|
|||
Станислав Васильевич Родионов 3 страница– Вот вам повесточка, – опять пропел я. Сокальская с минуту ее рассматривала, но там значилось все: и адрес, и номер кабинета, и штамп прокуратуры. – А если не пойду? – : спросила она, брезгливо держа повестку двумя пальцами. – Вас приведут. – Кто, вы? – Милиция. – На каком основании? – Я вынесу постановление, передам в райотдел, в этот кабинет войдет милиционер, отведет вас в «газик» и привезет ко мне. Все это выложил я с улыбкой, спрятав руки в карманы. Чтобы Сокальская не заметила их сейсмической дрожи.
Я не знаю, что такое время. Но я знаю, что время послано человеку в наказание. Когда ходил в детский садик, мне говорили, что скоро пойду в школу. Когда ходил в школу, говорили, что скоро пойду в техникум. В техникуме говорили, что впереди работа. На работе что-нибудь да было впереди: повышение квалификации, новое дело или должность, новые люди, встречи или собрания. Потом на работе стали говорить, что впереди пенсия. Пришла, я на пенсии. Теперь-то что впереди? Хочу знать, что будет у меня после пенсии. О сущности времени я начал задумываться лет в полсотни. Почему? Да потому что старики – хранители времени. Кого вспомню, тому и позвоню. Кто помер, кто в больнице, кто неизвестно где... Костю вспомнил, одно время был начальником цеха, где теперь роботы стараются. Он молодой, ему лет шестьдесят. Позвонил. Ответила женщина, с которой вышел такой разговор: «Здравствуйте. Мне бы Константина Петровича». – «Подобных здесь нет». – «Это номер такой-то? » – «Да, но Константин Петрович не проживает». – «Когда-то он сам дал мне этот номер». – «Не проживает и никогда не проживал». – «И вы его не знаете? » – «Не знаю и такого подлеца знать не хочу». Для старости ничего нет правильного. Она может все оспорить, все поправить и на все возразить. Все ушедшее кажется важным, необходимым и хорошим. Все приходящее кажется сомнительным и не тем. Все это считают правильным, а мне невдомек... Родитель лет двадцать растит ребенка. Само собой, ничего не жалея. И любой родитель тешит себя надеждой: вырастет чадо, станет помощником, изменится в доме жизнь, придет счастье... Но чадо вырастает – и привет. Уезжает далече либо разменивается. Бросают стариков. Неужели это нормально? Бросать друга в беде полагаю предательством. А родитель-то больше, чем друг. И он в беде, в старости. Говорят про царство теней, куда мы попадаем якобы после смерти. Так вот старики попадают в это царство тут, на земле. И то: друзья его, сослуживцы и родственники все померли. Но он их помнит, поэтому они всегда с ним. А что это такое, как не царство теней? Стар я до того, что уже не все понимаю. Видел по телевизору, как девицы в курточках валяют друг друга не хуже солдат на учениях. Дзюдо называется. Скажут, что мои стариковские ворчалки... Ну, а замуж их берут? Да они не только все отобьют у себя во чреве, но и нежность своей фигуры исказят. Это дзюдо физическое, а после него пойдет дзюдо и душевное, поскольку скажется. Упаси бог. Старики обидчивы. Потому что брошены и забыты. Вот и я. Из-за своей старости обиделся на всех людей. Всю жизнь я работал руками. А теперь вот сижу, хотя, конечно, никаких мастеров для ремонта никогда не приглашаю. Но и сам ничего не произвожу. Для чего? Не могу я работать лишь для самого себя. Сегодня в универсаме со мной приключилась история. Взял я два плавленых сырка и пачку чая грузинского. Отошел к окну и достал деньжата из внутреннего кармана пиджака, который на всякий случай зашпиливаю булавкой. Подхожу к кассе. Вдруг передо мной вырастают две особы. Одна молодая в белом халате с резкими повадками, видать, директорша. Вторая женщина сильно пожилая, в темном халате, скорее всего уборщица. Директорша говорит: «Гражданин, пройдемте с нами... » Удивился, но пошел. Очередишка, конечно, меня оглядывает. Завели в соседний отсек, и директорша говорит: «Гражданин, покажите свои карманы... » Весь остаток моей старческой крови ударил в мозги. Говорю: «Не имеете права». – «Не имеем, поэтому прошу самому показать». – «Да на каком основании?! » – «Гражданин, видели, как вы что-то прятали в карманы». – «Кто видел?.. » Тут уборщица вошла в разговор: «Я видела... » Что же, вывернул я карманы и английскую булавку показал, как виновницу подозрений. А стенка-то в отсеке стеклянная, и народ видит, как старика обыскивают. Тут кровь вторично ударила в мои мозги, да так, что испугался внезапного инсульта. Директорша, вникнув, дает задний ход. Не умею рявкать, а тут вышло: «Подать мне жалобную книгу!.. » Директорша меня уговаривает. Уборщица сперва извинялась, потом о себе заговорила, про худое здоровье, подорванное в блокаду; про детей, выращенных без мужа; про эти обширные залы, на уборку которых здоровья уже не хватает. Заплакала уборщица, все это суммировав. И я, дурень, заплакал... Потом весь день думал: почему же один хороший человек обидел другого хорошего человека? Времени нет, а есть человек и Вселенная. Человек живет, а Вселенная превращается. Такое я сделал научное открытие... Старики, в том числе я, мира не видят и его не воспринимают. А что же? А вот что. Через глаза да уши, нос и кожу поступают старику, как и всем, разные сведения, именуемые информацией: разговоры, солнечный свет, слова, запахи, очертания предметов, цвет, температура. Но стариками все это воспринимается не как сущее, а как раздражители. Чего? Памяти. Поэтому старики глядят на настоящее, а видят прошлое: другие нам слышатся разговоры, других мы видим людей и другое солнце, другие нам чудятся запахи... Некролог – это сообщение о том, что некий гражданин, оказывается, жил на земле. Насчет инопланетян. Чего их искать, когда они тут, давно на земле, и с каждым годом их прибывает. Это старики. На молодых мы не похожи. Похожи, как индюк на лебедя. Все разное: физическая сила, мысли, вкусы, одежда, внешность... Молодые и старые – это разные люди. Поэтому молодые смотрят на старых, как на инопланетян, с луны свалившихся. Время идет, время бежит... Считается, что так надо. Но кому? К жизни уже готовят в детском саду. Потом к ней десять лет готовят в школе. Потом, к примеру, пять лет готовят к жизни в институте. А затем человек еще три года ходит как бы в учениках, в молодых специалистах. В сущности, к сознательной жизни приступают лет в тридцать. А с пятидесяти уже поехал под горку, в старость. Из-за чего была такая суматошная подготовка к жизни? Из-за каких-то двадцати лет?
На чем там летают реактивные лайнеры? На заурядном керосине? Мое же топливо психологическое, вернее, психическое; мое топливо – злость. В заоблачное разреженное пространство она меня, конечно, не забросит, но по улицам и проспектам гоняет долго, пока не вспотею и, в конечном счете, не остыну. Пока не иссякнет горючее, то есть пока злость не истлеет до легкой досады. Одно время Лида едва не склонила меня принимать какие-то успокаивающие таблетки, которые якобы носит в кармане каждый интеллигентный человек. Я отказался, сославшись на свою неинтеллигентность. Решили прибегнуть к валерьянке – все-таки травка. Но потом я доказал, что хорошо заваренный ее руками чай успокаивает скорее валерьянки. И сейчас мне не хватало именно стакана крепкого чая. В сущности, из-за чего я вскипел? Ее спесь, наглость, пренебрежение... Но только это меня бы из колеи не выбило. За спесью и пренебрежением я чувствовал клыки молодого зверя, которому пришел черед проложить себе дорогу. По трупам слабых и старых. Не понимал я этого и не принимал ни в восемнадцать лет, ни в пятьдесят. В свое время я перестал знаться со следователем-коллегой, который сказал про убитого пожилого человека: «Хватит, свое пожил». Я назвал судью подлецом, потому что за убийство старика он давал наказание меньше, чем за убийство молодых. Я всегда говорил, что святые слезы не у детей – они еще вкусят радостей; не у женщин – они легко их роняют, а святые слезы лишь у стариков. Я подростком не мог обогнать старика, чтобы не обидеть его своей молодостью и силой... На чем там летают реактивные лайнеры?.. Взвинченному, мне все равно где ходить. Но когда загудели ноги и влажные носки противно прилипли к щиколоткам, когда очки затуманились влагой и моя злость была мысленно переложена на слова, а они были мысленно высказаны Сокальской, я огляделся. Итак, Солнечная система, Земля, Советский Союз, мой родной город, угол Пушкинской улицы и Морского проспекта. Злость, как и всякое полнокровное чувство, застилает разум. Но я уже подостыл. И настолько, что какая-то смутная ассоциация заняла меня. Я стоял, озираясь с беспомощностью человека, хотевшего что-то вспомнить. Причем я знал, что вспоминаемое было как-то связано с моим стоянием на перекрестии улиц. Еще раз окинув взглядом вечерние улицы, я поднял глаза на табличку. Морской проспект... И тогда в моем сознании зримо, как строка на компьютерном дисплее, побежал текст из дневника Ивана Никандровича Анищина: «... есть... райский уголочек... Морской... десять... два». Долго ли я размышлял? Уж коли заделался детективом... Что Иван Никандрович именовал гнездышком? Семью знакомых, куда он захаживал и восхищался уютом? Или же это какие-нибудь обустроенные родственники? Или вовсе случайная запись, не имеющая никакого отношения к его жизни? Искомый дом стоял где-то недалеко, но из-за плохого освещения и запотевших очков я подолгу рассматривал номера и путался в парадных. Дверь квартиры номер два пышностью походила на музейную: желтая кожа, медные уголки и бронзовая ручка. Да еще циклопический глазок. Я как-то присмирел, уже не сомневаясь, что Анищин прав и передо мной уютное и богатое гнездышко. Но что сказать? Мол, прочел про вас в дневнике самоубийцы и решил заглянуть? Или так: поскольку вы упомянуты, то извольте явиться в прокуратуру? Прикинуться агентом госстраха, работником кооператива по выведению тараканов, неформалом из Общества спасения памятников? Я не люблю вторгаться в чужие квартиры, может быть, потому, что не люблю, когда вторгаются в мою. По-моему, английская поговорка «Мой дом – моя крепость» очень хороша; так же, как и право неприкосновенности жилища. Не из-за имущества, не из-за метража и даже не из-за покоя. Из-за души. Наша душа не может жить в одиночестве, но не может жить и без одиночества. Она открыта всем ветрам на работе, в транспорте, на улице, в парке; даже в лесу ей может встретиться случайный человек, зверь или глянуть в нее высота божественного неба. И лишь дома, вот за такой иконостасной дверью, душа расслабляется вольно. Я все стоял. Когда долго раздумываешь, да к тому же стоя, то решение приходит: почему бы не спросить просто, не знают ли они Ивана Никандровича Анищина. Я позвонил. Не терплю этих глазков. Меня разглядывали, как в щель из дота. Дурацкое, даже унизительное состояние: то ли кивнуть, то ли улыбнуться, то ли состроить умную рожу? Видимо, я сделал последнее, потому что пискнул запор; впрочем, могли сыграть свою роль портфель, очки и шапка с козырьком (мех тюленя). Дверь открылась. На пороге стоял мужчина, на голову выше и на полтуловища шире меня. Но это детали: главное, на нем был цвета сухого таракана халат, подпоясанный бронзовой цепью, сделанной, видимо, из той же бронзы, что и дверная ручка. – Вам кого? – спросил мужчина крепким подземным голосом. Не знаю почему, но расхотелось упоминать Анищина. – Извините, мы проводим социологические исследования. Выясняем демографическую структуру семей. Помедлив, он впустил меня. Как-то не привык я к пятнадцатиметровым передним, да еще застланным таким мохнатым ковром, что и ступить боязно. Хозяин показал на круглый столик, окантованный бронзовым филигранным обручем. Я снял шапку, вспомнив, что социологу подобает записывать, и полез в портфель. Подходящей бумагой оказался лишь блокнот, испещренный схемами, фамилиями и крестиками, заведенный по кладбищенскому делу о смотрителе Михаиле Жуволупове, он же Мишка-могильщик, он же Мишка-пробочник, орудовавший со своей шайкой, или, как теперь говорят, мафией. – Как ваша фамилия? – спросил я и приготовил ручку. Возможно, мужчина ее назвал, но я уже не слышал, потому что в передней что-то произошло. Я поднял голову, огляделся и увидел на стене деревянные резные часы, походившие на игрушечный дворец. Он на глазах оживал... Сперва родились тишайшие переливчатые звуки, которые не были ни музыкой, ни звоном; так играет синий подмерзший вечер ранней весной, когда не поймешь, сосульки ли поют, или последний ледок, или зелень неба? Потом мягко щелкнуло и открылась дверца. Из нее выскочила бодрая птичка. Огляделась, с наслаждением потрепетала крылышками, точно купалась в пыли, и закуковала стеклянным поющим голосом. Я смотрел на нее, поэтому не считал, сколько раз она пропела. Птичка упорхнула за дверку, и опять прозвучала мелодия ранней морозной весны. – Часы с кукушкой, – объяснил хозяин квартиры, заметив мое оцепенение. Как сказал Каретников: «выскакивала, отряхивалась, а потом уж ку-ку»? Я хотел спросить про эти часы, но открылась дверь одной из комнат и вышла девочка лет пяти. Она разглядывала меня, склонив голову набочок; впрочем, может, ей было тяжело держать громадный бежевый бант. Девочка разглядывала меня, а я смотрел за ее бантик, в комнату... Что там? Декорации, мастерская или какой-то иной мир? Загорелые, красновато-коричные фигурки людей обнимали такие же загорелые гроздья винограда, загорелые лисы или волки стояли на задних лапах и тянулись к загорелым женщинам, загорелые листья висели на загорелых лианах, загорелые пышные птичьи хвосты прикрывали загорелых мартышек... Красное дерево. Я догадался, что вижу бок старинного инкрустированного шкафа; того самого, за который знатоки давали четыре тысячи. – Это квартира Сокальской? – Сокальских, – поправил мужчина. – Спасибо за внимание, – буркнул я, заталкивая в портфель блокнот с данными на Мишку-могильщика. Вот-вот могла прийти сама Сокальская, которая наверняка заскандалит. Выходило, что она права, – преследую ее весь день. Впрочем, узнанное здесь стоило любого скандала. – А опрашивать? – удивился хозяин квартиры. – Кто же не знает Сокальских? – заверил я фальшивым голосом и у двери все-таки не удержался: – Если не секрет, где можно купить такой диковинный шкаф? – Семейная реликвия. – О, наследство. – Что-то вроде. Сокальский открыл замок и, выпустив меня на лестничную площадку, спросил полутревожно-полуиронично: – Вы, случаем, не наводчик? – Шкафик ценный, – согласился я с его подозрением, потому что тут, на нейтральной площадке, смелости у меня прибавилось. – Небось тыщи четыре стоит. – Допустим, – выдавил Сокальский так, что на всякий случай я сошел на пару ступенек, где смелости, естественно, прибыло. – Да разве есть смысл наводить на такой шкаф? – А в чем есть смысл? – Прийти за ним лично, – заверил я, опустился еще ниже и добавил: – С отмычкой.
И пацаном, и после я всегда любил природу. Рыбалка, по грибы, ночью у костра... Но вот недоумение: чем старше, тем меньше ее люблю. Теперь не то чтобы равнодушен, а спокоен и на лесистые дали гляжу без сердечного биения. Почему же? Молодым-то я только что вышел из природы и как бы отделился для самостоятельной человеческой жизни. Вот и тосковал по ней. Теперь же знаю, что природа меня ждет; ждет, когда превращусь в глинку и вернусь к ней. Что такое «адская машина»? Нет, не бомба. Часы. Самая страшная «адская машина» – это часы. Тикают себе, тикают, и жизнь твою протикали. Старому жить смешно. В прошлом году поехал проведать перед смертью свой родной городишко. Никого и ничего не нашел, но то разговор особый. К ночи пошел в гостиницу захудаленькую. Номеров, конечно, нет. Стал я плакаться и на свои годы уповать. Администраторша смотрела-смотрела на меня и спрашивает: «Сколько вам лет? » – «Шестьдесят девять». – «А что, если я вас в номер с женщиной поселю? » Дочке надо избегать появляться на людях с матерью, а сыну – с отцом. Потому что сразу видно, в каких стариков превратятся они со временем. Сегодня вечером сперва было нечем дышать, а потом в левой половине груди боль тяжелая, потекшая по руке. Испугался я. Не люблю, а пришлось в неотложку звонить. И допустил ошибочку, проговорился насчет своего возраста. Надо бы убавить до пятидесяти. К таким старикам, как я, едут с неохотой. Жду-пожду, а машины нет. Боль не отпускает. Минут через сорок напомнил о своем существовании. Девушка удивилась: «Не прошло? » – «Милая, ведь могу помереть». – «Папаша, пенсионеров много, врачей мало». – «Милая, а клятва Гиппократа?.. » Ей и крыть нечем. Чтобы жить спокойно, надо ничего не хотеть. Я ничего не хочу, а живу беспокойно. Воспоминания, воспоминания... В юной молодости, еще задолго до женитьбы, была у меня любовь сердечная к машинистке из учреждения, уж не помню, какого. Дело у нас ладилось. Прихожу как-то к ней, килограмм халвы купил и махонький флакончик духов. Смотрю на ее дверь и ничего не соображаю. Запечатана она шнурком с кровавой сургучной печатью. Соседка мне растолковала... Забрали мою любовь ночью, как японского диверсанта. В учреждении узнал подробности. Она вместо «Советское государство» напечатала «Советское госдуратство». Больше мы с ней не свиделись. Господи, как она любила мороженое, ландрин и танго... К чему вспомнилось-то? Если бы человеку выпало жить вечно, то как я это понимаю? Жить вечно – это значит прервать свою жизнь по своему желанию в любое время. Как только она надоест. Конечно, можно заняться общественной работой. В прошлом году поручили мне доклад сделать в жилконторе для таких же, как я, пенсионеров. Неделю готовился, кaк школьник. Влез на дощатую трибуну и начал: «Наша страна до революции была сельскохозяйственной. После революции мы стали промышленной страной. Теперь наша задача развить сельское хозяйство... » Тут меня с трибуны и турнули. Сижу на скамейке в своем постоянном скверике. Вокруг меня постреленок юлит, как внук около деда. Он очень молодой, а я очень старый. В сущности, моя жизнь как бы переливается в него, как вода из дырявого бака в новый. Я перехожу в него. Да ведь я еще не умер. Но и он еще не вырос. Сегодня поехал в собес кое-что уточнить. Вдруг входит в троллейбус старушка моих лет и громко спрашивает: «В крематорий попаду? » Господи, какое тут началось всеобщее веселье: «Обязательно попадешь... Бабуся, не спеши... Все там будем». В конце жизни вспоминаешь о боге. Я за него голосую обеими руками. Бог нужен, потому что нужна справедливость. Не буду касаться далеких лет войны, но вот кто мне втолкует, зачем бог, без воли коего и волос не упадет, обрушил землетрясением дома в Армении, и, к примеру, задавил целую кучу детишек? Если мне разумно объяснят, то стану верующим до последних дней своих. Чем я питаюсь? Как мышь: корочкой сыра да крошечкой хлеба. Зато я могу объяснить молодым, что такое семья. Семья – это место, где пахнет супом. Умирать неохота. Допустим, схоронят меня. Все, лежу в тишине и вечности. А тут по телевизору запустят многосерийный фильм на всю неделю про хитрый шпионаж и каторжную жизнь наших разведчиков, допустим, в каком-нибудь Париже... Нет, умирать неохота, хотя экранчик у меня не больше фортки. Нынче бушует престижность. Но поток жизни образуется из многих слоев, и престижность есть самый верхний и самый мучительный слой. Вот многие в нем и барахтаются. Новый год. Боже, боже, сердце сжимается. Купил бутылку пива, порезал колбаски останкинской, сделал винегрет... Вот: друзья с родственниками перемерли, а про другое мое горе умолчу. Ни открытки, ни телефонного звонка. Люди радуются, шумят, празднуют, а у меня сжимается сердце. И не только потому, что я одинок, как и эта бутылка пива. Жалко мне ушедший год. Ведь больше никогда с ним не встречусь. Да и что такое год? Не знаю, что это было, и не знаю, куда он ушел. Господи, с Новым годом!
Следующий день не задался. Один вызванный не пришел, второй уведомил по телефону о своей болезни, и я уже чувствовал, что не придет и третий. Когда-нибудь, скорее всего на пенсии – сколько заумных дел отложено на эту свободную жизнь? – я попробую вникнуть в интересный феномен, называемый мною цепной психологической реакцией, захватывающей многих незнакомых друг с другом людей. У меня образовалось «окошко» до трех часов, до прихода Сокальской. Получив отдушину, я растерялся: и то бы надо сделать, и это... Человек предполагает, а бог располагает. Я хочу сказать, что следователь предполагает, а телефон располагает. Он зазвонил. – Да? – спросил я нетерпеливо, уже голосом отметая возможность притязания на кусок моего свободного времени. Трубка не отозвалась. Потом зашуршало так, словно в ней возился жесткий таракан. Я дунул. Таракан испугался и спросил тонким петушиным голосом: – Это органы? – Прокуратура. – Это следователь в очках? – Ну, в очках. – Дарья Никифоровна я, была намедни у вас с треской... – А-а, здравствуйте. Что случилось, Дарья Никифоровна? Она шумно отдышалась. Видимо, только что вошла в квартиру. – Я, милок, тебя упреждала. – О чем? – Что удушенники вертаются... – Неужели вернулся? – Ага, вернулся. – Дарья Никифоровна, Анищин еще и не похоронен. – Милок, удушенникам и всяким заложным покойникам это не помеха. – И где же он – у вас? – Окстись! – Ну а где? – Да у себя в квартире! – Как вы узнали? – Я под ним живу. – И что Анищин... то есть что он делает? – Ходит, паркетины скрипят. – Дарья Никифоровна, он же ничего не весит, дух... – То праведный дух, а этот тяжел, поскольку неприкаян. Теперь я отдышался, хотя не ходил ни по горам, ни по лестницам. – Дарья Никифоровна, квартира же опечатана. – Эхма, так он дух. Что ему печатка? Вот если бы ты святой водой окропил... – Спасибо, Дарья Никифоровна. Сейчас приеду. Я хотел было добавить, что моей специальностью является криминалистика и уголовный процесс с уголовным правом, а не богословие; хотел добавить, что звонить ей следовало бы не в прокуратуру, а в церковь; хотел добавить, что святая вода в следственном портфеле инструкцией не предусмотрена... Насчет «сейчас приеду» похвастал. Нашей прокуратурской машины, как всегда, на месте не оказалось; просить транспорт в милиции или тем более просить их наведаться в квартиру и вытурить духа я, конечно, не решился. Тащиться на троллейбусе или на трамвае смешно – кто же ловит духов на общественном транспорте? Вот если такси... Невольно поверишь в духов, потому что чудеса начались сразу: я выскочил из прокуратуры, поднял руку – и такси остановилось. А ехать всего минут пятнадцать. Меня лишь невнятно журила совесть, выступавшая сейчас от имени Лиды: если буду раскатывать на такси за женщинами в песцовых шапках да за духами самоубийц, то никаких денег не хватит. Расплатившись, я торопливо поднялся на третий этаж. Лампочка на лестничной площадке почему-то не горела. Номеров не рассмотреть, но квартиру Анищина я помнил. Дверь, будто собранная из отшлифованных реечек. Я ощупал ее и сразу наткнулся на шнурок с пластилиновой печатью, оставленной Леденцовым. Ошиблась Дарья Никифоровна: никакой дух не отважится нарушить печать Управления внутренних дел. Я провел пальцем по шнурку и наткнулся на его конец, которого быть не должно. Получалось, что шнурок оборван – вернее, обрезан, потому что я даже ощущал мягкую грань, – и прикреплен к двери лишь одним концом, на котором и висела пластилиновая почти трехкопеечная печать. Нет, дух не уважал органы внутренних дел. Что же делать? Лампочки горели на площадке выше и на площадке ниже, а тут было мрачно, как в подполе. Никто не поднимался и не опускался. Тишина. Пожалуй, надо позвонить в квартиру Анищина. Но кому – духу? Лучше уйти. Тогда зачем приходил? В этой темноте и тишине я стоял так долго, что во мне забродили ассоциации. Прав Анищин в своем дневнике: старость видит настоящее, а переживает прошлое. Я пережил повторимость минуты, которая случается тем чаще, чем больше лет живешь. Стоял я уже так, стоял... Но сперва сидел в сквере. Нет, сперва меня вызвал прокурор и вручил кипу писем, разосланных во все организации города и страны некой старушкой. Она жаловалась, что в ее отсутствие квартиру кто-то посещает, и хотя не обворовывают, но ей неприятно и противно. Посетитель ходит, включает свет, и однажды съел из холодильника полкило хранимого сервелата. Участковый сидел в засаде, никого не поймал и упрекнул старушку в склонности к фантазии. Но она писала. В конце концов официальные органы, раздраженные потоком писем, обязали прокурора разобраться. Нарушение неприкосновенности жилища. Я тоже усомнился в здравости старушки, но пошел у нее на поводу. Она привела меня в сквер и показала на темные окна своей однокомнатной квартиры. Минут через сорок дежурства в окне вспыхнул свет. Мы побежали по лестнице, и вот точно так же стоял я перед дверью в недоумении, готовый встретиться с духом, вором, невидимкой или шутником. Встретился я с Васькой, котом, который раскачивался на шнуре торшера. Относительно сервелата мы со старушкой сошлись на том, что она ненароком его съела. Впрочем, кот, включающий свет, мог открыть и холодильник. Воспоминания, ассоциации, повторяемость минуты... Я взялся за ручку, повернул и тихонько нажал. Дверь подалась. Я вошел, инстинктивно стараясь стать пониже и потоньше. Нежилой душный воздух. Сумрак, как и на лестничной площадке, потому что окна были задернуты жесткими шторами; да и день выдался пасмурный. Я помнил расположение мебели, но не знал, где приткнулся выключатель. Правда, можно пойти, выставив вперед руки и ощупывая стенки... Куда и зачем? Я решил немного постоять, давая глазам освоиться. В комнате и кухне, естественно, было светлее, но мне почему-то не хотелось отлепляться от спасительной двери. Тогда нашлась дельная мысль: прихожая мала, и выключатель можно найти ощупью. Я начал шарить свободной рукой по обоям. Какой-то крюк, электросчетчик, зеркало... Потом мои пальцы добежали до вешалки: пиджак, вроде бы халат, рукав пальто... Сперва я удивился, что этот рукав чем-то наполнен. Потом расчетливо сообразил, что наполнен он может быть только рукой. Затем... По-моему, опасность понимается не мозгом, а всем существом, а страх ударяет как бы помимо сознания. Меня пронзил обессиливающий холод. Возможно, я бы вскрикнул... Но в передней что-то стукнуло, воздух качнуло, и неясная фигура метнулась в тусклый проем двери, ведущей в комнату. Моя голова, обуянная страхом, смекнула, что коли от меня бегут, то, значит, боятся. Да и не дух это, потому что прыгает зайцем и оставляет водочный душок. Я продвинулся к большой комнате, уже как бы преследуя. Но та же самая голова, обуянная страхом, вспомнила, что именно пьяные не стесняются в средствах защиты. Да они, особые средства, и не требовались – достаточно сорвать с меня очки. Прижавшись к стене, я сдавленно приказал: – Выходи! Комната молчала. Видимо, вспомнив детективные фильмы, я щелкнул замком портфеля и повторил отчаяннее: – Буду стрелять! – Ну-ну, не балуй! – хрипло предостерег голос. И вспыхнул свет, включенный человеком, хрипло предостерегающим. Он стоял в углу: невысокий, в сапогах, в какой-то затертой куртке и в кепке. Может быть, его лицо имело характерные черты, но они не замечались по причине его носа – крупного, тяжелого, блестящего и, главное, изумительно бледно-зеленого цвета, словно на него натянули чехольчик из бутылочного стекла. – Устькакин? – сообразил я. – Ну. – Идемте со мной. – А вы из органов? – Из прокуратуры. Он не удивился, что его тут поймали и знают фамилию, – он удивился тому, что человек из органов повез задержанного на троллейбусе.
Не писатель я и не ученый, посему изводить бумагу вроде бы мне не пристало. А с другой стороны... Много я выдул разного стекла, много сделал приборов и всяких устройств. Да ведь со временем поломаются, поржавеют, потрескаются... Хозяйственник их спишет в утиль. И что же тогда останется на земле от Анищина Ивана Никандровича? Ноль. А тут дневничок. Допустим, из десяти мыслишек одна подходящая. Человек прочтет, задумается – и то хорошо, и то вспомнит. Велика ли важность, что я помру. Велика. Сколько будет в рубле без копейки. Девяносто девять. Без копейки рубль не полный. А человек не копейка. Без человека человечество не полно. Еженедельно вытираю подоконник, куда с улицы наносит гари и пыли. В смысле экологии многое смешит. Люди выступают против ракет и атомных взрывов, против войны и всякой опасной перепалки. Митинги, песни, и взявшись за руки идут. Чтобы уберечь природу. А в то же время, к примеру, личные автомобили клепают миллионами. И хоть бы один ученый подсчитал, скольким атомным взрывам равна работа этих всех машин хотя бы за год? Не станут, поскольку желание иметь свой автомобиль как бы священно, вроде деторождения. Подведу итог: войны не будет, атомных взрывов не будет, а природу все одно изничтожим.
|
|||
|