|
|||
Часть вторая 22 страницаРазумеется, лицо каждой из них приобрело для меня совершенно иной смысл после того, как способ их прочтения мне был в известной мере указан их словами, словами, которым я мог приписывать тем большую ценность, что сам вызывал их на разговор своими вопросами, заставлял их разнообразить ответы, словно я был экспериментатором, ожидавшим от повторных опытов подтверждения своим догадкам. И, в сущности, это вполне законный способ решать вопрос о смысле жизни — настолько приближаться к предметам и к людям, которые издали казались нам прекрасными и таинственными, чтобы иметь возможность убедиться, что в них нет ни J» таинственности, ни красоты; это одна из гигиен, которую человек волен предпочесть другим, гигиена, быть может, не очень рекомендуемая, но с нею легче жить и — поскольку она помогает нам ни о чем не жалеть, помогает тем, что уверяет нас, что мы достигли наивысшего счастья, но что и наивысшее-то счастье стоит дешево, — легче примириться с мыслью о смерти. Я заменил в душе девушек безнравственность, воспоминания об ежедневных интрижках основами порядочности, способными, быть может, подаваться, но до сих пор предохранявшими от всяких заблуждений тех, в ком их заложила буржуазная среда. Однако если вы допускаете неточность в самом начале, даже в какой-нибудь мелочи, если ошибочное предположение или ошибка памяти направляют вас на ложный след в поисках злостного сплетника или места, где вы что-нибудь потеряли, то может случиться, что, обнаружив ошибку, вы замените ее не истиной, а еще одной ошибкой. Думая над образом жизни моих приятельниц и над тем, как надо с ними себя вести, я сделал все выводы из слова «невинность», которое я прочел во время задушевных бесед с ними на их лицах. Но читал-то я, быть может, не вдумываясь, и допустил ошибку при слишком беглом чтении с листа, а слово это не было написано на их лицах, как не было написано имя Жюля Ферри на программе того утреннего спектакля, когда я в первый раз смотрел Берма, что не помешало мне уверять маркиза де Норпуа, что Жюль Ферри пишет одноактные пьесы и что это никакому сомнению не подлежит. О какой бы моей приятельнице из стайки ни шла речь, мог ли бы я запомнить не только то лицо, которое я видел при последней встрече, коль скоро из наших воспоминаний, связанных с кем-либо, сознание отметает все, что не непосредственно необходимо для наших ежедневных встреч (и даже особенно если эти отношения пронизывает любовь, а ведь любовь, всегда ненасытная, живет в грядущем)? Цепь минувших дней бежит мимо сознания, и оно цепляется уже за конец цепи, а конец цепи часто бывает не из того же металла, что и звенья, — «исчезающие в ночи, и в нашем странствии по жизни оно признает действительно существующим только тот край, где мы находимся в настоящее время. Но все впечатления, уже такие далекие, не находили в борьбе против повседневного их искажения опоры в моей памяти; в течение долгих часов я разговаривал, закусывал, играл с девушками и уже не помнил, что ведь это они — те жестокие и сластолюбивые девы, которые, будто на фреске, шествовали мимо меня у самого ' моря. Географы, археологи действительно приводят нас на остров Калипсо, действительно откапывают дворец Миноса. Вот только Калипсо для них обыкновенная женщина, а Минос — царь, в котором нет ничего божественного Даже достоинства и недостатки, которые, — о чем мы теперь узнаем из истории, — были свойственны этим вполне реальным лицам, часто очень отличаются от тех, коими мы наделяем сказочные существа, носившие те же имена. Так рассеялась вся чарующая океаническая мифология, которую я создал в первые дни. Но для нас не совсем безразлично то, что мы хоть изредка проводим время в тесном общении с людьми, которые раньше казались нам недоступными и к которым нас влекло, f? В отношениях с теми, кто с самого начала был нам неприятен, неизменно присутствует, даже если мы получаем от общения с этими людьми мнимое удовольствие, привкус ненатурального, привкус их недостатков, которые им удалось скрыть. Но в таких отношениях, как мои с Альбертиной и ее подругами, истинное наслаждение, лежавшее в их основе, оставляет после себя запах, которого никакие ухищрения не придадут тепличным плодам, винограду, созревшему не на солнце. Первое время я смотрел на них как на существа сверхъестественные, но и теперь они все еще незаметно для меня вносили нечто волшебное в банальную сторону наших отношений, точнее — они предохраняли их от всякой банальности. Моя мечта так страстно желала разгадать смысл, какой таили в себе их глаза, уже знавшие меня и улыбавшиеся мне, но при первой встрече скрестившие свои взгляды с моими, будто лучи из иного мира, она так щедро и так кропотливо распределяла краски и запахи между телами девушек, лежавших на скале и без всяких церемоний протягивавших мне сандвич или игравших в загадки, что часто днем, как художник, ищущий античного величия в современности и наделяющий женщину, которая обрезает на ноге ноготь, благородством «Юноши с занозой», или, подобно Рубенсу, творящий богинь из своих знакомых женщин ради того, чтобы написать картину на мифологический сюжет, я окидывал взглядом эти прекрасные тела, бронзовые и белые, такого разного сложения, раскинувшиеся вокруг меня на траве, окидывал взглядом, не вычерпывая из них, быть может, всей той заурядности, какою их наполнила повседневность, не напоминая себе сознательно о небесном их происхождении, и вместе с тем чувствовал себя кем-то вроде Геракла или Телемака, затеявшего игру с нимфами. Затем концерты прекратились, настало ненастье, мои приятельницы уехали из Бальбека, не все сразу, как улетают ласточки, но на одной и той же неделе. Альбертина покинула Бальбек первая, неожиданно, так что ни одна из ее подруг не могла понять, ни тогда, ни потом, почему она так внезапно вернулась в Париж, куда ее не призывали ни работа, ни увеселения «Не сказала ни что, ни как, и укатила», — ворчала Франсуаза, которой, однако, хотелось, чтобы так же стремительно выкатились и мы. Она считала, что мы нехорошо поступаем по отношению к тем, правда уже немногочисленным, служащим, которых задерживало несколько постояльцев, и по отношению к директору, который «зря расходовался». И правда, из отеля, который должен был скоро закрыться, давно уже выехали почти все; только теперь в нем стало уютно. Директор придерживался, однако, другого мнения; мимо гостиных, где можно было замерзнуть и у дверей которых уже не стояли на часах грумы, он расхаживал по коридорам, одетый в новый сюртук, по-видимому только что побывавший у парикмахера, который сделал из его испитого лица смесь, на одну четверть состоявшую из кожи, а на три четверти — из косметики, всегда в новом галстуке (такое щегольство обходится дешевле отопления и содержания персонала; кто уже не в состоянии пожертвовать десять тысяч франков на благотворительность, тому еще легко сделать широкий жест и дать пять франков рассыльному, который принес телеграмму). Он словно производил смотр небытию, ему словно хотелось своим безукоризненным видом показать, что оскудение отеля в связи с неудачным сезоном — явление временное, и походил он на призрак монарха, возвращающийся на развалины своего дворца. Особенно его возмущало, что из-за отсутствия пассажиров местные поезда перестали ходить до весны. «Чего здесь не хватает, — говорил директор, — так это средств передвижения». Подсчитанные убытки не мешали ему строить грандиозные планы на годы вперед. Он обладал способностью точно запоминать изящные обороты речи, если их можно было применить к отелю и если они могли придать ему блеску. «Мне не хватало подсобников, хотя в столовой у меня была бравая команда, — говорил директор, — но посыльные оставляли желать лучшего; вот увидите, какую фалангу я подберу на будущий год». А пока из-за того, что не ходили местные поезда, он посылал за почтой, да и людей иногда возил в двуколке. Я часто просил, чтобы мне позволили примоститься рядом с кучером, и это давало мне возможность совершать прогулки, не считаясь с погодой, как в ту зиму, которую я прожил в Комбре. И все-таки иной раз из-за проливного дождя мы с бабушкой, так как казино закрылось, оставались в почти пустом отеле; и тогда нам казалось, будто мы в трюме корабля в ветреный день, а для довершения сходства с морским путешествием к нам каждый день подходил кто-нибудь из тех, с кем мы прожили три месяца бок о бок, не познакомившись: председатель реннского суда, канский старшина, американка с дочерьми, заговаривали, совещались о том, как убить время, обнаруживали таланты, обучали нас играм, приглашали выпить чаю или послушать музыку, собраться в таком-то часу, чтобы совместно придумать одно из развлечений, обладающих секретом доставлять истинное удовольствие, причем весь его секрет состоит в том, что оно, вовсе не ставя своей задачей развлекать нас, заботится лишь о том, чтобы нам не было скучно, — словом, завязывали с нами к концу нашей бальбекской жизни дружеские отношения, каждый день с кем-либо прерывавшиеся, так как все постепенно разъезжались. Я даже познакомился с богатым юношей, с одним из его знатных друзей и с актрисой, опять приехавшей в Бальбек на несколько дней; теперь этот кружок состоял из трех человек, потому что еще один друг богача уехал в Париж. Они пригласили меня пообедать в их любимом ресторане. По-моему, они были довольны, что я отказался. Но приглашали они меня чрезвычайно любезно, и хотя звал меня, собственно, богатый юноша, а другие были его гостями, но так как друг богача, маркиз Морис де Водемон, происходил из высшей знати, то у желавшей мне польстить актрисы невольно вырвалось: — Вы этим доставите большое удовольствие Морису. Когда же я встретил всех трех в вестибюле, то именно маркиз де Водемон, а не юноша из богатой семьи, обратился ко мне: «Не доставите ли вы нам удовольствие пообедать с нами? » В сущности, я как следует не насладился Бальбеком, и это только усиливало во мне желание приехать сюда еще раз. Я не мог отделаться от ощущения, что я пробыл здесь недолго. А у моих друзей было другое ощущение, и они писали мне, что, как видно, я решил здесь поселиться. На конвертах они писали: «Бальбек», мое окно выходило не в поле и не на улицу, а на водную равнину, по ночам до меня долетал ее шум, которому я, перед тем как забыться, вверял свой сон, точно ладью, и все это вместе взятое поддерживало во мне иллюзию, что благодаря соседству с волнами, хочу я этого или не хочу, в меня, спящего, проникает их очарование, подобно тому как в наш слух проникают уроки, которые мы учим во сне. Директор предлагал мне на будущий год любую из лучших комнат, но я привязался к своей, куда я теперь входил, уже не обоняя запаха ветиверии, и где моя мысль, вначале с таким трудом поднимавшаяся на ее высоту, в конце концов точно укладывалась в ее размеры, так что потом мне пришлось, наоборот, опускать ее в Париже, когда я ложился спать в моей прежней комнате с низким потолком. Пора было и впрямь уезжать из Бальбека — дольше оставаться в нетопленном и сыром помещении отеля без каминов и калориферов было немыслимо. Да я и почти сейчас же забыл последние эти недели. Передо мной почти всякий раз при мысли о Бальбеке воскресало то время, когда по утрам, в ясную погоду, если я собирался днем на прогулку с Альбертиной и ее подругами, бабушка по предписанию врача заставляла меня лежать в темноте. Директор требовал, чтобы на нашем этаже не шумели, и самолично следил за исполнением своих распоряжений. Свету бывало так много, что я подолгу не раздвигал широких лиловых занавесей, которые отнеслись ко мне так неприязненно в первый вечер. Но хотя Франсуаза ежевечерне закалывала их булавками, чтобы они не пропускали света, откалывать же их только она одна и умела, хотя она прикрепляла к занавесям и одеяла, и красную кретоновую скатерть, и куски разных материй, плотно завесить окно ей все-таки не удавалось, я не оставался в полной темноте, на ковер как бы осыпалась рдяность лепестков анемона, и я не мог отказать себе в удовольствии хотя бы на минутку поставить на нее голые ноги. А напротив окна, на не полностью освещенной стене виднелся в вертикальном положении золотой цилиндр, ничем не поддерживаемый и двигавшийся медленно, будто огненный столп, ведший евреев в пустыне. Я снова ложился; по необходимости неподвижный, я получал воображаемое удовольствие от всего сразу: от игры, от купанья, от ходьбы, от того, чем мне советовало насладиться утро, и радость моя была так сильна, что сердце у меня громко стучало, точно заведенная машина, но только не двигавшаяся, вынужденная развивать скорость на месте, вращаясь вокруг себя. Я знал, что мои приятельницы на набережной, но не видел, как они идут мимо неодинаковых звеньев моря, за которым, далеко-далеко, временами, когда разъяснивалось, был виден высившийся над голубоватыми его гребнями, похожий на итальянский поселок городок Ривбель, весь, до последнего домика, явственно различимый в свету. Я не видел моих приятельниц, но — по долетавшим до моего бельведера выкрикам газетчиков, «газетных служащих», как величала их Франсуаза, крикам купальщиков и игравших детей, оттенявшим, вроде крика морских птиц, рокот мягко рассыпавшихся волн, — догадывался, что они близко, слышал их смех, закутанный, подобно смеху нереид, в мягкий шум прибоя, достигавший моего слуха. «Мы ждали, не спуститесь ли вы, — говорила мне вечером Альбертина. — Но ставни у вас не открылись, даже когда начался концерт». В десять часов, действительно, под моими окнами гремел концерт. В перерывах, если еще не было отлива, опять до меня доносилось текучее и неутихающее скольженье валов, которые словно закутывали хрустальными своими свитками скрипичные каприччо и обрызгивали пеной прерывистые отзвучия какой-то подводной музыки. Я с нетерпением ждал, когда мне подадут одеваться. Но вот часы бьют двенадцать, наконец-то является Франсуаза. И все лето в том самом Бальбеке, куда я так рвался, потому что он представлялся мне исхлестанным вихрями и заволоченным туманами, стояла такая слепяще солнечная и такая устойчивая погода, что когда Франсуаза открывала окно, мои ожидания не обманывала загибавшая за угол наружной стены полоса света, всегда одной и той же окраски, уже не волновавшей как знамение лета, но тусклевшей, словно безжизненный, искусственный блеск эмали. И пока Франсуаза вытаскивала из оконного переплета булавки, отцепляла куски материи и раздвигала занавески, летний день, который она мне открывала, казался таким же мертвым, таким же древним, как пышная тысячелетняя мумия, и эту мумию старая служанка должна была сначала со всеми предосторожностями распеленать, а потом уже показать ее, набальзамированную, в золотом одеянье.
|
|||
|