся, тот уже не преступник.

– В газетах пишут, и по телевизору... Жалеть надо преступников, сочувствовать и помогать.

– О преступниках знаешь кого надо спрашивать? Потерпевших. Людей избитых, покалеченных, обворо­ванных и погибших.

– Мне все преступники кажутся на одно лицо – подстрижены наголо и морды свирепые, с наколками да с фиксами.

– Почему же... Они разные, как и люди. Колбаску-то бери, от нее дыхание не учащается.

– Копченая. Цена такая, что дыхание участится сильнее, чем от лимона.

– Преступников, Нина, я делю на четыре сорта. Первые – это рецидивисты: те, которые, нарушив закон однажды, уже не хотят останавливаться. У них лихая жизнь сделалась второй натурой. Правильно, морды свирепые и острижены наголо. Второй сорт преступни­ков – как бы случайный. Оступившись раз, они больше век этого не сделают. Например, кражу или драку. Третий сорт преступников таков, что народ их преступниками не считает. Они нарушили закон, но как бы не затронули человеческую мораль. Скажем, нарушение техники без­опасности, выпуск недоброкачественной продукции... Ну а четвертый сорт преступников – это подростки. Здесь много чего переплетается.

– Сергей Георгиевич, а бывали преступники инте­ресные?

– Чем?

– Ну хоть чем. Романтические.

– От блатной романтики приличного человека воротит.

– Вы же сами сказали, что преступники разные...

– Разные, да неинтересные. Впрочем, бывали случаи весьма оригинальные.

– Расскажите.

– Тебя интересует что-нибудь кровавенькое и с душком, а?

– Я жизненные случаи люблю.

– Сразу разве вспомнишь... Жизненные-то не очень любопытны. Давай подолью горяченького. Вот был у меня такой случай... Возвращается женщина домой из магазина, входит в комнату и видит человека. Лежит на диване. И говорит: гражданочка, дайте скорее сердечного лекарства. Она в страхе и недоумении, мол, кто вы такой и как сюда попали. Но видит, что ему действительно худо. Кто это, по-твоему, был?

– Человек почувствовал себя плохо и зашел в пер­вую попавшуюся квартиру.

– Взломав замок?

– Вор?

– Первый раз в жизни пошел на кражу. От страха ноги подкосились. Кстати, определили микроинфаркт. Женщина вызвала «скорую» и милицию.

– Я бы милицию вызывать не стала.

– Кстати, вот еще подобная история... Женщина с двумя детьми возвращается из отпуска. Входит в кварти­ру. Мужа нет. Но что такое? Пьяные мужчина и женщина. Первый раз видит их в жизни. Не только пьяные, но и сумасшедшие. Или перепились. Мужчина ее в чем-то убеждает, женщина плачет пьяными слезами. Из их бессвязных речей она поняла, что мужа больше нет. Убили? Выскочила из квартиры, соседи вызвали мили­цию. Твой покорный слуга выехал на место происшест­вия. С сиреной мчались, на убийство.

– Что оказалось?

– А что, по-твоему?

– Его дружки гуляли.

– Он научный работник, а эта парочка пропойная.

– Так что они вам сказали?

– Сказали, что не убили, но скоро убьют.

– Я же говорю, что знакомые.

– Даже не встречались. Эта пара, оба бездомные и безработные, залезли в квартиру. Стали искать деньги. В шкафу нашли пачку любовных писем, хозяин квартиры в молодости писал хозяйке. Воровка их даже почитала. Первый раз в жизни читала про такую любовь, а потом немного почитала ответы – еще нежнее. И вдруг они видят – на кухне записка жене от мужа такого баналь­ного содержания: мол, извини, разлюбил, ухожу к дру­гой, попроси прощения у детей. Эти пьяницы, особенно она, расстроились, достали из холодильника водку, выпили, прочли все письма, закусили и заплакали... Тут и хозяйка приехала.

– Воры, а люди хорошие...

– С этими выездами на места происшествия много курьезов. Однажды вызвали... К набережной подъехала машина и двое мужчин что-то бросили в реку. Свидетели клялись, что труп. Длинное, тяжелое, обернутое мешко­виной. И бросали так, как бросают трупы, – за руки, за ноги. Этих типов тут же задержали. Молчат, как отпетые рецидивисты. Значит, свидетели правду говорят. Река глубокая, ничего не видно. Послали за водолазами. На берегу толпа... Что делать? Убийство?

– Дохлую корову сбросили?

– Откуда в городе дохлая корова? Штангу.

– Какую штангу?

– Спортивный снаряд.

– По пьянке, что ли?

– Тут сложнее. У кладовщика числилась эта штанга. Только место занимала. Он ее списал. А списанное имущество положено уничтожать. Попробуй-ка эту сталь­ную дуру уничтожь. Обернули мешковиной и в реку. Инструкцию соблюли.

– В металлолом бы сдали.

– Кто же примет хорошую неиспорченную вещь?

– Смешные у вас случаи.

– Я же говорил, что преступники разные бывают.

– К нам журналист приезжал насчет шефства над колонией...

– Какое шефство?

– Помочь перевоспитывать. Некоторые девчата переписку затеяли, посылки слали. У Нельки Дуплищевой любовь вроде телесериала. Переписывалась, ездила на свиданку, после освобождения он прибыл к ней, по­дали заявление в загс. И вдруг ему звоночек телефон­ный от девицы из бывшей компашки. Он Дуплищеву побоку и к той. Заодно магнитофончик прихватил. На память о благородном Нелькином поступке. «Я включу магнитофон; ты придешь, как дивный сон... »

– Непритязательная твоя Нелька.

– Непритязательная... Я же рассказывала вам про одиночество.

– Знаешь, не верю я в это одиночество.

– Как это не верите?

– За одиночество частенько выдают эгоизм.

– Одна посидишь, вот эгоисткой и заделаешься.

– Наоборот: не эгоизм от одиночества, а одино­чество от эгоизма.

– Какая разница.

– Существенная. Истинно одинокий человек стре­мится к людям. А эгоист стремится только к самому себе.

– Есть у нас в госприемке Кира Водоевич. Ман­даринчик! Кожа как у лепестка. Одевается под самый последний стиль. Джинсовых сапожек еще ни у кого нет, а у Кирки уже на ногах. Лосьоны из Парижа. И что она делает?

– А что она делает?

– Ждет.

– Ну, и дождалась?

– Фигушки.

– А чего ждет?

– Сама не знает.

– Поэтому и не дождется.

– Что ж ей прикажете: самой на шею вешаться?

– Личностью надо быть, Нина.

– Как это личностью?

– Есть такая заочная служба знакомств. Знаешь?

– Век не бывала.

– Приходит жаждущая познакомиться и связать с кем-нибудь свою судьбу. С ней беседуют, задают мно­жество вопросов. Потом просят пересесть на диван в другом конце комнаты, чтобы была видна фигура и походка. Все это записывается на видеомагнитофон. То же самое проделывают и с мужчинами. Ну а потом по этим роликам выбираются кандидатуры, вступают друг с другом в переписку и уже знакомятся воочию.

– А если на видике нравился человек, а живьем не понравится?

– Возможны следующие попытки. Но дело не в этом. Мой знакомый психолог провел такой эксперимент: он обратился к двадцати пяти девушкам – инкогнито, разумееся, – с разными просьбами. Например, подошел к одной и сказал, что он приезжий, его обокрали, поло­жение бедственное, и попросил денег. Вторую девушку попросил посидеть один день с его больной матерью. Третьей предложил поехать с отрядом в деревню и по­мочь старухам. Четвертую агитировал принять участие в ремонте храма. И так далее. Из двадцати пяти моло­дых женщин откликнулись только две. Вот и ответ на вопрос. Нет в них ни социальной активности, ни граждан­ственности, ни элементарной отзывчивости. Я на такую женщину век бы не глянул, будь она вся в парижских лосьонах.

– Они в этом не виноваты.

– А кто виноват?

– Не забывайте, что мы выросли в эпоху застоя.

– Хорошо устроились.

– Почему «хорошо устроились»? В застой-то?

– Я вот вырос во времена культа.

– Это, конечно, хуже...

– Теперь модно все валить на эпохи. Культа, во­люнтаризма и застоя.

– Я, что ли, этот застой придумала? Газеты пишут.

– Ну а ты лично что думаешь?

– Конечно, и от самого человека зависит...

– Именно. А то говорим так, будто поколение семидесятых росло в самое тяжелое время... А кто рос до революции, время легче было? А время гражданской вой­ны – легче? А время культа личности? А время войны? Да и шестидесятые годы не просты: и кукуруза была, и коров отбирали, и интеллигенции доставалось... Бывают в истории хорошие времена-то? У каждой эпохи свои заморочки.

– Сергей Георгиевич, а почему же тогда?..

– Нина, мы болтаем, а нам еще работать. Доедай.

– Нет-нет. Спасибо за чаек, очень вкусно.

 

 

– Итак, вы пошли смотреть пурпур Ольхина.

– Мы смотрели несколько раз. Про все расска­зывать?

– А сколько?

– Раза три.

– Только эту картину?

– Только ее одну.

– Что, так хороша?

– Картина называется «Закат на море». Впереди несколько плоских камней, а за ними море, горизонт и солнце как бы сливаются в один красный цвет. И верно, пурпур. На мой-то взгляд, все это не ах. Валерию, правда, сказала наоборот. Мол, с ума сойти от этого пурпура. А Валерий смотрит и млеет на глазах. У него даже шея дрожит, как у голодного.

– Но почему только к этой картине? В музее же их тысячи...

– Я и сама удивляюсь. Картина же небольшая. Да я ведь разбираюсь в живописи, что тетя Маша в компью­тере.

– Валерий свое пристрастие к этой картине как-то объяснял?

– Однажды он бросил, что на Западе за нее дадут миллион.

– Ах, вот что. И к чему сказал?

– К тому, что в музее народ у нее не толпился.

– Теперь расскажи про последнее посещение...

– Я собиралась на работу. Вдруг телефонный звонок. Восьми еще нет. Думаю, кто в такую рань. Валерка. Голос хриплый, усталый. Спрашивает, могу ли я не пойти на работу. Если предупредить, то могу, а что, спрашиваю, случилось. Оказывается, кончил свой пурпур.

– Почему пурпур?

– Я же говорила, что у него дома стоял прикрытый мольберт.

– Ага, вы пурпуром теперь зовете любую картину.

– Да нет, он делал копию с картины Ольхина «За­кат на море».

– Где, в музее?

– Да, работал по утрам. Ему разрешили, как студен­ту Академии художеств.

– Вам показывал?

– Кто же показывает неоконченное? Ночью кончил и сразу позвонил.

– Нина, какой смысл тебе показывать, если ты не разбираешься?

– Странный вы человек... Я ж ему не чужая.

– Так. Посмотрела?

– Сразу же звякнула на работу, отпросилась и поехала. Валерий как не в себе. Бледный, кофе чашками глушит, молчит...

– Почему?

– Шесть месяцев работал. Любимый художник. Потом, от этой копии что-то там в Академии зависело. Повернул картину к свету и на меня смотрит. А я, честное слово, от души брякнула: «Валерий, да это еще лучше, чем у Ольхина! »

– Так понравилось?

– У Ольхина-то пурпур, но как бы прикрыт дымкой. А тут краски свеженькие, блестят, яркость, точно из арбуза мякость вынули. А он как услыхал, что лучше, чем у Ольхина, помертвел весь да как шарахнет чашку с кофе об пол. Я обомлела, первый раз его таким вижу. Кричит: «Тебе на мясокомбинате студень варить, а не с художниками общаться. Не может быть лучше, чем у Ольхина, – может быть или как у него, или хуже».

Впервые мы поссорились. Как поссорились... Я же по­нимаю его состояние. Творческая работа.

– Чем все кончилось?

– Валерий говорит, что мы сейчас поедем и сравним. Стал собираться. Но нервничает, какой-то порывистый. Начал бриться. То ли бритва худая, то ли нервничал, но щеку в кустиках оставил. Попросил меня помочь. А я-то откуда умею. Стал показывать. И как-то неудач­но взмахнул рукой – бритва задела мою верхнюю губу. Пустяк, вроде укола. Валерий говорит, кровь идет. Даже испугался. Вот видите, еще не зажило. Но шрама не будет.

– А что сделал Валерий?

– Он достал пузырек с какой-то жидкостью. Гово­рит, примочим, и все пройдет. И еще...

– Ну-ну?

– Валерий опустился на колени и...

– Поцеловал край твоего платья.

– Нет, я была в брюках. Опустился на колени и ска­зал, что эта моя капля крови соединит нас до гроба.

– Скажи, он всегда брился безопасной бритвой?

– Обычно электрической. У него их две.

– Почему же в этот день взял безопасную?

– Чтобы чище. Электрические бреют грязновато.

– Не понимаю, как безопасной бритвой можно по­резать другого человека? Лезвие-то в станке.

– Господи, да всякое бывает. А может и не лезвием, а краем станка; он металлический, из нержавейки.

– Кровь-то перестала идти?

– Чепуха же, царапина. Пузырек на всякий случай Валерий взял. Все-таки кровь сочилась.

– Пользовался примочкой?

– Да, в такси и в музее.

– На такси ехали?

– Как же. Холстик вез и подрамник. Картину-то надо было на что-то повесить. Самое смешное знаете в чем?

– В чем?

– Картину я так и не сравнила.

– Нина, по порядку.

– Приехали, вошли... Этот зальчик, где висит Ольхин, вы представляете?

– Да.

– Он маленький и на отшибе. Будний день. Народу мало. Люди толпятся у полотен больших, известных. Валерий нервничал и все тянул время. Я уж ему сказала, что нечего дрожать. Как получилось, так и получилось. Орел мух не ловит. Давай, показывай, сравним. Валерий установил свой подрамник... Смотрит мне в лицо и гово­рит: «Опять кровь на губе. Дай-ка я прижгу ее как следует». Вытащил из кармана пузырек, намочил платок и к губе прижал... Тут со мной позор и случился.

– Какой позор?

– Знаете, что я от тополиного пуха дурею... А тут вздохнула – и поплыло все перед глазами. Картины закувыркались. Мне что пурпур, что Сингапур... Отклю­чилась начисто.

– Ничего не помнишь?

– Ничегошеньки. Очнулась только в такси. Валерий отвез меня домой...

– К себе?

– Нет, ко мне. Так его картинку и не сравнила.

– В такси о чем-нибудь говорили?

– Я себя очень плохо чувствовала.

– Но картину можно было посмотреть на второй день...

– Вечером позвонил Валерий... Голос убитый. Слышу, что стряслось какое-то ЧП. Сперва думала, он переживает из-за моего обморока. Валерий же гово­рит: «Нина, я бездарь». Оказывается, свез он меня домой, а сам вернулся в музей. Открыл свой холст. Люди смотре­ли, сравнивали, критиковали... Не в его пользу. Валерий сказал, что жизнь ему сейчас не мила, нужно побыть одному. Даже меня видеть не может. Должен немедленно уехать туда, где нет людей. Сказал, что вернется через месяц, утром, на заре. Я увижу его под своими окнами – он будет стоять с розами.

– И уехал?

– Да.

– Так сразу?

– С творческими людьми это бывает. Лучше куда-нибудь съездить, чем запить.

– Как же учеба, вы?...

– Каникулы. А я все поняла. Разлуки тоже нужны. Любовь без разлук, что роды без мук.

– И адреса не оставил?

– Нет.

– Ни позвонить, ни телеграммы дать?

– Всего же месяц.

– Даже не намекнул, где будет? Деревня, город, республика, в конце концов государство...

– Почему же не намекнул. Даже сказал. Устроился в экспедицию.

– Экспедиция какая?

– Высокогорная.

– Чего ищут-то?

– Снежного человека.

– Да, у такой экспедиции адреса, разумеется, быть не может.

– Неделя уже прошла, три недели осталось.

– Нина, когда тебе было плохо, что Валерий делал?

– Ясно что: мне помогал.

– Ты его по телефону об этом спрашивала?

– Он сам рассказал. Сперва испугался, потом за­кричал. Подбежала старушка, которая следит за залом. Какие-то люди. Они стали заниматься мною, а Валерий припустил за такси.

– А почему не за «скорой помощью»?

– Он же знает мой дурацкий организм... Очухаюсь. Вручил меня маме. А сам поспешил в музей. Картина-то с подрамником там остались...

– Нина, у меня такой вопрос... Вы с ним были бли­зки?

– В смысле отношений?

– Да, в этом смысле.

– Господи, вопросики хватают за носики.

– Можете не отвечать.

– Жили как муж и жена.

– А вопрос о браке не вставал?

– Как же... вставал. Отложили до окончания Акаде­мии. Валерий говорил, что закатим свадебное путешест­вие вокруг Европы. Говоря проще, круиз.

– Нина, вы этому верили?

– А почему мне не верить? Вы все спрашиваете, на­мекаете... Известно про Валерия что-нибудь?

– Пожалуй, мои вопросы кончились.

– Да, вы обещали сказать, почему меня допраши­ваете...

 

 

– Нина, вы влюбились в плохого человека.

– Кто, Валерий?

– В очень плохого человека.

– Сергей Георгиевич, не смешите меня. Лучше его я парней не встречала. Он добрый...

– За чужой счет.

– Пусть деньги родителей, да ведь не жмет их. Он верный...

– Бросил тебя и уехал.

– На месяц же! Он талантливый...

– Судишь по его копии?

– Он много знает...

– Хорошо информирован.

– Он умный, во всем разбирается...

– У него хорошо подвешен язык.

– У Валерия широкая натура...

– Это не широта натуры, а театральность.

– Театральность тоже красива.

– Нина, в двадцатые годы был такой известный бан­дит – Ленька Пантелеев. Скажем, намечалась свадьба нэпманов. Ленька Пантелеев посылал им письмо, что при­будет на свадьбу в девятнадцать часов. Нэпманы, конеч­но, только смеялись. Ровно в девятнадцать ноль-ноль открывалась дверь и входил Ленька Пантелеев. Во фраке, в цилиндре, в перчатках, и говорил что-нибудь этакое: «Вас приветствует свободный художник Пантелеев». И пускал цилиндр по рукам. Женщины клали в него драгоценности, мужчины – бумажники. Потом Ленька подходил к невесте и одаривал ее самым дорогим бриллиантом. И уходил. Еще он посылал денежные переводы студентам Технологического института от свободного художника Леньки Пантелеева. Старушкам раздавал по мешку муки, отчего в народе ходили слухи, что он помо­гает бедным.

– К чему вы это рассказываете?

– И этот же Ленька Пантелеев мгновенно убивал женщину, если она не снимала золотого кольца. Вырезал семьи, чтобы не оставлять свидетелей. Мог пытать детей, если родители не отдавали спрятанные деньги и драго­ценности...

– Мне-то зачем знать про это?

– Нина, люди бывают двуличными.

– Вам-то какое дело до того, какой Валерка? Это моя забота.

– Нина, мне жаль тебя.

– Только подумать... Мама родная на Валеру не на­радуется, а следователь прокуратуры вызвал в кабинет, чтобы предупредить. Допустим, вы своими шпионскими способами откопали что-то в биографии Валерки... И на­до сообщать его девушке? Это честно, да?

– Смотря что откопали.

– Мало ли чего бывает в жизни человека... У меня подруга есть. Я знаю, что она встречается с каким-то женатиком. Долго, года три. И все втихаря. А на какой-то праздник меня пригласила и с ним познакомила. У меня глаза на шесть копеек. Николай, муж моей старшей се­стры. Что делать, бежать к сестре, докладывать? Значит, испортить жизнь троим? Промолчала. Сестра до сих пор не в курсе.

– Неужели ты считаешь, что неведение предпочти­тельнее правды?

– Сергей Георгиевич, кому когда от правды бывало лучше? Вот культ разоблачили... И что?

– Больше шансов, что он не повторится.

– Людям не шансы нужны, а счастье.

– Нина, разве счастье возможно без правды?

– Еще как возможно. Сестра моя живет с Николаем, как в орешке. Дачу в садоводстве отгрохали с сауной. А узнала бы? Разводы, разделы.

– Признаться, я ошарашен... Впервые встречаю жен­щину, которая ничего не хочет знать про своего буду­щего мужа.

– Вы про бандита Леньку Пантелеева рассказыва­ли... Валера что: людей грабил?

– Нет.

– В цилиндр женские бриллианты сгребал?

– Нет.

– Семьи вырезал?

– Нет.

– Детей пытал?

– Тоже нет.

– Значит, какая-нибудь мелочь. И не портите мне жизнь.

– Нина, а что ты считаешь мелочью?

– Вы сами говорили про сорта преступников... На­пример, те, которых народ не считает преступниками. Нарушил какие-нибудь правила на заводе, машиной на кого наехал... Да хоть и растрата. От сумы и от тюрьмы не отказывайся.

– Нина, ну а если он из другого сорта, из закоре­нелых?

– Если бы да кабы.

– Неужели ты думаешь, что прокуратура занима­ется мелочью?

– Э-э, в газетах пишут, что вы людей сажаете за здорово живешь. Годами зря сидят.

– Ну, Тюбик зря не сидел.

– Какой Тюбик?

– Ну, Валерка-Мазила.

– Какой... мазила?

– Он же Валерка-музейщик, Валерка-иконник, Ва­лерка-крест...

– Почему... он же?

– Клички.

– Зачем клички?

– Потому что он музейный и церковный вор-реци­дивист.

– Неправда!

– Нет, правда.

– Докажите!

 

 

– Вообще-то доказывать не обязан, но я докажу. Так, по порядку. Дай-ка сумочку...

– Пожалуйста.

– Смотри. Ремень был не оборван, а срезан острой бритвой.

– Кем срезан?

– Им, Валерием.

– Зачем, если он сам ее и принес.

– Чтобы с тобой познакомиться.

– Зачем со мной знакомиться?

– Подожди, до этого мы еще дойдем... Ты говорила, что он всегда носил темные очки. Зачем?

– Многие носят.

– Чтобы его не узнали. К таким темным очкам при­бавь клееные усики, фальшивую бородку и парик с воло­сами до плеч. Неужели ты этого не заметила?

– Мне казалось, что они ему, эти бородки, как-то не идут.

– Дальше. На какие деньги он шиковал? Неужели хватило бы родительской помощи?

– А на какие?

– На вырученные от продажи краденых картин и церковной утвари. Кстати, тот крестик на груди похищен из собора.

– Он его почему-то надевал не всегда.

– И покрасоваться хотелось, и боялся – крестик-то в розыске. Дальше. Такой состоятельный человек, а в квартире убого. Почему? Потому что квартира ему нужна лишь на короткое время. Зачем городить комфорт, если не сегодня завтра надо смываться.

– Я предлагала купить большой холодильник...

– Какой там холодильник, если кнопки на полу.

– А при чем тут кнопки?

– Определенное число кнопок рассыпал в передней у порога. Потом их пересчитывал. Если кнопок не хвата­ло, то кто-то приходил и унес их на ботинках. Старый прием.

– Господи...

– Дальше. Ты говорила, что он внезапно уходил. Мол, творческое вдохновение... Не вдохновение, а слежка ему чудилась.

– Слежка... кого?

– Милиции. Валерий в розыске, как и его крестик.

– Что вы говорите...

– Нина, а ведь он тебе рассказывал и про слежку, и про свою судьбу...

– Никогда!

– А про магическую цифру семь?

– Это же так, шутка или суеверие.

– Давай разберем. Роковое совпадение семи обсто­ятельств. Первое. Страшный сон про черного осьминога с щупальцами... Предчувствие было на грани ожидания. Дневные страхи превращались в ночные кошмары. Дальше. Неотвязный человек с соколиным глазом, ко­торый встретится дважды или трижды... Это же со­трудник уголовного розыска.

– Они разве красавцы?

– Нина, под соколиным взглядом он имел в виду не красоту, не соколика, а зоркий взгляд. Что там третье?

– Казенная бумага с орлом.

– Орел – это герб. Казенная бумага... Повестка или постановление на арест. Четвертое, по-моему, ночной звонок судьбы. Ну, это ночной звонок милиции в дверь. И пятое к тому же: вкрадчивый скрип тормозов. Это опе­ративная машина. Что там шестое?

– Каменный холод в сердце?

– Понятно, страх.

– А как вы объясните седьмое: зеленая звезда на бледно-зеленом небе?

– Это для романтичности. Помните, он не боялся их по одному, а только при совпадении. Выходит, Нина, все семь магических обстоятельств имели в виду одно обстоятельство – арест.

– Боже, какой-то сумасшедший сон...

– Нина, пора просыпаться.

– Но я же видела студенческий билет! Сараев Вале­рий Константинович...

– Сараев Валерий Константинович, студент Акаде­мии художеств, скончался два года назад от гнойного пе­ритонита.

– А кто же... Валерий?

– Куфелкин Валерий Герасимович.

– А кто же он, кто?

– Рецидивист.

– Да откуда он взялся, где родился, где крестился?..

– Родом из Сибири, из небольшого поселка. В свое время кончил Художественно-промышленное училище. Какое-то время работал оформителем. Ну а потом сбил­ся с панталыку. Первая кража, судимость... Так и пошло.

– А родители?

– Отца не было. Мать работала кладовщицей. Гово­рят, любила выпить.

– А другие родственники есть?

– Брат, но вроде бы тоже спился.

– Вот видите!

– Что я вижу?

– В каких условиях он вырос...

– А, эпоха застоя и культа?

– Парнишка оступился, а его сразу посадили.

– Сразу не посадили, дали условно.

– Отца нет, мать пьет, брат пьет... Вырос в сибир­ском поселке. Знаю я эти поселки: там или судимые, или пьяницы.

– Занимаюсь расследованием более двадцати лет. Не убийства меня поражают и не крупные хищения, не ма­фия и не взятки... Все двадцать лет поражает отношение к преступникам. Сочувствие к преступнику и равнодушие к потерпевшему! Я рассказал тебе про рецидивиста... Ка­кая же твоя первая реакция? Он не виноват – условия виноваты.

– А разве условия ни при чем?

– При чем, тысячу раз при чем! Ну а сам-то человек? Пешка в руках других? Раб обстоятельств? Пушинка на ветру? Черт возьми, не было и не может быть жизни, в ко­торой текло бы все гладко! Все и всех можно оправдать!

– Сергей Георгиевич, чего вы так кипятитесь? За­были, что он для меня человек не посторонний...

– Верно, забыл.

– И еще одно вы забыли. Рецидивист, преступник... Был..

– Как понимать «был»?

– Раньше, когда-то.

– А теперь преступником быть перестал?

– Да, перестал.

– Почему же?

– Встретился со мной.

– Так. Перевоспитала?

– Не перевоспитала, а вы забываете про любовь.

– А что любовь?

– Она меняет человека.

– Да, изменила...

– Зря усмехаетесь... Хотя вам про любовь не понять.

– Почему же?

– Вы старый.

– Во-первых, я не старый. Во-вторых... Ладно, о любви мы еще поговорим.

– Теперь Валерий не способен ни на какие преступ­ления.

– Именно теперь он его и совершил.

– Когда? Мы почти каждый день были вместе.

– А он его совершил вместе с тобой.

– Чушь какая-то...

– И ты ему помогла.

– Вы с ума сошли!

– Куфелкин Валерий Герасимович вместе с тобой похитил из музея картину Ольхина «Закат на море».

 

 

– Господи, что вы несете...

– Вы вместе украли пурпур Ольхйна.

– Да он там и висит!

– А после отъезда Валеры ты была в музее?

– Нет.

– Картина там больше не висит.

– Какое-то сумасшествие...

– Нина, сообщение о том, что Валерий преступник, по-моему, ты пережила стойко. Но тебя ждет еще более тяжкое открытие.

– Какое? Что я тоже преступница?

– Ты сказала, что я не понимаю в любви... Нина, но ты ведь тоже в ней ничего не понимаешь.

– Я сердцем чувствую.

– Неужели твое сердце ничего не заметило?

– Что?

– Он такой эффектный, красивый, богатый, эруди­рованный – и выбрал тебя? Художник – простая работ­ница.

– По-вашему, в меня и влюбиться нельзя?

– Извини, я имел в виду не это. Ты сама не раз под­черкивала, что Валерий выше тебя во всех отношениях.

– Для любви это без разницы.

– Нина, он тебя не любит и никогда не любил.

– Знаете что? Если вы сейчас меня объявите сума­сшедшей и отправите в психушку, я не удивлюсь. Валерий преступник, я помогла украсть картину, он меня не любит и не любил... Дальше что скажете?

– Не веришь...

– А кому надо верить: своему сердцу или следова­телю?

– Нина, ты рассказала, как была одна в музее...

– Ну?

– И тебе стало плохо от тополиного пуха. Женщи­на подходила и предлагала помощь... Это все видел Куфелкин. Он решил с тобой познакомиться.

– Взял бы и подошел. Повод-то есть…

– Ему надо было так познакомиться, чтобы ты ему поверила безоглядно. Например, в его честность.

– Зачем?

– Он срезает сумочку и приносит тебе домой. Дове­рие завоевано.

– Но зачем?

– Как привязать женщину? Любовью. И Куфелкин затевает многоактную комедию страсти со свечами, цве­тами и шампанским. Цель достигнута, ты влюбилась.

– Зачем, зачем?

– Чтобы иметь в твоем лице безвольное орудие.

– Для чего?

– Украсть картину Ольхйна.

– Да как же украсть?.. В голове не укладывается.

– Сперва он приготовил копию картины.

– Сам же рисовал. Ходил с перепачканными руками. Значит, он художник?

– Рисовать он не мог по двум причинам... Во-первых, сделать хорошую копию непросто, тоже талант нужен. Во-вторых, чтобы сделать копию, надо было бы с месяц стоять в музее. Куфелкин не мог себе позволить, чтобы его запомнили люди и, главное, служители музея.

– Но я же сама видела копию.

– Куфелкин заказал ее студенту Академии худо­жеств и солидно заплатил.

– В комнате же стоял мольберт...

– Копия готова. Теперь нужна ты. Куфелкин звонит, ты приезжаешь. Он бреется при тебе и режет твою губу.

– Нарочно?

– Да.

– Зачем?

– Предлагает поехать в музей и сравнить картины. Берет якобы кровоостанавливающую жидкость.

– А она... не кровоостанавливающая?

– Нет. Хлороформ или еще что-нибудь сильно одур­манивающее.

– Но он прикладывал ее к губе дома.

– Другую. Так... Музей, зал на отшибе, народу мало, Куфелкин говорит, что у тебя на губе якобы опять высту­пила кровь. Прикладывает платок, смоченный этой жид­костью. Ты теряешь сознание. Он кричит, чтобы привлечь внимание. Старушка-смотрительница и редкие посети­тели бросаются к тебе, несут на диванчик. За эту минуту Куфелкин подменяет картину. В этих делах он человек ловкий и опытный. Подменив картину, возвращается к тебе. Якобы вызвал такси.

– Правда, вызвал, мы на нем ехали.

– То самое, на котором вы и приехали. Оно вас ждало.

– Что же... подлинная картина в это время была у Валерия?

– Да. И ему следовало бежать. Как можно скорее. Куфелкин вручил вас маме и смылся. Как ты говоришь, искать снежного человека.

– В музее сейчас висит копия?

– Уже через два часа какой-то знаток удивился... Ничего теперь не висит.

– А я... соучастница?

– Нет. Ты же была орудием бессознательным.

– Как же вы меня нашли?

– Через таксиста. Он дом показал.

– Вы хотите сказать, что Валерий познакомился со мной только для того, чтобы использовать?

– Да.

– Почему именно меня?

– Не знаю, вынашивал ли Куфелкин этот план дав­но или возник, когда он увидел тебя в обмороке от пуха... Во всех случаях ты ему идеально подошла. Тут он не ошибся.

– Эту роль можно было и сыграть.

– Кому?

– У воров же есть свои... Как они... Подельники, что ли.

– Напарница Куфелкина, Верка-джапаниха...

– Почему «джапаниха»?

– На японочку похожа. Верка-джапаниха отбывает срок за ограбление собора, откуда у Куфелкина крестик. Так что работать ему было не с кем.

– Господи-господи...

– Что?

– Какой вы плохой человек...

– Вот так вывод!

– И образованный, и в возрасте, и следователь... А главного в жизни так и не поняли.

– Да ты никак плачешь?

– Говорит о доброте и милосердии... Общество со­здали. Где же оно, милосердие-то...

– Нина, в чем дело? Почему ревешь?

– Взрослый дядя вызвал молодую женщину... Для чего же? Чтобы доказать, что ее не любят и не любили.

– Я обязан сказать правду.

– А, задавитесь вы своей правдой...

– Нина, успокойся. На-ка платок, вытри лицо.

– Я бы не смогла быть следователем. Разбить жизнь человеку...

– Разве я разбил?

– Вы весь день доказываете, что Валерий подлец и меня не любит. Да кто бы я была, если бы своим подруж­кам открывала глаза на их мужей и приятелей. Послед­няя дрянь.

– Ну-ну, успокоилась?

– Да, возьмите платок, спасибо.

– Вот и хорошо.

– Я успокоилась. Но вам не верю.

– Не веришь, что похищена картина?

– Не верю, что он меня не любит.

– Твое дело. Я изложил факты.

– У меня есть другой факт.

– Какой?

– Ночью Валерий звонил.

– Так... Откуда?

– Не скажу.

– Я свяжусь с телефонной станцией и узнаю.

– Из Поморска, с переговорного пункта.

– О чем был разговор?

– А вот про это я уж ни за что не скажу.

– Нина, если в краже картины Ольхина ты была сле­пым орудием и поэтому ответственности не несешь, то те­перь, зная все, отвечаешь за любые преступления.

– А он говорил не о преступлениях.

– О чем же?

– Например, о любви.

– Я рад за тебя. Еще о чем?

– Как мое здоровье, все ли у меня в порядке, нет ли неприятностей...

– Так, еще о чем?

– Сказал, что если все будет в порядке, то через не­делю мы увидимся.

– Здесь?

– Нет, в Поморске.

– Он позвонит?

– Сказал, что найдет меня.

– Так... Разреши-ка я пододвину аппарат... Алло, Ле­денцов? Как обыск? Ничего не дал... Следовало ожидать. Теперь слушай меня внимательно... Тюбик сегодня ночью проверил, вышли мы на его помощницу или нет. Она его успокоила. Но главное в другом... В Поморске хороший музей. Да-да, он хочет выждать недельку и вызвать ее туда. Нет, вариант с рассеченной губой вряд ли он повто­рит. Что-нибудь новенькое. Да, взять музей под наблю­дение. Пока!

 

 

– Сергей Георгиевич, я вам все сказала... Даю честное слово.

– Верю.

– Значит, вопросов больше нет?

– Нет.

– Я могу идти?

– Вопросов нет, но есть просьба.

– Какая?

– Ты слышала мой разговор с работником уголов­ного розыска...

– Я устала и больше ничего слышать не хочу.

– Куфелкин замышляет новое преступление с тво­им участием. Через неделю он с тобой свяжется. По­моги нам.

– В чем?

– Поймать Куфелкина.

– Вы с ума сошли...

– Обращаюсь к тебе, как к человеку и гражданину.

– Вы так ничего и не поняли... Я же люблю его.

– Вот поэтому и прошу.

– Чтобы я помогала ловить того, кого люблю?

– Именно.

– Вы изувер, если не хуже.

– Нина, учитывая твое состояние, я не обижаюсь.

– Хотя бы фильмы про любовь смотрели...

– Тогда бы что?

– Тогда не предложили бы гнусность.

– А любовь... она что? Единственный свет в окошке?

– Мне жаль вас, Сергей Георгиевич.

– Почему же?

– Не любили вы, если спрашиваете про свет в окошке.

– Нина, я любил и люблю и все-таки спрашиваю: она единственный свет в окошке?

– Кто не любил, тот много потерял.

– Нина, меня тошнит от этой банальщины.

– Банальщина? Да я вычитала в книге, «В мире муд­рых мыслей» называется.

– Не любил, значит, много потерял... Правильно. Ну а если никогда в жизни не размышлял, то мало потерял? А если не дружил? А если творчески не работал? А если не воспитывал детей? А если ничего в своей жизни не сде­лал и не совершил? Если всего этого человек не делал, разве он меньше потерял? Почему же об этом не сожале­ют, а вот про любовь даже афоризмы есть в мире мудрых мыслей?

– Творческая работа, поступки, воспитание... Это не каждому дано.

– А про любовь дано каждому?

– Полюбить всякий способен.

– Ага, как пить чай или жевать колбасу.

– Хотя бы и так.

– Тогда твоя любовь – чувство примитивное.

– Сказанули.

– По крайней мере, как ты ее понимаешь.

– Правильно понимаю. Ради любви человек спосо­бен на самое хорошее.

– Способен. Но я тебе приведу сотни примеров, ко­гда ради этой любви бросали немощных родителей и ма­лолетних детей, оставляли в беде и предавали, шли на во­ровство и на убийство...

– Любовь всегда права. И в песне так поется.

– Чепуха! Поверь мне, как следователю. У меня та­кая работа: решать, кто прав, кто виноват. Любовь редко бывает права.

– Почему же?

– Потому что это чувство. А где чувства, там спра­ведливости не жди. Любовь, кстати, как и ненависть, все­гда несправедлива. Потом, знаешь, что я заметил? Лю­бовь бывает всегда за счет чего-то или кого-то.

– Как на базаре, что ли?

– Вот простой пример: молодой человек сажает свою любимую в автобус, оттирая всех плечом и откровенно распихивая.

– Ну, а сложный?

– Есть сорт любви весьма странный. Как это объяс­нить... Вот человек, который все ненавидит... Живет в злобе. Но такая жизнь тяжела и, в сущности, невыноси­ма. Тогда происходит странный парадокс... Этот человек может сильнейше влюбиться. Почему же? Нравственный побег от собственной злобы. Но это не любовь. Сурро­гат, формальная в ней потребность, обратная сторона не­нависти, реакция на свою же собственную злобу.

– Что-то мудрено.

– Разве ты не встречала женщин, которые так любят своих мужиков, что плюют на весь мир? Не встречала ма­маш, готовых ради чада любому в горло вцепиться? Не встречала людей, обожающих собачек-кошечек и поедом евших соседей?

– Я понимаю ваши ходы... Доказываете, что Валерий любит меня якобы суррогатной любовью.

– Этого я доказывать не могу, потому что он тебя вообще не любит.

– Вы что, лежали рядом с нами в постели? Слышали, что он мне шептал на ухо? Чувствовали его руки? Губы?

– Да как можно любимого человека вовлечь в пре­ступление! Как можно задумать другое преступление? Он же знает, что долго или скоро – преступника ловят... Знает, что его подружка Джапаниха сидит. Значит, и тебе уготовил такую же судьбу?

– Зря вы стараетесь. Верю вам, верю. Он вор, пре­ступник, не любит меня... А я люблю. И весь разговор.

– Я тебе еще не все сказал... Из краденого он прода­ет только всякую мелочишку. Ценные картины, уникаль­ные иконы, золото и серебро он копит. Думаешь, для чего?

– Откуда мне знать.

– С награбленным Куфелкин намеревается бежать за границу. Хочет зажить там миллионером.

– Выходит, я стану миллионершей?

– Ты согласна бежать?

– С Валерием куда угодно.

– Да не возьмет он тебя: использует еще на одной краже – и бросит.

– Пусть.

– Как бросил Джапаниху.

– Пусть.

– Нина, у него таких, как ты, были десятки.

– Пусть.

– Он же сломает твою жизнь!

– Пусть.

– Твоя мать выплачет все глаза...

– Пусть.

– Ах, даже так...

– Да, так.

– У тебя не любовь, у тебя похоть!

– Боже, за что же такие муки...

– Ну, опять слезы.

– Я жду ребенка.

– Как?..

– Беременность на третьем месяце.

 

 

– Да не плачь ты...

– Не могу удержаться...

– Для меня женские слезы тяжелее ругани.

– Сейчас... Вот... Уже не плачу...

– Платок еще от тех слез не просох.

– Сергей Георгиевич, над собой плачу-то...

– Ну, поплакала над собой и хватит.

– Да-да... Бить меня некому...

– Верно, бить тебя некому.

– Все знаю, все понимаю, а поделать с собой ничего не могу.

– Это не только твоя проблема. Знают, что плохо делают, но делают.

– Ведь чувствовала какую-то фальшь...

– В чем?

– В его поведении. Уж слишком... всего было много. Много счастья. Разве бывает много счастья, Сергей Геор­гиевич?

– Бывает.

– Тогда все в норме?

– Смотря что считать нормой, смотря что считать счастьем...

– А вы знаете, что им считать?

– Мне, Нина, положено знать.

– Как следователю?

– Как человеку, прожившему пятьдесят лет.

– Вы, наверное, все знаете.

– Если бы. Проработав день, покончив с дневными заботами, уже ночью, в тишине, знаешь о чем я себя спра­шиваю?

– Не упустить бы какого преступника.

– Спрашиваю, что я за день сделал не так. И нахожу, да не одно, и не два...

– Сергей Георгиевич, про меня тоже... ночью спро­сите?

– Про тебя я уже сейчас спрашиваю. Правильно ли я говорил с человеком, не понимавшим, что такое счастье?

– До вызова к вам вроде бы знала.

– Я бы учредил должность толкователя, что ли. Объ­яснять людям, что они счастливы, или как быть счаст­ливым.

– Если счастья нет, то не растолкуешь.

– Дай-ка твой шарфик... Так...

– Что вы делаете?

– Завязываю тебе глаза. Как, ничего не видишь?

– Зачем это?

– Посиди так, посиди... Возьми-ка ручку и рас­пишись.

– Не вижу.

– Попиши, посиди... А теперь пройди до двери. Так, смелее...

– Ой, наткнулась.

– Ладно, иди на место. Ну, стул-то не сбивай.

– Господи, прямо по ноге.

– Развязывай. Так, глянь в окно. Солнышко, небо до звезд, окна блестят, люди улыбаются... Хорошо быть зрячим, а?

– К чему это?

– Объясняю, какое счастье быть здоровым. Разу­меется, это только намек на состояние слепого: ты же знаешь, что стоит только открыть глаза... А как тебе объ­яснить твое же собственное счастливейшее состояние мо­лодости, свободы... Ощущение безмерности жизни и вре­мени, которого у тебя впереди лет сорок... А чувство мира, потому что нет войны...

– Умом я все это понимаю.

– Кто такой – несчастный человек, по-твоему?

– У которого неприятности.

– Нет. Несчастный тот, кто не понял чуда своего су­ществования; тот, кто не понял чуда жизни.

– Все общие слова. Вот кто бы взял да и научил быть счастливой...

– Я научу.

– Ну и как?

– Хочешь быть счастливой – будь.

– Шутите.

– Нисколько. Нина, допустим, тебе предложили два варианта: получить готовый дом или возможность его построить. Что бы ты выбрала?

– Я знаю, как надо ответить: мол, начала бы стро­ить... Но я бы взяла готовый.

– Отсюда и все твои беды.

– Любой незакомплексованный не стал бы кор­читься.

– Счастье, Нина, это здание, которое надо по­строить. Из кирпичиков. Несколько кирпичей я уже наз­вал: здоровье, свобода, молодость, мир... И, конечно, лю­бовь. Ты ведь не только дом не стала бы возводить, ты и любовь-то взяла бы готовенькую.

– Как это готовенькую?

– Сидишь дома, открывается дверь, входит па­рень – и все. А дальше пошла сплошная элегантность: свечи, шампанское, бананы, водка со змеей, пурпур... И это любовь? Вместе вы ничего не создали и ничего не выстрадали, не передумали и не помечтали... Впрочем, ты даже ничего о нем не знаешь.

– По-вашему, с шалаша начинать?

– Именно.

– Старомодно. Теперь приданое дают, подавиться можно.

– Ну, и счастливы они, с приданым-то? Каждая тре­тья семья распадается.

– У меня и распадаться нечему.

– Если оставила ребенка, то у тебя тоже будет семья.

– Ребенок без отца...

– Ты же говоришь, что любишь Валерия? Тогда жди его, носи передачи, сообщи о ребенке... Это не пурпур, но это и есть любовь.

– Какие же передачи? Он же еще на свободе...

– Поймаем, это дело времени.

– Сколько ему дадут?

– Не знаю, грехов много. Максимальное наказа­ние – пятнадцать лет...

– А простить могут?

– За что простить-то?

– Ребенок будет у него...

– Ребенок будет у тебя. А ты ему кто?

– Сергей Георгиевич, а с заключенными браки раз­решают?

– Да, случается.

– Из-за ребенка ему хоть срок скостят?

– Нина, несколько крупных краж, наверное, на сот­ни тысяч. Ценности неизвестно где. Профессиональный хитрый преступник, намеревается бежать за границу – Где повод смягчить наказание?

– Другим-то смягчают. Теперь милосердие.

– Другим есть за что.

– Сергей Георгиевич, а разве бывают такие люди, у которых ничего хорошего нет?

– Что у него хорошее, что?

– Если я назову, то ему зачтется?

– Смягчают вину не хороший характер или любовь, скажем, к детям, а обстоятельства, указанные в законе.

– Какие?

– Вот что смягчит вину, и существенно... Если Куфелкин явится с повинной и вернет украденное.

– Сергей Георгиевич, я что-то хочу вам сказать...

– По-моему, ты все время что-то говоришь.

– Очень серьезное.

– Слушаю.

– Дайте дух перевести...

– Тебе не плохо?

– Да нет, я решиться не могу.

– Я подожду.

 

 

– Говорите, Валерий рецидивист... Кражи на нем висят. Да и я про него плела без зазрения совести. А вы знаете, что он конфеты любит?

– Какие конфеты?

– Самые простенькие. Например, «Школьницу» за рубль шестьдесят.

– Это ты к чему?

– Не только бананы и шампанское. А знаете, кошек обожает. Как-то принес котенка, у мальчишек отобрал. Только усы да брови торчат, до того маленький, рыжень­кий. Носик красный, ушки розовые и ходить не может, его заносит; есть не умеет, пришлось учить мордой в мо­локо. Он и сейчас у меня живет.

– Ну и что?

– Однажды были мы в магазине... Валерка увидел, как старушка брала двести граммов колбасы. Да еще просила порезать. Ну кто теперь вареную дешевую колбасу берет по двести граммов? И в килограмме-то мяса не оты­щешь. Что сделал Валерка? Она оставила на столе свою торбочку и пошла за свеклой. За одной штучкой, между прочим. Валерка потихоньку ей в торбу палку копченой кооперативной колбасы и запихал.

– Так, интересно.

– Он плакать любит.

– От чего?

– От много чего. В кино может заплакать на индий­ском фильме. Как-то деда увидал, которому улицу было не перейти, перевел, а глаза, вижу, на мокром месте. При­снится что-нибудь тяжелое, проснется и заплачет. Стра­шно, когда плачет мужчина.

– Видимо, нервы.

– А однажды сказал, что опостылело ему все, бро­сить бы и уехать на жительство в деревню.

– Что опостылело?

– Наверное, живопись. Сергей Георгиевич, я, может, и глупая, но сердцу своему верю... Любовь это, не любовь, но душа его ко мне повернута.

– Нина, это и есть то серьезное?

– Валерий не только вор, он и добрый,

– Все, что ты хотела сказать?

– Нет. Сергей Георгиевич, я от вас утаила один факт...

– Какой? Смелее-смелее.

– Сегодня пятница... В воскресенье Валерий ждет меня в Поморске.

– Это он по телефону сказал?

– Да, когда звонил ночью.

– Зачем ждет?

– Об этом разговора не было.

– Где ждет, во сколько?

– Если скажу, то что?

– Как что?.. Сама понимаешь.

– Ага, поедете и арестуете.

– Моя обязанность.

– А я?

– Мы же говорили... Если любишь, то будешь ждать.

– Пятнадцать лет? После того, как я помогла его арестовать? Да он меня проклянет, и правильно сделает.

– Но ведь ты для чего-то мне сообщила о предстоя­щем свидании?

– Думаете, для того, чтобы ваши сотрудники поеха­ли вместо меня? Нет, Сергей Георгиевич, обижайтесь на меня, арестовывайте, режьте на куски, но я никогда Вале­рия не выдам. Да меня любой суд оправдает. Еще чего: собственноручно сажать отца будущего ребенка.

– Нина, но у меня есть и другие средства найти Куфелкина в Поморске.

– Без меня никак не найдете. А если будете за мной следить, то я не поеду.

– Как ты узнаешь, будем следить или нет?

– А я с вами договорюсь.

– О чем?

– О том, что я поеду одна в Поморск и привезу Куфелкина.

– Куда привезешь?

– Сюда, к вам.

– Ты, оказывается, умеешь острить.

– Я серьезно. Только вы дадите слово, что за мной следить никто не будет и ничего предпринимать пока не станете.

– Никаких слов давать не намерен.

– Почему?

– Ей-богу, детский сад... Ты же только сейчас гово­рила, что ловить отца своего ребенка не будешь?

– Разве я ловить поеду? Уговаривать явиться с по­винной. Придет сам, добровольно, принесет все иконы и картины, и пурпур Ольхина... Смотришь, скостят срок. Суд не на осуд, а на рассуд.

– Нина, для тридцатилетней женщины это слишком наивно.

– Вы не верите, что так сделаю? Я дам честное сло­во. А мое слово верное, все в цехе подтвердят. Я могу за­путаться, но уж если что знаю твердо, то на том и зака­менею.

– Ты хочешь, чтобы надо мной весь город хохотал? Послал девчонку за преступником, который находится во всесоюзном розыске...

– Эх, Сергей Георгиевич, замах у вас верстовой, а шаг метровый.

– В каком смысле?

– Умный вы человек, обо всем судите. Про любовь много хорошего сказали, про смысл жизни, про счастье из кирпичиков... Глаза мне завязывали. Знаете, я вас сравнивала. Инженер знакомый на заводе есть... Пример­но ваших лет. Автолюбитель, машину свою имеет. Ни по­говорить с ним, ни поспорить. Про запчасти думает да про покрышки. Каждую свободную минутку выскакивает на улицу и эту машину поглаживает. Я сравнивала... Дя­дя Костя на нашей лестничной площадке живет, тоже ва­ших лет – в домино играет и телевизор смотрит. Я срав­нивала... Ученого знаю, специалист по всем западным литературам, тоже ваших лет. Травы, массажи, сауны, го­лодания... Одного кефира может с голодухи четыре бу­тылки выдуть, и говорить, кроме как о своем здоровье, он ни о чем не будет. Сравнивала я, сравнивала, и досравнивалась.

– Нина, рассуди здраво. Допустим, поедешь к нему... Неужели ты веришь, что человек, совершивший несколь­ко краж, скопивший ценности и навостривший лыжи за границу, послушает случайную очередную знакомую и придет с повинной? Чепуха!

– Сергей Георгиевич, вы про любовь, конечно, мно­го знаете, да не все.

– Разумеется, не все.

– Про страдание забыли.

– Знаю-знаю, любовь связана со страданиями.

– Нет, не то. Вот юг многие любят: море, тепло, от­дых... А сердцем к этим пляжам не прикипают, сердцем прикипают к северу, к землям тяжким и убогим. Потому что на этих землях страдали.

– Ну уж.

– Мать почему плохого ребенка любит сильнее, чем хорошего? Жалеет. Она с ним исстрадалась. Худых му­жей любят больше, потому что с ними исстрадались.

– Сомневаюсь.

– Чем больше от кого-то страдают, тем сильнее лю­бят.

– К чему ты клонишь?

– Вы про Валерия нагнетали... Преступник, бабник, такой-сякой... А вышло наоборот: чем больше говорили про него худого, тем больше я жалела. Теперь я ради его спасения на все пойду. Больше ведь некому.

– Почему же некому...

– Вы против него, милиция против, суд против... А кто же за него?

– Адвокат.

– Адвокат в суде. А кто сейчас поедет уговаривать идти с повинной?

– Да не послушает он тебя, черт возьми!

– Нет, послушает.

– Откуда такая уверенность?

– Я же говорила, что он жалостливый...

– Что же воровал и никого не жалел?

– Это в музеях, как бы ни у кого... А людей он не обижал.

– Логика! Если жалел кошек и старушек, то явится с повинной?

– Если жалел кошек и старушек, то своего будуще­го ребенка тем более.

– Он... знает?

– Сообщила по телефону.

– И что он?

– Сказал, чтобы я немедленно приезжала.

– А звонил все-таки зачем?

– После вашей информации уже знаю, зачем... Рас­спрашивал, что да как. Но только услышал про ребенка, про все забыл. Приезжай, кричит.

– И все-таки, Нина, не могу я пойти на такой риск.

– Сергей Георгиевич, я упустила... Когда услышал про ребенка, то он всхлипнул.

– Сентиментальный.

– Не сентиментальный, а несчастный. Что в этих драгоценностях? Ни семьи у него, ни дома.

– Возможно.

– Сергей Георгиевич, на вашей рискованной работе вы боитесь рискнуть?

– Дай мне подумать...

– Господи, я-то большим рискую.

– Помолчи.

– Вы уже десять минут ходите по кабинету...

– Хорошо, а если все-таки он не согласится? Долж­ны мы такой вариант допустить...

– Тогда, значит, вы правы. Тогда он подлец.

– Тогда-тогда. Ну и что тогда?

– Тогда ловите.

– Ты его спугнешь.

– А то он сейчас не знает, что его ловят.

– Так-так.

– Опять вы ходите...

– Может, и верно попробовать?

– Если во мне сомневаетесь, то может цех пору­читься.

– В воскресенье, говоришь...

– Сергей Георгиевич, только дайте мне честное сло­во, что со мной тайно никто не поедет и до моего возвра­щения вы ничего не предпримете.

– Разумеется, даю.

– И телефончик ваш на всякий случай напишите.

– Вот.

– Ну, и пожелайте успеха.

– Нина, ты осторожнее.

– Сергей Георгиевич, за меня не беспокойтесь.

– Да ты никак опять плачешь?

– Само собой вышло... Из-за своей жизни. Верно ма­ма говорит: век протянется – всего достанется.

– Ну-ну, бодрей!

– У меня теперь и к вам тоже любовь...

– В каком смысле?

– По моей теории... Исстрадалась я за день с вами.

– Вернешься, мы еще поговорим обо всем на свете.

– До свидания, Сергей Георгиевич.

– Успеха тебе. Позвони, если будет возможность.

Ушла... Алло, Леденцов? Боря, опергруппу в Поморск от­мени. Нет-нет, ничего не надо. Мне Куфелкина привезут. Нет, не Поморское УВД. Потом расскажу. Когда его при­везут. Если привезут...

 

 

СОВЕСТЬ

 

 

Трудно обозначить, что такое совесть. И все-таки наи­более краткое и самое четкое определение я слышал именно о совести... Совесть – это бог. Как формула.

У меня есть десятки доказательств существования бо­га, у меня есть десятки доказательств его небытия... Но в формуле «совесть – это бог» дело совсем не в боге. Много написано и сказано о том, как и откуда родилась идея о боге. Я же не сомневаюсь, что причина эта единст­венна, всесильна и общечеловечна – бог вышел из идеи справедливости, из тоски по справедливости.

У тебя есть, а у меня нет; ты счастлив, а я в постоян­ном горе; ты прожил легкую жизнь, а я тяжелую; ты здо­ров, а я болен... И что? Так все и останется? У тебя не убу­дет и мне не воздастся? Хотя бы не сейчас, не на земле, а потом, в посмертном расчете?..

И люди жаждали рассуда, люди жаждали справедли­вости – будь то на земле или на небе. На земле спра­ведливости не было. А что, если ее нет и на небесах?

Самая большая несправедливость заключается в том, что бога нет. Значит, нет и судьи, который воздавал бы за хорошее и за плохое. А коли так, то нет и справедли­вости. Самая большая несправедливость в том, что нет справедливости. На что же уповать? Кого бояться и пе­ред кем держать ответ? Вот тогда и родилась совесть...

Нет судьи и бога поднебесного, да есть собственная совесть. Она твой бог и твой судья.

Пишу эти слова с некоторой долей неуверенности. Ко­му они и для чего? В наше-то время? Не похож ли я на юную учительницу, рассказывающую беременной школь­нице о любви Татьяны к Онегину? Потребитель под ко­рень сводит природу, смысл жизни подменил товарами, человеческие отношения замещает деловыми, вместо любви насадил секс, трепетное искусство застелил эстра­дным дымом... А я про совесть...

Про совесть, потому что я следователь и нахожу ее в себе, в друзьях и знакомых, в людях, и, главное, в пре­ступниках, да в таких, с которых, казалось, скатывается она, как ртуть со стекла; находил в обстоятельствах, да­леких от совести или никак с нею не совместимых.

Ну, хотя бы, каждый человек замечал, что ночные мыс­ли отличаются от дневных. Ночные – тревожнее, мягче и поэтому глубже; ночью многое передумывается и пе­реразрешается. Это совесть, днем задавленная суетой, пробилась к разуму.

А сны? Беспокойные и страшные, пророческие и пре­дупреждающие... Это свободная совесть ночью бередит наше сознание.

Кто не облегчал свою душу, выговариваясь? Но поче­му становится легче, когда о своих горестях кому-то рас­скажешь? Это совесть. Ей так невмоготу мучиться в оди­ночестве, что она идет на простительную хитрость: как бы перекладывает часть своей ноши на внимающего. И ей сразу легчает.

А замечалось ли, что юридический язык можно за­менить другим, простым и понятным? Обыскать – рыться в чужих вещах; причинить ножевые ранения – зарезать, как барана; расчленить труп – разрубить на­подобие мясной туши; привести приговор в исполнение – в сущности, убить... Юристы смягчают откровенный смысл этих понятий. Потому что стыдно.

А казнь? Казалось бы, применяется она за тяжкое преступление – и, значит, справедлива; по приговору су­да – и, значит, законна. Но почему казнят тайно? По­чему в средневековье палач надевал маску? Запугать преступника? Зачем же, когда самое страшное у него впе­реди? Почему жертве завязывают глаза? Почему ста­раются стрелять сзади, в затылок? Почему расстрели­вают, как правило, сообща, строем? Совесть. Потому что стыдно (не то слово) перед жертвой; потому что ответст­венность за смерть хочется разделить с кем-то еще; по­тому что казнь, в сущности, убийство, а убийство законным никогда быть не может. Впрочем, поведаю две криминальные истории из моей практики, которые скажут о совести больше, чем умозрительные рассуждения...

 

 

Страсти в нас бушуют, вовлекая в отношения, в кол­лизии и состояния. Интеллект наш работает, замышляя, взвешивая и обдумывая. Это и есть жизнь, в которой человек делает ошибки и подлости, совершает проступки и преступления. И за все, за все-за все рассчитывается его совесть черными слезами.

Я часто слышу от своих пятидесятилетних сверст­ников, что их лучшие годы позади. Но что такое «лучшие и худшие годы»? Когда ел безмерно, пил без оглядки, любил женщин без смысла, гулял, радовался всему – лучшие годы? А когда появился опыт и специальность, друзья и дети, способность размышлять и наслаждаться истинно хорошим – худшие годы? Разве животные радости выше духовных?

Говорю это к тому, что в ранней юности жил я, в сущности, бездуховно, если только не полагать за духовность сильные раздражители: ритмическую гром­кую музыку, остросюжетные фильмы, занимательные книжки, броских женщин и суперменистых личностей. И поэтому ни о какой совести не размышлял; лишь иногда – споткнувшись в книге о какую-нибудь обна­женную мысль. Столкнулся я с совестью – буквально, воочию, – в девятнадцать лет, и задолго до следственной работы.

Не буду описывать, как попал на Дальний Восток в геологическую партию рабочим третьего разряда; как с приятелем Мишкой Наконечниковым бросил опосты­левший юридический факультет... Теперь я носил рюкза­ки, греб и правил плоскодонкой, варил каши и кипятил чай, но, главное, рыл шурфы и канавы. Шурфы наловчил­ся бить трехметровые в любой породе, кроме скальной, конечно.

К концу лета был образован маленький отряд, куда вошло трое. Я, самый юный Мишка Наконечников, уже взрослый парень и Федор Евсеич, почитаемый нами за глубокого старика, хотя ему не исполнилось и шестидесяти. Этот отрядик забросили на какой-то бешеный приток Уссури, где был задан профиль. Мы рыли шурфы и производили расчистки берегов, двига­ясь вверх по притоку.

Труднейшая и прекраснейшая жизнь. Я делал бес­прерывные открытия. Листья дикого винограда, оказывается, краснеют, как у нашего клена. Легкокопающийся в супеси шурф может обвалиться и засыпать. Мишка Наконечников, бывший сын полка, вернее, корабля, матрос и матюжник, поет под гитару песни про маму, про Колыму и судьбу, а у самого глаза мокрые. Ягоды лимонника кисловаты и чуть-чуть отдают мылом, правда, туалетным. В вырытом шурфе непременно будет сидеть лягушка или змея. Истории, вечерами рассказанные в палатке, в квартире воспринимались бы не так. Мясо черепахи по вкусу похоже на рыбную курицу или на куриную рыбу. Федор Евсеич, бывший корневщик, принимает женьшень, настоенный на водке...

Много я сделал открытий.

Но была и тягость. Не сон в спальных мешках на земле, не однообразие каш, не буреломы на островах, не маслянистые суглинки и не галечные конгломераты, которые брались только летом... Комары. Они пепельным дымом вились над шурфом, лезли под очки, варились в каше, плавали в чае и ночью стонали за палаточным тентом так, что это казалось плачем самой земли. А куса­лись злее цепных собак.

Двигаясь по притоку, мы вышли к селу Тюхменево, что совпало с приездом к нам завхоза экспедиции, привезшего крупу, хлеб, сахар и чай. От завхоза пахло кожей и спиртом: кожа была на нем, а спирт, видимо, в нем. Уловив запах последнего, наш Федор Евсеич затеял деликатный разговор о спирте, который требовал­ся ему для настаивания женьшеня.

– Ребята, – спросил завхоз, – а сколько вы прокантутесь в этом месте?

– С недельку, до приезда геолога, – ответил стар­ший групп Федор Евсеич.

– Почему бы вам эту недельку не пожить тузами в Тюхменевке?

– Снять квартиру, что ли?

– Зачем... У меня тут временно пустующая база, снятая для геологического отряда.

Пожить тузами, то есть без комаров, в доме и в циви­лизованном сельском обществе кто же откажется? Вдо­бавок, село имело продовольственный магазин, торгова­вший селедкой и пряниками. И книгами. Забегая вперед, скажу, что купил сочинения Арсеньева с его извест­ным «Дерсу-Узала» – три томика в темно-зеленых, цве­та приморской тайги, обложках.

Вечером на своей широченной плоскодонке мы при­стали к тюхменевским берегам. Мальчишки смотрели, как выгружались лопаты и кайлы, вьючный ящик и спаль­ные мешки, закопченная кастрюля и алюминиевые ми­ски... И гитара, не выгружаемая, а запеленутая и ласково вынесенная.

Деревянный дом удивил нежилым духом. Что-то вро­де пустующей сельской гостиницы. Обе его половины были заставлены раскладушками, двумя столами и сту­льями. Да в углу кадка с кактусом.

Впрочем, мы блаженствовали. Спать на кроватях, в деревянном доме, под кактусом. Электричество. Одни во всем доме. Ни ветров, ни шорохов, ни дождей, ни сполохов. И главное, никто не жужжит и никто не кусается. Ни комарика.

На радостях мы закатили что-то вроде праздника. Была извлечена неприкосновенная пачка цейлонского чая и круто заварена, а пряников купили загодя. Был взрезан, тоже неприкосновенный, копченый шмат дикой кабанятины. Федор Евсеич выпил двойную порцию лекарства, женьшеня на водке. По этому случаю Мишка Наконечников спел новую песню, тоже, кстати, про женьшень, полную драматизма и печали; парень влюбил­ся в больную девушку, пошел в тайгу искать для нее целебный женьшень, отыскал небывалый корень, вернул­ся, в его отсутствие некий моряк привез девушке треско­вой печени, она поела, выздоровела и уехала с этим неким моряком ловить треску, в которой много целеб­ной печени.

Федор Евсеич, крупный утиный нос которого стал влажным от счастья, заключил наш праздник:

– Жизнь – сказка...

– Ага, а смерть – развязка, – добавил Мишка.

– Между тем, – продолжил Федор Евсеич, – в этой пословице весь смысл нашей жизни, поскольку он весь тут.

– Давай про смысл жизни, – поощрил Мишка.

В палатке они травили виртуозные жизненные исто­рии. В доме же, при электрическом свете, за нормаль­ным столом, под звуки радио, конечно, подобало гово­рить про смысл жизни.

– В Африке, – продолжил Федор Евсеич, – умер человек ста тридцати лет...

– Вот кого бы спросить о смысле жизни, – вставил Мишка.

– Совсем ни к чему, поскольку он ответил своим потомством в количестве двухсот детей и всяких внуков. А прожил сто тридцать, потому что не обременял свое существование, как, скажем, намеревается делать Серега.

– Почему намереваюсь? – не понял я.

Федор Евсеич ткнул пальцем в сторону стопочки моих книг:

– Почитываешь, вопросики задаешь... Про смысл, правду и, допустим, совесть. Однако зря. Поверь человеку пожившему.

– Евсеич в философии собаку съел, – поддел его Мишка.

– Собаку не собаку, а примерно пять кило мудрого корня женьшеня съел. Посему скажу так: жизнь есть круговорот веществ в природе и ничего более.

– Чепуха, – фыркнул Мишка, который, хотя фило­софией и не интересовался, но столь примитивное понимание жизни его не устроило.

– Подлинно так. Люди производят, потребляют, раз­множаются и помирают. А что сверх этого, то развлеченьице.

– Чепуха, – подтвердил я.

– Чепуха, говорите? Возьмем пример. Вот ты, Серега, меня давеча про совесть спрашивал... Станешь ты об ней думать, искать, а найдешь пшик.

– Почему пшик?

– Допустим, нет ее, совести-то. Тебе расстройство и обременение жизни. А я вот из денег за эти шурфы куплю пальто с каракулевым воротником, что висит в сельмаге. Так кто же из нас внакладе?

– Философия черепахи, – буркнул я.

Мое бурчание Федор Евсеич пропустил мимо ушей. В палатке бы, под звон комарья, непременно валежником затрещал бы спор. А тут мы разомлели. Мне казалось, что крупный и пористый нос Федора Евсеича от удоволь­ствия сейчас прорастет и станет женьшенем. Да и сухое лицо Мишки залоснилось.

Потом мы легли спать, но еще долго слушали трансля­цию оперы «Кармен»; транзисторы тогда еще вроде бы не появились, переносные приемники стоили дорого, и после тайги репродуктор казался голосом из циви­лизации.

Трудовое село засыпает рано. Я лежал на удобной раскладушке, слушал затихшую жизнь и думал всякое. О странной своей судьбе, забросившей меня в этот сельский дом; об оставленном юридическом факультете, который казался далеким и не очень-то важным; о роди­телях, предрекавших мне жизнь непутевую; о примор­ской тайге, которую следовало бы всю исходить пешком, коли я здесь.

Что-то странным показалось мне в этих размышле­ниях. Ага, факт самих размышлений после нелегкого рабочего дня, – обычно я засыпал, стоило лишь коснуть­ся спального мешка. Когда мы в палатке спорили, я засыпал на полуслове, не договорив самой убедительной фразы. А как отлично спал в поезде, на третьей полке, все двенадцать суток, положив голову на какую-то трубу...

Я повернулся на другой бок и стал думать, вернее, мечтать о возвращении в Ленинград: как выхожу из вагона загорелый и пропыленный, с деньгами и жизнен­ным опытом... Картину моего возвращения я хотел было разукрасить встречающими, но услышал, что Миш­ка тоже повернулся на другой бок.

– Не спишь? – прошептал я.

– Душно.

– Наверное, плиту перетопили.

– От крепкого чая, – не согласился Мишка.

– Отвыкли спать в человеческих условиях, – недремным голосом встрял Федор Евсеич.

Поговорив, мы умолкли с твердым желанием заснуть. Но я слышал, как ворочается Мишка и вздыхает Федор Евсеич. Да шуршит за обоями какое-то крупное насеко­мое. Да кто-то мягко скачет по чердаку. Да не смолкает далекая брехучая собака. К этой собаке я и решил приспособиться: слушать ее, чем, скажем, считать в уме баранов.

– Давит меня, – громко оповестил Федор Евсеич. – Выпью-ка я женьшеньцу...

– Он, наоборот, возбуждает, – сказал я.

– Это кого как.

– А я покурю, – отозвался Мишка.

Зажгли свет. Почему-то теперь, в три часа ночи, дом уютным не показался. Холодно блестел крашеный пол, выцветшие обои белели мертвенно, кактус в углу скрючился, как спрут. Федор Евсеич принял дозу жень­шеня, Мишка покурил, я полистал Арсеньева. Спать никому не хотелось. Не знаю почему, но ко мне пришла какая-то тревога, ничем не объяснимая и никак не понимаемая. Точно уловив ее, Федор Евсеич предпо­ложил:

– Может, под домом лежит месторождение вредных ископаемых?

– Каких вредных? – спросил Мишка.

– Газоводородов, которые просачиваются и отрав­ляют нам сон.

– Тогда бы пахло, – вступил я в разговор.

– Или какая гадость лежит, – не унимался Федор Евсеич.

– Что за гадость?

– К примеру, руда, из которой атомные бомбы делают. Знал я одну деревеньку, стоявшую на такой бяке. Там все мужики в пьянство ударились.

– Тогда, Евсеич, у нас под деревнями сплошные бяки, – засмеялся Мишка.

– Ребятки, все-таки надо поспать. Завтра шурфы тяжкие, в крепких галечниках.

Не знаю, как они, но я уснул, вернее, забылся около пяти. Встали мы в семь, в наше обычное время. Два часа сна. Из них что-то ушло на сновидение, в которое, видимо, перешла моя ночная тревога: копаю якобы шурф, вдруг четыре стены зашатались, начали падать, как бы сходиться и давить, я кричу, не о помощи; кричу о том, что так не бывает, не могут обрушиться четыре бока одновременно...

Можно представить, какой выдался рабочий день. Я трижды прыгал в Уссури освежиться. Но дело не шло: лопата скреблась по породе бессильно, лом казался неподъемным, хотелось просто сидеть и сидеть. Мишка все покуривал. Федор Евсеич принял женьшеня, чего во время работы никогда раньше не делал. Кое-как отмаявшись, мы вернулись в Тюхменево.

– Цейлонский не пьем, – решил Мишка.

– Сегодня-то мы будем дрыхнуть без задних ног, – заверил Федор Евсеич.

– А вредные ископаемые под домом? – засмеялся я. Еще бы: ночь не спали, день рыли.

Уснул я так скоро, что не успел застегнуть спального мешка. Может, оттого и проснулся, чтобы застегнуть? В смутном лунном свете, падавшем в окошко, глянул я на часы – спал всего сорок минут. Неужели опять бессонница? Федор Евсеич и Мишка не подавали никаких признаков жизни: не храпели, не дышали и не ворочались. Спят или тоже слушают ночь?

Почему же я проснулся? Видимо, от духоты, посколь­ку ради чая мы топили плиту. Но форточки открыты. Или не спится от тишины: обычно мы ставили палатку на берегу и привыкли к урчанию быстрой воды.

Не знаю, забылся ли я или уснул, но когда открыл глаза, то увидел Мишку, сидевшего на своей раскла­душке и курившего.

– Ты чего? – тихо спросил я.

– Никак не уснуть.

– Едрить твою раскатись, – громко выругался Федор Евсеич. – Не иначе, как под нами вулкан. Где это видано, чтобы три мужика после физической работы не спали вторую ночь?

Он достал волшебный пузырек – в нем никогда не убывало, – выпил своего лекарства и спросил за­думчиво:

– Может, под домом что гниет?

– Не пахнет, – устало отозвался Мишка.

– Гниет такое, какое не пахнет, а душу саднит.

– Может, от кактуса? – предположил я.

– Завтра на всякий случай выставим, – решил Федор Евсеич.

Мы еще с часик перебрасывались словами, а потом затихли. Видимо, задремали.

Третий раз я проснулся от звука. Или показалось? В слабом перламутровом свете луны я опять посмотрел на циферблат – три часа двадцать минут. Теперь мне не уснуть до рассвета, потому что после трех засыпаний и просыпаний ничего не остается, как только вяло та­ращить глаза на белесый потолок. Звук долетел явственно. Слабый, металлический, железо о железо. Шел он не от двери, а из форточки, со двора. Сперва я хотел всех разбудить, но сдержался – мало ли что покажется бессонной ночью. К примеру, я десятки раз слышал за палаткой медвежьи шаги, хрюк кабанов и даже рык тигра, отлично зная, что все это фантазии ночи, леса и воображения.

Но звук повторился. Я встал, натянул брюки, сбросил дверной крюк и тихонько вышел во дворик.

Луна залила его таким чистым светом, что сарай, под углом примыкавший к крыльцу, казался черной каменной глыбой. Поеживаясь от лунной прохлады, я миновал колодец, прошелся вдоль забора и оказался у сарая. Тяжелая дверь была приоткрыта. Зная, что в темноте ничего не увижу, я все-таки заглянул. В следующий миг точно мороз прошелестел в моих волосах, коснулся затылка, спустился мурашками по спине к ногам и обессилил их...

Освещенный прорвавшимся снопом лунного света, в сарае стоял человек с топором в руке. Видел я его несколько секунд, прошло с тех пор тридцать лет, а вот и сейчас он передо мной: желтый лысый череп, желтое скелетное лицо, желтые глаза и. желтый топор. Человек был каким-то цельным, точно отлитым из желтой резины; таких людей показывают нынче в фильмах ужасов и в видеоклипах.

Отпрянув, я бросился в дом. То ли Федор Евсеич с Мишкой проснулись от лязга крюка, то ли мой ужас передался им, но они уже сидели на раскладушках. Я включил свет и, заикаясь, рассказал про желтого человека.

Мишка схватил мелкашку, зарядил ее и ринулся в сарай. Федор Евсеич бежал с фонарем. А я последним, с кайлом в дрожащей руке.

Но в сарае никого не было.

– Небось, привиделось, – предположил Федор Евсеич.

– Вот здесь он стоял, – занервничал я. Половину сарая занимали дрова, вторая половина представляла что-то вроде мастерской с верстаком. Меня взяло сомнение. А вдруг и верно померещилось? Слышал же я тигриный рык, хотя эти звери здесь не бывают. Если померещилось...

И тогда я увидел желтый топор, брошенный на свежую щепу.

Мы вернулись в дом. Топор, разумеется, взяли, как вещественное доказательство.

– Что же, этот желтый намеревался нас поре­шить? – спросил у меня Федор Евсеич.

– Откуда я знаю?

– Зачем? – недоумевал он. – Денег у нас мизер, шмутки казенные и все бэ-у. Не ломы же с лопатами его привлекли?

– А цейлонский чай, а копченая кабанятина, а моя гитара, а твой женьшень? – спросил Мишка.

– Вот, братцы, почему нам не спалось, – решил Федор Евсеич. – Витала над нами смертушка, да вот Серега ее спугнул.

Спать мы, конечно, не легли. Что за сон после по­кушения на убийство? Федор Евсеич постановил выпить весь цейлонский чай и доесть кабанятину от греха подальше. Мы ели и пили, а заряженная винтовка стояла рядом.

В восемь утра приехал завхоз, как всегда пахнувший кожей и спиртом. Он доставил пшено, при виде кото­рого мы раздраженно желтели, как пшенная каша; сли­вочное масло, пахнувшее прошлогодним маргарином; и ведро соленых сморщенных помидоров, походивших на проколотые мячики. Видимо, наши лица тоже сморщились, как и помидоры. Тогда завхоз извлек из кабины ведро свежей картошки. Пришлось заварить ему остатки цейлонского чая.

Разглядев наши помятые лица и развал на столе, вдохнув прокуренный за ночь воздух, завхоз спросил:

– Керосинили?

– А вы керосин привозили? – парировал Мишка.

– Тут такое дело... – замялся Федор Евсеич. Дополняя и уточняя, мы рассказали про ночные предчувствия, про желтого человека и предъявили топор.

– Ребята, приняли вы ишака за рысака, – фырк­нул завхоз. – Да это же хозяин сего дома.

– Как хозяин? – повел пристрастный разговор Федор Евсеич.

– На лето сдает экспедиции свой дом.

– А сам где живет?

– В баньке, за сараем.

Федор Евсеич добавил гостю чаю и разрезал пос­ледний пласт кабанятины.

– А чего он ночью с топором стоит?

– Работает.

– По ночам?

– Ага, только по ночам.

– Псих, что ли?

– Как хочешь понимай.

– Так он и порешить нас может?

– Вряд ли, ибо сыт этим делом.

Мы переглянулись. Завхоз выбирал мясо попостней, тоскливо поглядывал на пустые бутылки из-под минералки. Но того, что ему так требовалось к хорошей закуске, у нас не было. А если и было, то настоенное на женьшене, не каждому годное для здоровья.

– Вот что, товарищ заведующий хозяйством, – сурово заговорил Федор Евсеич. – Ты нам мозги не куролесь. Скажи толком про хозяина, поскольку мы его жильцы.

– Отбыл восемь лет наказания и вот уже год живет с чистой совестью.

– За что сидел?

– Супругу зарезал по пьянке.

Федор Евсеич умолк. Мишка глянул на меня мно­гозначительно: вот, мол, по нашей будущей части, по юридической. Образ желтого человека явственно встал передо мной. Значит, это был убийца; впервые в своей жизни я видел убийцу, в трех метрах от себя, ночью, с топором.

– Да он теперь тише паука, – успокоил завхоз.

– Зачем же ночью ходит? – мрачно спросил Фе­дор Евсеич.

– Днем односельчан стесняется. Дрова колет, за водой, на огороде, рыбачит даже ночью. Днем ему стыд­но до невыносимости.

Стало так тихо, что мы слышали поскрипывание кабанятины на зубах гостя. Впрочем, это могла скрипеть его кожаная одежда.

– А где он убил жену? – вдруг догадливо спросил Мишка.

Сперва завхоз глянул на щетинистый кактус, потом на выгоревшие стены, затем на крашеный пол. Огля­девшись таким образом, он вздохнул и грустно при­знался:

– Здесь вот, в этой комнате.

– Едрить твою раскатись! выругался Федор Ев­сеич и стал закатывать спальный мешок.

Собирались мы споро и молча. Дел-то: посуда, про­дукты да мешки с палаткой. Основной же шанцевый инструмент был припрятан в тайге, на местах будущих шурфов. Завхоз бегал по дому, скрипел кожей и растолковывал, что дело это прошлое, обои в комнате сменены и пол перекрашен... А кактуса с кадкой вовсе не было...

Река встретила нас туманцем. Значит, скоро осень. Да и вода стала чище и прозрачнее, как бывает в холодце. Мы разбили палатку, расстелили мешки и пова­лились спать. Падая в сон, я слышал ворчанье посве­жевшей реки и поскрипывание гальки. Видимо, тигр все-таки ходил, о котором я подумал без всякого страха.

Прошло много лет, но я до сих пор не знаю, почему мы тогда не спали две ночи. Из-за нового и непривычного места? Нам приходилось где только не спать, и ничего, храпели. Оттого, что в сарае позвякивал хозяин? Да мы под гул работавшего трактора дрыхли за милую душу. Неужели дух жертвы стенал в комнате и не давал спать?

Или это совесть, мучившая убийцу, задевала и тех, кто поселился в его доме?

 

 

Совесть стара. Она старше интеллекта, чувств, интуи­ции... Она где-то на донышке души. Совесть появилась даже раньше самого человека – еще у животных. Каждый, кто имел собаку, расскажет не одну историю про собачью совесть.

Поэтому наша совесть не подчиняется разуму, как, скажем, не подчиняется ему наше тело в холод, покры­ваясь «гусиной кожей». Я уже говорил, что происхожде­ние совести уходит во тьму тысячелетий по времени, и уходит в первейшие образования нервных структур по материальному носителю. И вот оттуда, из тьмы тысячелетий, идет почти божественная способность совести вздрагивать от прикосновения жизни и понука­ний интеллекта. Думаю, что если и есть какое-то при­косновение наше к мистическому и непознаваемому, то лишь только через совесть. Странное сочетание двух слов: угрызения совести. Откуда оно? Может быть, грызет нас совесть, как зверь загрызал человека в нашу предысторию? Вот и думаю...

Угрызения совести – это не воспоминания ли о страхе?

– К вам можно? – спросила девушка.

– Нет-нет, – буркнул я понелюбезнее, чтобы тоном вытеснить ее из кабинета.

Накануне я два дня сидел с неким Кокосовым, и два дня говорил о любви. А о чем еще говорить с человеком, который подозревается в порнобизнесе? Правда, доконал я Кокосова разговорами не о любви, а задушевными беседами о смысле жизни.

– Идите в канцелярию, – посоветовал я девушке.

– Канцелярия послала к вам.

Это работа секретаря, тонкотелой Веруши, пола­гавшей, что коли я самый старый из следователей, то и самый умный. Или самый опытный.

– Мне некогда, – уже сердито бросил я.

Мне было некогда, ибо Кокосов назвал всех соучаст­ников и даже вознамерился показать притон; впрочем, какой же притон, – еще вспомни «хазу» или «малину», – когда по описанию там горели софиты и работали кино­камеры, стояли импортные диваны и лежали ворси­стые ковры, варился кофе и подавался коньяк. Пор­ноателье.

– Посоветоваться...

– Гражданка, я жду машину.

Порноателье не имело адреса. Уж входа определен­но не имело: какой-то обустроенный подвал под каким-то гаражом. Кокосов покажет. Но что значит «покажет»? Поеду я, поедет группа уголовного розыска, поедет эксперт-криминалист, поедут понятые... Три машины, не меньше. Операция. Поэтому сидел я, как на иголках.

– Тогда приду завтра.

Завтра я буду разматывать это порноателье: допросы, обыски, выезды... Завтра меня и в кабинете-то не будет. Я внимательно глянул на девушку, так упорно желавшую со мной говорить...

В плащике. Невысокая и какая-то легкая. Лет два­дцать пять-двадцать семь. Бледное мокрое лицо. Впрочем, за окном хлещет дождь. У нее зонтика, что ли, нет? Ага, плащик с капюшоном. Или куртка? Этот зонтик, которого нет, видимо, придал моему взгляду профессиональную зоркость.

Одни люди приходят в прокуратуру за информацией: как отсудить жилплощадь, сколько дают за слово «дурак» и есть ли статья за убийство собаки. Другие идут с жало­бой на соседа, на милицию, на своего начальника и даже на медленность перестройки. Но есть и третий сорт посе­тителей – они приходят с недоумением.

Руки девушки висели вдоль тела без всякой живости: она их не поднимала, не совала в карманы и ничего не теребила. Лицо в крупных каплях, которые того и гляди сольются в струйки, но она их даже не смахивала. И взгляд так безразличен, что на моем месте мог сидеть кто угодно, даже кукла заводная. Но ведь девушка добивается разговора... Какое же недоумение пара­лизует ее?

– Присядьте, – промямлил я, тут же спохватив­шись: – Но только до приезда машины.

– Хорошо.

– Коротко представьтесь.

– Галя Юревич, двадцать восемь лет. Работаю библиотекарем. Не замужем, живу с мамой. Что еще...

– У вас платок есть?

– Да, – почти беззвучно ответила она, и мне показа­лось, что своим вопросом я добавил ей внутреннего недоумения.

– Вытрите лицо.

Платок оказался в сумочке, каким-то образом висевшей под курткой. Юревич вытерлась, откинув капю­шон, и как бы еще себя приоткрыла. По крайней мере, я увидел тяжелые русые волосы, сразу укрупнившие ее фигуру, и бледно-голубые глаза.

– Слушаю.

– В июне я отдыхала в поселке Таволга. Там и речка с таким же названием. Узкая и скорая, как по каналу бежит.

– Пожалуйста, самую суть.

– Да-да, но это имеет отношение к главному. На реч­ке я познакомилась с Аликом, моряком. Встретились мы раза три-четыре...

Я перечислил, зачем люди ходят в прокуратуру. И упустил, может быть, самую частую причину – хло­поты об алиментах.

– Вам бы лучше пойти на прием к помощнику проку­рора, – перебил я.

– Почему?

– Надо полагать, ваш Алик буквально уплыл по этой скорой речке?

– Как вы узнали? – спросила она испуганными губами.

Я лишь самодовольно улыбнулся: как не узнать, если почти четверть века на следственной работе. И, подхва­ченный этим четвертьвековым самодовольством, ринулся дальше:

– Алик уплыл, а вас оставил?

– Да...

– И больше его никогда не видели.

– Да...

– И адреса не знаете.

– Да...

– Теперь вы кусаете локти.

– Да...

– И хотите узнать, имеете ли право на алименты.

– Какие... алименты?

– За Алика, то есть с Алика.

Ее взгляд, доселе казавшийся пустым, потому что был погружен в себя, теперь как бы образумился. Она смотре­ла на меня с легким любопытствующим страхом.

– У нас с ним ничего не было...

Видимо, я малость покраснел: в этот осенний холод­ный день по щекам побежали теплые мурашки. Что со мной? Не терплю, когда следователи смакуют интим­ные подробности, выуженные из допросов; не люблю вести дела об изнасиловании как раз за эти интимные подробности, о которых приходится спрашивать, хочешь не хочешь; даже женские трупы – себе-то можно при­знаться? – осматриваю с некоторым стеснением. Почему же сейчас, как последний мещанин, ринулся облыжно подозревать? Видимо, это влияние душистого Кокосова – не мылся ли он беспрестанно кокосовым мы­лом? – который за два дня разговоров влил в меня толику пошлости.

– Извините, – выдавил я, – но вы же сами подтвер­дили, что уплыл...

– Алик мне нравился. Наверное, я ему тоже. Мы гуляли, разговаривали и ловили рыбу. Возможно, потом бы... Ну, это не имеет значения.

– Да, говорите только то, что имеет значение.

– Десятого июня, часов в семь вечера мы пришли на Таволгу. Алик закинул удочку, а я села на камень. За спиной росли кусты, ольшаник. Сперва оттуда слышалась музыка. Потом крики, нецензурная брань... Только мы хотели уйти, как из кустов выбежали двое парней. Пьяные, лица нечеловеческие... Один из них спихнул меня с камня. Алик подбежал, поднял меня и этого парня ухватил за руку, по-моему, каким-то при­емом. А дальше... Ужас... Второй парень ударил Алика ножом в спину, и они уже вдвоем бросили его в речку. У меня до сих пор стоит перед глазами... Тело Алика медленно понесла вода, оно погрузилось... Я закричала и не помня себя побежала сквозь кусты.

Девушка заплакала. Я немного подождал, давая ей эту облегчающую возможность; может быть, ждал и по­тому, что слезы были святыми, из-за чужого горя.

– Теперь еще раз вытритесь, – попробовал я улыб­кой успокоить ее.

– Ну вот... На мой крик, видимо, сбежался народ. Там купались, рыбу удили... А я неслась до самого дома. Дрожала весь вечер и всю ночь. Знаете, я трусиха.

– А что с Аликом?

– Его так и не нашли.

– Как не нашли?

– Три дня ныряли аквалангисты...

– А преступники?

– Их тоже не нашли.

Пожалуй, эта девочка в один момент увидела больше, чем повидал я за всю свою работу, – она видела убийство. В грязном труде следователя есть одно светлое пятныш­ко – он никогда не зрит самого преступления. Мы срод­ни археологам, имеем дело с прошлым и на месте проис­шествия тоже восстанавливаем события по следам, осколкам и даже костям. Впрочем... Память непрошенно выудила из своих временных пучин два события и как бы наложила их друг на друга для сравнения. Виденные мною раскопки на юге – солнце, загорелые студенты, разговоры, шутки, черепки, которые берут в руки, как драгоценности; и проводимая мною раскопка, именуемая на нашем языке эксгумацией трупа, – осень, слякоть, ворчат рабочие, плачут родственники покойного, и поня­тые боятся заглянуть в смрадную яму.

– Галя Юревич, так? Галя, вы преступников запо­мнили?

– Где же... Я ошалела от страха.

– Вас допрашивали?

– Да, в тот же вечер. Молодой человек ходил по всем поселковым домам.

– Вы ему рассказали, как все произошло? Какие-то приметы этих парней, их рост, возраст, одежда...

– Нет.

– А что сказали?

– Сказала, что ничего не знаю.

– То есть как ничего не знаете?

– Драки не видела, на речке не была и Алика не знаю.

– Как же так?

– Я боялась.

Почему мещанина представляют жаждущим вещей и денег? Да нет, сперва и везде, прежде всего и вечно обыватель ценит покой своей души и тела, а деньги с вещами потом, вторым номером.

– Вы же совершили уголовное преступление – дали ложные показания.

– Переживаю до сих пор...

Она переживает. А следователь с уголовным розыском числят убийство в нераскрытых: ищут, бегают, допраши­вают, не спят ночами и уже десять раз вызывались к разному начальству. Сейчас октябрь, глухое убийство с июня. Преступление, не раскрытое по горячим следам, зачастую как бы повисает во времени.

– Вам нужно сходить в прокуратуру.

– В какую?

– Куда вас вызывали?

– Меня не вызывали.

Ну да: коли ничего не знает, то зачем ее вызывать?

У меня есть дурная манера смешивать разнородные понятия, как бы переводя одно в другое. Цвет ее глаз, тяжесть волос, изгибы губ, форма носа – все это, в сущности, биология с геометрией; ее же предательство идет по части морали. Но в моем мозгу моральное обер­нулось физическим, и вот я уже вижу, как пустовато похолодели ее глаза; вижу не укладку хороших волос, а нечто тяжелое и давящее на мозг; уже не губы, а живая ехидца; уже не нос, а орган для принюхивания, для дер­жания по ветру... Впрочем, все это неуместная игра воображения: Галя Юревич дала в свое время ложные показания, теперь осознала и вот пришла, чтобы по­каяться.

Охладив свою фантазию, я посмотрел на Юревич трезвым взглядом. Оказывается, я ждал в ней новых движений, ждал результата нашего разговора. Коли она освободилась от своего морального груза, то естественно какое-то просветление. Но я ничего не увидел: недоуме­ние, с которым Юревич пришла, осталось в лице и даже в фигуре, будто все сказанное до сих пор было неважным, лишь присказкой.

– Вам нужно сходить в областную прокуратуру, – повторил я.

– Он звонил, – вдруг сказала Юревич и с испугом посмотрела на меня.

– Кто?

– Алик.

– Вы же говорили, что он погиб.

– Да, труп так и не нашли.

– Откуда знаете, что не нашли?

– Три дня ныряли... И люди говорили, что труп, видимо, унесло под плотину.

– Так, а он звонил. И что сказал?

– Спросил, жива ли я. И добавил: «Пока живи».

– Что значит «пока»?

– Не знаю.

– Голос-то его?

– Да, но глухой и далекий... Будто его душат.

Я не удивился. В моей практике бывало, что покой­ники не только звонили, но и приходили. Помню труп замерзшего спьяну мужчины, его рыдающую жену, ее приход ко мне в прокуратуру за справкой для похо­рон – а через неделю она вместе с этим мужем смотрела телевизор. Случались истории и позанимательней. Однажды пожилая женщина убедительно рассказывала про известную ей группу, которая планирует захват микрорайона, – называла фамилии, телефоны, явки и склады оружия. И я, начитавшись газет и насмотрев­шись фильмов про новоявленные мафии, дрогнул и стал уже записывать. Выручила меня дочь этой женщины, вошедшая в кабинет с санитарами.

– Думаете, я психически больная? – поймала мои мысли Галя Юревич. – Но трубку сняла мама...

Я услышал машину, одну среди многих, но это была она, оперативная машина. Меня ждало порноателье.

– Хорошо, я сам позвоню в областную прокуратуру. Зайдите ко мне денька через два.

 

Какое там «денька через два» – меня две недели не было в кабинете. Разматывали порноателье, о чем как-нибудь расскажу особо. В прокуратуру я вернулся точно из командировки: другие уголовные дела заброшены, вызовы свидетелей перенесены, листки настольного календаря пожелтели от ожидания, и мне показалось, что слегка заржавел сейф. Разумеется, о Гале Юревич не вспоминал, одурманенный работой и невероятной дозой пошлости и грязи. Кстати, упакованной изящно, чуть ли не экзотически. Да и главарь – Кокосов. Потом мне долго чудился запах несвежего белья и французских духов.

Галя Юревич пришла к вечеру. Я не сразу узнал ее, в пальто и в осенней шляпке, сидевшей на тяжелых волосах легковесно, как бабочка. Она вздохнула и сняла перчатки-сеточки, которые бог знает для чего носят.

– Извините, – предварил я вопросы, – только сегодня явился, поэтому никуда не звонил.

Но предварить этот ее вопрос я бы не додумался.

– Скажите, вы... во что-то верите?

– Во многое, – улыбнулся я.

– В тайные загадки, например?..

– Мне кажется, есть две главные и тайные загадки. Загадка вселенной – жизнь, и загадка жизни – время.

Говорил я с удовольствием: после тех, как мы их прозвали, сексдопросов, беседа с этой девушкой, что летний дождь. Но мой философский ответ ее не задел; она смотрела так, будто ждала уже готовых отгадок. Тогда я непроизвольно добавил еще одну:

– Совесть – тоже загадка.

– А что такое совесть? – слабо оживилась она.

– По-моему... Совесть – это реакция души на несправедливость.

За пятьдесят лет жизни каких только мыслей не скопилось в памяти и даже в подсознании, в дневниках и на обрывках протоколов, на полях книг и так, брошен­ных вскользь и до сих пор витавших в воздухе. «Со­весть – это реакция души на несправедливость». Одна из них, из где-то оброненных... Но, в сущности, я поль­зовался служебным положением, ибо эта девушка слушала меня, как старшего, как следователя. Вряд ли бы я рискнул выложить эту сентенцию о совести коллегам или на каком-нибудь совещании. Упаси бок известную мысль назовут банальной, оригинальную мысль – оши­бочной.

– Наверное, совесть – что-то другое.

Вот и Галя Юревич не согласилась со моим опре­делением.

– Что же?

– Необъяснимое...

– Я и пытаюсь объяснить.

– Вы верите в какие-то сверхъестественные силы? – спросила она уже поконкретнее.

– Верю только в интеллектуальные, – ушел я от обсуждения сверхъестественных сил.

В конце концов, я две недели не был на работе – сейф заржавел; в конце концов, половина шестого – и я вымотался, как флаг после шквала.

– У меня есть подружка, – туманно заговорила Галя. – В прошлом году пришла на работу и плачет. Просто так, сама не знает отчего. Весь день проплакала. Слезы сами бегут. Я даже побоялась оставить ее одну, проводила домой. Только мы вошли в квартиру, как звонит почтальон. Телеграмма. Ее мать скончалась.

– Галя, загадаю вам загадку из своей далекой прак­тики... Расследовал я квартирную кражу. Свидетельница видела, что из этой квартиры вышел молодой человек, черноволосый, в синей куртке. Лица не запомнила. Мы нашли его: молодой, черноволосый, в синей куртке. Не признается.

– Это же мало: куртка, молодой...

– Добавлю: в этом парадном жила его знакомая девушка. Теперь достаточно?

– Может быть, совпадение?

– Тогда добавлю еще: у него изъяли магнитофон, украденный в этой квартире, а в самой квартире, на чемо­дане, нашли отпечатки его пальцев. Стопроцентные доказательства!

– Конечно, он.

– И все-таки не он.

– Как же так?

– Совпадения на уровне мистики. Магнитофон купил с рук, а чемодан поднес хозяйке этой квартиры на пятый этаж, когда шел к своей девушке.

– Вы это говорите...

– Да, к слезам подруги, которые совпали со смертью ее матери.

Я поймал себя на том, что стараюсь наставить ее на материалистическую стезю. Делать мне больше нечего. Тем более, что сегодня она ни на что не жаловалась и зашла, видимо, лишь узнать о моем обещанном звонке. Она-то не жаловалась, но я видел: то недоумение, с которым приходила Юревич в первый раз, прилипло к ней навсегда. Впрочем, возможен такой тип человека: недоуменного, что ли. Есть же люди с вечной радостью на лице или с вечной грустью, с постоянной наглостью или с робостью... У меня однажды проходил подслед­ственный с на редкость плаксивым лицом, ставившим на допросах меня в тупик: когда же я объявил ему о прек­ращении уголовного дела за отсутствием состава преступ­ления, он разрыдался на всю прокуратуру, что, оказы­вается, было смехом радости.

– Вчера опять звонил...

– Кто? – рассеянно спросил я.

– Алик.

– И что сказал?

– Придет на мой день рождения.

– Подробнее: как сказал, каким голосом...

– Глухим, далеким. Сначала, как в первый раз, спросил, жива ли я. А потом... «Жди, жди меня на свой день рождения». И умолк.

– Откуда же Алик, то есть его дух, узнал день вашего рождения? – задал я неграмотный вопрос, поскольку духи знают все.

– Говорила ему и даже шутя приглашала.

– А про гибель Алика кому-нибудь рассказывали?

– Что вы... Я и думать боялась.

– Но ведь кто-то вас разыгрывает?

По ее затаенному недоумению я видел, что розыгрыша Юревич не допускает. Видимо, она верит в бродячих духов, коли первый ее вопрос и был о них. Нет, ей звонит не дух – ей звонит совесть, ибо совесть – это реакция души на несправедливость разума.

– Галя, а до этих звонков... ничего не было?

– Алик мне раза три снился.

– Вот и ответ.

– Как?..

– Вас мучает совесть, поэтому чудятся звонки.

– И маме? – она улыбнулась так слабо, будто этому только что научилась.

– Не знаю, – начал я раздражаться. – Или вас разыгрывают, или вам чудится.

Раздражался я обоснованно, потому что духом Алика должен был заниматься тот следователь, который вел дело.

– Когда день рождения?

– Сегодня.

– Поздравляю! Сейчас звонить уже поздно, канце­лярия ушла. Завтра с утра я свяжусь с областной про­куратурой и узнаю фамилию следователя. Идите, празд­нуйте день рождения весело и спокойно.

 

Преступность и мистика повязаны какой-то тайной связью. Может быть, потому, что и преступность и мистика чужды здравому разуму.

Однажды мне поручили разобраться в странном обстоятельстве, которое официально именовалось мате­риалом о мошеннических действиях некой Кошел-киной. В прокуратуре материал звали «делом о колдов­стве», а я счел всего лишь смешной историей, годной для юмористического рассказа.

На Западе вошло в моду изгонять из человека дьявола. Уж не знаю, каким боком задело это гражданку Тарскую, но дьявол вселился. Правда, не в нее, а в квартиру, чему было множество доказательств. Мебель двигалась сама, в холодильнике играла музыка, кошка ела соленые огурцы, мясной суп к утру превращался в рыбный... Купленная супругом Тарской бутылка коньяка ополови­нивалась при нетронутой пробке. Знакомая Тарской, некая Кошелкина, молодая и энергичная женщина, за двести рублей взялась дьявола изгнать. Деньги вперед. Процедура состоялась. Всем известно, что изгнанный дьявол уходит шумно: постукивает, вскрикивает, поскри­пывает, покряхтывает... Тарской даже почудилось, то он хлопнул дверью, отчего она глянула в окно. Велико же было ее изумление, когда увидела этого дьявола, вышедшего из парадного с чемоданом в руке. Но жен­щина изумилась еще больше, когда рассмотрела, что дьявол как две капли воды похож на ее мужа. Правда, в тот момент Тарская еще не знала, что этот дьявол теперь вселился в квартиру самой изгонительницы. На допросе же гражданка Кошелкина, изгонительница, весьма логично доказала, что супруг Тарской – сущий дьявол, и теперь ее кошка тоже жрет соленые огурцы...

Но это так, к слову.

На следующий день в коридоре прокуратуры меня перехватила Веруша и вместо обычных бумаг как бы вручила пожилую женщину. Это указывало на какое-то особое обстоятельство – иначе бы женщина поджидала меня у кабинета. Впрочем, обстоятельство было писано на ее усталом и крайне тревожном лице. Скорее всего, мать арестованного либо потерпевшего.

Я провел ее в кабинет, усадил и даже не стал проде­лывать классической утренней процедуры: звякать клю­чами, лязгать сейфом и раскладывать бумаги.

– Слушаю вас.

– Я мать Гали Юревич...

И тогда я увидел те же голубые глаза, высветлен­ные временем и как бы подтянувшие к себе нити тонких морщин; увидел те же грузные волосы, прореженные опять-таки временем; и мне сразу передалось беспокой­ство, которое заставило Верушу привести ко мне эту женщину.

– Что случилось? – спросил я.

– Галя заболела.

– Что с ней?

– Сама не пойму.

– Ну, температура, голова, нервы?..

– После странного обстоятельства...

– Какого?

– Не знаю, как и сказать...

– Вы успокойтесь.

Я дал ей какое-то время помолчать и немного об­выкнуть. Но не было уверенности, что женщина, погру­женная в свои неприятности, видит кабинет и воспри­нимает меня.

– Как вас звать?

– Милица Петровна.

– Милица Петровна, расскажите все по порядку.

– Дочь вам говорила про Алика...

– Да, что он обещал прийти на день рождения.

Милица Петровна глянула на меня в некотором смятении, оценивая, можно ли говорить то, что она хотела сказать; скорее всего, не во мне сомневалась, а в своей информации.

– Собралось шесть человек гостей да мы с Галей. Гости подходили неравномерно, опаздывали, шли прямо с работы, поэтому мы сперва пили чай. Когда все собра­лись, я достала из холодильника бутылку шампанского. Уже часов девять было. Только Миша – это мой брат – хотел ее открыть, как звонок в дверь. Знаете, в таких случаях всегда оживление: мол, кто-то подоспел вовремя. Хотя гостей больше не ждали. Я в это время резала пирог, пошла открывать Галя. Теперь-то, поздним умом, вспоминаю, что шла она неохотно. Я даже сказала, что к своим гостям не спешит. И теперь, опять-таки поздним умом, вижу, как она побледнела. Или уж кажется?

Унесенная памятью во вчерашний день, она так долго молчала, что я не вытерпел:

– Милица Петровна, что дальше?

– Пошла открывать, и нет ее. Нет и нет. Первым забеспокоился Миша, решил заглянуть в переднюю. По-моему, он вскрикнул. Гости вскочили и гурьбой побежали туда. Я тоже, с ножом в руке, которым резала пирог. Боже... Галя лежит без сознания на лестничной площадке. И никого нет.

Милица Петровна перевела дух, хотя говорила мед­ленно и переводить дух ей, кажется, было не с чего. Она вновь замолчала. Теперь я не торопил, сам ошара­шенный жуткой картиной, увиденной с ее слов. А может быть, я не торопил, потому что знал, кого увидела Галя?

– Дочь перенесли в комнату. Конечно, все поду­мали, что ее ударил какой-то хулиган. Ощупывали, осмат­ривали, но крови не было. Вызвали неотложку. Врач определил глубокий обморок. Ну, гости разошлись, шам­панское не пили. День рождения...

– Отчего же она упала в обморок? – спросил я с какой-то фальшивой интонацией.

– Алик пришел.

– Так-таки и пришел?

– Стоит на площадке, в костюме, но костюм какой-то белесый и висит складками, как саван.

– Что-нибудь говорил?

– Стоял молча, но взгляд, по словам Гали, такой, что ей стало плохо...

– Милица Петровна, – перебил я описание покой­ника на лестничной площадке, – как у Гали со здо­ровьем?

– Росла нормальным ребенком.

– Что она делает сейчас?

– Лежит и смотрит в одну точку.

Милица Петровна ждала моих новых вопросов. Да нет, она ждала уже не вопросов, а помощи – в ее взгляде забрезжила та вопрошающая надежда, которая пробовала оценить мою готовность к этой помощи. Но здесь нужен не следователь, а психиатр. Я подумал о психиатре, а Милица Петровна встрепенулась:

– Допустим, ей почудилось... А я, а гости?

– А что гости?

– Слышали звонок, Миша даже хотел сам открыть дверь.

– Милица Петровна, в жизни бывают невероятные совпадения.

– Здесь какое же совпадение?

– Например, мальчишка позвонил и убежал. Галя вышла, а ей почудилось.

– Помогите нам, – жалобно попросила Юревич, не поверив моему объяснению.

Мне хотелось сказать суровым голосом, что я занят, что надо обратиться к следователю из области, что все это глупости и мистика, что, в конце концов, почему они с дочкой ходят именно ко мне? Но забрезжившая в глазах Милицы Петровны надежда разгоралась. Она, черт возьми, думает, что мы ловим не только преступ­ников, но и духов.

– Оставьте ваш домашний телефон, – обреченно попросил я.

 

Через час мой кабинет станет филиалом порно­ателье – начнутся очные ставки меж проститутками и Кокосовым, меж приличными женщинами и непри­личными, меж зрителями порнофильмов и опять-таки Кокосовым.

Через час я не смогу отлучиться, чтобы выпить стакан чаю.

Считается, что следователь занят своим прямым делом: высматривает отпечатки, обыскивает, допраши­вает, спешит на место происшествия... Но добрую поло­вину своего рабочего времени я трачу совсем на другое; на то, что трудно поддается определению одним словом. На преодоление бюрократизма, бесхозяйственности и не­умения людей работать. К примеру, полчаса названи­ваю в жилконтору, чтобы получить характеристику на жильца; или уже час звоню на предприятие разным официальным лицам, чтобы договориться о собрании коллектива и доложить о преступлении их товарища; или занимаюсь устройством в гостиницу свидетеля, вы­званного из другого города; или ищу супругу аресто­ванного, чтобы спросить по поручению мужа, будет она ждать его или нет...

А то вот ищу дух, вернее, зомби Алика, приходящего на день рождения.

Я достал справочник и позвонил в канцелярию областной прокуратуры. После моих уточняющих вопро­сов секретарь вспомнила летнее преступление на берегу Таволги и дала телефон следователя Корнева. Я тут же набрал номер, тем более что, по словам секретаря, Корнев был на месте.

Пути следователей частенько пересекаются. То на совещаниях, то на местах происшествия, то в след­ственных бригадах... И с Корневым нас судьба сталки­вала: он вел следствие о взятках на товарной станции и выделил материал на лжесвидетелей, который попал ко мне. И еще мы где-то встречались. Помнил я Кор­нева: маленький, плотный, лобастый и энергичный, похо­дивший на шар-бабу, которой бьют старые стены...

Мы поговорили, кое-что вспомнили и кое на что посе­товали. Среди уголовных дел у следователя всегда есть одно, главное, которое тянет и заботит. Я коротко рас­сказал о порноателье, он коротко сообщил о глухом убийстве, опять-таки связанном все с той же товарной станцией: где-то за Уралом в пустом контейнере, ушед­шем с этой злополучной станции, обнаружили труп.

– Случаем, не по «глухарю» звонишь? – с надеждой спросил Корнев.

– Может быть, но только не по контейнерному.

– А по какому?

– У тебя их больше нет?

– Одного хватит.

– А убийство на Таволге?

– Почему «убийство»?

– Там же человека ударили ножом в спину и сбро­сили в речку...

– Не ножом, а гаечным ключом; не в спину, а в висок; не бросили в речку, а он свалился в нее; не убийство, а причинение телесных повреждений.

– Что же дальше?

– С полкилометра протащило течением и выбросило.

– Ты хочешь сказать, что он жив?

– А как же? И мне давал показания, и в суде.

– Алик?

– Да, Альберт Осмоловский.

Тогда он не только жив, но и весьма энергичен: звонит по телефону и является на день рождения. Я не одобрял злых шуток Алика. Впрочем, месть за преда­тельство и должна быть злой. Мистика рассеялась, как это всегда в конечном счете бывает с мистикой.

– Но, говорят, в воде долго искали труп?

– Не труп, а этот гаечный ключ.

– Тогда спасибо за информацию.

– Зачем она тебе?

– Да зашел тут разговор про случай на Таволге... Сказали, что Алик убит.

– Ха, убит. У меня, кстати, под рукой копия обви­нительного... Запиши-ка его адрес.

Адрес мне был ни к чему. Но сработала следствен­ная привычка записывать все, что диктуют. Тем более адреса. Я черкнул на календаре: Рыбацкая набережная, 10-43, Альберт Осмоловский. Моряк и должен жить на Рыбацкой набережной.

Потом в моем кабинете начался базар не хуже птичьего, который в уголовно-процессуальном кодексе именуется очными ставками. Шум кипел не только из-за предмета разговора, но и потому, что перед очами друг друга вставали почти одни женщины. Я соблюдал процедуру, задавал вопросы, усмирял и успокаивал, а в моем подсознании шла странная и независимая работа... Впрочем, не в подсознании. Что происходит в под­сознании, мы не знаем – оттуда прорываются лишь спо­лохи интуиции. Думаю, что кроме сознания и подсоз­нания у человека есть еще одно сознание, второе, что ли, и оно может работать одновременно с первым и главным. И пока мое первое сознание было занято проститутками, второе работало на иной волне – оно ставило себе вопросы и само же отвечало.

Откуда у Алика Галин телефон и адрес? Как потер­певший, он знакомился с материалами дела, и там были куцые ее показания, данные еще оперативнику в июне. Почему Алик не назвал Юревич как свидетель­ницу? Благородный человек, моряк, не захотел впутывать. Зачем звонит и пугает? Человек-то благородный, да ему обидно: заступился за девушку, а она предала откро­венно и глупо. Почему не выскажет обиду прямо? С мистикой доходчивей. А что были на нем за беле­сые одежды?..

На этот вопрос мое второе сознание ответить не успело, ибо отключилось, потому что черногривая брю­нетка вцепилась в волосы белогривой блондинки и, к моему ужасу, отделила половину ее головы, которая в конечном счете оказалась париком.

 

Я вышел из прокуратуры в непонятном для самого себя состоянии. Казалось бы, голова должна болеть делом, которое так удачно раскрутил... Но в голове, теперь уже в первом сознании, держался записанный в календаре адрес: Альберт Осмоловский, Рыбацкая набережная, 10-43.

Мстил Алик остроумно. Уместнее всего наказать человека за предательство через его же совесть; ну а совесть столь тонкая субстанция, что без мистики не обойтись. Кому не известно, что жертва является убийце, по крайней мере, должна являться?

Но Алик не видел заплаканных глаз Милицы Пет­ровны и отстраненного взгляда Гали; наверное, не уви­дел, как Галя упала на лестничной площадке, и тем более не видит лежащую ее больной в постели; Алик не знает, что предавшая его девица уже отомщена – еще один его выход с того света, и Гале Юревич не миновать психиатрической больницы.

В конце концов, Рыбацкая набережная не так и дале­ко: пять остановок на автобусе, а там пройти. Правда, осенний дождь метет наподобие снежной метели. Но Лида купила мне отменную куртку: теплую, непромокае­мую и, главное, со множеством глубочайших карманов, в которые влезали блокноты любых размеров, а деньги прямо-таки терялись безвозвратно. Разве худо осенним дождливым вечером пройтись в отличной куртке по Рыбацкой набережной?

Я стоял в автобусе и думал, что подобные визиты частенько кончались для меня каким-нибудь казусом или неприятностью...

Однажды комендант нашего здания, плакавшийся мне в жилетку, попросил воздействовать на дочь. Он построил ей однокомнатную кооперативную квартиру, где дочка зажила весело и вольготно. Явиться ко мне в прокуратуру она, естественно, не пожелала. Комендант уговорил сходить, выражаясь протокольно, в адрес. Я по­шел. И вот картинка: полумрак, играет музыка, кофе и коньяк, на одном конце дивана сижу я, на другом возлежит пышнотелая и полуобнаженная блондинка. Только я залепетал про мораль и женское достоинство, как открывается дверь и входят трое ребят из уголовного розыска во главе с капитаном Леденцовым. «Сергей Георгиевич, что вы тут делаете? Это же известный притон... »

На Рыбацкой набережной ветер гулял по-морскому, но Лидина куртка держала его, как хороший парус. Хуже было с очками: брызги их залепили, сделав мир туманным и каким-то крапчатым.

То ли здоровая ходьба, преодолевающая силу шква­лов, то ли свежий ветер, прочистивший мозг кисло­родом, то ли залитые водой очки, не позволявшие мысли отвлекаться... Но я вдруг подумал: чтобы пугать девушку, Алик должен быть уверен, что она не знает ни про результаты следствия, ни про суд; Алик должен быть уверен, что она считает его мертвым. Иначе бы игра не получилась. Откуда же он мог знать, как она считает?

Впрочем, что гадать, когда дом номер десять уже был передо мной. Я поднялся на третий этаж, протер очки и позвонил. И, как всегда, подосадовал, что не приготовился к предстоящему разговору.

Дверь открыла пожилая женщина, воззрившаяся на меня тоже через очки, но только сухие:

– Вам кого?

– Альберта Осмоловского, – сказал я, решив удо­стоверение не предъявлять, ибо пришел по частному делу.

– Алика нет.

– Вы его мама?

– Да. А что случилось?

Не единожды разглядывал я себя в зеркало, пытаясь отыскать какие-то чиновничьи приметы или налет офи­циальности. Сугубо гражданское лицо, в очках, под­слеповатое, задумчивое, даже постное... Ни сильного взгляда, ни настырного голоса, ни уверенных манер. Сегодня даже портфеля нет. И все-таки женщина не спросила: «Кто вы? » Она спросила: «А что случилось? », уже предполагая во мне личность официальную.

– Да ничего не случилось. Просто хотел его пови­дать. Он когда придет?

– Алика нет в городе.

– А где он, если не секрет?

– В плаванье, на другой половине земного шара.

– И давно?

– Больше трех месяцев.

– А как же... Был суд...

– На второй день после суда и ушел в море.

– Извините, – буркнул я и попятился от двери. На Рыбацкой набережной меня пошатнули сполохи дождя. Или шел я, не разбирая дороги, отчего ступал в выбоины?

Кто же звонил Гале Юревич? Кто приходил к ней на день рождения? Чьи телефонные звонки слышала мама? Чей звонок в квартиру слышали гости? Если все это сделала мятежная совесть, то я знаю, как успокоить ее: Гале нужно сходить к следователю Кор-неву и рассказать всю правду.

Я ступил в какую-то глубокую промоину, зябко вздрогнул и удивился – неужели все-таки совесть? Не­ужели в ней такая необъяснимая сила? Или это еще одно стечение роковых случайностей?

В конце концов, миром правит случай. Расширение вселенной, возникновение жизни на земле, появление человека... Мы работаем именно здесь, а не там; любим эту, а не ту; дружим с этим, а не с тем... Но почему? Не есть ли все сущее лишь странная комбинация слу­чайностей?

 

 

Каких только определений детективов я не читал... Одни полагают, что детективная повесть непременно должна отвечать пяти требованиям, другие не мыслят ее без трупов, третьи хотят занимательной игры, четвер­тые требуют головоломок, пятые причисляют к детективу романы вроде «Преступления и наказания», и никак не меньше... Много я порасследовал уголовных дел и много про­чел детективов. Поэтому вывел краткую и безупречную формулу: детектив – это произведение, в котором разга­дывается криминальная тайна. Думаю, литературные критики со мной не согласятся и эту чеканную формулу станут нерачительно перегружать признаками большой литературы – идеей, стилем, подтекстом, образностью. И поэтикой...

И ошибутся, ибо детектив, что атомный реактор, – взорвется от перегрузок, то есть станет уже другим, недетективным, жанром.

Детектив – это произведение, в котором разгады­вается криминальная тайна.

А теперь расскажу, как я усомнился в своем же собственном определении. Насчет разгадывания крими­нальной тайны...

 

Раньше, лет в тридцать, что я делал на дежурстве? Заваливался на диван, жесткий и потертый, как спина бегемота. И спал до первого тревожного звонка. Теперь же, в пятьдесят, когда и дома не уснуть, я раскрываю журнал и читаю – до первого тревожного звонка.

В тот день дежурство вышло удачным, ибо до се­редины ночи телефон не вспугнул даже случайным звон­ком. Я спокойно съел Лидины бутерброды, выпил термосик в ноль пять литра кофе и, главное, прочел полу­детективную, полуфантастическую и полумистическую повесть. Отменная выдумка.

Когда мне показывают жизнь, намекая, что это сказка, я верю; если же мне рисуют сказку, убеждая, что это жизнь, я злюсь. Правда – неправда, верю – не верю... Пусть погибают все мафиози, а у комиссара полиции ни царапины; пусть красавица кинозвезда влю­бится в главаря шайки, у которого гнилые зубы и десятисловный лексикон; пусть мертвец окостеневшим паль­цем указует на своего убийцу... Но докажи это художественно.

Свои литературные вкусы я теперь скрываю, даже от Лиды. Казалось бы, с годами человек умнеет и поэто­му тянется к серьезным книгам. Я же наоборот: чем старше становлюсь, тем сильнее влечет меня к литера­туре занимательной. Поскольку допускать, что глупею, не хочется, то пришлось искать другую причину.

Впрочем, она лежит на поверхности. Чтобы заинте­ресовал роман, скажем, о любви, я должен убедиться, что автор знает о ней больше моего. И о смерти знает больше, и о дружбе, и о работе – о жизни. Много ли таких авторов? Особенно раздражают меня стилисты, которые плетут многостраничные кружева лишь в свое собственное удовольствие. Думаешь, боже, да ведь вся страница твоего текста умещается в одну фразу; открой Чехова, прочти рассказ и уж потом берись за перо...

Так я размышлял в два часа десять минут. А в два часа одиннадцать минут телефон, подкопив силы в долгом молчании, взорвался прямо-таки сумасшедшим бес­паузным звоном. Я схватил трубку, опасаясь, что она запрыгает, как крышка на бурлящем чайнике.

– Товарищ следователь, происшествие в пригороде.

– Какое? – спросил я, уже подтягивая к себе портфель.

– Вроде бы покушение на убийство...

Мне, разумеется, оставили место рядом с водите­лем, не потому, что я следователь прокуратуры, а потому что мне полста. Сзади втиснулись трое: оперуполномо­ченный уголовного розыска Леденцов и два эксперта – криминалист и судебно-медицинский. Короче, опер­группа.

Думаю, при столь жутком словосочетании – поку­шение на убийство – в сознании большинства зашеве­лятся тени пистолетов и пузырьков с ядами, тени страс­тей и судеб. Как-то молодой газетчик, пишущий на кри­минальные темы, заинтересовался психологией убийц. Я познакомил его с тремя делами. Он тоже ожидал столкнуться со страстями и кинжалами. Помню его лицо, когда корреспондент открывал первый том, – смесь любопытства и страха, точно в берлогу загля­дывал. И помню лицо потом – разочарование и брезгли­вость. Еще бы. Покушение на убийство: нетрезвый муж ударил трезвую жену электрическим утюгом за то, что она ходила к соседу за спичками; трезвая жена ударила кухонным ножом в шею нетрезвого мужа за то, что он бил ребенка; нетрезвый муж и нетрезвая жена уда­рили друг друга по очереди туристским топориком, а уж за что, ни одному следствию не установить.

Чем дольше работаю, тем сильнее удивляюсь... Нет, не хитрости и жестокости уголовника, не его жадности, и даже не тому, что преступность не убывает, а удив­ляюсь низменности мотивов; вернее, не этому – мотив у преступника всегда низмен... Удивляюсь пустяшности мотивов. Залезть в квартиру и взять джинсы с крос­совками. Или спуститься по веревке с крыши двенад­цатиэтажного дома на пятый, влезть в окно и взять кассеты с записями модного ансамбля...

– Боря, на что хоть едем? – спросил я Леденцова.

– Участковый сказал по телефону, что преступле­ние в чистом поле.

– Очень существенное обстоятельство, – усмех­нулся я.

Впрочем, существенное. Не квартирная склока и не семейные дрязги. Видимо, разбой, коли чистое поле.

– Что еще сказал участковый?

– Вроде бы судебно-медицинский эксперт не нужен. Судебно-медицинский эксперт крякнул. И было отчего: ему под шестьдесят, ночь, не нужен, а везут.

– Уже не нужен? – уточнил я у Леденцова.

– Еще не нужен.

– Это как же?

– Видимо, преступление еще не окончено, человека убивают, и участковый ждет результата, – пошутил экс­перт-криминалист.

Он-то пошутил, но у меня был чуть ли не подобный случай – с тяжело раненым человеком возились реани­маторы; я же сидел и ждал, когда он умрет, чтобы описать труп в протоколе осмотра.

Город кончился, как отрубился. Каменная стена ново­строек осталась позади, открыв тьму без огней и ориен­тиров. Фары выхватывали за кюветом какие-то бугры, штабеля и одинокие кустики. Потом эти бугры заметно сорганизовались в правильные ряды. Пни или кочки?

– Капуста, – вздохнул Марк Григорьевич, судмед­эксперт.

Я понял его вздох: ночь, тьма, а где-то есть теплая кухня, плита, на которой, возможно, стоит тушеная ка­пуста. Пусть котлеты: дело не в деталях. Капуста – эта, на поле, – в свете фар отбрасывала короткие голубые блики. Или мои очки запотели?

Бетонное шоссе оказалось перегороженным. Машина съехала в глубокую объездную колею и закачалась на ухабах, как морской катер. Поколыхавшись с кило­метр, мы увидели впереди крупный грузовик, легковую машину, мотоцикл, людей – все это в перекрестии све­та фар.

– Приехали, – буркнул водитель.

 

По обе стороны дороги голубела капуста. Оказы­вается, моросило, отчего и заголубел воздух. Глинистая тяжелая земля сразу налипла на ботинки.

Я мысленно и привычно рассортировал стоявшую группу людей: две женщины – понятые, видимо, имев­шие отношение к растущей капусте; участковый инспек­тор в форме; парень с металлическим шлемом в руке, мотоциклист; двое мужчин, наверняка с «КамАЗа». Мы подошли, и наши группы слились.

Мой взгляд забегал, отыскивая труп, но ничего не увидел. Тогда он обратился на громаду грузовика; на­верное, там, под ним...

– Где? – все-таки спросил я участкового.

Он провел меня метров пять и показал на дорогу:

– Здесь, товарищ следователь.

К свету фар эксперт-криминалист добавил луч своего громадного, похожего на утюг, фонаря. Мы увидели глубокую, хорошо наезженную колею. И больше ничего.

– Что здесь?

– Лежал.

Как мы все и предполагали, речь шла о раненном человеке.

– Он в больнице?

– Да.

Здесь лежал, но что осматривать? Земля мокрая; поэтому крови не различишь; все затоптано-заезжено, и следы искать бесполезно; ножей, гильз и всяких ломиков не видно...

– Мужчина, женщина?

– Мужского полу.

– Документы имелись?

– Нет.

– А что при нем было?

– Ровным счетом ничего.

– Пустые карманы?

– И карманов не было.

– Во что же он был одет?

– В одеяло.

– Что, и... без брюк?

– Какие могут быть брюки, товарищ следователь, – вроде бы удивился участковый инспектор.

Сперва моя мысль пошла по пути накатанному: бродяга, без жилья и работы. А по-милицейски, бомж. Видел я их и в одеялах, и в попонах, и в шалях... Но фантастичность картины меня остановила: по осен­ней темной ночной дороге за городом бредет человек в одеяле и, извините, без штанов? Чай, не Испания.

– Одеяло перевязано голубой ленточкой, – сообщил участковый.

Нет, все-таки Испания.

– А гитара не привязана? – пошутил я.

– Пустышка пришпилена, – обиделся участковый.

– Пустышка... это какая?

– Которую сосут.

Не смекалист я стал. Впрочем, тугодумие всегда было при мне, как и очки.

– Вы хотите сказать, что на дороге лежал ребенок?

– Месяцев трех. По телефону так дежурному и доложил.

– Живой? – логично предположил я, ибо мертвого оставили бы до моего приезда.

– Лично отвез его в больницу, хотя и румяненький.

Мы, юристы, народ осторожный и словами с при­близительным смыслом не пользуемся. Например, следо­ватель выезжает не на место преступления, а на место происшествия. И составляет не протокол осмотра места преступления, а протокол осмотра места происшествия. Почему? Да потому что не всякое происшествие обо­рачивается преступлением – это скажет только след­ствие. Но какие-то намеки на преступление должны быть, ибо следователь выезжает все-таки не на любое происшествие, а на криминальное.

По-моему, человеческая натура запрограммирована на хорошее. Это почти необъяснимо, поскольку и зверь природный в нас сидит, и тысячелетия социальной борь­бы прошлись по нашей наследственности, и теперешняя жизнь не всегда радует... А вот почти любой ждет хорошего и надеется на лучшее. Предложи ста чело­векам решить какую-нибудь кошмарную жизненную си­туацию – не сомневаюсь, что девяносто девять увенчают ее благополучным концом. Это я и про себя.

Грудной младенец в колее... Куда же пошла моя следственная мысль; та самая, которая за двадцать лет работы проникла во множество тайных и путаных дел? Ребенка обронили; везли, а он вывалился. И ни опыт меня не остановил, ни заведомая глупость этой версии. Почему же? Да потому что сознание проти­вилось, прямо-таки глушило другую версию, очевид­ную – ребенка подложили под смертоносные колеса.

– Сергей Георгиевич, может, его потеряли? – пред­положил Леденцов, еще одна добрая натура.

– Как полено, – усмехнулся Марк Григорьевич.

– Ага, а завтра хватятся, – буркнул я.

– Могли оставить, чтобы кто-нибудь подобрал, – упорствовал оперуполномоченный.

Я понимал Леденцова – не хотелось ему такого жут­кого криминала, как покушение на убийство. А здесь, пожалуй, состав преступления чистый. И надо еще поду­мать, не есть ли это покушение на убийство с особой жестокостью. Младенец, беспомощное состояние, мучи­тельная смерть...

Я посмотрел на колеса: литые резиновые жернова мне по пояс. Боже, расплющили бы.

– Ребенка не подкидывали, а обрекли на смерть.

– Откуда вы знаете, Сергей Георгиевич? – усомнил­ся Леденцов.

– Иначе положили бы на шоссе, на асфальт, где он хорошо виден, а не в колею.

– Пожалуй, – Леденцов многозначительно кивнул.

– И проще было бы оставить в любом парадном, – добавил я.

Дождик зачастил. Капуста стояла отлакированной тончайшим голубым лаком. Я махнул водителю, и он понятливо подогнал нашу машину к самой колее. Но прежде чем забраться под крышу и писать протокол, я вместе с экспертом-криминалистом проделал мно­жество действий.

Сперва привязался к местности, ибо капустное поле оказалось равным, наверное, государству Люксембург. Потом вместе со всеми прочесал кочанные ряды по километровой окружности в поисках каких-либо следов. Затем изучил колею: сфотографировал, замерил и взял на всякий случай образцы почвы, которая могла остать­ся на обуви преступника. Вроде бы все. Но мне пришла в голову мысль зрелого профессионала...

Найти на месте преступления орудие убийства – большая удача, ибо преступник редко оставляет нож, топор, пистолет или, скажем, кусок металлической тру­бы. Здесь же оставил. Возможно, не все бы юристы со мной согласились, но коли задуман способ убийства, то предусмотрено и орудие – оно стояло в темноте, как доисторический мамонт. Я измерил высоту и ширину колес и попросил эксперта сфотографировать вместе с общим видом грузовика. Я задумался: закон велит орудие убийства приобщать к уголовному делу. Я гля­нул на могучий бампер, которым можно деревья кор­чевать; попробуй, приобщи – нас всех здесь вместе взя­тых можно к этой махине приобщить, но ее к нам... Обычные тревоги на месте происшествия.

Протокол осмотра был составлен и подписан. Что же дальше? Водители «КамАЗа» следовали на Украину, поэтому их надо срочно допросить и отпустить. Я рас­пределил обязанности: на себя взял допросы, а Леденцова послал в больницу изъять одежду младенца и полу­чить справку о состоянии его здоровья.

– Сергей Георгиевич, есть версии? – спросил Борис.

– Мать.

– Глянуть бы на нее.

– Найди и глянь.

 

Участковый инспектор повез нас в ближайшее отде­ление милиции. Странная ночная колонна: впереди мото­циклист, затем оперативная легковушка, а замыкает ревущий «КамАЗ».

Пока ехали, я думал.

Легко мы бросаемся этим словом – думал. А наше мышление заключается всего лишь в воспоминании по­добных событий и сравнении их с вновь возникшим. Поскольку старые ситуации в свое время были как-то разрешены, то мышление, в сущности, сводится к сопо­ставлению готовых блоков, даже штампов, с новым событием. Мы как бы новенькое примериваем на ста­ренькое. И коли не подошло, никак и никуда не легло, то новенькое отвергается. Я не принимал этот открытый мною – мною ли? – закон мышления: неужели вся интеллектуальная мощь сводится лишь к перебору штам­пов? Не мышление, а кубик Рубика. Но именно этим я сейчас и занимался.

Сколько у меня было с младенцами – десятки? Не­сколько раз обнаруживали новорожденных в мусорных баках, как правило задушенных. Однажды в трамвае нашли чемодан с мертвым ребенком. Подкидывали жи­вых к дверям квартир и к отделениям милиции... Как-то ушлая девица – противно и вспоминать – родила в вед­ро с водой, чтобы ребенок не успел вдохнуть и сошел бы за мертворожденного. А еще была история, когда младенца на ночь запихнули в холодильник, а утром... Но об этом стоит как-нибудь рассказать отдельно.

В милиции мне выделили прокуренную комнату с письменным столом и тремя стульями: то ли какая-то дежурка, то ли специальное помещение для подобных ночных бдений. Запах табачного дыма, многослойно въевшегося в стены и мебель; какой-то усредненный людской дух от почти круглосуточной работы; голый стол, тертый-перетертый папками и протоколами; темное окно, потренькивающее от налета порции крупных ка­пель... Именно в таких комнатах меня охватывает вне­запная командировочная тоска по дому.

С мотоциклистом разобрался я скоро: к злополуч­ному месту подъехал он позже, и водители «КамАЗа» послали парня звонить в милицию. Да он и городской, можно вызвать в любое время. Отпустив его домой, я пригласил из коридора первого водителя.

Крупный мужчина в теплой синтетической куртке, которая поскрипывала от движения выпирающих плеч.

– Разденьтесь, – предложил я.

Без куртки его фигура, обтянутая тонким свитером, стала еще монолитнее; правда, портила ее подушка живота. Широкое обветренное лицо выглядело усталым; впрочем, была ночь. Но в темных блестящих глазах жило молодое любопытство, отчего они казались на этом солидном лице немного чужими.

Одни необходимые данные я переписал в протокол из паспорта, о других спросил. Чепинога Афанасий Ни­китович. Пятьдесят два года. Живет на Украине. Там же находится и автопредприятие. Женат, двое детей.

– Афанасий Никитович, давно работаете водителем?

– Более тридцати рокив, лет, значит. Правда, поло­вину этого срока на такси рулил.

– Почему перешли на грузовик?

– Вез как-то пьяного, а у него карбованцев не оказалось. Надо же расплачиваться. Он бутылкой с плодоягодным тюкнул меня по темечку и убежал. Я вроде как одурел. Его, правда, тут же поймали. Но я простил. Простить простил, а с такси ушел – обидно.

– Значит, водитель вы опытный...

– Всю жизнь за рулем.

Широкой пятерней он провел по черным, чуть тро­нутым белой строкой волосам и на короткое время втянул живот. Видимо, чтобы не рос. И выбрит води­тель гладенько, несмотря на глубокую ночь; и пахнет от него не бензином, а одеколоном. Молодящихся я одоб­ряю; это лучше, чем стареть некрасиво.

– Какая скорость у «КамАЗа»?

– По шляху давали под восемьдесят.

– Ну а по объездной колее?

– Убавили до тридцати.

– При тридцати можно грузовик остановить вне­запно?

– Неможно. Он сам весит восемь тонн, да лесу кубиков сорок.

Чепинога сильно и скоро вжал живот и молодо зыркнул на меня – вижу ли? Откуда у него силы, когда время уже к четырем? Предутро.

– Кто был за рулем?

Водитель вдруг стал думать, ероша жесткие волосы.

– Не помню.

– Не помните, кто держал баранку? – удивился я.

– Та ж ночь, вздремнешь чуток и все позабудешь.

– Хорошо, кто первый увидел ребенка?

– Я.

– Подробнее, пожалуйста; как увидели, где, когда...

– А может, первый увидел Петро?

– Значит, не вы?

– А может, увидели вместе.

– И это не помните?

– Так ведь один рулит, второй дремлет.

– Но тогда тот, кто рулил, и увидел первым, должен был разбудить спящего?

– Оно, конечно, так, да в голове мешанина. Ночь, притомился трошки, – и такой подарочек.

Мои ночные дежурства подтверждали правоту его слов. Ночью мир видится слегка иначе, чем днем; в домах, улицах, лицах и собственных мыслях появляется чуточку иррациональности, как в полотнах импрессионистов. Не зря есть пословица, что утро вечера мудренее.

– Афанасий Никитович, что же вы увидели?

– Вроде как бугорок. Или плошка какая. А потом бачу, что оно имеет цвет, вроде как той же капусты, сине-зеленый. Кричу Петру, чтобы тормозил...

– Значит, за рулем был напарник?

– Да? – вроде бы удивился он.

– Я спрашиваю вас...

– Выходит, Петро...

– Вспомнили?

– Вспомнил: у меня живот схватило от домаш­него сала.

– Ну и что?

– Вот мы с Петро и менялись каждую хвылинку.

Хвылинка – это вроде бы по-украински минутка. Но зачем меняться каждую хвылинку, если у одного забо­лел живот? Разве второй не может посидеть за рулем? Или уж такой строжайший график смен?

– Дальше, – потребовал я.

– Выскочили мы с Петром и очам своим не верим... Дите на дороге; живое, на холоду и дождю. Лежит и пулькает. А вокруг ни хаты, ни человека. Петро и говорит, отвезем, мол, его к Танюхе. А тут мотоцикл. Мы и послали парня в милицию.

– Танюха – жена Петра?

– Он еще парубок, неженатый.

– Значит, Танюха – ваша жена?

– Моя жинка Оксана.

– Кто же Танюха?

– Не знаю.

– Вы только что сказали, что Петр предложил отвезти ребенка к Танюхе...

– А-а... Мы всех женщин зовем под одну гребенку, Танюхами.

– Какую же Танюху имел в виду ваш напарник?

– Да никакую. Мол, отвезем вообще, к какой-ни­будь Танюхе.

– Вы хотите сказать, что он предложил отдать найденного ребенка любой женщине?

– А вдруг бы милиция не приехала? Куда его де­вать...

От сильно брошенного залпа капель стекло запело тоненько. Не укреплено, что ли? Тьма, ветер, дождь – для осени хватит. Так еще и плаксивое стекло. Тьма, ветер, дождь, плаксивое стекло, да еще и человек, похоже говоривший неправду. Ложью следователя не удивишь. Но этот Чепинога – свидетель, мой союзник в поисках правды. Поэтому и говорил я с ним расслабленно, не готовый к сюрпризам; я даже об ответственности за дачу ложных показаний его не предупредил.

Впрочем, не тороплюсь ли? Бывают такие путаные люди, что затмят любой наияснейший вопрос. И рвачи бывают безудержные: может, эти ребята спешили со своими кубиками леса и валандаться с каким-то ребен­ком им было не с руки. Отдать встречной Танюхе – и все.

– Афанасий Никитович, я вас допрашиваю офи­циально. И я вас должен предупредить об ответствен­ности за дачу ложных показаний...

– Та какие ложные?

Теперь, когда я смотрел на него уже следственным взглядом, мне все приоткрылось. Ложь отыскать трудно только в лживом человеке – у честного она проступает на лице, как сквозь кальку. И я не смог бы указать на ее конкретные приметы: Чепинога не краснел, не бледнел и не потел. Но взгляд стал каким-то легким, готовым перепрыгивать с предмета на предмет; круп­ные губы были странно неспокойны, точно хотели уполз­ти с лица; уже не поправляемые волосы рассыпались безвольно; уже не втягиваемый живот выполз на сво­боду... Оказывается, нашлись конкретные приметы лжи. Правда, раньше этого человека я не знал и сравнивать теперешнее его состояние было не с чем.

– Гражданин Чепинога, так кто же первым увидел ребенка?

– Не помню. Це хиба важно, товарищ следователь?

Совершенно неважно. Но я хотел понять, почему сбивается свидетель, давая такие элементарнейшие показания.

– Что было дальше?

– Вышли. Бачим, младенчик. Ну, где искать мили­цию? А тут мотоцикл фырчит...

– А про Танюху-то?

– Пошутковал Петро, товарищ следователь. Я тоже ему пошутил.

– Как же?

– Верно, говорю, что детей находят в капусте.

Я вздохнул. Как это ни странно, но меня не раз подводила четкая логика. Следственная версия не по­хожа на чертеж задуманной машины, потому что в него, в чертеж, не вторгается жизнь. Я требую от водителя логичного поведения... А ведь была ночь, тьма, дождь, длинный путь, ревущий мотор, да живот болел. Видимо, это лишь часть известных мне привходящих факторов. Не одолела ли меня профессиональная мнительность?

– Афанасий Никитович, сейчас живот болит?

– Ни-ни, – испугался он, точно ждал от меня каких-то процедур по проверке его недомогания.

– Посидите в коридоре, и пусть войдет напарник.

 

Я подумал: ночь, следователь допрашивает, опера­тивники бегают, ребенок в больнице... А ведь где-то есть мать. Спится ли ей в эту ночь с черными дождями и тренькающими стеклами? И видит ли она сны, голубые, как капуста на том поле?

Неудобно признаваться, но материнская любовь меня трогает мало. По двум причинам.

Несколько лет я занимался расследованием престу­плений несовершеннолетних. И убедился, что зави­симость отцов и детей наипрямейшая: какие родители, такие и дети; какие дети, такие у них и родители. Насмотрелся. Никогда не забуду старушку, бросив­шуюся на Леденцова и лупцевавшего его сухими голенькими кулачками, – не давала сына-убийцу, кото­рого в день убийства и напоила самогоном. Насмотрелся.

И по другой причине не восхищает материнская любовь – от инстинкта она, а не от разума. Заложена природой, как, скажем, сохранение жизни или размно­жение. Как и у животных. Есть такая муха, яйца ко­торой могут дать потомство только во внутренностях другого животного. Так эта муха-мамаша находит лягушку и снует перед ней до тех пор, пока земноводное ее не проглотит – добровольно погибает ради своих детей.

Вот я и думал... Не хватило у этой матери ума ребенка пристроить, но почему же инстинкт не сработал? Разумеется, я допускал, что ребенка могли украсть и бросить в поле. Но тогда бы мать оборвала телефоны в милиции...

Напарнику, Петру Ивановичу Зуеву, оказалось двадцать шесть лет. В сыновья годился Чепиноге, но молодость его скрадывалась неказистостью: неболь­шого роста, потертая куртка неопределенного цвета, шершавые плохо выбритые щеки, кепчонка, разбитость во всей фигуре... И никакого запаха одеколона.

– Рассказывайте, – устало предложил я.

– Как свернули с бетонки на темную землю, на эту капусту, так я и загадал: если проедем с километр и не тряхнет, то ЧП не будет, а если тряхнет...

– Подожди-ка, – перешел я на ты, что позволял мой возраст да и как-то сближающая ночь. – Почему загадал?

– Привычка у меня такая. Иду по улице и думаю: если женщина добежит до автобуса, то пойду в кино, а если не успеет, то пойду к знакомой.

– Кстати, как ты их называешь?

– Кого?

– Знакомых женщин.

– У какой какое имя.

– Всех, вообще, собирательно...

– Девушки, дамочки, герлы... Шутя – телка.

– Ну а Валюха, Нинуха?..

– Такой манеры нет.

Видимо, такая манера была только у Чепиноги. Но Зуев о ней не упомянул.

– А почему ждал ЧП?

– Объезд, земля жирная, дождь... Буксануть ничего не стоит.

– Кто сидел за рулем?

Мне показалось, что он надумал уйти, – так резко отвернулся к двери. Посидев в этом положении добрую минуту, водитель поворачивался ко мне сложно, точно был свинчен из отдельных частей: сперва повернул плечи, потом голову, а уж последним вернулся его потускневший взгляд.

– Кто же сидел за рулем?

– Не помню.

И он не помнит? Усталость с меня скатилась, как с того гуся вода; я понял, что тихому ночному след­ствию пришел конец.

– Не помнишь, что с тобой было три часа назад? – жестко спросил я.

– Может, у меня была баранка, а может, у дяди Афанасия.

– Дядя Афанасий не мог сидеть за рулем.

– Почему? – нахмурился Зуев.

– Разве у него ничего не болело?

– Зуб ныл, так это еще в Лесоповальном.

На честном лице, как на хорошем телеэкране, все видно: про руль соврал, про зуб сказал правду.

– Кто первый увидел ребенка?

– Сейчас не помню.

– Что ты предложил сделать с ребенком?

– Как что? – опешил он искренне. – Милицию вызвать.

– А не Танюхе отдать?

– Какой Танюхе? – делано удивился Зуев.

Я ничего не понимал. Искренность при словах о милиции и неправда при упоминании о злополучной Танюхе. Водители бесспорно давали ложные показания, ибо путались в простых вопросах, как в сложнейших формулах. Удивляло меня и то обстоятельство, что они не сговорились. Время у них было.

– Зуев, почему вы говорите неправду? – вернулся я к «вы», потому что ложные показания указуют на преступление, а с преступниками лучше без пани­братства.

– Все как есть, – буркнул он в пол.

Любители детективов привыкли к загадкам глобаль­ным, что ли: кто убийца, как проникли в банк, где бриллианты?.. Но, ей-богу, передо мной стояли вопросы не легче.

Во-первых, криминальные. Что водители скрывают? Видимо, то, что связано с найденным ребенком, то есть с преступлением. Коли скрывают, то причастны. Их ре­бенок? Но где его взяли, зачем привезли в поле и почему сами вызвали милицию? Или это ребенок их знакомых?

Во-вторых, вопросы организационные, что ли... Я дежурю, мое дело провести лишь необходимые след­ственные действия. Но водители с Украины; отпустить их значило уже не работать по горячим следам и, главное, поставить следователя, который примет дело к производству, в труднейшее положение.

– Зуев, вы были предупреждены об ответственности за дачу ложных показаний, – нажал я угрожающим голосом.

– Да зачем мне врать? – чуть не взмолился он.

– Но как не помнить, кто сидел за рулем!

– Главное-то помним. Увидели ребенка, останови­лись, послали за милицией...

– Ну а второстепенное?

– Я транзистор врубил. Днем дядя Афанасий не дает включать. Группа «Мопед» выдавала «металл».

Между ними следовало бы провести очную ставку, что во время дежурных выездов делается редчайше. Я сразу представил ее нудность и бессмысленность: бу­дут уточнять, препираться и подгонять свои показания друг под друга. Да и есть ли в дежурном портфеле бланки протоколов очных ставок?

Вернулся Леденцов. Я кивнул Зуеву на дверь, пред­лагая подождать в коридоре. Развернув пакет, опер­уполномоченный показал одеяльце, распашонки с чепчиком и две пеленки, между прочим обе мокрые. Потом я прочел медицинскую справку: мальчик, примерно пяти месяцев, здоров, родовых отметин не имеет. Скорый Леденцов дал мне и другую справку: заявлений о пропаже ребенка ни от родителей, ни из детских учреждений не поступало. Тогда я рассказал про путаные показания шоферов.

– Выходит, две версии? – удивился он.

– Да, эти водители или какая-нибудь мамаша.

– Или папаша.

– Или вместе.

– А если бабушка? – предположил Леденцов.

– Скорее всего, ребенка привезли на каком-то транспорте.

– Почему?

– Не шел же человек с ребенком по ночному полю...

– Проще на «КамАЗе», – подбросил оперативник сомнений к первой версии.

Мы одновременно глянули в окно – там ничего не менялось, точно наступила вечная ночь. Какой они длины в конце сентября?

– Сергей Георгиевич, что дальше?

Когда не знаю, что делать, я прислушиваюсь к себе...

Интуицию полагают даром божьим, якобы озаря­ющим человека редко, может быть раз в жизни. Я же думаю, что интуиция присуща разуму как естественный метод отбора явлений. Интуицией пользуются чаще, чем это принято считать. Девять решений из десяти принимаются интуитивно. Иначе следовало бы допус­тить, что все люди думающие, с чем я ради истины никогда не соглашусь.

– Едем, – сказал я.

– Куда?

– На капустное поле.

 

Для повторного выезда на место происшествия поводы случаются часто. Например, преступник пока­зывает, что, где и как; или еще раз ищутся вещественные доказательства, какая-нибудь гильза или элементарная пуговица; иногда осматривают все заново уже при свете дня... Повторные интуитивные выезды на место преступления законом не предусмотрены. Поэтому даже во мраке автомобиля мне виделся недо­уменный взгляд Леденцова. Может быть, его удивил не сам выезд, а мое решение взять с собой «КАМАЗ».

Странная картина: по ночному городу разъезжает милицейская машина, за которой послушно пыхтит тяжеловоз с многометровыми сосновыми бревнами.

Через двадцать минут мы были на месте. Сложнее оказалось с понятыми. Леденцов укатил их искать к каким-то далеким тусклым огням. Я посмотрел на часы – четыре.

Тьмы не убавилось, но дождик вроде бы истощился, оседая на мои очки моросью. Тугие кочаны в свете камазовских фар развесили голубые слоновьи уши. Кто-то сильно пробежал по бороздам, задевая эти уши и разбрызгивая тяжелые капли. Наверное, заяц.

Как же здесь лежал ребенок? Темень, дождь, зайцы... Впрочем, что там зайцы по сравнению с камазовскими колесами; что там зайцы по сравнению с мамашей, отправившей его на смерть в колею?

Я всегда считал, что преступление походит на атом­ный взрыв, происшедший от постепенного накопления критической массы. Преступление – это высшая сте­пень аморальности. Но сперва долго копятся, если можно так сказать, мелкие безнравственности. Пока не наберется их на преступление. Я вот стою в четыре часа утра посреди капустного поля под черным набух­шим небом и злобствую на неведомую мне мамашу... А уж так ли мы шумны против тех мамаш, которые оставляют младенцев – нет, не в колее, – а в родиль­ных домах? А разве осуждаем родителей, которые рожают и спихивают детей – нет, не в колею, – а бабушкам? А разве мы кипим благородной яростью, когда родители бросают ребят – нет, не в колею, – а на волю стихий, то есть не воспитывают? И пусть мне не говорят, что человек, укравший яблоко, не обяза­тельно ограбит банк. Одни тысячи родителей воспи­тывают кое-как, другие тысячи пошли дальше – отдали бабушкам, сотни уже откровенно отказались от мла­денцев, ну а одна мать, десятитысячная, положила в колею. Степень разная, но суть одна. Я, следователь, борюсь с крайней степенью, а кто борется с сутью?

Леденцов привез тех же самых понятых, которые сонно озирались, пытаясь увидеть то, ради чего их привезли. И тогда меня задел конфузливый страх: я походил на артиста, вышедшего на сцену и позабыв­шего текст. Пять пар глаз смотрели на меня ожидающе.

Привязались к местности мы легко: стоянку грузовика нашли по кучке прелых капустных листьев, место младенца – по расковыренной мною земле. Похоже, что за это время тут не прошло ни одной машины.

– Что дальше? – нетерпеливо спросил Леденцов.

– Куколку бы.

Он сделал ее из моего портфеля, ватника понятого и своего шарфа. Вышел сверток размером с найденного младенца.

– Клади, – приказал я. Оперуполномоченный, опустив сверток в колею, догадался:

– Хотите сфотографировать?

– Пока нет.

Я и сам еще не знал, чего хочу.

– Он лежал так? – спросил я водителей.

Они торопливо кивнули. Я взялся за ручку дверцы и, превозмогая некоторую грузность тела, влез в кабину. Она была обжитой, как крохотная комнатка: сумки, термос, наклеенные картинки, транзистор, какие-то журналы... И запах стоял не бензина, а того одеколона, которым пахло от Чепиноги. Мой взгляд перебежал на дорогу...

Сперва я не поверил своим очкам – снял их и тщательно протер. Потом не поверил лобовому стеклу, но оно было лишь в мелких каплях. Тогда я не поверил глазам: близорукие все-таки, минус восемь.

– Борис!

Леденцов птицей вспорхнул в кабину. Я показал на дорогу. Его белесые ресницы, как и рыжеватые усики, растворились в слабом матовом свете лампочки, а глаза кругло смотрели на жирные провалы колеи:

– Ничего же не видно!

Смешанное чувство накатило мгновенной волной: радости от того, что оправдалась интуиция, и необъя­снимой грусти, может быть потому, что не хотелось мне считать ребят преступниками. Но, как и волна, все сразу отхлынуло, уступив место нервной деятель­ности.

После Леденцова пригласил я в кабину понятых, которые тоже куклы не увидели. А потом водителей, сразу двоих, хотя мелькнула легкомысленно отбро­шенная мысль, что надо бы по одному, как велит уголовно-процессуальный кодекс.

– Так, гражданин Чепинога, что видите?

– Пока не бачу...

– Гражданин Зуев, может быть, вам видна кукла?

– Нет.

– В своих показаниях вы оба заявили, что оста­новились, потому что увидели ребенка. Подтверждаете свои слова?

– Подтверждаем, – ни на секунду не задумался Чепинога.

– Колея полметровая, да еще бугорок, – объяснил Зуев причину невидимости.

– Тогда почему же вы остановились?

– Может, младенчик трошки торчал? – вслух задумался Чепинога.

– Привстал, – поддакнул Леденцов, стоявший у открытой двери.

– А вдруг он гукал? – предположил Зуев, сомне­ваясь в своих собственных словах.

– Ага, так гукнул, что заглушил мотор, – опять вмешался оперуполномоченный.

– Товарищ сотрудник шуткует, а мы говорим святую правду, – сказал Чепинога с долей обиды.

Товарищ сотрудник продолжал шутковать. Сделав рукой не понятый мною знак, он дошел до скрытой куклы, застегнулся, покрепче нахлобучил шляпу – и сел в колею. Видимо, на куклу. Картинка: разверзнутая твердь, откуда высовывается человек, жмурясь от бью­щего в глаза света. Что-то в духе Гойи. Но человек, то бишь товарищ сотрудник, вдруг пропал, будто земля поглотила его. Лег.

– Даже мужика не видно, – где-то внизу, в темноте, сказала понятая.

– Повторяю вопрос. Гражданин Чепинога и гражданин Зуев, почему вы остановили грузовик, вышли и обнаружили ребенка, если увидеть его в колее не могли?

– Бис его знает, – ответил за обоих Чепинога. Много я перевидал преступников. Поведение каждого индивидуально как и человеческие лица. Но всегда и во всех преступниках проглядывает чувство вины. Бывает, что явно, – хоть плачь вместе с ним. Чаще всего скрытно. Иногда так незримо, что не всякий и заметит. Случается, чувство вины принимает такое причудливое выражение, что разгадать его под силу лишь психиатру. Разумеется, я говорю о серьезных преступлениях.

Эти двое водителей неожиданно стали для меня интересны. Не с криминальной точки зрения: они ли подложили младенца или не они; если они, то зачем, если они, то чей ребенок?.. А интересны психологически, и прежде всего в теперешнем своем поведении. Ду­маю, что интересное – это еще не познанное. Вот и не мог я понять... Виноватыми они себя вроде бы не чувствовали. Но мне казалось, что эта виноватость не та, вроде бы как не уголовная. Почти безмятежное «бис его знает» виновный сказать не мог. Или они скрывают женщину? Или юридически не грамотны и виновными себя не числят, коли ребенок не их?

Что с ними делать? Для ареста улик недостаточно, а задерживать их на трое суток в милиции мне не хоте­лось. И отпускать на Украину нельзя.

– Гражданин Чепинога, гражданин Зуев, вам придется погостить в нашем городе. Капитан гостиницу устроит.

– А документ потом дадите? – спросил Чепинога.

– Непременно.

И он успокоился.

Слава богу, выездов больше не было. Правда, когда забрезжил рассвет, дежурный ГУВДа пытался отправить меня в парадную какого-то дома, где нашли труп ста­рушки. Но я не поехал, переговорив по телефону с врачом, – типичная остановка сердца, смерть без вся­ких признаков насилия.

В одиннадцать тридцать я уже сдавал дежурство. Как и предполагал, заместитель начальника следствен­ного управления поручил следствие мне, хотя капустное поле относилось к другому району. Впрочем, не начинать же другому следователю все заново?

Мое возвращение с дежурства Лида превращала в какой-то ритуальный день. Ванна налита, обед на столе, телефон отключен, а сама она ходит, словно в доме появился больной. В доме же появился всего лишь усталый и неспавший человек, который, конечно, и в ванну нырнет, и отдаст должное обеду, и к телефону не прикоснется... Но главное для этого усталого чело­века, пожалуй, не ванна с обедом, а короткий после­дующий час... Горячая вода, пища и покой так меня разморили, что сознание впало в промежуточное состояние меж сном и бодрствованием. Я смотрел на Лиду, тихо ходившую по кухне, и мои мысли как бы плыли рядом, не очень-то трогая дремотный мозг.

– Выезды были? – спросила она, как всегда, опасливо.

Десятки раз объяснял я, что следователь приезжает к шапочному разбору. И все-таки Лида упорно полагала, что выезд на место происшествия есть не что иное, как пресечение действий злоумышленников; что я лично вяжу убийц, заваливаю хулиганов и бегаю за ворами. После дежурства она всегда окидывала меня щупа­ющим тревожным взглядом – нет ли следов пуль, финок и кастетов.

В молодости я Лиде о преступлениях не рассказы­вал – уж больно она пугалась. Теперь же, спустя почти четверть века, некоторые уголовные дела мы обсуждали. И сейчас, прорываясь сквозь сонное оце­пенение, я поведал про водителей, колею и подброшен­ного ребенка.

– Грудного под колеса? – она всплеснула руками.

– Представь.

– Сережа, ты чего-то напутал.

– Если бы.

– Я готова подписаться под любым документом, что мать не способна убить своего ребенка.

– В нашем пятимиллионном городе, думаю, еже­месячно находят задушенных новорожденных.

– Ну, это не матери, это девки. Только что рожден­ный для них не ребенок.

– Лида, я полно знаю матерей-убийц.

– Их так много?

– Тысячи, десятки тысяч...

– Сидят в заключении?

– Зачем... Живут и здравствуют.

Лида сняла с заварочного чайника петуха и налила мне чаю. Запах мяты и чабера вконец затуманил мне голову, задав ей особые, дремотно-философские мысли...

Где-то сейчас выезжали на места происшествий, проводили очные ставки, уличали и допрашивали; где-то обнаруживали взломанные двери и пустые сейфы, трупы и младенцев на дорогах... Здесь же мягко пла­вали Лидины руки, склонил красный гребешок хохла­тый петух и сладкий запах трав усыплял человека. Эти два места – скажем, колея с младенцем и моя кухня – никогда, слава богу, не совместятся. Но ведь чем-то они связаны? Временем; они существуют в одном про­ходящем времени. Не насмешка ли над всем сущим? Я хотел бы вечно сидеть в блаженном кайфе, видеть полные Лидины руки, слышать никому не слышное шуршание ее волос, переглядываться с петухом и дышать травяным чаем. Но вечно не могу, потому что время, видите ли, одинаково течет что для меня, что для преступника. У нас с ним одно и то же время. Впрочем, какое там одно и то же – мое он время берет, мое. Пока я тут пью чай, какой-нибудь дурак вынаши­вает подлость. И еще прибавится мне дело, как оно при­бавилось этой ночью.

– Сережа, как же убийцы могут жить и здрав­ствовать?

– К ответственности не привлекают.

– Почему?

– Потому что они защищены крепчайшей бро­ней – святостью материнства.

– Ты, видимо, преувеличиваешь...

– На той неделе я закончил расследование само­убийства. Тридцатилетний парень повесился. Оставил двоих детей.

– Почему повесился?

– Алкоголик. Так вот, когда ему исполнилось двенадцать, мать собрала одноклассников и наварила бражки. Ребята напились до полусмерти. И всю жизнь сыночка угощала и бегала за бутылкой. Теперь таким же манером воспитывает внуков-сирот. Кто же она, как не убийца?

– Таких мало.

– А матерей, которые нарожали по пять-восемь детей, сами попивают и развлекаются? Дети выходят и преступниками, и умственно отсталыми, и морально ущербными...

– Сережа, ты говоришь не про убийства, а про худое воспитание.

– Убивать в детях душу – не убийства?

Дьявольская работа. Где бы поговорить с женой о книгах, о музыке, о дождливой осени, об уносящем нас времени; в конце концов, где бы рассказать жене о сизой капусте, залитой светом фар и походившей на голубовато-синее застывшее море... Я трундучу про мам-убийц. А в глубине сознания, как в тайной норе, прикры­той туманной дремой, ворочается беспокойство о ребенке, водителях и грузовике с лесом.

– Одна мать, – вспомнилось мне, – выходила с му­жем на кулаки, а сынишке приказывала все писать на магнитофон. Для суда.

– Да ты спишь, материнский ненавистник, – засмея­лась Лида.

– При чем тут ненавистник... Я верую в то, что идет от разума, а не от инстинктов.

– А твоя любимая интуиция?

– Она от бога.

– Сереженька, а любовь тоже от разума? – спроси­ла Лида, уже поднимая меня из-за стола.

– Если любовь от инстинктов, то грош ей цена.

– Когда проснешься, я с тобой разберусь, – пригро­зила Лида.

После дежурства стелили мне на диване, ибо все-таки день. Лида закрыла окно, задернула шторы и заглушила радио. Уложенный и укрытый, со всех сторон взбитый и подоткнутый, закачался я на волнах подступившего сна.

– Сережа, ты сказал, что распашонка и вся одежда опрятные? – вдруг спросила Лида.

– Да.

– От худой матери аккуратности не жди. И гово­ришь, что ребенку пять месяцев?

– Примерно.

– Сережа, его бросила под колеса не мать.

– Почему же?

– Потому что за пять месяцев успело проснуться материнство.

Мое сознание заработало импульсами: за пять меся­цев проснулось материнство – не мать бросила – зна­чит, водители – Минога, то есть Чепинога, – от него пахнет одеколоном...

 

Следующий день начался у меня с размышления над цифрой семь. Магическое число. Семь дней в неделе, семь смертных грехов, семь раз отмерь, до седьмого пота, на седьмом небе, семь нот... Говорят, начав ходить, Будда сделал семь первых шагов. Самое поразительное установили психологи: оказывается, человеку трудно принять решение, если нужно учесть более семи факторов.

Все это я к тому, что в моем сейфе лежит ровно семь уголовных дел. Расследовать такое количество преступлений одному человеку одновременно – значит работать на износ. Все виды деятельности так или иначе нормированы, все рабочие места проверяются на запылен­ность и освещенность, все работники проходят медицин­ские осмотры... Кстати, когда я был у врача? Зашел бы ко мне деятель профсоюзов с каким-нибудь делометром.

Хорошо, семь дел. Но получил и восьмое. Психологи вот говорят, что ничего нельзя держать в голове больше семи; тот же Будда сделал всего лишь семь шагов...

Поразмышляв, я пришел к выводу, что прежде всего засесть надо именно за восьмое дело, ибо другие так или иначе определены: кто-то арестован, кого-то ловят, кому-то посланы повестки... Восьмое дело, восьмое пре­ступление, в сущности, не раскрыто – преступника нет. Или есть, двое, ждущих в гостинице моего звонка? Сегодня следовало их допросить подробно, при свете дня, по всем правилам процессуального искусства.

Я достал наработанные ночью бумаги и стал их пере­читывать. Мною давно замечено, что перемена ракурса, что ли, капельку меняет и сам взгляд; уже известный факт, воспринятый в другом месте, в другое время и при других обстоятельствах, приносит и дополнительную информацию. Поэтому читал я долго, как неграмотный, думая, возвращаясь назад, сопоставляя и вновь перечи­тывая. Протоколы, протоколы: допросов, места проис­шествия, изъятия детской одежды, ее осмотра... Много я за ночь понаписал. Здесь же был и путевой лист, взятый мною для осмотра. Не снять ли с него копию... А для чего?

Путевой лист как путевой лист: марка грузовика, номер, место отправления, место назначения, часы выезда, характер груза... Я еще ничего не увидел и ничего не понял, но мое сознание всполошилось, точно приняло крик беды. Мои глаза забегали по цифрам и скупым словам, по графам и клеточкам. Я чего-то искал, еще не понимая, чего...

Взгляд сам собой остановился на цифре восемь.

Телефон, как ему и положено в таких спешных случаях, оказался занятым уже на второй цифре. Но я вертел диск, пока чуть ленивый голос не сообщил:

– Вас внимательно слушают!

– Здравствуй, Борис!

– Здравия желаю, Сергей Георгиевич. Автобусные пути мы отработали. Ни женщину, ни мужчину с ребен­ком никто не видел. Заявлений о пропаже младенцев по-прежнему нет.

– Борис, сколько часов езды от Лесоповального?

– Часа три.

– Водители выехали оттуда в восемь утра.

– Как вы узнали?

– По путевому.

– А в капусте оказались после двух ночи... Где же они, Сергей Георгиевич, были весь день?

– Вот и я думаю...

Мы помолчали; видимо, думали оба. Но Леденцов своей оперативной душой уже догадался, что предстоит чего-то или кого-то искать.

– Их надо потрясти, – предложил он путь короче.

– По-моему, ребенок появился из этого временного прогала.

– Я и говорю: шоферов потрясти.

– А если не скажут?

– Предлагаете съездить в Лесоповальный?

Есть оперативники рослые, видные, напористые, галантные. Но мне стали нравиться такие, как Борис Леденцов: неказист, в глаза не бросается, вроде бы дурашлив... Прирожденный сыщик.

– Боря, там может быть ниточка.

– Сейчас одиннадцать. Или позвоню из Лесоповаль­ного, или приеду.

– Успеешь ли? Туда три часа, оттуда три, да там надо...

– Туда и за два часа доберусь, Сергей Георгиевич.

Конечно, уголовный розыск поручения прокуратуры исполняет... Но бросить все свои дела по первому моему звонку мог только Леденцов.

Мне оставалось ждать. Я позвонил в гостиницу и перенес встречу с водителями на завтра. Чепинога согласился безропотно, как и положено преступнику.

Повестками я никого не вызвал, поэтому взялся за трехтомное дело, прекращенное в прошлом году следова­телем другого района и начатое производством по вновь открывшимся обстоятельствам. Читать не перечитать – о спекуляции видеомагнитофонами. Интересно, где те психологи, которые не могут справиться с семью факторами? В этом одном деле всяких факторов и фактов более сотни.

Но мысли, как бы подтверждая выводы психологов, постоянно утекали к происшествию с младенцем. И вспомнился сонный мой разговор с Лидой; она, в сущ­ности, сказала, что женщина матерью не рождается, а становится. Я ведь знал об этом.

Давно, еще до рождения дочки, отобрал я у мальчи­шек полуслепое голое существо неизвестной породы. Кормил его теплым молоком из детской клизмочки, спать клал в ватку... Существо покрылось шерсткой, засия­ло глазками, встали крохотные ушки – и оно преврати­лось в котенка, а потом, естественно, в кота Ваську. С тех пор к кошкам у меня особое, прямо-таки родствен­ное отношение; кстати, лучше, чем к собакам. Теперь я всех кошек жалею, и больше всего подвальных, бро­шенных, ничьих; увидев кошку, я сразу представляю ее котенком, сосущим молоко из моих рук.

Выращенный котенок разбудил во мне инстинкт отцовства еще до рождения дочери. Поэтому я убежден, что чувство материнства приходит к женщине только с рождением ребенка. А до тех пор у нее есть лишь социальная потребность в детях, поскольку общество постоянно указует ей на предназначение женщины. И уж коли заговорил про материнство, то я думаю так: жен­щина добрее и жалостливее мужчины не потому, что она женщина, а потому, что она вырастила человека. Ра­зумеется, та, которая воспитала душой своей и разумом.

Тогда как же эта женщина, вкусившая пять месяцев материнства, положила ребенка в колею или отдала положить?

Я отмахнулся от бесплодных сейчас мыслей и открыл том дела. День потек. Что в нем было еще, в быстротеку­щем дне?

Вызывал прокурор, интересовался, сколько сдам дел в этом месяце, ибо до его конца осталась неделя. Скажи кому, что отчитываешься за следственную практику продукцией в штуках, – не поверят.

Приходили родственники арестованного торгаша; нет, беспокоились не о его судьбе, а о судьбе описан­ного имущества и японского видеомагнитофона, который принадлежал преступнику, а находился у его любовницы.

Заглянула женщина узнать, куда жалуются на бюрократов, которым, после некоторого разговора, оказался ее бывший муж, не плативший алиментов.

И звонили. Не явившийся вовремя свидетель, который желал явиться теперь; адвокат, справлявшийся, когда поедем в следственный изолятор знакомить с делом обвиняемого; из городской прокуратуры с оповещением о занятиях по криминалистике; из прозекторской пригла­шали на вскрытие трупа; трижды звонили, монотонно вопрошая, не кооператив ли это «Грация». Лида звонила, дочка звонила.

Обедать я ходил в пирожковую, где меня одолевало прямо-таки философское сомнение, когда дело доходило до чая или кофе. Первый не имел ни аромата, ни вкуса, ни сладости – лишь некоторый цвет, похожий на кожу человека, болевшего желтухой. А кофе, который принято пить маленькими чашечками, приносилось в пирожковую эмалированными ведрами, из чего я сделал вывод, что варят его цистернами.

И весь день я поглядывал на часы. В половине шестого стало очевидным, что Леденцов не явится и не позвонит.

Я начал собираться домой. Убрал в сейф первый том, который теперь знал, как свой письменный стол, сделав к нему тридцать страниц одних выписок. Позакрывал замки и погасил настольную лампу...

Но без четверти шесть в кабинет вошел человек среднестатистического вида: средний рост, средний возраст, ширпотребовская куртка, синтетическая шляпка и банальные усики. Правда, не очень банального песоч­ного цвета и висевшие не банально, рыжей бахромкой.

– Молодец, – удивился я.

Леденцов устало сел к столу, снял шляпу и вытянул тяжелые ноги. Я включил лампу.

– Сергей Георгиевич, пишите...

Если оперуполномоченный уголовного розыска про­сит записать, то надо записывать.

– Черемуховый бульвар, дом 10, квартира 37. Там живет женщина по имени...

– Татьяна? – вспомнил я чепиноговскую «Танюху».

– Татьяна Ивановна. И фамилию угадаете?

– Чепинога?

– Нет.

– Зуева?

– Да, Татьяна Ивановна Зуева.

– Жена?

– Сестра.

– Ну и что? – уже наглея, потребовал я еще инфор­мации.

– Она не только сестра Зуева, но и любовница Чепиноги. Станут ли они говорить про нее правду?

– Как узнал... что любовница?

– Об этом в Лесоповальном каждый лесоруб знает.

Я пробежался по кабинету, поднятый нервной силой, мгновенно образовавшейся во мне. Первая самая очевид­ная версия заканчивалась логично, даже красиво, как шахматная партия у гроссмейстера.

– Боря, еще не ночь, – сказал я к тому, что допра­шивать еще можно.

– Еще не вечер, – согласился он.

– Устал?

– Я каждый день устаю.

– Ты на колесах?

Леденцов, не ответил, надев шляпу и превратившись в среднестатистическую личность. И вышел, разумеется, среднестатистическим шагом.

 

Более часа просидел я в кабинете, испытывая неко­торое напряжение или, как теперь говорится, душевный дискомфорт. Когда пишут о следователях, то непременно упоминают поиск истины. Правильно. Но ведь не только ищем мы истину. Следственная работа многогранна, как и жизнь. Взять хотя бы информационный бум. Человечество эйфористически захлебывается потоками разнородных сведений, и уже поговаривают об инфор­мационном обществе. По-моему, тяга людей к инфор­мации естественна, даже инстинктивна. Иначе она зовется утолением любопытства. Но что такое следствен­ная работа, как не сбор информации? По-моему, хороший следователь – это прежде всего любознательный человек.

К чему говорю? К тому, что я ждал появления Татья­ны Ивановны Зуевой с торопливым интересом, который был не только криминальным – она или не она? – а человеческим: кто же сейчас ко мне придет? Сестра, любовница, преступница? Жила ли во мне уверенность, что ребенок ее? По логике – да. По моему жизненному опыту – нет, ибо выходило слишком сложно и неразум­но; выходило, что она поручила шоферам положить ребенка в колею и самим вызвать милицию. Впрочем, мог быть совсем-совсем иной зигзаг, который не предуга­дала даже моя интуиция.

Вошли они шумно: женщина впереди, оперупол­номоченный сзади.

– Я подожду в коридоре, – сказал Леденцов, пропав за дверью.

Такое пренебрежение допросом было худым при­знаком, но сейчас все мое внимание заняла женщина.

– Может быть, разденетесь? – предложил я.

Не ответив и не сняв плаща, она села на стул с такой пружинистой энергией, что моя авторучка вздрогнула и перекатилась через чистый бланк протокола.

– Вы с ума тут посходили? – зычно спросила она.

– Здравствуйте, – отозвался я.

– Здравствуйте! Вы с ума все сошли?

– Ваш паспорт, пожалуйста.

Она бросила его на стол, и паспорт припечатался с каким-то влажным шлепком, как лягушка. Я начал заполнять справочный лист протокола, надеясь, что женщина остынет. Но почему в ней такая злость?

– Татьяна Ивановна, где вы работаете?

– Бухгалтером на «Фармацевте». Нет, ответьте: вы с ума не посходили?

– Гражданка Зуева, прочтите текст, что вы преду­преждаетесь об ответственности за дачу ложных пока­заний, и распишитесь.

– Нет, все тут спятили, – буркнула она тише, расписываясь.

– Вот теперь я отвечу на ваш вопрос, Татьяна Ивановна, о моем психическом состоянии. Я здоров. Вызвал же вас в качестве свидетеля не по личной при­хоти, а по служебной необходимости.

Видимо, в моем голосе была некоторая толика метал­ла, которая Зуеву умиротворила; по крайней мере, из ее голоса этот металл теперь исчез. Она глубоко вздохнула, поправила коричневый берет, глянула из-под него большими, тоже карими глазами, и спросила на этом казавшемся бесконечным вдохе-выдохе:

– Ну откуда у них ребенок, откуда?

Вот почему злость... Она уже все знала. Но как? Леденцов сказать не мог. Я чуть не усмехнулся, вспо­мнив, что живем мы в информационном обществе. Есть же телефон, по которому водители позвонили ей из гостиницы. Допрос, лишенный внезапности, потерял для меня следственный интерес.

– Татьяна Ивановна, Зуев вам кто?

– Брат.

– А Чепинога?

– Любовник, – почти с вызовом бросила она, не отводя взгляда.

– Любовник так любовник, – примирительно согласился я.

– Не любовник, а вроде фактического мужа, – заго­ворила она уже другим голосом, с какой-то долей горе­чи. – С супругой Афанасий живет лишь на бумажке, по штампу в паспорте. Дети взрослые. И все шесть лет, что он ездит в Лесоповальный, я жена ему.

– А ваша семья?

– Муж умер, сын в армии... Одна в квартире.

– Значит, грудного ребенка у вас нет и не было?

– Господи, мне сорок семь! Да разве роды и груд­ного от людей скроешь? И у меня нет ни одной знакомой с младенцем. Можете проверить.

Думаю, Леденцов это уже сделал, отчего и дремлет в коридоре. Женщина права в одном: пятимесячного ребенка не скроешь и подпольно не вырастишь.

– Позавчера водители были у вас?

– Да, приехали днем, часов в одиннадцать. Пообе­дали, выпили по бутылке пива, в ванне полежали, поспали, ну, время и пролетело. Уехали уже после двенадцати ночи.

Теперь я знал, почему Чепинога свеженько выбрит, пах мужественным одеколоном и распирающим дыха­нием массировал живот для сохрания фигуры. Я только не знал, откуда взялся младенец.

– Татьяна Ивановна, они вам звонили... О чем был разговор?

– Ребята чуть не плакали! Нашли в колее ребеночка, а им не верят...

– А вы поверили?

– Да не сами же они родили! Или вы думаете, что я родила, несколько месяцев его выхаживала, а потом велела отцу ребенка и своему брату бросить малыша под колеса?

Я промолчал, потому что, откровенно говоря, ничего уже не думал.

Бесспорной для меня оставалась интуиция, указавшая на то, что водители не могли видеть младенца в колее, да их ложные показания, в чем я не сомневался. Допу­стим, плюну я на интуицию, как на штуку ненаучную и процессуальным кодексом не предусмотренную, но ложные-то показания отбросить нельзя – они кодексом предусмотрены.

– У нас в бухгалтерии и то компьютер поставили.

– Это... к чему? – удивился я.

– Неужели у вас нет такой техники, чтобы правду определяла?

– Я и без техники знаю, что оба водителя говорят неправду.

– А почему?

– Это я вас должен спросить.

– И отвечу! День-то они у меня пробыли, прогул – раз. Афанасий боится, что у него дома про меня уз­нают, – два. Вот и показалось вам, что они про младенца чего-то таят.

Зуева начинала мне нравиться. Тем, что пеклась о правде. Тем, что верно объяснила возможную причину лжи водителей. Мне пришла на память женщина, которая фальшиво поводила глазами, ерзала и жмурилась, отчего я не поверил ей ни на йоту; она же говорила чистую правду, но ей казалось, что дома забыла выключить утюг. Нравилась мне Зуева и смелостью, прямым взглядом и крепкой моложавостью лица. Пожалуй, не хватало только прически, пропавшей под тугим плоским беретом, а для меня женщина без зримых волос, что ощипанный цветок.

– Татьяна Ивановна, вы можете дать честное слово, что водители ничего не утаили?

Я ждал быстрых и жарких заверений. Но Зуева неожиданно вскинула подбородок, как это делают школьницы со словами: «Еще чего! » И отвернулась. Ни смелости, ни прямого взгляда – лишь часть лица да плоский берет, походивший на игрушечную взлетную площадку.

– Так, не можете, – с некоторым злорадством кон­статировал я.

– Честное слово, что ребенка они нашли!

– Но это же не вся правда!?

– Не вся, – тихо подтвердила она.

– Расскажите всю.

– Пусть они сами рассказывают.

– А они намерены?

– Нет.

– Почему?

– Это их дело.

– Зуева, за сокрытие фактов закон предусматривает уголовную ответственность.

– За те факты, которые скрываю я, закон ничего не предусматривает.

– Они не имеют отношения к ребенку?

– Имеют.

– Тогда в чем же дело?

– Они... не факты.

 

Утром следующего дня я вызвал водителей по теле­фону и ждал их, раздумывая над словами Зуевой. Что же это за факты, которые имеют отношение к ребенку, но в то же время не факты?

По-моему, молодость интересна отсутствием стерео­типов поведения; юный человек их только ищет, чем и любопытен. Потом эти стереотипы выбираются и за­крепляются. А нет ли зависимости между интеллектом и стереотипами? Чем больше стереотипов, тем глубже интеллект? Или наоборот: глубина интеллекта зависит от способности человека менять эти стереотипы?

Вот и думаю: не замонолител ли мой интеллект на этих стереотипах, как раствор на арматуре? Я всегда боялся, что годы работы отупят любопытствующую жилку, питающую разум. Для следователя это смер­тельно. Впрочем, и для личности.

От Зуевой я ничего не добился. Это бывает. Но я и не понял ее. На допросах оскорбляли, говорили неправду, умалчивали, грозили, даже нападали... Все это мною воспринималось как специфика следственной работы. Собственная же глухота оставляла тяжкий осадок, чуть ли не поскрипывающий на зубах. В таких случаях меня даже пустяки расстраивают.

Допрашивал как-то парня, поговорили мирно и тол­ково, подписал он протокол, а у двери расхохотался и ушел. Я помчался в туалет, к зеркалу, и долго обозревал себя в поисках того, что рассмешило свидетеля.

Или разбирался я с одной девицей – даже фамилию помню, Шмелькина, – которая два раза вешалась и раз травилась, избила до больничной койки мать, растратила полторы тысячи казенных денег, тайно родила девочку и в сумке «Адидас» подбросила ее семидесятилетней старушке... Все это она сделала ради самца-культуриста по прозвищу Бицепс. Так вот, когда подобная Шмелькина на все мои упреки и вопросы гордо бросит: «Вы ничего не понимаете в любви! » – то невольно задумаешься. Черт ее знает, а вдруг и верно замшел в свои пятьдесят лет и уже не способен ни повеситься ради любви, ни кассу присвоить...

Я нервно и бессмысленно хлопнул дверцей сейфа – нервно, потому что три дня, в сущности, не брался за дела, лежавшие в нем; бессмысленно, потому что и сейчас ни одного дела не взял. Там утекали сроки расследования, тут не давались загадочные факты.

Дверь открылась по-свойски. Леденцов, не ожидае­мый мною, протянул руку с невозмутимым, разумеется, среднестатистическим лицом. Однако сегодня по этому лицу растеклась бессонная усталость.

– Не спал?

– С неформалами разбирался.

– С какими неформалами?

– Объединение «Пацаны».

– Рок-группа, что ли?

– Всего помаленьку. Играют, поют, дискутируют...

– Ну и пусть.

– В своем подвале учинили пожар. Кстати, там обнаружена примерно тонна пустых винных бутылок. И еще, кстати: из одиннадцати девиц две беременны. Одной пятнадцать лет, второй шестнадцать.

– А потом находим младенцев в колеях, – вздох­нул я.

Что там младенцы в колеях – сотни тысяч де­тей в приютах при живых родителях. Вот и наш ребенок – я теперь звал его нашим – определится туда же.

– Ты пришел рассказать об этих «Пацанах»?

– Нет, поговорить об интуиции.

Это значило, что Леденцова мучила какая-то опера­тивная заноза. В разговорах об интуиции мы с ним не раз их вытаскивали. Правда, сейчас бы ему следовало раз­гадывать только одну задачку, с младенцем, и работать по другой, параллельной версии о преступнике, не связан­ном с водителями; правда и то, что моя, первая, версия как бы вытеснила эту вторую.

– Сергей Георгиевич, как вы догадались, что ребенка из кабины не видно?

– Она, интуиция, – улыбнулся я.

– Когда осматривали дорогу в первый раз, то заме­тили какое-то несоответствие, что позже оформилось в мысль.

– Возможно, и так.

– Я до сих пор не понимаю, что вы зовете интуицией. По его бесстрастному лицу шмыгнула хитрость так неприметно, что разглядеть ее смог бы не каждый. Обычный подходец Леденцова.

– Боря, потому что я сам не знаю.

– Все-таки.

Коли он затевал игру, то и я решил поиграть, выдав ему одно из своих усложненных определений:

– Интуиция – это способность сознания расшифро­вывать сигналы подсознания.

– И каков процент полезного выхода?

– Высокий, Боря, высокий, – заторопился я, чтобы оперативник переходил к тому, ради чего пришел.

Леденцов снял шляпу. Время законсервировало его. Далеко за тридцать, а все такой же. Только, может быть, вздыбленная шевелюра слегка опала, да рыжинки в ней стало поменьше, да белесинки в ресницах прибавилось, да юмору в разговоре убавилось.

– Сергей Георгиевич, брал я объяснение у одного пенса. На вопрос, где он провел вечер, был ответ: в кругу друзей. С кем, по-вашему, он провел вечер?

– Пенсионер же ответил – с друзьями.

– Нет.

– Соврал?

– Тоже нет.

– Тогда не знаю.

– А интуиция, Сергей Георгиевич?

– Для нее маловато фактов.

– Пенс провел вечер в кругу друзей, телевизоров. У него их три. Включает все одновременно, но разные программы. «Время» же смотрит по всем трем сразу.

Сказано все это было без всяких интонаций и улыбок. Точно сделал научное сообщение на симпозиуме.

– Сергей Георгиевич, вчера мне сказали про пожилую женщину, мать пятерых детей, что цены ей нет. Как думаете, почему?

– Пятерых детей воспитала...

– Не потому, что воспитала, а потому, что все пятеро работают в торговле. Сергей Георгиевич, на двери квартиры висит картонка с надписью: «Миша здесь не живет». В чем, по-вашему, дело?

– Видимо, Миша выехал...

– Нет, Миша живет рядом и гонит самогон. Поэтому покупатели частенько ошибались дверьми. А вот...

– Ты меня тестируешь или спрашиваешь для дела?

– Конечно, для дела, – бесстрастно изумился Ле­денцов. – Вчера выезжал на склад, машину всяких суперфосфатов похитили. Что, думаете, обнаружил на месте преступления?

– Правый ботинок главаря.

– Нет, стихи. «Ищите гения посреди удобрения».

– Все? – спросил я, начиная раздражаться.

– А майор Оладько?

– Что майор Оладько?

– Классный оперативник и большой психолог. У его тещи на даче срезали цветы. Оладько поехал принять меры. Сел в засаду, в летний душ. Утром теща вышла... Цветы срезаны, а Оладько спит под летним душем.

Белесые ресницы помаргивают, рыжеватый вихор привстал чертиком, круглые глаза безмятежны до наивности.

Если бы искали человека с типичной внешностью дурака – скажем, для съемок фильма о периоде за­стоя, – я бы не мешкая предложил Леденцова. Если бы искали пример несовпадения формы и содержания, несовпадения ума и дурашливого вида, я бы не мешкая указал на Леденцова. Впрочем, я давно пришел к мысли, что ум мало проявляется в лице человека. Пример тому так называемый «умный взгляд»: чем меньше соображает человек, тем он больше напрягается, тем «умнее» становится взгляд. «Умный взгляд» передает не ум, а напряжение. Вот почему у собак такой разумный взгляд.

– Вместо того чтобы проверять мою интуитивность, поработал бы по второй версии, – сказал я осторожно, ибо пока так и не понял, для чего он нанизывал свои примеры.

– По какой второй?

– Автобусы ты проверил. А личный транспорт, мотоциклы, велосипеды?..

– Могли и пешком принести.

– Нет, я же говорил тогда на месте.

– Почему?

– Боря, несколько километров от города, ночь, дождь, пешком с ребенком... невозможно.

– Сергей Георгиевич, но было именно так. Леденцов сидел поджавшись, как на приеме к врачу.

В тихой паузе подо мной скрипнул стул, эту тихую паузу образовала моя легкая обида – так инквизитор­ски пытать человека за ошибку...

– Сергей Георгиевич, вы же знаете, что я сторонник интеллекта, а не интуиции.

– Поэтому изголялся?

– Грех упустить такую возможность.

Но мое внимание уже переключилось на дело:

– Рассказывай.

– От сердечного приступа умерла женщина. До сих пор не похоронена, ищем родственников. А муж, стояв­ший на психиатрическом учете, взял ребенка и пошел... . И положил в колею.

– Где муж сейчас?

– Помещен в психиатрическую больницу. Плясунов Игорь Петрович.

И Леденцов положил на стол оперативную справку со всеми необходимыми мне данными.

Так просто, так неинтересно, так страшно. И делать, в сущности, дальше нечего. Этого мужа даже допросить нельзя, оставалось лишь назначить психиатрическую экспертизу. И все.

– А водители? – недоуменно спросил я, видимо, у себя.

– Уже в коридоре.

Леденцов поднялся и пожал мне руку с интеллигент­ным недожимом, как бы извиняясь за свои нападки на интуицию.

– Боря, и все-таки ты не прав дважды...

– В чем?

– Во-первых, вывод о пешей транспортировке младенца за город относится не к интуиции, а к элемен­тарной логике. Во-вторых, моя интуиция проникает в сознание здорового человека, а не душевнобольного.

 

Иногда я кажусь себе отчаянным, ибо придумываю законы и теории. Впрочем, не поэтому: кто их не придумывал? Отчаянность моя в том, что не только приду­мываю, но и верю в них.

Интуиция – это способность сознания расшиф­ровывать сигналы подсознания. Красиво и научно. Инте­ресно, какие же сигналы из подсознания расшифровало мое сознание относительно водителей?

Они вошли нехотя, не глядя мне в глаза. Черт возьми, типичное, виновное поведение, которое проглядывает без всякой интуиции...

Они сели. В наступившей тишине я понял, что допра­шивать их не о чем, поскольку преступник известен и все противоречия в показаниях водителей теперь не имеют никакого значения. Не допрос, а пустая фор­мальность.

– Плясунова Игоря Петровича знаете? – спросил я на всякий случай.

Они отрицательно повертели головами. Мы опять помолчали. Чепинога вздохнул. Зуев поерзал. Очевидная глупость этой минуты меня взорвала:

– Товарищи, в чем дело? Хорошо, вы не преступ­ники... Но я же вижу, что вы утаиваете какое-то обстоя­тельство!

– Та нам это ни к чему, – вяло отозвался Чепинога.

– Зуев, сестра, вероятно, вам звонила... Она человек честный и сказала мне прямо, что правды вы не говорите.

– Какая там правда, – тоже вяло буркнул Зуев.

– Она сказала, что скрываемые факты касаются ребенка.

Водители разглядывали пол, словно тот был расписан известным художником. И я добавил уже с долей бессилия:

– Эх, товарищи, совести у вас нет...

Шоферы переглянулись. И сразу две опережающие друг друга мысли пронеслись у меня: они честные ребята, сейчас все расскажут.

– Тилько можно, чтобы между нами? – спросил Чепинога.

– Никого же нет, – удивился я.

– Без протоколу.

– Хорошо.

Чепинога помялся, распушая пятерней свою се­деющую шевелюру:

– Не подумайте, мы горилкой не балуемся.

– И не психи, – добавил Зуев.

Я даже не ответил, заинтригованный таким вступ­лением.

– Петрю, давай, твои мозги помоложе.

Дробленький Зуев, похожий на сестру лишь боль­шими карими глазами, сосредоточился, как на экзамене. Чепинога же с какой-то пытливой напряженностью уставился на Зуева, точно помогал ему взглядом.

– Дядя Афанасий, ведь сперва ты...

– Ага, сперва я. Это еще на большаке, на асфальте. Какая-то пелена. Дороги не бачу. И не пойму, на стекле или на моих очах. Думаю, никак годики знать себя дают. А и дождь моросит. Говорю Петру, чтобы сел за руль, мол, в глазах рябит.

Чепинога глянул на Зуева, передавая ему рассказ.

– Сменил я дядю Афанасия. Проехал, ну, метров пятьсот. Знаете, как белое облачко село на лобовое стекло. Сказал дяде Афанасию. Тогда и решил, что это белый дым, от города отъехали мало...

– Ты еще поправил, что это кислотные дожди.

– Ага. Ну, если обоим мешает, а очередь дяди Афанасия, то он опять сел за баранку.

Зуев глянул на Чепиногу, уступая очередь.

– Верно, я зарулил. И только мы свернули с тракту на объезд, как то белое облачко, верите ли, стало офор­мляться...

– Как оформляться? – не понял я.

– В лик.

– В какой лик?

– В человеческий, – приглушенно сказал Чепинога и почему-то глянул на сейф.

– В какой человеческий лик? – тупо повторил я.

– В дамский.

– В женский, – поправил Зуев.

– Ничего не понимаю, – вырвалось у меня.

– Как бы женщина заглянула в лобовое стекло, – серьезно объяснил Чепинога.

– И видели... ее лицо?

– Как ваше. У меня аж все ёкнуло. Бисово наваж­дение! Конечно, Петру об этом молчок. Мало ли что человеку привидится. А чего я тебе сказал?

– Что в глаза, наверное, попал этот кислотный дождик и выедает очи. Мы опять поменялись. Сколько я прорулил... Метров двести? И вдруг передо мной белое лицо. Я даже вспотел...

– Петро, ты же заорал.

– Заорешь... Женщина на стекле! Можно нам закурить?

Я кивнул. Водители задымили обстоятельно и как-то размышляюще. А я, грешным делом, вспомнил слова Зуевой про пиво: если пить его весь день да потом ночью работать... Вспомнил и способность нашего сознания образно запечатлевать то, что оно долго воспринимало; проговорив с человеком день, я потом видел его лицо в каждом встречном. Водители же долго зрили перед собой лицо Зуевой.

– Что дальше?

– Заглушили мотор и выскочили, – продолжал младший. – На стекле, конечно, никого. Походили вокруг, прошелся я по колее... И вижу какой-то узел. Думаю, буксовали тут или обронили чего. А узел-то как запищит. Меня от неожиданности в сторону повело. Крикнул дядю Афанасия. Вот как было все.

– Вы, кажется, пиво употребляли...

– Я же говорил, что не поверят, – угрюмо бросил Зуев.

– Шуткуете, товарищ следователь, – обиделся Чепинога.

– Разве не пили?

– Утром по бутылке. Так ведь день прошел. И ели, и спали, и мылись, и телевизор бачили. От этого пива только бутылки остались.

– Тогда что же это было? – спросил я с искренним недоумением.

– Мать свое дитятко защитила, – внушительно заверил Чепинога.

– Мать умерла.

– Ее дух, – тоже вполне серьезно поддакнул Зуев. – Не покажись она, запросто могли бы наехать на мла­денца.

Человеческое мышление, столкнувшись с непонят­ным, бросается в кладовые своей памяти за похожим, за подобным. Бывало ли в моей следственной практике иррациональное? Разумеется.

Обвиняемым или потерпевшим, особенно их женам, частенько снились тяжкие сны, которые сбывались; это можно было объяснить подспудными тревогами, всплывшими во сне. Происходили криминальные исто­рии, которые, казалось, ничем не объяснишь, кроме вмешательства провидения, но они все-таки объяснялись элементарными совпадениями. Бывала у людей прозор­ливость, доходившая до ясновидения; были предсказа­ния точнее математических расчетов; чудеса случались в отыскании трупов и в определении преступников, в ро­зыске каких-то украденных бриллиантов или спрятанных людей – и все это можно было понять, памятуя про интуицию, про ту самую, которая есть способность сознания расшифровывать сигналы подсознания.

Но этот случай интуицией не объяснишь, которая на пустом месте все-таки не рождается, и совпадением тут не объяснишь, ибо ничего ни с чем не совпало. Если бы, скажем, попалась им на дороге женщина, остановившая машину случайно, в десяти метрах от ребенка...

– Братцы, а вы, случаем, не верующие? – спросил я с глуповатой вялостью, заранее приготовившись к их обиде или грубости.

– Бог не бог, но что-то есть, – серьезно сказал Чепинога.

– В бога не верю, а приметы сбываются, – нехотя ответил Зуев.

– Но кто она, где она, какая? – вдруг возбудился я, потому что мой здравый рассудок не принимал этой истории.

И Зуев стал объяснять заново и серьезно, точно описывал приметы реального человека:

– Сперва на ветровое стекло навалилось белое облако. Вроде тумана, сквозь который ничего не видно. Надо тормозить. А потом облако становилось лицом женщины.

– Белым-белешенько, – добавил Чепинога.

– Да, и шея была, и плечи, и она как бы наваливалась на стекло...

– Но прозрачная, – уточнил Чепинога.

– Да, сквозь нее дорогу видно, а ехать нельзя.

– Почему?

– Она же глядит прямо в душу! – Зуев непроизволь­но показал расширенными глазами, как она заглядывала.

– Что же... и черты лица различили?

– Глаза, нос, рот, волосы... Но все белое-белое и прозрачное, вроде как матовое стекло.

– Я век ее не забуду, – с чувством сказал Чепинога.

– И вот интересно, – вспомнил Зуев. – Ее видит только тот, кто сидит за рулем. Я говорю дяде Афанасию, что, мол, женщина. А он – где, где?

– Товарищ следователь, вы нас извините, что сразу не рассказали. Боялись, что за дурней сочтете.

Кажется, дурнем оказался я, а если и не оказался, то непременно окажусь. Добровольно. Рациональные решения принимаются в рациональных ситуациях. А в иррациональных?

Я пододвинул телефон и набрал номер Леденцова.

– Итак? – спросил оперуполномоченный в трубку.

– Боря, подожду...

– Чего подождете, Сергей Георгиевич?

– Ты же с кем-то говоришь.?

– Отнюдь. Вместо банального «аллё» сегодня говорю «итак»!

– Ага, Боря, фотографию матери, Плясуновой, можешь добыть?

– Трупа?

– Нет, живой.

– Сергей Георгиевич, есть какие-то неясности?

– Все предельно ясно, – сказал я правду, ибо следственных загадок не было.

– Тогда зачем фотография умершей?

– После объясню.

– Попробую, но только к концу дня.

Я положил трубку. Водители смотрели настороженно, давили пальцами окурки, не зная, куда их деть, и не решались попросить пепельницу.

– Товарищи, вы обедали?

– Та еще трошки рановато, – сказал Чепинога.

– Погуляйте, пообедайте. Часикам к шести прихо­дите. И я вас сразу отпущу.

 

Оставшийся день я проработал вполсилы, вернее, в полсознания, ибо все делал, говорил, допрашивал, отвечал на телефонные звонки и сочинял процессуаль­ные документы как бы одним полушарием мозга. Другая половина сознания – если только оно делится поровну, по полушариям, – жила самостоятельной жизнью, а точнее, одним вяжущим вопросом: что же это было с водителями?

Проще всего объяснить видение склонностью челове­ческой натуры к религиозности, мистицизму, которая у нас в подкорке. Тысячелетия сидел древний человек у костра, подрагивая от страха перед силами природы, зверьем и себе подобными. У кого этого страха трепетало больше, тот уступал, покорялся, прятался, молился и, в результате, был осторожнее. Он и выживал, генетически запомнив подобный тип поведения.

Как там сказал Чепинога... «Бог не бог, но что-то есть». А кто тайно не верует в это «что-то есть»? Зуев признает приметы. А кто их не признает? Обычные, нерелигиозные, психически здоровые ребята. Но эти нормальные ребята утверждают, что зрили дух умершей женщины...

Каждый человек ежедневно видит смерть вещей, растений, животных или себе подобных; никто и никогда не видел, чтобы погибшее растение, насекомое, живот­ное или человек восстали и зажили второй жизнью. И все-таки большинство людей, вопреки очевидности, тайно надеется на воскрешение – хоть на какое-то, в любой форме – и еще на одну, пусть не последнюю жизнь. Наивность? Или глупость?

Пожалуй, нет. Дело в другом...

Человек – единственное существо природы, которое наделено интеллектом, а значит и духом. Тело от при­роды, от зверей, поэтому оно и обречено на прах и пепел. Ну а дух? Он не от зверей, ему пристала другая судьба. И человек надеется не на восприятие тела, а на вечное витание духа.

Черт возьми, а ведь гениальная штука – эта вера в загробную жизнь! Во-первых, в ней бездна оптимизма; во-вторых, безмерная красота, ибо верят в самое цен­ное – в человеческий дух. Не потому ли религия жива тысячи лет?

Дух, религия, загробная жизнь... Но шоферы видели своими материалистическими глазами умершую жен­щину на лобовом стекле «КамАЗа».

В пять часов милиционер принес от Леденцова кон­верт, в котором лежали две фотокарточки: одна малень­кая, видимо паспортная, вторая побольше, три на четыре. Я разгреб на столе место, положил фотографии и стал рассматривать с жадным интересом – преступников так не изучал...

Молодая женщина. Обычное лицо со светлыми, зачесанными назад волосами. Что-то в нем было простец­кое, даже деревенское; может, за счет курносинки или отсутствия косметики. Ни выразительных глаз, ни ярких губ, ни родинок с ямочками. Даже сережек не было. И никакой схожести с Зуевой. Впрочем, фотография схватывает лишь миг, а. одним мигом человека не по­кажешь.

Для чего же мне эти фотографии? Для опознания или для тихого сумасшествия, что, впрочем, одно и то же.

Предусмотренное процессуальным законом опозна­ние делается так: фотография подозреваемого накле­ивается на протокол вместе с двумя карточками непри­частных лиц, и все три фотографии в присутствии понятых предъявляются свидетелю.

Я надумал показать водителям карточку этой жен­щины среди других двух, но, конечно, без понятых, поскольку делал это не в целях расследования, а для себя. Зачем? Не знаю. Следствие для себя.

Закон – я все делал по закону, если не считать понятых, – обязует двух других лиц подбирать примерно одного возраста, одной национальности и, разумеется, одного пола. Чтобы не было ни подсказки, ни находки. В моей специальной папке накопились фотографии людей всех возрастов – и младенцы лежали на животиках; всех национальностей, кроме индейцев; да, пожалуй, и всех специальностей – даже батюшка был. Я скоро подобрал две фотографии светленьких женщин тридцати лет с простенькими лицами.

Чего же я ждал от этого опознания? Ничего. Не могли водители узнать женщину на фотографии как ту, которая легла на лобовое стекло, – это противоречило бы всему на свете.

Они пришли без пятнадцати шесть. И опять виновато, будто покорежили машину или сбили человека. Топчутся, покашливают и смотрят на меня, как на инспектора ГАИ. Но теперь я знал истоки их виновности: еще бы, вовлекли следствие в какую-то мистику.

– Чепинога, посидите, пожалуйста, в коридоре. Я подозвал Зуева к столу, к чистому листу бумаги, на котором лежали фотографии трех женщин, ярко освещенные настольной лампой, хотя за окном дотлевал день. Я еще ничего водителю не сказал и даже рукой не повел, а он уже уперся взглядом в карточки.

Его лицо поразило меня, видимо, несоответствием того, что я ожидал в нем увидеть и что увидел, – нет, не равнодушие, не удивление, не растерянность и не усмешку...

Зуев испугался; испугался так, что не замечал ни меня, ни кабинета – ничего, кроме фотографии. Лишь дрожали ресницы, утомленные долгим немигающим взглядом.

– Ну? – спросил я.

– Правая, – хрипло выдохнул Зуев.

Справа лежала фотография умершей Плясуновой. Я подхватил водителя под руку и вывел в коридор, чтобы он не успел обмолвиться с напарником.

– Чепинога, заходите.

– Что это с Петром? – удивился он, тяжело следуя за мной.

– Ничего-ничего.

Афанасий Никитович сел к столу. Я молча стоял рядом. Чепинога выжидательно глянул на меня. Я про­должал молчать, и это не было каким-то тактическим ходом – мне просто было не выйти их того ошарашен­ного состояния, оставшегося после зуевского страха. Водитель перевел непонимающий взгляд на стол, на круг света, очерченный лампой...

Я видел, как безвольно распустился его живот и круп­ные губы задвигались, словно он что-то мелко начал жевать; я видел, как краснело хорошо мною обозревае­мое сбоку левое ухо; краснело до того, что мочка стала походить на насекомое, опившееся крови...

Чепинога вынул платок, вытер лицо и неуверенно удивился:

– Так вы ее знаете?

– Какая?

– Правая она, прозрачная...

Потом я написал шоферам справку и попрощался – почти молча, в какой-то гнетущей тишине, под взглядом женщин с трех фотографий. Водители ушли. Я остался один.

За окном продолжал моросить сентябрь. Что у нас за климат? Длинная осень, длинная зима, длинная весна – и двухмесячное лето. Флоксы не успели толком распу­ститься, стоят в бутонах: неужели еще надеются на тепло? И мрак; половина седьмого, а темно, как в ноябре.

Из-за чего я расстроился? Потому что заглянул в непознаваемое?

Возможно, это было какое-нибудь редчайшее совпадение, вроде прошловековой истории с крупной шхуной «Томас Лоусон», которая была так названа в честь писателя Томаса Лоусона, сочинившего знаменитую книжку «Пятница – 13 число», – шхуна разломилась в море и затонула именно в пятницу и тринадцатого числа. Или явление женщины объяснялось пока еще не изученным сложнейшим преломлением света, наподобие миражей в пустыне. А возможно, произошло невероятное движение психической энергии, которое случается раз в тысячелетие, вроде воскресения Христа...

А разве нельзя допустить, что материнскую любовь выплеснуло с такой запредельной силой?

В конце концов, что мы знаем о духе? Физики, ка­жется, пришли к выводу, что есть нематериальные частицы. А догадались ли философы, что душа наша нематериальна?

Я склонился над фотографией Плясуновой... Из-за чуть заметной улыбки, из-за открытости и простоты ее лица мне показалось, что она смотрит на меня как на человека, которого хорошо знала и теперь вот встретила опять. Я ответил поспешной улыбкой и спрятал карточку в конверт с поручением самому себе когда-нибудь вручить ее уже выросшему человеку, которого эта женщина родила, будучи живой, и спасла от смерти, будучи мертвой.

Густая тоска подняла меня со стула и вновь увлекла к осеннему окну. Она случалась по поводу и без повода, всегда была краткой, но страшной – в эти минуты я зрил будущее свое и близких. И сейчас меня пронзило лишь одно желание... После своей смерти сделаться белым и прозрачным, чтобы Лиду с дочерью загородить от всех разнесчастий.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.