Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть вторая 6 страница



В тот день, когда маркиза де Вильпаризи повезла нас в Карквиль, где увитая плющом церковь, о которой она рассказывала нам, стоит на взгорье и возвышается над селом и прорезающей его речкой с уцелевшим средневековым мостиком, бабушка, решив, что мне приятней одному осматривать здание, предложила своей приятельнице закусить в кондитерской на площади, которую отсюда хорошо было видно и которая благодаря золотистому своему налету казалась оборотной стороной какого-то очень старинного предмета. Мы уговорились, что я зайду в кондитерскую. Чтобы обнаружить церковь в тех зарослях, перед которыми я остановился, я сделал над собой усилие, и оно помогло мне понять идею церкви; в самом деле, как ученик, для которого полнее раскрывается смысл фразы, когда он принужден, переводя ее на родной язык или с родного на иностранный, снимать с нее знакомые ему покровы, так я принужден был беспрестанно взывать к идее церкви, в чем я не испытывал никакой необходимости, рассматривая колокольни, ибо они сами мне открывались, и в чем я нуждался здесь, чтобы не упустить из виду, что вот этот плющевой свод есть свод стрельчатого окна, что лиственный выступ обязан своим происхождением рельефу капители. Но вдруг подул ветерок, подвижная паперть заколыхалась, и по ней пошли дрожащие, как лучи света, круги; листья налетали друг на друга; растительный фасад, трепеща, увлекал за собой струистые, зыблемые ветерком, мимотекущие столпы

Уйдя от церкви, я увидел у старого моста деревенских девушек, — разодетые, вероятно, по случаю воскресенья, они окликали проходивших мимо парней. Одна, высокая, одетая гораздо хуже других, но почему-то имевшая на них влияние и, очевидно, главенствовавшая, потому что еле им отвечала, более степенная и более независимая, сидела, свесив ноги, на мостике, а около нее стояло ведерко, куда она складывала пойманную рыбу. Лицо у нее было загорелое, глаза кроткие, но взгляд выражал презрение к окружающему, носик тонкий, прелестный. Я водил глазами по ее коже, а губы должны были довольствоваться тем, что они следуют за глазами. Но мне хотелось осязать не только ее тело, но и существо, жившее в ней, а хотя бы прикоснуться к ее существу можно было, лишь остановив на себе ее внимание; хотя бы едва-едва проникнуть в него можно было, только заставив ее подумать обо мне.

Внутренний мир красавицы рыбачки, казалось, был все еще закрыт для меня; я сомневался, вошел ли я в него, даже когда увидел, что в зеркале ее взгляда незаметно для других отражается мой облик — отражается по закону преломления, столь же для меня непонятному, как если бы я вдруг оказался в поле зрения лани. Но мне было недостаточно, чтобы мои губы насладились ее губами: мне хотелось, чтобы и ее губы получили наслаждение от прикосновения моих, — точно так же я стремился к тому, чтобы мысль обо мне, проникнув в ее внутренний мир и там задержавшись, не только привлекла ко мне ее внимание, но и вызвала ее восхищение, пробудила в ней желание и напоминала ей обо мне до того дня, когда мы встретимся вновь. Между тем площадь, где меня ждала коляска маркизы де Вильпаризи, была в нескольких шагах отсюда. У меня оставалось всего лишь мгновенье, а девушки, заметив, что я на них загляделся, начали хихикать. В кармане у меня была пятифранковая монета. Я достал монету и, прежде чем дать красавице поручение, подержал у нее перед глазами, полагая, что это заставит ее выслушать меня.

— Вы, должно быть, здешняя, — обратился я к рыбачке, — так вот, нельзя ли вас попросить об одном одолжении? Надо дойти до кондитерской, — кажется, это на площади, а где площадь, я не знаю, — там меня ждет коляска. Погодите!.. Чтобы не спутать, спросите, не это ли коляска маркизы де Вильпаризи. Да вы и так ее отличите: в нее впряжена пара лошадей.

Именно это мне хотелось довести до ее сведения, чтобы возвыситься в ее глазах. Произнеся слова: «маркиза» и «пара лошадей», я испытал глубокое облегчение. Я почувствовал, что рыбачка будет помнить обо мне, и вместе с боязнью, что я никогда больше не увижу ее, уменьшалось и мое желание с нею увидеться. Мне казалось, что я незримыми устами коснулся ее существу и что я ей понравился. И это пленение ее сознания, это мысленное обладание ею лишили ее таинственности, как лишает таинственности обладание телесное.

Мы начали спускаться по дороге в Юдемениль; неожиданно на меня нахлынуло глубокое счастье, — таким счастливым я не часто бывал после отъезда из Комбре, — оно напоминало то, что я переживал, например, глядя на мартенвильские колокольни. Но теперь счастье было неполное. Я заметил невдалеке от ухабистой дороги, по которой мы ехали, три дерева, когда-то, должно быть, стоявшие в начале тенистой аллеи, — складывавшийся из них рисунок я уже где-то видел; я не мог вспомнить, из какого края были точно выхвачены деревья, но чувствовал, что край этот мне знаком; таким образом, мое сознание застряло между давно прошедшим годом и вот этой минутой, окрестности Бальбека дрогнули, и я задал себе вопрос: уж не греза ли вся наша сегодняшняя прогулка, не переносился ли я в Бальбек только воображением, не является ли маркиза де Вильпаризи героиней романа и не возвращают ли нас к действительности только вот эти три старых дерева, как возвращаешься к действительности, оторвавшись от книги, описывающей совсем иные места так ярко, что в конце концов нам кажется, будто мы действительно там поселились?

Я смотрел на них, я видел их ясно, но мой разум сознавал, что за ними скрывается нечто ему не подвластное, что они вроде находящихся от нас слишком далеко предметов: как ни стараемся мы до них дотянуться, а все же в лучшем случае нам удается на мгновенье коснуться их оболочки. Мы делаем передышку только для того, чтобы размахнуться и еще дальше вытянуть руку. Но для того, чтобы мой разум мог собраться с силами, взять разбег, мне надо было остаться один на один с самим собой. Мне хотелось свернуть с дороги, как на прогулках по направлению к Германту, когда я обособлялся от родных. Мне даже казалось, что я должен свернуть. Я знал это особое наслаждение, которое, правда, требует работы мысли, но по сравнению с которым приятность безделья, склоняющая вас лишить себя наслаждения, представляется нестоящей. Это наслаждение, источник которого я пока еще только предчувствовал, который мне предстояло создать самому, я испытывал редко, но всякий раз мне казалось, что события, происшедшие в промежутке, незначительны и что если я ухвачусь за эту единственную реальность, то для меня наконец-то начнется настоящая жизнь. Я приставил руку щитком к глазам, чтобы закрыть их незаметно для маркизы де Вильпаризи. Я ни о чем не думал, затем, вновь собрав мысли и крепче держа их, я еще дальше рванулся по дороге к деревьям или, вернее, по внутренней дороге, на краю которой я видел их в себе самом. Я снова почувствовал за ними тот же самый предмет, знакомый, хотя и не явственно различимый, но добраться до него так и не добрался. Деревья между тем все приближались. Где же я их видел? Вокруг Комбре ни одна аллея так не начиналась. Еще меньше напоминало мне этот вид то местечко в Германии, куда мы с бабушкой ездили как-то на воды. Уж не явились ли деревья из далеких лет моего детства, таких далеких, что время успело разрушить все окружавшее их, и, подобно страницам, которые вдруг с волнением вновь находишь в как будто не читанной книге, они одни выплыли из забытой книги моего раннего детства? А быть может, они составляли часть одного из пейзажей снов, пейзажей всегда одинаковых, во всяком случае для меня, потому что их необычность являлась лишь объективацией во сне того усилия, какое я делал, пока еще бодрствовал, — делал, пытаясь постичь тайну местности, которую я угадывал за ее внешним видом, что так часто со мною случалось, когда я шел по направлению к Германту, или пытаясь внести тайну в местность, которую мне хотелось узнать и которая с того дня, когда я ее узнавал, теряла для меня всякий интерес, как, например, Бальбек? Быть может, они представляли собой совершенно новый образ, оторвавшийся от сна, который я видел минувшей ночью, и уже расплывшийся, так что казалось, будто он явился издалека? А быть может, я никогда их не видел, быть может, они содержали в себе, как иные деревья и травы, которые я видел около Германта, смысл не менее темный и столь же трудно уловимый, какой содержит в себе далекое прошлое, и когда они заставляли меня погружаться в свои мысли, мне казалось, будто передо мной воскресает воспоминание? А что, если они никаких мыслей в себе не таили и двоились во времени, как иногда двоятся предметы в пространстве, только потому, что у меня устали глаза? Я не мог себе это объяснить. Между тем они шли мне навстречу — некое мифическое видение, хоровод ведьм или норн, собиравшихся прорицать. Я склонен был предполагать, что это призраки прошлого, милые друзья детства, исчезнувшие приятели, с которыми меня связывают воспоминания. Подобно привидениям, они словно молили меня взять их с собой, оживить. В их наивной, повышенной жестикуляции читалась бессильная мука любимого существа, утратившего дар речи, сознающего, что мы не догадаемся, что оно хочет, да не может сказать нам. Но вот мы уже проехали развилку дорог, и деревья остались позади. Коляска уносила меня прочь от того, что в моих глазах было единственно подлинным, что могло бы меня действительно осчастливить, она напоминала мне мою жизнь.

Деревья удалялись и отчаянно махали руками, как бы говоря: «Того, что ты не услышал от нас сегодня, тебе не услыхать никогда. Если ты не поможешь нам выбраться из этой трясины, откуда мы тянулись к тебе, то целая часть твоего „я“, которую мы несли тебе в дар, навсегда погрузится в небытие». Так оно и случилось: в дальнейшем мне пришлось испытать то особое наслаждение и тревогу, какие я еще раз почувствовал тогда, и однажды вечером — слишком поздно, но уже навсегда — я к ним прилепился, но что несли мне деревья и где я их видел — этого я так и не узнал. И когда коляска свернула на другую дорогу и я их уже не видел, так как сидел к ним спиной, а маркиза де Вильпаризи спросила, о чем я задумался, мне стало так грустно, как будто я только что потерял друга, или умер, или забыл умершего, или отошел от какого-нибудь бога.

Пора было возвращаться в отель. Маркиза де Вильпаризи по-своему любила природу, правда, не так горячо, как бабушка, и умела ценить не только в музеях и в аристократических домах простую и величавую красоту старины, — вот почему она велела кучеру ехать старой бальбекской дорогой, не очень оживленной, но зато обсаженной старыми вязами, и вязы эти привели нас в восторг.

Узнав старую дорогу, мы потом для разнообразия возвращались по другой, — если только мы в тот день по ней еще не ездили, — через леса Шантрен и Кантлу. Незримость бесчисленных птиц, перекликавшихся в деревьях совсем близко от нас, создавала то ощущение покоя, которое испытываешь, закрыв глаза. Прикованный к сиденью, как Прометей к скале, я слушал моих Океанид. Увидев промелькнувшую в листве птицу, я почти не улавливал связи между ней и этими песнями, и мне не верилось, что они исходят из удивленно порхающего тельца, лишенного взгляда.

Дорога эта, каких немало во Франции, поднималась довольно круто, а затем медленно шла под уклон. Тогда я большой прелести в ней не находил — я только бывал доволен, что мы едем обратно. Но впоследствии она доставила мне много радости и осталась в моей памяти чем-то вроде приманки: все похожие на нее дороги, по которым я проезжал потом ради прогулки или путешествуя, ответвлялись от нее одна за другой и благодаря ей могли непосредственно сообщаться с моим сердцем. Едва экипаж или автомобиль выезжал на одну из таких дорог, казавшихся продолжением той, по которой я ездил с маркизой де Вильпаризи, теперешнее мое сознание мгновенно находило поддержку, как будто все это было совсем недавно (годы, отделявшие меня от того времени, уже не существовали), во впечатлениях, которые оставила во мне далекая предвечерняя пора, когда, во время наших поездок по окрестностям Бальбека, благоухали листья, вставал туман, а за ближайшим селом сквозь деревья был виден закат, словно далекий лесистый край, до которого нам нынче вечером не доехать. Сцепляясь с впечатлениями, какие я получал в других краях, на похожих дорогах, неизменно дополняясь только такими ощущениями, как свобода дыхания, любопытство, лень, аппетит, жизнерадостность, и никакими другими, впечатления эти усиливались, приобретали устойчивость особого рода наслаждения, почти устойчивость рамок жизни, которыми я, правда, пользовался не часто, но в которых пробуждение воспоминаний привносило в действительность осязаемую изрядную долю действительности воскрешенной, приснившейся, неуловимой, что вызывало у меня в тех краях, через которые лежал мой путь, нечто большее, чем эстетическое чувство, — скоропреходящее, но пылкое желание остаться здесь навсегда. Просто-напросто втягивать в себя запах листьев, сидеть в коляске напротив маркизы де Вильпаризи, встретиться с принцессой Люксембургской, которая с ней поздоровается, возвращаться к ужину в Гранд-отель, — сколько раз я думал о том, какое это неизъяснимое счастье и что это счастье ни настоящее, ни будущее не способны вернуть, что оно дается раз в жизни!

Часто мы ехали обратно в темноте. Я робко приводил маркизе де Вильпаризи, показывая на луну, чудные места из Шатобриана, Виньи, Виктора Гюго: «Она источала извечную тайну печали», или: «Так слезы над ручьем льет в горести Диана», или: «Был сумрак величав и свадебно торжествен».

— Что ж, по-вашему, это хорошо? — задавала мне вопрос маркиза де Вильпаризи. — Гениально, как вы выражаетесь? Сказать по совести, меня удивляет, что в наше время принимается всерьез то, за что друзья этих господ, отдавая должное их достоинствам, первые поднимали их на смех. Тогда не бросались словом «гений», — теперь, если сказать писателю, что он талантлив, он примет это за оскорбление. Вы мне приводите пышную фразу де Шатобриана о лунном сиянье. Сейчас я вам на это отвечу. Де Шатобриан часто бывал у моего отца. Надо отдать ему справедливость, он был приятный гость, если никого больше не было, — тогда он был прост и забавен, а при других рисовался и становился смешон; в присутствии моего отца он утверждал, что сам потребовал от короля отставки и руководил конклавом, а ведь он же просил отца умолить короля снова принять его на службу, и мой отец слышал его вздорные предсказания в связи с избранием папы. Вы бы послушали, что говорил об этом знаменитом конклаве де Блакас, человек совершенно иного склада, чем де Шатобриан. А его фраза о лунном сиянье стала у нас в доме просто обязательной. Когда кто-нибудь первый раз приходил к нам в гости, то, если светила луна, ему предлагали пройтись с де Шатобрианом. Как только они возвращались с прогулки, мой отец непременно отводил гостя в сторону: «Господин де Шатобриан был в ударе? » — «О да! » — «Он говорил о лунном сиянье? » — «Да, а как вы это узнали? » — «Простите, а не сказал ли он вам…» И тут мой отец приводил эту фразу. «Да, но каким чудом…» — «И еще он рассказывал о том, какая луна в римской Кампанье». — «Да вы кудесник! » Мой отец кудесником не был, но де Шатобриан держал в запасе готовые фразы.

При имени Виньи маркиза де Вильпаризи засмеялась: — Он всегда говорил: «Я граф Альфред де Виньи». Граф ты или не граф — какое это имеет значение?

И все же она, должно быть, придавала этому какое-то значение, потому что дальше говорила так:

— Во-первых, я не уверена, был ли он граф; во всяком случае, происходил он от очень захудалого рода, хотя в стихах писал о «дворянском гербе с перьями». Каким тонким вкусом надо было для этого обладать и как это интересно для читателя! Это вроде Мюссе, — ведь он же был простой парижский мещанин, а говорил о себе высокопарно: «И ястреб золотой на шлеме у меня». Человек действительно знатного происхождения так никогда не скажет. У Мюссе, по крайней мере, был поэтический дар. А де Виньи, за исключением «Сен-Марса», я не могу читать, — его книги вываливаются у меня из рук. Моле отличался от де Виньи тем, что у него был и ум и такт, и когда он принимал его в Академию, он его как следует отщелкал. Что, что? Вы не знаете его речи? Это поразительное сочетание лукавства и дерзости.

Маркизу де Вильпаризи удивляло, что ее племянники зачитываются Бальзаком, — его она упрекала в том, что он взялся описывать общество, «где его не принимали», и наплел о нем уйму небылиц. Когда разговор у нас зашел о Викторе Гюго, она рассказала, что ее отец, г-н де Буйон, имевший друзей среди молодых романтиков, попал при их содействии на первое представление «Эрнани», но не досидел до конца — до того нескладными показались ему вирши этого одаренного, но лишенного чувства меры писателя, получившего звание великого поэта только благодаря сделке, в награду за своекорыстную снисходительность, какую он выказал к опасным бредням социалистов.

Нам уже виден был отель, его огни, такие враждебные в первый вечер, когда мы только приехали, а сейчас покровительственные и уютные, напоминавшие о домашнем очаге. И когда коляски подъезжали к дверям, швейцар, грумы, лифтер, услужливые, простодушные, слегка обеспокоенные нашим запозданием, толпившиеся в ожидании на ступеньках, такие привычные, причислялись нами к тем людям, которые столько раз сменяются на нашем жизненном пути, так же как меняемся мы сами, но в которых, когда они становятся на время зеркалом наших привычек, мы с радостью обнаруживаем наше верное и благожелательное отражение. Они нам дороже друзей, с которыми мы давно не видались, потому что они больше, чем друзья, заключают в себе того, что мы представляем собою в данное время. Только «посыльного», которого целый день держали на солнце, сейчас прятали от вечернего холода, закутывали в шерстяные ткани, и эти ткани в сочетании с никлой оранжевостью его волос и на диво розовыми его щеками придавали ему сходство в застекленном вестибюле с тепличным растением, укрытым от стужи. Мы выходили из коляски, к нам подбегали слуги, их было больше, чем нужно, но они сознавали всю важность этой сцены и считали своим долгом сыграть в ней какую-нибудь роль. Мне очень хотелось есть. Чтобы как можно скорее сесть за ужин, я чаще всего не заходил в свою комнату, а комната действительно стала моей, настолько, что, взглянув на длинные лиловые занавески и низенькие книжные шкафы, я снова чувствовал себя наедине с самим собой, чье отражение я видел не только в людях, но и в предметах, и мы все трое ждали в вестибюле, когда метрдотель выйдет и скажет, что кушать подано. Тут нам опять представлялась возможность послушать маркизу де Вильпаризи.

— Мы злоупотребляем вашей любезностью, — говорила бабушка.

— Что вы, я очень рада, я просто счастлива, — возражала ее приятельница, ласково улыбаясь, растягивая слова и произнося их певуче, что составляло контраст с обычной ее простотой.

Она действительно в такие минуты становилась неестественной, вспоминала о своем воспитании, о том, что аристократизм знатной дамы обязывает ее дать почувствовать буржуа, как ей с ними хорошо, что она не чванлива. Единственно, в чем у нее сказывался недостаток истинной учтивости, так это в том, что она была чересчур учтива: тут проявлялась профессиональная черта дамы из Сен-Жерменского предместья, которая, предвидя, что в ком-нибудь из буржуа ей суждено когда-нибудь вызвать неудовольствие, ищет случая, чтобы занести что-нибудь в кредит своей любезности с ними, так как в будущем ей придется вписать в дебет раут или обед, на которые она их не позовет. Так, покорив ее раз навсегда, не желая замечать, что обстоятельства изменились, что люди стали другими и что в Париже ей захочется видеться с нами постоянно, кастовый дух подталкивал маркизу де Вильпаризи, и она с лихорадочной поспешностью, как будто срок ее любезности истекал, старалась, пока мы были в Бальбеке, елико возможно чаще посылать нам розы и дыни, давать почитать книги, катать нас в своей коляске и занимать разговорами. Вот почему — ничуть не менее прочно, чем слепящий блеск взморья, чем радужные переливы красок в комнатах, их подводное освещение, даже ничуть не менее прочно, чем уроки верховой езды, благодаря которым сыновья коммерсантов преображались в существа богоподобные, вроде Александра Македонского, — повседневная любезность маркизы де Вильпариэи, а равно и мгновенная, летняя легкость, с какой отзывалась на нее бабушка, остались в моей памяти как характерные черты курортной жизни.

— Освободитесь же от пальто — пусть их отнесут наверх.

Бабушка отдавала пальто директору, а так как он всегда был со мною мил, то это неуважение, от которого он, видимо, страдал, огорчало меня.

— Этот господин, должно быть, обиделся, — говорила маркиза. — Наверно, считает себя важным барином, — ему, мол, не пристало принимать у вас одежду. Помню, — я была тогда еще совсем маленькой, — герцог Немурский вошел как-то к моему отцу, — отец занимал у нас в доме верхний этаж, — с большущей кипой газет и писем под мышкой. Я так и вижу герцога и его синий фрак в проеме двери с изящными украшениями, — по-моему, это делал Багар: понимаете, тоненькие палочки, гибкие-гибкие, и столяр придал им форму бантиков н цветов — точь-в-точь букетики, перевязанные лентами. «Вот вам, Сирюс, — сказал моему отцу герцог, — это ваш швейцар просил вам передать. Он мне так сказал: „Вы все равно идете к графу, значит, мне нет смысла подниматься, только смотрите, чтобы веревочка не развязалась“. Ну, от вещей вы отделались, теперь садитесь, вот сюда, — беря бабушку за руку, говорила маркиза.

— О, если вам безразлично, только не в это кресло! Для двоих оно мало, а для меня одной велико, мне будет неудобно.

— Это мне напоминает точно такое же кресло: оно долго стояло у меня, но в конце концов мне пришлось с ним расстаться, потому что его подарила моей матери несчастная герцогиня де Прален. Моя мать славилась своей простотой, но она придерживалась прежних взглядов, которые и мне-то были не совсем ясны, и сперва она не пожелала представиться герцогиие де Прален, в девичестве — всего лишь мадмуазель Себастиани, а де Прален, сделавшись герцогиней, сочла что ей не подобает представляться первой. И впрямь, продолжала маркиза де Вильпаризи, забыв, что ей эти тонкости непонятны, — будь она всего лишь госпожой де Шуазель, ее притязания были бы вполне основательны. Выше Шуазелей никого нет, они ведут свое происхождение от сестры короля Людовика Толстого, в Бассиньи они были самыми настоящими государями. Я признаю, что мы превосходим их известностью и что браки, у них в роду были не такие блестящие, но в древности рода они нам почти не уступают. В связи с вопросом о представлении происходили забавные случаи, например: однажды завтрак подали с опозданием больше чем на час, после того как одна из дам наконец согласилась, чтобы ее представили. А потом они очень подружились, и герцогиня подарила моей матери кресло вроде этого, но только в герцогинино кресло, вот как вы сейчас, никто не садился. Как-то раз моя мать услыхала, что к нам во двор въезжает карета. Мать спрашивает кого-то из мелкой челяди, кто это. «Это, ваше сиятельство, герцогиня де Ларошфуко». — «А, ну хорошо, я ее приму». Проходит четверть часа — никого. «Что ж герцогиня де Ларошфуко? Где она? » — «Она на лестнице, ваше сиятельство, отдувается», — отвечает ей челядинец, а он только что приехал из деревни — у моей Матери было мудрое правило выписывать прислугу оттуда. Многие из будущих ее слуг родились у нее на глазах. Вот из такой-то среды и выходят верные слуги. А иметь верных слуг — это же счастье! Герцогине де Ларошфуко подниматься было, действительно, трудно, — ведь она же была такая огромная, что когда она вошла, моя мать в первую минуту растерялась: она не знала, куда ее посадить. Тут ей бросилось в глаза кресло герцогини де Прален. «Садитесь, пожалуйста», — сказала моя мать и подвинула ей кресло. Герцогиня де Ларошфуко заполнила его до краев. Несмотря на свои размеры, она еще сохраняла некоторое обаяние. «Когда герцогиня входит, она все-таки бывает эффектна», — говорил про нее кто-то из наших друзей. «Более сильный эффект получается, когда она уходит», — возражала моя мать, — она позволяла себе такие вольности, каких теперь не услышишь. В доме у самой герцогини де Ларошфуко, не стесняясь, трунили над ее телесами, и она первая смеялась. «Вы что же, один дома? — спросила как-то герцога де Ларошфуко моя мать, — она приехала с визитом к герцогине, навстречу ей вышел герцог, а его жена находилась в глубине комнаты, и моя мать не заметила ее. — Герцогини нет? Что-то я ее не вижу». «Как это мило с вашей стороны! » — отвечал герцог, — он судил обо всем вкривь и вкось, но в остроумии ему отказать было нельзя.

После ужина, поднявшись с бабушкой к себе, я говорил ей, что пленившие нас достоинства маркизы де Вильпаризи — такт, чуткость, скромность, невыпячиванье самой себя — быть может, не столь уже драгоценны, раз ими обладали в полной мере всякие там Моле и Ломени, и что хотя из-за отсутствия этих качеств общение с такими людьми удовольствия не доставляет, однако же оно не помешало стать Шатобрианом, Виньи, Гюго, Бальзаком лишенным здравого смысла честолюбцам, которых так же легко было вышутить, как, например, Блока… Имя Блока раздражало бабушку. И она начинала восхищаться маркизой де Вильпаризи. Говорят, будто в любви склонностями управляют интересы рода: для того, что бы у ребенка была крепкая конституция, интересы рода заставляют тощих женщин искать сближения с толстыми мужчинами, а толстых — с тощими: вот так и моя бабушка, не сознавая, что ею руководит забота о моем благополучии, которому угрожает моя нервозность, мое болезненное предрасположение к меланхолии, болезненное стремление к одиночеству, отдавала предпочтение уравновешенности и благоразумию, свойственным не только маркизе де Вильпаризи, но целому обществу, которое могло бы развлечь меня, успокоить, вроде того, где в былые времена блистали остроумием Дудан, Ремюзае не говоря о Босержан, Жубере, Севинье, — остроумием, делавшим жизнь радостной, возвышавшим ее в противоположность безотрадным и низменным утонченностям Бодлера, По, Верлена, Рембо, от которых они страдали, из-за которых их переставали уважать, а бабушка не желала этого внуку. Мои поцелуи заставляли бабушку умолкнуть; я задавал ей вопрос, заметила ли она, что у маркизы де Вильпаризи вырвалась фраза, из которой явствует, что маркиза гордится своим происхождением, хотя и старается этого не показать. Все свои впечатления я выносил на суд бабушки — без нее, самостоятельно, я не сумел бы определить цену тому или иному человеку. Каждый вечер я приносил ей накопившиеся у меня за день эскизы людей, для меня не существовавших, поскольку они — это не она. Как-то я сказал ей:

— Я бы не мог без тебя жить.

— Это нехорошо, — взволнованно заговорила она. — Надо быть чуточку жестче. Что бы ты делал, если б я отправилась в путешествие? Я бы мечтала о том, чтобы ты был вполне благоразумен и вполне счастлив.

— Я был бы благоразумен, если б ты уехала на несколько дней, но я считал бы часы.

— Ну, а если б я уехала на несколько месяцев (при одной мысли об этом сердце у меня сжалось)… на несколько лет… на…

Мы оба замолчали. Мы не смели поднять друг на друга глаза. Я болел душой больше за нее, чем за себя. Я подошел к окну и, стоя вполоборота к бабушке, нарочито медленно заговорил:

— Ты же знаешь, что я существо приспосабливающееся. Первые дни после разлуки с самыми дорогими людьми я чувствую себя несчастным, а потом, любя их по-прежнему, привыкаю, моя жизнь течет спокойно, тихо; я мог бы находиться вдали от них месяцы, годы.

Тут я умолк и стал смотреть прямо в окно. Бабушка на минуту вышла из комнаты. На другой день я начал с ней философский разговор более чем равнодушным тоном, но так, чтобы она прислушалась к моим словам, а говорил я о том, как это любопытно, что в связи с последними научными открытиями материализм, по-видимому, терпит крах и что наиболее вероятным все-таки остается бессмертие душ и грядущее их соединение.

Маркиза де Вильпаризи предупредила, что скоро ей уже нельзя будет так часто с нами встречаться. Юный ее племянник, готовящийся в Сомюр, несет гарнизонную службу недалеко отсюда, в Донсьере, а в отпуск собирается приехать к ней, и ей придется много быть с ним. Во время прогулок она восхищалась его обширным умом, а еще больше — добрым его сердцем; я воображал, что он проникнется ко мне симпатией, что я стану закадычным его другом, и когда, перед его приездом, маркиза дала понять бабушке, что, к несчастью, он в когтях у нехорошей женщины, которую он любит до безумия и которая его не выпустит, я, уверенный в том, что такая любовь неминуемо кончается душевной болезнью, преступлением и самоубийством, представив себе, какой короткий срок отмерен нашей дружбе, по моим ощущениям — уже очень крепкой, хотя я еще не видел племянника маркизы, оплакивал нашу дружбу и грозившие ей несчастья, как оплакивают любимого человека, о котором становится известно, что он опасно болен и что дни его сочтены.

Как-то, в жаркий день, когда я сидел в полумраке столовой, защищаемой от солнца, окрашивавшего ее в желтый цвет, занавесками, меж которыми просверкивала синева моря, я увидел между взморьем и проезжей дорогой высокого, стройного молодого человека с открытой шеей, гордо поднятой головой, пронзительным взглядом и такой светлой кожей и такими золотистыми волосами, словно они вобрали в себя весь солнечный свет. На юноше был костюм из мягкой кремовой ткани, который, как мне казалось, подошел бы женщине, а никак не мужчине, и тонкость которого не менее живо, чем прохлада в столовой, напоминала о том, что день нынче ясный, о том, как жарко наружи; шагал он быстро. Его глаза были такого же цвета, как море, и с одного из них поминутно спадал монокль. Все смотрели на него с любопытством — юный маркиз де Сен-Лу-ан-Бре славился своей элегантностью. Все газеты описывали костюм, в котором он недавно присутствовал в качестве секунданта на дуэли юного герцога д'Юзе. Казалось, что у человека, у которого совершенно особенный цвет волос, глаз, кожи, особенная осанка, благодаря чему его так же легко было бы отличить в толпе, как драгоценную прожилку голубого светящегося опала в грубой породе, и жизнь должна быть не такая, как у других. До связи, удручавшей маркизу де Вильпаризи, за него боролись самые хорошенькие женщины из высшего света, и когда он появлялся у моря с известной красавицей, за которой он ухаживал, то это, во-первых, окончательно упрочивало ее славу, а во-вторых, не меньше привлекало взоры к нему, нежели к ней. Его «шик», заносчивость юного «льва», а главное — редкостная красота давали некоторым основание утверждать, что в нем есть что-то женственное, но недостатка в этом не видели, так как его мужественность и влюбчивость были известны всем. Это и был тот самый племянник маркизы де Вильпаризи, о котором она нам рассказывала. Мне было отрадно думать, что около месяца я буду видеться с ним и что он, наверно, ко мне привяжется. Он быстрым шагом прошел через вестибюль, словно гнался за моноклем, порхавшим перед ним, как мотылек. Он пришел с пляжа, и море, заполнявшее стеклянную стену вестибюля до половины, служило ему фоном, на котором он вырисовывался во весь рост, как на портретах кисти художников, которые, полагая, что они в высшей степени точно изображают нынешнее время, выбирают для своей натуры соответствующее обрамление: лужайку для игры в поло, в гольф, ипподром, палубу яхты, и дают современный эквивалент старых картин, где человек показан на переднем плане ландшафта. Экипаж, запряженный парой, ждал племянника маркизы де Вильпаризи у подъезда; его монокль опять начал резвиться на солнце, а он изящно и умело, точно великий пианист, который даже в самом простом пассаже обнаружит свое превосходство перед второстепенным исполнителем, сел рядом с кучером, взял у него вожжи и, распечатывая письмо, которое ему отдал директор отеля, погнал лошадей.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.