|
|||
Послесловие 5 страницаТак в полной гармонии семейного праздника мы сидели в кухне, пили глинтвейн и ели хлебцы с кусочками еще теплого окорока. Мне было уютно и тепло, ящик в моем подсознании был плотно закрыт, я смотрела в глаза собравшимся и думала, что это Рождество — как пластырь на ране, и когда мы снимем его на Новый год, кожа под ним будет белой и чистой, без намека на шрам. Однако наутро все испортилось. Это было единственное утро в году, когда мама не валялась в постели до полудня, а завтракала с нами. Но когда я вышла в кухню к накрытому для завтрака столу, мамы там не было. Папа сидел и читал газету, дедушка с бабушкой прихлебывали кофе. Одеты они были по-праздничному: дедушка в костюме, бабушка в нарядном платье, с седыми волосами, собранными в маленький пучок. Мамы нигде не было видно. Некому было сказать мне: «С Рождеством, Ева! ». Я пошла в спальню и увидела, что мама лежит в постели, а на тумбочке стоит нетронутая чашка кофе. Я не удержалась и сказала: — Вставай, сегодня же Рождество, ты должна завтракать с нами на кухне! Она странно посмотрела на меня: — Да-да, я уже иду. С Рождеством. Конечно, она так и не спустилась. Мы завтракали без нее, и пряники были на вкус как картон. Ко времени начала утренней службы мама спустилась вниз в халате и заявила, что у нее болит голова: — Но вы идите, когда вернетесь, мне уже будет получше. Всю службу у меня болел живот. Я не слышала, что говорил священник, только смотрела на крест на стене церкви и мысленно протягивала к нему руки. Я думала о том, что Иосиф не был настоящим отцом Иисусу, и что мама наверняка мне не родная, и что мой единственный друг на свете — это уши Бустера. Дети в хоре были наряжены ангелочками с крылышками на спинах: одна девочка надела красные чулки и напоминала аистенка. Наверное, ее мама сидит сейчас среди прихожан и проклинает себя за то, что не проследила, какие чулки натянула ее дочка, думала я и испытывала странное злорадство при мысли о том, что девочка после выступления получит выговор. Вероятно, такие мысли были вызваны завистью, ведь ее мама, по крайней мере, была с ней, а моя отлеживалась дома в постели. Когда дедушка обнаружил, что у него стащили зимние кожаные перчатки, я поняла, что это Рождество обречено: оно уже стоит на табурете с веревкой на шее. Осталось только выбить табурет. Мы вернулись домой, отряхнули снег с обуви. Дедушка растирал заледеневшие руки. Мама уже встала и переоделась, но обед не приготовила. Дедушка с бабушкой, руководствуясь принципом «больше дела — меньше слов», взяли это на себя, и спустя час мы сидели за праздничным столом и ели домашнюю колбасу, которую они привезли с севера. Наша кухня была празднично украшена: в окне висела рождественская звезда, стол накрыт вышитой скатертью. Папа подливал всем водки. Мама опрокинула пару стопок и начала приходить в себя. Мы пели рождественские песенки, и она заливалась смехом. Так приятно было наконец расслабиться. — Ничего удивительного, что я в плохом настроении. Я так устала. Работала как проклятая последние недели: конец года, сдача плана, потом подготовка к праздникам… Но вижу, вам трудно меня понять. Вы все накупили себе новых нарядов на Рождество, а я одна сижу тут в обносках. Папа решил не отвечать ей, затянув новую песню. Бабушка пробормотала что-то вроде: «Ну теперь можно забыть о работе, ведь сейчас Рождество. Посмотри, какой вкусный окорок на столе. А тортику не хочешь? ». Я с нетерпением ждала раздачи подарков. Мама обожала подарки, и я была уверена, что они поднимут ей настроение. По традиции мы открывали их после обеда, и пока что они лежали под елкой, маня яркими обертками. Конечно, стиральную машину мы не поставили под елку, решив, что завяжем маме глаза, дадим ей покружить по дому и только потом отведем в гараж. Так сюрприз будет более неожиданным, и мама обрадуется сильнее, чем если бы уже утром увидела коробку и догадалась, что внутри. Папа переоделся Дедом Морозом, уселся под елку и стал раздавать подарки, читая рождественские стишки. Дедушка с бабушкой были как всегда щедры. Мне подарили кофточку, маме шелковый шарфик, а также книги, дорогой шоколад, духи и еще что-то, точно не помню. Родители отца прислали подарки по почте. Моя посылка была завернута в красивую синюю бумагу со звездочками. Она была большой и тяжелой. Я открыла ее, сняла несколько слоев бумаги и достала статуэтку Девы Марии. Она была из мрамора, полметра высотой и изображала женщину, одетую в длинное платье, шаль и сандалии. Ладони она прижимала друг другу, словно молилась или приветствовала кого-то. Я влюбилась в нее с первого взгляда, как когда-то в Бритту. Мама только фыркнула: — Какая гадость. Только они могли прислать такую громоздкую, уродливую и совершенно бесполезную вещь. У них совсем нет вкуса. У меня все сжалось внутри, но Дева Мария нисколько не обиделась. Она просто смотрела на меня сосредоточенно. Ее спокойствие меня восхитило, я подумала, что она столькому может меня научить. Так я и сидела, смирно ожидая, когда папа дойдет до моего подарка маме. Ей уже подарили кучу всего от папы и дедушки с бабушкой, например, милую курточку, отороченную мехом, которая ей очень шла. Теперь она сидела на диване и жадно следила за все уменьшающейся горкой подарков под елкой. Каждый раз, получая сверток или коробку, она тут же вскрывала их, не замечая ни красивой упаковки, ни интересного стишка, приклеенного сверху. Взяв в руки мой подарок маме, папа прочитал стихотворение, которое я сочинила сама: «С такой вещицей на шее нет в мире мамочки милее». — Чтобы это могло быть? Дайте-ка посмотреть… Да неужели… Какая прелесть! Ожерелье! Где ты его раздобыла, Ева? Оно чудесное, спасибо большое. Мама тараторила слова благодарности, разглядывая серебряную цепочку с цветными камушками ее любимых оттенков. Именно это стало для меня решающим фактором при покупке дорогой — целых пятьдесят крон — безделушки. Мама никак не могла справиться с застежкой, пока, наконец, не попросила о помощи бабушку, бормоча: «Терпеть не могу сложные застежки, об них можно все ногти переломать». Бабушка забрала у нее ожерелье и стала его рассматривать. Они одновременно поняли, что именно не так, но мама воскликнула первой: — Ева, мне не нужна эта вещь! Она сломана. Она протянула мне цепочку, и только тогда я увидела то, чего не заметила раньше, — застежка не защелкивалась. Я хотела было объяснить, что могу поменять цепочку или подарить что-нибудь другое, но мама уже отвернулась к папе, который протягивал ей очередной подарок. Ее красные губы были полуоткрыты, голубые глаза искрились, брови поднялись в ожидании, зубы поблескивали а свете свечей, а щеки разрумянились, как у Деда Мороза. Она наконец обрела праздничное настроение. Я так сильно сдавила цепочку в руке, что камушки до крови впились мне в ладонь, как теперь иногда — шипы роз. Папа делал вид, что ничего не случилось. Наверно, он так и решил, тоже считая, что цепочку легко можно поменять на исправную. Вскоре под елкой ничего не осталось, и папа попросил маму встать: — Иди сюда! Нет, я не буду тебя обнимать, не бойся! У нас есть еще один подарок для тебя. Пойдем! Мама поднялась с дивана и встала перед ним в ожидании. Она была похожа на ребенка, думается мне сейчас, но тогда я, конечно, так не считала, я сама еще была ребенком. Папа взял красивый шерстяной шарф и завязал маме глаза. Потом он крутил и крутил ее, пока она чуть не потеряла равновесие. Она громко смеялась, черная юбка развевалась, открывая стройные ноги в тонких чулках. Бабушка с дедушкой тоже встали. Дедушка взял маму за одну руку, папа — за другую. Потом мы долго ходили по дому: в спальню, на балкон, в кухню, вверх по лестнице, вниз по лестнице и обратно в гостиную. Все это время мама хохотала, она засмеялась еще громче, когда папа открыл входную дверь, и холодный декабрьский ветер дунул нам на ноги. Мама пошатнулась на пороге — намеренно, решила я, имея большой опыт игры в жмурки. Папа еще крепче взял ее за руку, и они пошли к гаражу. Мы не надели ни курток, ни сапог, и я тут же озябла на ветру, но зато снег был такой плотный, что по нему можно было спокойно идти в тапочках. Папа открыл дверь гаража, дедушка включил свет, и все, у кого не были завязаны глаза, заглянули внутрь. Там стояла стиральная машина. Мы обернули ее всей бумагой, какую только нашли в доме, и украсили огромным алым бантом. Я переминалась с ноги на ногу, пытаясь согреться, сжимала в кулачке ожерелье и думала, что если сейчас все не наладится, то не наладится уже никогда. И тогда мне придется выбирать — лев или крокодил. Мама стояла перед подарком, а папа снимал с нее повязку, декламируя стишок о «чудо-машине». В первый момент она ничего не сказала. Просто стояла, застыв перед подарком. А потом начала хохотать. Со словами «Что бы это могло быть? » она начала срывать с машины бумагу, и та усыпала весь пол. Большие и маленькие бумажки летали вокруг и приземлялись на велосипеды, шины и лыжи, хранившиеся в гараже. Наконец, мама добралась до коробки и прочитала надпись. Она ничего не сказала. Стояла молча, пока папа не достал нож и не предложил ей открыть коробку. Это вывело ее из ступора, и она снова принялась раздирать, на этот раз картон ножом. Не знаю, почему она так долго ждала, прежде чем устроить истерику. Ведь всем было ясно, что в коробке может быть только бытовая техника и ничего другого. Никаких бриллиантов или мехов. Но, видимо, мама так ждала бриллиантов, что ожидание вкупе с алкоголем притупили ее восприятие. Но это я понимаю сегодня. Тогда я слышала только то, что она кричала. Я помню это до сих пор. Слово в слово. — Стиральная машина? Это ведь она? Глаза меня не подводят? Я вижу то, что вижу?! Я это себе не вообразила, нет?! Резкий голос с нотками истерики. Ощущение надвигающейся бури. — Разумеется, это стиральная машина. Как ты хотела. Самая лучшая, ты это заслужила. Точнее, мы все заслужили, это же подарок не только для тебя, но и для нас всех. Это роскошь… — Папа так и не успел закончить предложение. — Роскошь? Это стирка-то? Ну да, конечно, это такая роскошь — стирать, особенно когда я вынуждена этим заниматься! Это роскошь — иметь жену, которая стирает в роскошной стиральной машине, а потом выжимает роскошное белье и гладит его роскошным утюгом на роскошной гладильной доске! Вот, значит, как ты себе это воображаешь! Ты думаешь, я считаю это роскошью — все время стирать и стирать на вас всех. Ну, так я могу приступить прямо сейчас! Могу настирать тебе целую гору роскошных тряпок. Ты этого хочешь? Чтобы я в Рождество занималась стиркой?! Мамин голос звучал пронзительно, она кричала все громче и громче. Папа пытался ее успокоить: — Дорогая, прекрати, ну не надо, это же для нас всех, ты же сама говорила, что мечтаешь о такой машине, мы не думали, что ты… — Его слова разлетались по комнате, как клочки бумаги. — Я думала, что у меня, по крайней мере, есть семья. Что я могу расслабиться в Рождество и отдохнуть. Что хоть кто-то поинтересуется, не нужна ли мне помощь, что меня порадуют и подарят что-нибудь милое и приятное. Думаешь, Бьёрну пришло бы в голову подарить Мадлен стиральную машину на Рождество? Или швейную? Или утюг? Я разговаривала с ним пару дней назад, и он рассказал, что купил ей кольцо с бриллиантами, потому что у нее были проблемы на работе и ее надо поддержать. Я надеялась, что меня хоть раз спросят, как я себя чувствую, а не будут считать роскошной прислугой! Я ведь тоже человек! У меня тоже есть чувства!! Ее слова хлестали нас, как пощечины. Их поток не иссякал. Она не замолкала ни на секунду, как старый испорченный принтер, выплевывавший одну бумажку за другой, не позволяя ни успокоить ее, ни указать на то, насколько нелогично то, что она говорит. На самом деле, стоило нам с папой услышать слово «бриллиант», как мы сразу поняли причину такой реакции на подарок. Болтливость Бьёрна привела к тому, что Рождество для нас было испорчено. Ничего, кроме бриллиантов, маму бы не устроило, она, наверное, сидела все утро и мысленно пересчитывала караты, предварительно смазав руки кремом, чтобы кольца на них лучше смотрелись. Курточка, духи, шарф, сломанное ожерелье — все это ее нисколько не волновало. — Ну пожалуйста, возьми себя в руки. Ты же знаешь, мы не хотели сделать ничего плохого. Мы желали тебе только добра. Да, все мы знаем, что ты никакая не домохозяйка. Я думаю, тебе надо успокоиться, а нам всем вернуться в дом и выпить по стаканчику глинтвейна, а то мы все замерзли… Но попытка бабушки успокоить дочь имела прямо противоположный эффект. Мама повернулась к ней и заорала так, что изо рта у нее брызнула слюна: — Чудесно! Великолепно!! Теперь и ты на их стороне! Ты никогда меня не понимала! Ну и забирай эту стиральную машину себе, если считаешь ее таким роскошным подарком. Правда, ты никогда не стираешь, но пару раз в год надо же менять постельное белье. Вот тогда она вам и пригодится, если, конечно, влезет в купе, когда вы поедете домой. — Успокойся. Успокойся, я сказал. Это было задумано как подарок всей семье. Я думал, ты будешь рада, тем более, ты сама говорила, что мечтаешь о стиральной машине. Мы можем пойти в магазин и выбрать что-нибудь другое. Ты же знаешь, что мы очень ценим тебя и все, что ты для нас делаешь. Послушай… — Снова папин голос — усталый, расстроенный, злой — он сдерживается изо всех сил, еще надеясь сгладить ситуацию. Острые камушки больно впивались мне в ладонь. Я разжала кулак и увидела капли крови. Мне это не привиделось. Боль в руке — лучшее тому подтверждение. Стиральная машина — подарок всей семье, а для мамы они в выходные купят что-нибудь другое. Все в порядке, все успокоились. Мы можем вернуться в дом и выпить глинтвейна. Вифлеемская звезда указывает что угодно, только не дорогу к дому. — Я иду в дом и ставлю греться глинтвейн, и вы тоже возвращайтесь. Доченька, не надо расстраиваться по мелочам, у тебя ведь такая чудесная семья. Другие радуются, если им удается сытно поесть в Рождество, а ты… — Дедушка, до того молчавший, тоже встрял в разговор. Он словно внезапно состарился. Светлые волосы стояли дыбом, ястребиный нос резко выделялся на бледном лице, а живот нависал над ремнем. В слабо освещенном гараже его кожа казалась покрытой болезненными пятнами. Он протянул руку, чтобы погладить маму по щеке, и пробормотал: — Я этого не вынесу… Но как только мама поняла, что все объединились против нее, она бросилась в дом и через минуту выскочила оттуда в новой куртке и сапогах. Мое светлое «я» в панике умоляло: «Мама, милая, вернись, подожди, милая мамочка, останься! » Но она только крикнула, что мы не расстроимся, если она уйдет навсегда или сбросится с какого-нибудь моста, потому что нам всем на нее наплевать. Еще секунда — и она исчезла. Мы вчетвером вернулись в кухню, выпили глинтвейна, съели пирог, пожелали друг другу спокойной ночи и… счастливого Рождества. Кровать показалась мне смертным ложем. Они все — папа, дедушка, бабушка — по очереди подходили к моей постели, делая вид, что ничего страшного не произошло. — Печально, что так получилось, но скоро все наладится. Мама очень устала, ты же знаешь, она не имела в виду того, что говорила. Рождество еще не закончилось. Скоро она вернется домой, а завтра дедушка приготовит рыбу, как ты любишь, с белым соусом, черным перцем, горошком и картошкой. Просто объеденье. С таким же успехом они могли сказать: «Предложение, предложение, слово, слово, точка, запятая», потому что в голове у меня звучали только слова священника из церкви об Отце, Сыне и Святом Духе, перемежаясь словами «мама» и «умирать». Темнота сгущалась вокруг нас с Девой Марией, которую я поставила на полку в спальне. Только она могла понять, что творится у меня в душе. Самое ужасное, что они были правы. Рождество еще не закончилось. На следующее утро, когда я вышла в кухню, все, включая маму, сидели за столом. Она пила кофе и ела пряники. В отличие от остальных, она была в домашней одежде, но на шее у нее красовалось ожерелье филигранной работы с драгоценными камнями, которое бабушка получила в подарок от дедушки в день свадьбы и всегда надевала по праздникам. — Ева! Доброе утро! Хорошо спала? Я кивнула и села за стол. Мама заметила мой взгляд и довольно коснулась рукой ожерелья. — Видишь? Бабушка подарила мне это на Рождество. Она сказала, оно все равно когда-нибудь досталось бы мне, а ее шея стала такой старой и морщинистой, что украшать ее уже бесполезно, вот и решила его мне подарить. Красивое, правда? Мама ласково погладила камни. Потом встала, прошла в коридор, чтобы полюбоваться на себя в зеркало, и вернулась обратно. Бабушка намазала мне бутерброд, села рядом и обняла меня. — Зачем ждать, пока я умру, правда, Ева? — сказала она. Никто не вспоминал, что мама уходила, никто не спрашивал, когда она вернулась. Все были заняты сыром чеддер и домашним хлебом. Дедушка отметил, что папа надел шарф, подаренный ему на Рождество. И правда, зачем ждать? Мирное Рождество того стоило, и все были готовы заплатить эту цену. Праздник был спасен, но слово «спасение» для меня уже утратило всякий смысл. Я не могла понять, как можно простить человека, испортившего всем праздник, да еще и осыпать его подарками? Все рождественские каникулы я сжимала в руках мешочек с ушами Бустера и размышляла. Мама снова оказалась плохой, но я пока еще не готова была наказать ее. Решение принято, но мне нужно подготовиться, чтобы воплотить его в жизнь. Может быть, мое светлое «я» еще надеялось, что раны на ладони затянутся, и потому кто-то другой должен заплатить за то, что сделала мама. Нужно только, чтобы этот «другой» заслужил наказание. Мне требовалось хорошенько подумать. Случившееся в Рождество меня многому научило. Я узнала: манипулируя людьми, можно получить все, что тебе хочется. Достаточно, словно актер, изобразить злость, горе, радость и так далее. Я сразу поняла, что эти знания пригодятся мне в достижении поставленной цели: убить и не быть убитой. Я решила приступить к делу. Во сне я лежала на коленях у Пикового Короля, а он укачивал меня, как младенца, и шептал ласково: «Действуй, Ева! Давай, девочка моя! Ты сильная! Ты справишься! Твоя судьба в твоих руках, твоих руках, твоих руках…» Я так много думала и так мало говорила в те дни, что это заметила даже мама. Естественно, это ее взбесило. — Ваши дети всегда такие опрятные, а моя дочь совершенно не следит за собой, — жаловалась она друзьям, которые приходили к нам в гости поздравить с праздником. И добавляла, что дети совершенно неуправляемы, поэтому «лучше на них не зацикливаться, дети — это еще не вся жизнь». Начало школьных занятий принесло мне облегчение. Я еще не решила, на что направить свою темную силу, но надеялась, что такой случай скоро представится. Так оно и вышло. После того как учительница музыки Карин Тулин позвонила родителям и нажаловалась на меня, наши с ней отношения были похожи на две параллельные прямые, которые никогда не пересекутся. Она знала, что несправедливо обвиняла меня, но мы это не обсуждали, и больше она на меня не жаловалась, даже если я отказывалась петь. Но дисциплина на ее уроках в нашем классе все ухудшалась, и она пыталась найти взаимопонимание хотя бы с девочками. Нам было тринадцать. Мы были достаточно большие, чтобы почувствовать слабость взрослого, но еще слишком малы, чтобы не испытывать по этому поводу злорадства. Конечно, выбор Карин пал на других, пользующихся в классе авторитетом девочек, которые все чаще стали задерживаться после урока и петь вместе с ней. Пару раз я видела, как она ведет их в кондитерскую неподалеку от школы. Официально это называлось «проводить дополнительные занятия», чтобы повысить уровень знаний учащихся или подготовиться к выпускному экзамену, но я-то знала: она покупала девочкам сладости, чтобы заручиться их поддержкой, ей нужен был спасательный жилет на случай шторма. Карин Тулин все чаще подходила к девочкам на школьном дворе и даже приходила в женскую раздевалку перед уроком физкультуры. Она обсуждала с ними школьные проблемы, директора и недостатки системы образования, а иногда даже делилась сплетнями о личной жизни учителей. Девчонки жадно слушали ее, надеясь при случае использовать полученную информацию. Я ненавидела ее за слабость и подхалимаж, меня подмывало посоветовать ей проглотить улитку, а иногда мне казалось, что она будет выглядеть намного краше без ушей. Но ее поведение было мне на руку. Моя одноклассница Улла однажды рассказала, что Карин Тулин смотрела, как она принимает душ. Я тогда мало что знала о нетрадиционной сексуальной ориентации, но достаточно, чтобы понять, какая бомба прячется в невинной фразе Уллы. Ее хватило бы, чтобы взорвать всю школу. Я поспешно сказала подруге, что чувствую то же самое, что мне кажется, Карин меня тоже разглядывает, и что это как-то не совсем нормально. «Нормально» было ключевым словом для подростков уже в те годы. И пошло-поехало. Я сделала все, чтобы паутина лжи разрасталась, выбрав орудием Сисси, девочку, которая не входила в число любимиц Карин Тулин, но очень хотела ею стать. Она показалась мне идеальным бикфордовым шнуром. — Сисси, тебе не кажется, что Карин Тулин как-то уж больно пристально нас разглядывает? И потом, что она вообще делает в нашей раздевалке? Она должна быть в музыкальном классе! Я обрабатывала Сисси несколько недель, пока мне не представился отличный случай. Мы остались с Сисси в раздевалке наедине. Все остальные девочки уже переоделись и ушли. Сисси заговорила, и я поняла, что все это время ее мозг усиленно обрабатывал полученную от меня и других девочек информацию. — Да, я тоже подумала, что Карин Тулин какая-то странная. Сидит тут и пялится на нас, словно ей больше нечем заняться. Это как-то ненормально. Уже и не поболтаешь спокойно, вечно она лезет с комментариями. — Ты не знаешь, она замужем? У нее кто-нибудь есть? Тишина. Соображала Сисси на редкость медленно. — Не думаю. Кольца у нее нет. Но может, оно мешает играть на музыкальных инструментах? — А тебе девчонки не говорили, что им тоже не нравится принимать душ в ее присутствии? Хоть она и говорит, мол, не надо меня стесняться, все мы тут девушки. — Она так сказала? — Ага. Я сама не слышала, но мне передавали. Сисси снова задумалась. Как же она тормозит! — Надо спросить других… Большего и не требовалось. Скоро Сисси прокомпостировала мозги половине одноклассниц, и девочки начали демонстративно мыться в купальниках. Но тупая училка не подозревала, чем ей это грозит. Она настолько дорожила взаимопониманием с девочками, которого, как ей казалось, добилась, что не замечала, как над ее головой сгущаются тучи. Она продолжала заходить в раздевалку и делала вид, что не понимает, почему все молчат и стараются улизнуть как можно скорее. Теперь надо было привлечь на свою сторону мальчиков. В тринадцать у них уже начинали играть гормоны, но они не знали, что с этим делать. Достаточно было написать записку почерком, напоминавшим мальчишечий (в подделывании почерков мне не было равных) и подобрать правильные слова. Вышло что-то вроде: «Карин, старая лесбиянка, не суйся к нам. Все, что тебе нужно, — в соседней раздевалке». Я наклеила записку на дверь мужской раздевалки и услышала радостный гвалт, шквал вопросов и едкие комментарии в ответ. Теперь оставалось только набраться терпения. Ждать пришлось недолго. Не прошло и недели, как Карин Тулин окончательно утратила в нашем классе авторитет. Как она ни умоляла учеников вести себя хорошо, слышала в ответ только: «Заткнись, старая лесбиянка! ». Она перестала приходить в женскую раздевалку, искала у своих любимиц поддержки, но, купленная на сладости, поддержка эта оказалась не прочнее надутого пузыря от жвачки, который, лопаясь, залепляет все лицо. Вскоре записки стали появляться повсюду. Слухи распространились по всей школе. Ученики других классов стали кричать: «Лесбиянка! », когда Карин Тулин проходила мило. На переменках она не вылезала из музыкального класса, словно испуганное животное из норы, а на уроках закатывала истерики и осыпала учеников оскорблениями. Я стояла за невидимым занавесом и наслаждалась поставленной мною пьесой. Как легко, оказывается, добиться желаемого. В случае с Бустером я была одна, теперь же за спиной у меня оказалась целая армия, готовая выполнять любые приказы. У противника не было шансов выиграть сражение. Директору потребовался месяц, чтобы сообразить, в чем дело, но уже через неделю после этого он отправил Карин Тулин «в отпуск» до конца учебного года. Ученицы рассказали ему, что Карин угрожала им плохим отметками, если они «неправильно» себя вели, пялилась на них в раздевалке и лапала, когда показывала, как играть на пианино. Вся эта грязь выплеснулась наружу, стоило мне только сдвинуть крышку люка. События развивались стремительно. Скоро слабость Карин к девочкам стала всего лишь глазурью на целом пироге из сплетен и слухов. Одна девочка даже заявила, что видела, как Карин пыталась обнять другую полуголую девочку. Никто не знал, о ком именно шла речь, но все ей поверили. Карин Тулин в школу больше не вернулась. Крыса перегрызла веревку, прежде чем она успела увидеть крест, а может, она на него и не смотрела. Как-то вечером я достала мешочек с ушами Бустера и рассказала им, что испытываю что-то похожее на угрызения совести. Мое светлое «я» шептало, что хотя Карин Тулин и несправедливо обошлась со мной, она одинока и несчастна, и, наверное, не стоило так жестоко наказывать ее за то, что сделала моя мама. Бустер отреагировал мгновенно. На следующий же день мама в присутствии моей одноклассницы заявила, что в полосатой блузке, которую я купила себе накануне, я похожа на уголовника. Одноклассница расхохоталась, и они с мамой мгновенно сошлись на том, что я напрочь лишена вкуса и чувства прекрасного. При этом мама отметила, как моя одноклассница хороша собой, опрятно одета и умна, да еще занимается в кружке танцами. Куда уж мне до нее! — Ты тоже могла бы одеваться получше. Хотя, впрочем, зачем? Все равно на тебя никто даже не посмотрит. Мое темное «я» тут же заявило, что все угрызения совести — просто чушь. Мама злая и должна быть за это наказана. Когда я буду готова. С Карин Тулин было покончено, у меня не было желания ни спасать ее, ни посылать ей венок на могилу. Она исчезла, и меня не интересовало, что с ней сталось. Шторм закончился, и небо начало проясняться.
Я замечаю, что светает и за моим окном. Откладываю ручку, надеваю туфли и иду в сад в одной сорочке, вдыхая аромат роз. Может быть, хоть они принесут мне покой и ощущение, что все идет так, как должно. А если нет, я буду просто стоять и наслаждаться одиночеством.
29 июня Свен постоянно достает меня. Стоит мне сесть за дневник, как он начинает: — Ева, ты должна проживать жизнь, а не записывать ее. Теперь он пытается отвлечь меня от дневника: — Сейчас в Культурном центре выставка, говорят, там хорошие картины. Не хочешь посмотреть? Или, может, устроим уборку? Ты вытрешь пыль, а я возьму пылесос. А хочешь, пойдем прогуляемся. Может, мне позвонить насчет билетов на джазовый концерт в Варберге? Такой приятный вечер, не пойти ли нам в греческий ресторанчик съесть пару бараньих котлеток? Я просто не узнавала своего Свена. Вероятно, желаемое приходит тогда, когда решаешь, что без него прекрасно можно обойтись. Мы поехали на выставку живописи в Культурный центр — наш местный Лувр и Британский музей в одном флаконе, где один малоизвестный художник выставлял свои картины, впрочем, действительно неплохие. Там мы встретили знакомых и узнали последние новости. Те, кто жил в городе, жаловались на переизбыток машин, сельские жители — на нехватку общения. Петра и Ханс Фредрикссон тоже были там и с энтузиазмом поприветствовали нас. Они, в отличие от других, даже не пытались делать вид, что пришли посмотреть картины. Общение с Петрой — тяжелое испытание. Она, конечно, милая, но говорит без умолку. При этом муж ее молчит, как заговоренный. Свен однажды предположил, что Петра дышит задницей, потому что рот у нее постоянно занят. Но я ее всегда защищаю, потому что знаю с детства. Мы с ней и Гудрун когда-то проводили вместе все лето — купались, играли и болтали. Петра — одна из немногих, кому что-то известно обо мне. И если б не она, я не смогла бы устроиться работать в туристическое бюро Якоби. Едва увидев нас, Петра радостно бросилась навстречу. Волосы у нее зачесаны вверх, на губах вечная простуда, шарф волочится по полу. Небрежно накинутый на плечи плащ придает ей сходство с птицей в клетке, но мне почему-то думается, что заперт-то как раз Ханс… — Привет! Как дела? Я так рада вас видеть! Кстати, спасибо, что пригласили нас на день рождения. Было так весело! Где только Свен раздобыл тот чудесный торт? Свен, ты такая душка. Что я вам сейчас расскажу! Ханс собирался к зубному, у него зубы болели, и я посоветовала ему пойти к Хольмлунду на углу, ну он и пошел вчера, и Хольмлунд усадил его в кресло и велел открыть рот, ну он и открыл — Ханс, а не Хольмлунд. Доктор, разумеется, обнаружил там что-то и спросил Ханса, можно ли его практиканту посмотреть. Ханс ответил, что да, конечно, можно. Ну, так он и сидел, и ждал с открытым ртом, пока Хольмлунд не привел практиканта. Они смотрели и смотрели, а когда закончили и попросили Ханса закрыть рот, он не смог — что-то заклинило. Хольмлунд пытался сжать ему челюсти, но ничего не получалось, а потом практикант попробовал, и только вдвоем им удалось закрыть Хансу рот, но это было чертовски больно, правда, Ханс? Слышишь меня, Ханс? Вы, наверно, спешите, но я не могла не вспомнить песенку про крокодила, который открыл рот и уже не мог его закрыть, и пришлось ему отправляться к доктору….
|
|||
|