Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть вторая 5 страница



Но вчера утром, простившись с принцессой Люксембургской, маркиза де Вильпаризи удивила меня еще больше, и это было уже не из области любезностей.

— Так вы сын правителя министерской канцелярии? — спросила она меня. — Говорят, ваш отец — прелестный человек. Сейчас он совершает очаровательное путешествие.

Несколько дней назад мы узнали из маминого письма, что мой отец и его спутник, маркиз де Норпуа, потеряли багаж.

— Багаж найден, вернее — он и не был потерян. Вот что произошло, — начала нам рассказывать маркиза де Вильпаризи, непонятно каким образом осведомленная о подробностях этого путешествия лучше, чем мы. — Насколько мне известно, ваш отец вернется уже на будущей неделе — в Альхесирас он, по всей вероятности, не поедет. Ему хочется лишний день провести в Толедо: ведь он поклонник одного из учеников Тициана, — я забыла его имя, — а лучшее, что тот создал, находится там.

Я спрашивал себя: по какой случайности в равнодушные очки, сквозь которые маркиза де Вильпаризи рассматривала на довольно далеком расстоянии недробимое, уменьшенное, смутное волнение знакомой ей толпы, были вставлены в той их части, какою она смотрела на моего отца, колоссально преувеличивающие стекла, необычайно выпукло и с мельчайшими деталями показывающие ей все, что есть в моем отце привлекательного, обстоятельства, заставлявшие его вернуться, неприятности, какие были у него в таможне, его любовь к Эль Греко, и, нарушая пропорции, представляющие его одного таким большим среди других, совсем маленьких, — вроде Юпитера, которого Гюстав Моро изобразил рядом с простой смертной и наделил сверхъестественно высоким ростом?

Бабушка простилась с маркизой де Вильпаризи — ей хотелось еще немного побыть на воздухе около отеля, пока нам не дадут знака в окно, что завтрак готов. Послышался шум. Это юная возлюбленная короля дикарей возвращалась с купанья к завтраку.

— Нет, это просто бедствие, хоть уезжай из Франции! — в сердцах воскликнул очутившийся тут же старшина.

Супруга нотариуса пялила глаза на мнимую государыню.

— Я вам не могу передать, как меня бесит госпожа Бланде, когда она уставляется на этих людей, — обратился к председателю старшина. — Так бы и дал ей затрещину. Мы сами прибавляем спеси этой сволочи — ей только того и надо, чтобы на нее глазели. Скажите ее мужу, чтоб он внушил ей, что это смешно; я, по крайней мере, больше никуда с ними не пойду, если они будут заглядываться на этих ряженых.

Приезда принцессы Люксембургской, чей экипаж в день, когда она привезла фрукты, остановился перед отелем, не пропустили жены нотариуса, старшины и председателя суда, коим с некоторых пор страх как хотелось узнать, настоящая ли маркиза, не авантюристка ли Вильпаризи, окруженная здесь таким почетом, которого — в чем все эти дамы жаждали удостовериться — она была недостойна. Когда жена председателя, которой всюду чудились незаконные сожительства, оторвавшись от рукоделья, мерила взглядом проходившую по вестибюлю маркизу де Вильпаризи, приятельницы судейши покатывались со смеху.

— О, вы знаете, я всегда сначала думаю о людях дурно! — с гордостью говорила она. — Я убеждаюсь, что женщина действительно замужем, только после того, как мне предъявят ее метрику и свидетельство о браке. Будьте спокойны: я произведу расследованьице.

И каждый день дамы, смеясь, устремлялись к судейше:

— Мы ждем новостей.

После приезда принцессы Люксембургской судейша вечером приложила палец к губам:

— Есть новости.

— О, госпожа Бонсен — это что-то необыкновенное! Я таких не видела… Ну так что же случилось?

— А вот что: женщина с желтыми волосами, размалеванная, в экипаже, от которого за целую милю пахнет потаскушкой, — в таких экипажах только подобного сорта дамочки и раскатывают, — сегодня приезжала к так называемой маркизе.

— Вот тебе раз! Ну и ну! Подумайте! Но ведь эта дама, — помните, старшина? — всем нам решительно не понравилась, только мы не знали, что она приезжала к маркизе. Женщина с негром, верно?

— Она самая.

— Ну так расскажите же! Вы не знаете, как ее фамилия?

— Знаю. Я будто нечаянно взяла ее визитную карточку; ее конспиративная кличка — «принцесса Люксембургская». Недаром я ее остерегалась. Нечего сказать, приятное соседство с этой новоявленной баронессой д'Анж!

Старшина вспомнил «Масетту» Матюрена Ренье. Не следует думать, однако, что это недоразумение скоро выяснилось, как распутываются в последнем действии водевиля недоразумения, возникшие в первом. Принцесса Люксембургская, племянница английского короля и австрийского императора, и маркиза де Вильпаризи, когда принцесса заезжала за маркизой в своем экипаже, чтобы прокатиться вдвоем, каждый раз производили впечатление продажных женщин — из числа тех, встречи с которыми трудно избежать в курортных городках. В глазах многих буржуа три четверти обитателей Сен-Жерменского предместья — беспутные моты (надо заметить, что некоторые таковыми и являются), — вот почему никто из буржуазии их и не принимает. Буржуазия в этом отношении слишком строга, ибо людей из высшего света, несмотря на их пороки, чрезвычайно радушно принимают в таких местах, куда буржуазии вход запрещен навсегда. И люди из высшего света глубоко убеждены, что буржуазия это знает, потому-то они и держатся подчеркнуто просто и порицают своих друзей, «сидящих на мели», и это окончательно сбивает с толку буржуа. Если у человека из высшего круга завязываются отношения с мелкой буржуазией потому, что он неслыханный богач, является председателем крупных финансовых обществ, буржуазия, наконец-то видящая перед собой дворянина, достойного стать крупным буржуа, готова поклясться, что он не знается с маркизом — разорившимся игроком, о котором она думает, что необычайная его любезность указывает как раз на то, что деловых связей у него нет. И она ахает от изумления, когда герцог, председатель правления громадного предприятия, женит сына на дочери маркиза, потому что маркиз хоть и игрок, да род-то его самый древний во Франции: так государь скорее женит сына на дочери низвергнутого короля, чем на дочери стоящего у власти президента республики. Иначе говоря, эти два мира имеют один о другом столь же обманчивое представление, как живущие на одном берегу бальбекского залива о береге противоположном; из Ривбеля Маркувиль л'0ргейез еле виден; но именно это и вводит в заблуждение: вам кажется, что и вас видят из Маркувиля, а на самом деле почти все красоты Ривбеля там не видны.

Когда у меня был приступ лихорадки, ко мне позвали бальбекского врача, и он нашел, что в жару мне вредно целый день проводить у моря, на самом солнце, и прописал несколько рецептов, но хотя бабушка взяла его рецепты с почтительным видом, однако по этому ее виду я сразу понял, что она твердо намерена не заказывать по ним ни одного лекарства; что же касается его советов по части режима, то их она послушалась и приняла предложение маркизы де Вильпаризи ездить с ней на прогулку в экипаже. До завтрака я бродил из моей комнаты в бабушкину и обратно. Бабушкина комната не выходила прямо на море, как моя, но зато из трех ее окон открывался вид на уголок набережной, на чей-то двор и на равнину, и обставлена была она по-иному:

здесь стояли кресла, украшенные филигранью и расшитые розовыми цветами, от которых, как только вы входили, на вас словно веяло свежим ароматом. И в то время, когда лучи, проникавшие во все окна, будто вестники разных часов, срезали углы стен, воздвигали на комоде, рядом с отсветом взморья, престол, пестрый, как полевые цветы, цеплялись за стену сложенными, трепещущими, теплыми крылышками, всегда готовыми взлететь, нагревали, как ванну, квадратик провинциального ковра перед окном на дворик, который солнце точно увешивало гроздьями винограда, усиливали очарование обстановки и усложняли ее, как бы снимая слой за слоем с цветущего шелка кресел и обрывая обшивку, бабушкина комната, куда я заходил за минуту до одевания для прогулки, напоминала призму, разлагающую свет, врывающийся извне, напоминала улей, где скопились соки дня, которые мне предстояло вкусить, не смешанные, не слитые, опьяняющие и зримые, напоминала сад надежд, растворявшийся в трепетанье серебристых лучей и лепестков роз. Но прежде всего я отдергивал занавеску, потому что мне страстно хотелось увидеть, какое Море нереидой играет сегодня у берега. Ведь каждое Море оставалось здесь не долее дня. На следующий день возникало другое, иногда похожее на вчерашнее. Но я ни разу не видел, чтобы оно два дня подряд было одним и тем же.

Иные моря были на диво прекрасны, и когда я на них смотрел, испытываемое мною наслаждение еще усиливалось от неожиданности. Почему я оказался таким счастливцем, что именно в это утро, а не в какое-нибудь еще, распахнутое окно явило изумленным моим глазам томно вздыхавшую нимфу Главконому, изнеженная красота которой своею прозрачностью напоминала дымчатый изумруд, сквозь который мне было видно, как к нему притекали весомые, окрашивавшие его вещества? Солнечные лучи начинали играть с ней при виде ее улыбки, скрадывавшейся невидимым паром, представлявшим собой не что иное, как свободное пространство вокруг ее просвечивавшего тела, и это пространство уменьшало его и придавало ему особую выпуклость, какою отличаются богини, которых скульптор высекает, выбрав для этого часть глыбы и не потрудившись обтесать ее всю. Такою, несравненною в своей окраске, она звала нас на прогулку по грубым земным дорогам, и на прогулке, сидя в коляске маркизы де Вильпаризи, мы все время чувствовали, но на расстоянии, свежесть влажного ее колыханья.

Маркиза де Вильпаризи приказывала заложить коляску пораньше, чтобы успеть съездить в Сен-Марс-ле-Ветю, к Кетгольмским скалам или куда-нибудь еще: дорога была дальняя, мы ехали медленно и тратили на поездку весь день. Предвкушая удовольствие длительной прогулки, я в ожидании маркизы де Вильпаризи расхаживал взад и вперед и напевал какой-нибудь новый для меня мотив. По воскресеньям экипаж маркизы де Вильпаризи стоял около отеля не один; несколько нанятых фиакров поджидало не только тех, кто был приглашен в замок Фетерн к маркизе де Говожо, но и тех, кто, не пожелав сидеть в отеле, как наказанные дети, и высказав мнение, что по воскресеньям в Бальбеке от скуки можно повеситься, сразу после завтрака уезжали на соседние пляжи, ехали осматривать красивые окрестности, а когда кто-нибудь спрашивал г-жу Бланде, не была ли она у Говожо, она обычно отрезала! «Нет, мы ездили на мыс, к водопадам», — как будто она только поэтому не провела день в Фетерне. А старшина из жалости к ней замечал:

— Завидую вам; я бы с удовольствием поменялся — это куда интереснее.

Подле экипажей, у подъезда, где я дожидался, стоял, будто редкостное деревцо, молодой посыльный, обращавший на себя внимание особой гармоничностью цвета волос и кожным покровом, как у растений. Внутри, в вестибюле, соответствовавшем нартексу романских храмов или же «церкви оглашенных», потому что туда имели право войти и не жившие в отеле, товарищи «наружного» грума работали не на много больше, чем он, но, по крайней мере, двигались. Вероятно, по утрам они помогали убирать. Но после полудня они были там вроде хористов, которые, даже если им нечего делать, не уходят со сцены, чтобы пополнить толпу статистов. Главный директор, тот, которого я так боялся, рассчитывал на будущий год значительно увеличить их штат — он любил «широкий размах». Это его решение очень огорчило директора отеля, ибо директор считал, что эти ребята «непроходимы»: этим он хотел сказать, что они только загораживают проход, а толку от них ни малейшего. Как бы то ни было, между завтраком и обедом, между приходами и уходами постояльцев они восполняли отсутствие действия, подобно воспитанницам г-жи де Ментенон, в костюмах юных израильтян разыгрывавшим интермедии, как только уходили Есфирь или Иодай. Но в неподвижности наружного посыльного, стройного и хрупкого, с необыкновенными переливами красок, около которого я ждал маркизу, была тоска: его старшие братья променяли службу в отеле на более блестящую будущность, и он чувствовал себя одиноким на этой чужой земле. Наконец появлялась маркиза де Вильпаризи. Позаботиться об экипаже и помочь ей сесть — пожалуй, это входило в обязанности посыльного. Но ему было известно, что приезжающие со своими людьми только их услугами и пользуются и мало дают на чай в отеле, а еще ему было известно, что знать, населяющая старинное Сен-Жерменское предместье, поступает точно так же. Маркиза де Вильпаризи принадлежала и к той и к другой категории. Древовидный посыльный делал отсюда вывод, что от маркизы ему ждать нечего и, предоставляя метрдотелю и ее горничной усаживать ее самое и укладывать ее вещи, с грустью думал о завидной участи братьев и хранил все ту же растительную неподвижность.

Мы отъезжали; немного погодя, обогнув железнодорожную станцию, мы выезжали на проселок, и эта дорога, от изгиба, за которым по обеим ее сторонам тянулись прелестные изгороди, и до того места, где мы сворачивали с нее и ехали среди пашен, вскоре стала для меня такой же родной, как дороги в Комбре. В полях попадались яблони, правда, уже осыпавшиеся, усеянные вместо цветков пучками пестиков и все же приводившие меня в восторг, оттого что я узнавал неподражаемую эту листву, по протяженности которой, точно по ковру на теперь уже кончившемся брачном пиршестве, совсем недавно тянулся белый атласный шлейф розовеющих цветов.

Как часто я в мае следующего года покупал в Париже яблоневую ветку и всю ночь просиживал возле ее цветов, где распускалось нечто молочное и затем своею пеной обрызгивало почки, — цветов, между белыми венчиками которых как будто это торговец из добрых чувств ко мне, а также благодаря своей изобретательности и из любви к затейливым контрастам подбавлял с каждой стороны розовых бутонов, так чтобы венчикам это было к лицу; я рассматривал их, я держал их под лампой — долго держал и нередко все еще смотрел, когда рассвет заливал их тем румянцем, каким он в этот час заливал их, наверно, в Бальбеке, — и пытался силой воображения перенести их на эту дорогу, размножить, поместить в готовую раму. на уже выписанном фоне изгородей, рисунок которых я знал наизусть и которые мне так хотелось — и однажды привелось — увидеть опять в то время, когда с пленительной вдохновенностью гения весна кладет на них краски!

Перед тем как сесть в экипаж, я мысленно писал картину моря, которое я мечтал, которое я надеялся увидеть «под лучами солнца» и в которое врезалось столько пошлых клиньев в Бальбеке, не уживавшихся с моей мечтой: купальщиков, кабинок, увеселительных яхт. Но вот экипаж маркизы де Вильпаризи поднимался на гору, море сквозило в листьях деревьев, и тогда, — конечно, вследствие дальности расстояния, — исчезали приметы современности, как бы вырывавшие его из природы и из истории, и, глядя на волны, я не мог заставить себя думать, будто это те самые, о которых у Леконта де Лиля речь идет в «Орестее», когда он описывает косматых воинов героической Эллады, которые

Стремительней орлов, что с гнезд поутру взмыли,

Пучину звонкую лавиной весел взрыли. [19]

Но зато море было теперь от меня недостаточно близко, и оно уже казалось мне не живым, но застывшим, я уже не чувствовал мощи под этими красками, положенными, будто на картине, — меж листьев оно являлось моему взгляду таким же эфирным, как небо, но только темнее.

Маркиза де Вильпаризи, узнав, что я люблю церкви, обещала мне, что мы будем осматривать их одну за другой, и непременно посмотрим Карквильскую, «прячущуюся под старым плющом», — сказала она, сделав такое движение рукой, как будто бережно окутывала воображаемый фасад незримой и мягкой листвой. Маркиза де Вильпаризи одновременно с этим легким описательным движением часто находила слово, точно определявшее прелесть и своеобразие памятника, избегая технических выражений, хотя ей и не удавалось скрыть, что она отлично разбирается в этих вещах. Точно в оправдание себе она рассказывала, что в окрестностях одного из замков ее отца, где она росла, были церкви такого же стиля, что и вокруг Бальбека, и замечала, что ей было бы совестно не полюбить архитектуру, тем более что замок представлял собой один из лучших образцов архитектуры Возрождения. А так как замок был, кроме того, настоящим музеем, так как там играли Шопен и Лист, читал стихи Ламартин и все знаменитые артисты столетия записывали свои мысли, мелодии, делали наброски в семейном альбоме, то маркиза де Вильпаризи в силу ли своей тактичности, в силу ли благовоспитанности, в силу ли истинной скромности или по неумению мыслить философски приводила для объяснения своей осведомленности в области любого искусства именно эту причину, чисто материального характера, и в конце концов, пожалуй, склонна была расценивать живопись, музыку, литературу и философию как приданое девушки, получившей самое аристократическое воспитание в знаменитом историческом памятнике. Для нее словно не существовало других картин, кроме тех, что достаются по наследству. Она была довольна, что бабушке понравилось одно из ее ожерелий, четко обрисовывавшееся на платье. Портрет кисти Тициана, написавшего ее прабабку с этим ожерельем на шее, так и остался семейной реликвией де Вильпаризи. Подлинность его сомнению не подлежала. Маркиза слышать не хотела о картинах, неведомо как приобретенных кем-либо из новоявленных Крезов; она заранее была убеждена, что это подделка, и не имела ни малейшего желания посмотреть их; мы знали, что она пишет цветы акварелью, бабушке хвалили ее работы, и она как-то заговорила с нею о них. Маркиза де Вильпаризи из скромности переменила разговор, но была не больше удивлена и польщена, чем достаточно известная художница, привыкшая к комплиментам. Она только сказала, что это упоительное занятие: пусть цветы, рожденные кистью, не так уж хороши, но писать их — значит жить в обществе настоящих цветов, красотой которых, особенно когда смотришь на них вблизи, чтобы воссоздать их, не устаешь любоваться. Но в Бальбеке маркиза де Вильпаризи давала отдых глазам.

Нас с бабушкой удивляло, что она была гораздо «либеральнее», чем даже большая часть буржуазии. Она недоумевала, почему изгнание иезуитов вызвало такое возмущение, и утверждала, что так делалось всегда, даже при монархии, даже в Испании. Она защищала республику, и если и упрекала ее в антиклерикализме, то в мягких выражениях: «Запрещать мне ходить к обедне так же дурно, как заставлять ходить насильно», — а иногда позволяла себе высказывать даже такие мысли: «Ох уж эта современная аристократия! », «С моей точки зрения, человек, который не трудится, ничего не стоит», — позволяла, может быть, только потому, что чувствовала, какую остроту, какой особый вкус, какую силу приобретают они в ее устах.

Когда при нас с бабушкой откровенно высказывала эти передовые взгляды, — но только не социалистические: социализм был жупелом для маркизы де Вильпаризи, — женщина, из уважения к уму которой наше застенчивое и боязливое беспристрастие не решилось бы осуждать даже убеждения консервативные, мнения и вкус нашей приятной спутницы нам казались непогрешимыми. Суждения маркизы об ее коллекции картин Тициана, о колоннаде ее замка, об искусстве Луи-Филиппа вести беседу мы принимали на веру. Но маркиза де Вильпаризи была похожа на тех эрудитов, которые изумляют, когда заводишь с ними речь об египетской живописи и об этрусских надписях, и которые не идут дальше общих мест в оценке произведений современных, так что невольно задаешь себе вопрос: уж не преувеличил ли ты трудность предметов, которые они изучают ведь и там должна была бы сказаться их посредственность, однако она дает себя знать не там, а в их бездарных статьях о Бодлере, и когда я расспрашивал маркизу о Шатобриане, Бальзаке, Викторе Гюго, — а ведь все они бывали когда-то у ее родителей, и она всех их видела, — она посмеивалась над моими восторгами, припоминала смешные случаи из их жизни, так же когда рассказывала о вельможах или политических деятелях, и порицала этих писателей за нескромность, за неуменье стушевываться, за отсутствие сдержанности, довольствующейся одной верной чертой, обходящейся без нажима, больше всего боящейся смешной напыщенности, за бестактность, за крайности, за непростоту, словом, за отсутствие тех качеств, которые, как это ей в свое время внушили, вырабатывает в себе настоящая крупная величина; было ясно, что маркиза безусловно предпочитает им людей, которые, пожалуй, в самом деле благодаря этим качествам затмевали Бальзака, Гюго, Виньи в салоне, в Академии, в совете министров: Моле, Фонтана, Витроля, Берсо, Пакье, Лебрена, Сальванди или Дарю.

— Это вроде романов Стендаля, а ведь вы, кажется, его поклонник. Он бы очень удивился, если б вы заговорили с ним в этом духе. Мой отец встречался с ним у Мериме, — Мериме, по крайней мере, был человек талантливый, — и он часто говорил мне, что Бейль (это настоящая фамилия Стендаля) был ужасно вульгарен, но остроумен за обедом и не очень высокого мнения о своем творчестве. Вы же знаете, что он пожал плечами в ответ на преувеличенные похвалы де Бальзака. Тут, по крайней мере, он проявил себя как человек воспитанный.

У маркизы были автографы всех этих великих людей; гордясь тем, что ее родные были с ними знакомы, она, очевидно, думала, что ее суждение о них вернее, чем суждение молодых людей вроде меня, которые не имели возможности их видеть.

— Мне кажется, я вправе о них судить — они бывали у моего отца, а такой умный человек, как Сент-Бев, говорил, что нужно верить тем, кто видел их вблизи и имел возможность составить себе о них правильное представление.

Когда экипаж поднимался в гору между пашнями, рядом с нами иногда поднимались, придавая полям большую реальность, являясь приметой их подлинности, подобно драгоценному цветку, которым иные старинные мастера заменяли на своих картинах подпись, пугливые васильки, похожие на васильки Комбре. Наши лошади обгоняли их, а немного погодя мы замечали, что нас поджидает еще один василек, затепливший в траве свою синюю звездочку; иные отваживались подходить к самому краю дороги, и тогда мои далекие воспоминания и эти ручные цветы образовывали целое звездное скопление.

Мы спускались с горы; навстречу поднимались, кто — пешком, кто — на велосипеде, кто — в двуколке, кто — в коляске, живые существа — цветы солнечного дня, не похожие на полевые цветы, ибо каждая из встречных таила в себе нечто такое, что отсутствовало в другой и что помешало бы утолить с ей подобными желание, которое возбуждала она, будь то девушка с фермы, гнавшая корову, или выехавшая на прогулку и полулежавшая в тележке дочка лавочника, или элегантная барышня, сидевшая в ландо напротив родителей. Блок несомненно открыл для меня новую эру, повысил в моих глазах цену жизни, сказав, что мечты, которым я предавался, когда шел один по направлению к Мезеглизу и жаждал встречи с деревенской девушкой, чтобы ее обнять, что эти мечты — не пустая греза, ничего общего не имеющая с действительностью, но что первая встречная девушка, крестьянка или барышня, всегда готова удовлетворить такого рода желание. И пусть теперь из-за того, что я плохо себя чувствовал и не мог гулять один, мне нельзя было с ними сблизиться, все же я был счастлив, как ребенок, родившийся в тюрьме или в больнице, долгое время думавший, что человеческий организм переваривает только черствый хлеб и лекарства, и вдруг узнавший, что персики, абрикосы, виноград — не только краса природы, но и вкусная, хорошо усваиваемая пища. Даже если тюремщик или сиделка не разрешают срывать дивные эти плоды, все-таки ему теперь кажется, что мир устроен лучше, а жизнь добрее. Наша мечта представляется нам пленительнее и мы относимся к ней с большим доверием, если знаем, что во внешнем мире, существующем помимо нас, она может осуществиться, хотя для нас она недостижима. И нам веселее думать о жизни, если, исключив из наших мыслей ничтожное, случайное, особое препятствие, мешающее только нам, мы представим себе, что она сбывается. Когда же я узнал, что идущих навстречу девушек можно целовать в щеки, мне захотелось заглянуть к ним в душу. И мир с той поры показался мне интереснее.

Коляска маркизы де Вильпаризи ехала быстро. Я едва успевал взглянуть на девушку, шедшую навстречу; и все же — оттого что красота живых существ не похожа на красоту предметов и мы чувствуем, что это красота творения неповторимого, сознательного и волевого, — как только ее индивидуальность, ее неясная душа, ее неведомая мне воля находили в рассеянном ее взгляде крохотное, чудесным образом уменьшенное и, однако, полное отражение, в тот же миг (таинственный ответ пыльцы, готовой оплодотворить пестик! ) я ощущал в себе такой же неясный, такой же малюсенький зародыш желания успеть заронить в сознание девушки мысль обо мне, не дать ее желаниям устремиться к кому-нибудь еще, утвердиться в ее мечтах, покорить ее сердце. А коляска все удалялась, хорошенькая девушка была уже сзади нас, и так как она не знала обо мне ничего такого, что создает представление о личности, то ее глаза, едва скользнув по мне, тут же меня забывали. Не оттого ли она и казалась мне такой красивой, что я видел ее мельком? Пожалуй. Невозможность остановиться с женщиной, страх при мысли, что ты никогда больше не встретишься с ней, — вот что, прежде всего, придает ей вдруг ту самую прелесть, какую придает стране наша болезнь или бедность, мешающая нам туда поехать, а серым дням, которые нам еще осталось прожить, — бой, в котором мы падем неминуемо. Так что если бы не привычка, жизнь должна была бы казаться восхитительной существам, которым каждый час грозит гибель, — то есть всем людям. Притом, когда нашу фантазию влечет желание несбыточного, то ее полет не скован реальностью, всецело постигаемой при встречах, когда очарование мимоидущей находится обычно в прямом соотношении со скоростью езды. Если наступает ночь, а экипаж едет быстро, — в деревне, в городе, — всякий женский торс, обезображенный, подобно античному мрамору, увлекающей нас скоростью и затопляющим его сумраком, пронзает нам сердце на каждом повороте, из глубины любой лавки стрелами Красоты, той Красоты, при виде которой хочется иногда задать себе вопрос: не есть ли она в этом мире всего лишь добавок, присоединенный к образу промелькнувшей женщины нашим взыскующим воображением?

Что, если б я вышел из экипажа и заговорил с шедшей навстречу девушкой, — не был ли бы я разочарован, заметив какой-нибудь недостаток ее кожи, не видный мне из коляски? (Тогда всякое усилие проникнуть в ее жизнь вдруг показалось бы мне ненужным. Ведь красота — это вереница гипотез, которую обрывает безобразие, загораживая открывшуюся было нам дорогу в неизвестное) Быть может, одно ее слово, улыбка дали бы мне ключ, нежданный шифр, и я прочел бы выражение ее лица, походку, после чего они сразу утратили бы своеобразие. Это вполне возможно; дело в том, что самых пленительных девушек я встречал в те дни, когда был с какой-нибудь важной особой, от которой, — сколько ни придумывал поводов, — никак не мог отделаться;

несколько лет спустя после моей первой поездки в Бальбек, разъезжая по Парижу в коляске с другом моего отца, я разглядел в вечерней темноте быстро шедшую женщину и, решив, что безрассудно только из приличия терять свою долю счастья в жизни, — а жизнь у нас, по всей вероятности, одна, — я, не извинившись, выскочил из экипажа, пустился на поиски незнакомки, потерял ее из виду на первом перекрестке, догнал на втором и наконец, запыхавшись, столкнулся под фонарем со старухой Вердюрен — я всегда от нее прятался, а она с радостным изумлением воскликнула: «Ах, какой вы милый, — так бежать, только чтобы со мной поздороваться! »

В тот год, в Бальбеке, при таких встречах, я уверял бабушку и маркизу де Вильпаризи, что у меня очень болит голова и что лучше мне пойти обратно пешком. Они не разрешал мне выйти из коляски. И я присоединял красивую девушку (а найти ее было труднее, чем памятник старины, ибо она была безымянна и подвижна) к коллекции тех, на кого мне хотелось посмотреть вблизи. Все же одна из них еще раз представилась моим глазам — и в такой обстановке, которая показалась мне благоприятной для того, чтобы познакомиться с ней. Это была молочница с фермы — она принесла в гостиницу сливки. Я подумал, что и она меня узнала: она в самом деле внимательно смотрела на меня — наверное, потому, что ее удивило мое внимание. А на другой день Франсуаза, войдя ко мне в номер, около полудня, чтобы отдернуть занавески, так как я все утро пролежал в постели, протянула мне письмо, доставленное в гостиницу. В Бальбеке я ни с кем не был знаком. Я не сомневался, что это письмо от молочницы. Увы, его написал Бергот: он был здесь проездом, и ему захотелось повидаться со мной, но, узнав, что я сплю, он оставил мне маленькую записку, а лифтер положил ее в конверт, и я вообразил, что его надписала молочница. Я был страшно разочарован, и даже мысль, что получить письмо от молочницы не так трудно и не так лестно, как от Бергота, не утешала меня. Эту девушку я больше уже не встретил, как и тех, которых я видел только из экипажа маркизы де Вильпаризи. Промельки и утраты их всех усиливали мое возбуждение, и мне казалось, что, наверное, мудры те философы, которые советуют нам умерять наши желания. (Разумеется, если речь идет о желании близости с людьми: ведь только такое желание и вызывает тревогу, ибо устремлено к мыслящему неведомому. Глупее глупого было бы предполагать, что философия толкует о желании разбогатеть. ) И все-таки я склонен был думать, что эта мудрость неполноценна, — я говорил себе, что от таких встреч мир хорошеет, ибо он на всех проселочных дорогах взращивает особенные и вместе с тем неприхотливые цветы, мимолетные сокровища дня, дары прогулки, которыми я не насладился лишь в силу случайных, вряд ли всегда так складывающихся обстоятельств и которые усиливают жажду жизни.

Но, быть может, надеясь, что как-нибудь, когда я буду свободнее, я встречу на других дорогах таких же девушек, я уже начинал сомневаться в неповторимости желания жить вблизи женщины, которой мы любуемся; я допускал возможность вызвать это желание искусственно — значит, я в глубине души понимал, что оно призрачно.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.