Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть вторая 6 страница



Можно было остановиться где угодно, но Лешка гнал дальше и дальше. Его нога будто приросла к педали газа. Позади остался город, страшный, как ночной кошмар, хуже того — позади лежала сама смерть; по сторонам летел лес, и время от времени брызгали редкими тусклыми огнями увязшие в снегу деревни. Каждый мелькнувший фонарь казался Лешке, обезумевшему от страха, постом автоинспекции — и он заставлял себя скидывать скорость, чтобы не остановили, и не увидели…

Лешка остановил машину, только когда начало светать. Наступили серые сумерки, заря чуть брезжила, бледная, без красок, за мутной пеленой туч. Лес вокруг стоял сизый от инея. Ели тянули к дороге бахромчатые лапы в белой патине; сухие черные сучья торчали из снега, как обугленные. кости. Стояла такая тишина, что грохот крови в ушах казался шагами каких-то стремительных невидимых преследователей.

Лешка выскочил из машины, отпер дверцу и потянул труп за ноги. Его голова стукнулась об обледенелый асфальт, и Лешка ощутил тошный толчок в сердце, будто он мог дернуться или закричать от боли. Он снова взял мертвеца в охапку и полез через сугробы в глубь леса.

Лес по-прежнему реагировал лишь безразличной тишиной. Сзади, по шоссе, пролетел тяжелый грузовик, грохот и гул мотора раскатился далеко вперед и назад. Мертвец был так тяжел, что ноги проваливались в снег по колено, снег набрался в кроссовки, но это уже не имело значения. Лешка брел, волоча труп за собой, до тех пор, пока не пропала из виду дорога. Остановился в окружении елей, мрачных деревьев, вовсе не зеленых, как говорится в детской загадке, а черных с сединой — его вдруг взяла оторопь. Ему показалось, что из лесной чащи на него с холодным, брезгливым неодобрением смотрит множество глаз. Ощущение недоброго взгляда в спину заставляло дико озираться по сторонам.

Идти дальше было невозможно.

Лешка бросил труп на снег. В падении плед соскользнул с лица — и Лешка не успел отвернуться, встретившись напоследок с удивленным взглядом ввалившихся невидящих глаз. По белой щеке мертвеца размазалась кровь, как тогда, на шоссе…

Это было хуже всего. Лешка всхлипнул, развернулся и побежал к дороге, увязая в снегу. Сумеречный лес молчал и тоже смотрел ему в затылок несуществующими глазами, снег сыпался с веток, резкий порыв ветра подтолкнул в спину, сорвал колючий снежный вихрь, наотмашь хлестнул по щеке и затылку… Лешка еле выбрался на шоссе.

Он открыл обмерзшую дверцу и сел за руль.

В салоне почему-то мерзко воняло бензином и падалью. Лешка поднес к лицу ладонь. Запах ладана совсем пропал под тошнотворной вонью мертвечины. Шоссе было совершенно пусто на сотню километров вперед и назад. Лешке снова померещилось отражение насмешливо оскаленного черепа в зеркале заднего вида. Желудок опять провалился куда-то вниз.

Машина дернулась с места рывком. Лешка выжимал скорость изо всех сил, но страх и тоска не отставали, они и не могли отстать, потому что ехали вместе с ним. Лес, размазываясь в серые с черным сплошные стены, летел по сторонам дороги. Невозможное чувство, что труп так и лежит на заднем сидении, прикрытый пледом, сжимало сердце и вызывало спазмы желудка. Трупная вонь сделалась невыносимой, Лешка открыл окно, в лицо ударила струя ледяного ветра, но и ветер, казалось, пах падалью и духами Марго.

Между тем пасмурный город в серой метельной дымке, в желтых колючих огнях, надвигался на автомобиль, как огромный распластанный спрут с железобетонными щупальцами в присосках окон.

 

За душу Энди мы с Джеффри выпили бутылку кагора. Мне было ужасно тоскливо.

Чем кончились мое любопытство и моя благотворительность… Лешка должен был благополучно отчалить той самой ночью, на шоссе, в крайнем случае — утром, в подъезде. Пожалел дурак Дрейк последнего романтика. А вот он Энди не пожалел, хоть мог бы и подумать, что жил до сих пор только за счет его любви и его ужаса перед одиночеством — а уж меня и подавно не пожалеет, подвернись ему возможность. За что он его? Не похоже, чтоб ему что-то по-настоящему угрожало. Если бы Энди хотел, давно бы сам убил его, причем легко — значит не хотел, может, ждал, что Лешка сам в инобытие попросится. Попросился. Неужели действительно ко мне приревновал, идиот озабоченный?

Да и как еще убил… Смертный может очень легко убить вампира, который ему доверяет. Вечные довольно беспомощны днем, когда впадают в оцепенение. Но это далеко не поединок, это даже не охота — это всегда отдает подлостью.

До чего люди сволочи.

Такой гадкий день прошел. Серая маята, тоска, смешанная со злобой. Я не спал. Я все для себя решил. Я принадлежу ночам. Меня бесит эта тупая истовость у нормальных, как говорится, смертных. Добродетельность — в одной куче с дешевыми страстишками. Не хочу иметь с этим ничего общего. Презираю. Ненавижу.

А Джеффри, мой бедный дружище, чувствует мое состояние, мучается вместе со мной. За что, спрашивается? Для него это совершенно не имеет смысла, Энди ему чужой. Вампиры — как кошки: одну можно потрошить, вторая будет мурлыкать и бодать тебя в руку со скальпелем. Индивидуалисты. И самоотверженная любовь у них встречается не чаще, чем у кошек… правда, гораздо чаще, чем у людей.

В сущности, я тут тоже не при чем. У меня и в мыслях не было звать Энди в компаньоны. Просто очень сильно хлестнуло по сердцу, когда он отходил. Между нами протянулась такая славная ниточка чистой силы, теплой, вроде человеческой дружбы.

— Водку лучше не пробовать, — сказал Джеффри и отобрал у меня бутылку «Фрегата». — Плохо будет.

— А так — хорошо, что ли?

— Мигель, вампиры не бессмертны, что ж тут поделаешь.

— Я знаю. Просто — жаль мальчишку. И вот теперь мне чертовски грустно. И злобно. Хочется башку свернуть кое-кому.

— Мигель, вампиры не пьют мертвой крови.

— Да знаю я, Джеффчик! Только от этого ни мне, ни Энди не легче! Выть хочется! Скулить! Дьявольщина…

Джеффри в ответ молча взял меня в охапку, как маленького. Боль в груди как будто отпустила.

— Слушай, — сказал я и отстранился, — не пойти ли прогуляться? Если водки нельзя — может, в морду можно? За други своя. Я уж найду, кому.

— Отличная мысль, — сказал Джеффри. — Если твой соотечественник собирается идти бить кому-нибудь морду, значит, от тоски уже не умрет.

У меня даже хватило духу усмехнуться.

Мы вышли на улицу.

Черно-белая ледяная ночь была освещена уполовиненной криво подвешенной луной в рваной пелене облаков. Вдоль стен летела сухая метель. Автомобили, стоящие у обочин, занесло снегом, они выгибали горбатые побелевшие спины, как морские коровы на лежбище, как белые медведи — и сиреневый свет фонарей только усиливал иллюзию. Прохожие почти не попадались. Мне вдруг показалось, что мы с Джеффри, и спешащие смертные, и машины — все вместе копошимся на дне какого-то глубокого извилистого лабиринта, наполненного сумраком, собранного из стен, разрисованных окнами, как куски грубой ткани, внутри каких-то немыслимых, огромных, гротескных декораций.

— Ничего, Мигель, — сказал Джеффри, — это пройдет. Ты еще будешь бродить по снам, как у себя дома. Не волнуйся.

— Это сны? — спросил я. — Так реально? Не может быть…

— Это — плотский выход в инобытие. А что до реальности — все реально, mon cher, и кто из нас может определить, какая именно реальность — истина, а какая — иллюзия…

— Кстати о снах, слушай, Джефф, только не смейся — а ты, случайно, не умеешь становиться летучей мышью?

— Отличный ход мыслей, bravo! В некоторых реальностях — еще как. Только летом, сейчас мышкам холодно. Напомни показать, Мигель.

Мы вышли к ночному бару — и выскользнули в другое бытие. Странное это было ощущение — когда вокруг меняется воздух, как будто проходишь под линией электропередач, или через линию фронта — чувствительно встряхивает, пробегает холодом по нервам, ветерком по лицу — опа, другое! Дома как-то совместились с собственными сюрреальными тенями. Фонари вроде бы стали ярче, даже прохожие изменились. И по моим часам — около часа пополуночи. Занятно.

— Это тоже сон, Джеффри?

— Сон, но другой. Кажется, это твой сон, Мигель.

Я тоже подумал, что сон, наверное, мой. Откуда бы в чужом сне взяться пьяному Сереге с девицей? За мои грехи, не иначе. Но — кстати, очень кстати.

Серега вывалился из бара. Прямо навстречу. Большой загул. До чего ж у тебя, бедняжки, рожа тупая, даже удивительно. Впрочем, это всего-навсего художественная правда. Достоверный сон, с примесью романтического натурализма. Даже тушь у девицы размазана — черное на красном, такая красная мордочка от мороза и водки — никакой пудрой не закрасишь. Вот интересно, заметит он меня или нет? Заметил. Или я просто создаю собственный сонный сюжет?

Серега подошел ближе и ухмыльнулся. Фирменная вышла ухмылка, этакая снисходительность нового русского супермена к простому смертному. Ну-ну.

— Что-й-то давно тебя не видно, Дрейк.

— Вадик помер. Переживаю.

И скорчил скорбную мину.

А Джеффри отошел на пять шагов и отвернулся. Якобы читает афишу ночного клуба. Аристократ ты мой ненаглядный, ну до чего ж ты тактичный, особенно на Серегином фоне.

— А хоронили без тебя. И на поминки не пришел. Переживальщик…

— Я, мил друг Сереженька, пьянок не люблю.

— Ну че ты за мужик, Дрейк?! А?!

Меня всегда жутко раздражала его идиотская манера хватать за пуговицу. Девица захихикала. Ну до чего ж ее рыцарь, верный до самого утра, красивый и умный! Сейчас этого лоха жить научит, будь спок… Неужели мне это снится?

— Братаны говорят — когда Колян с крышей по ссорился и мужиков положил, ты от страха в обморок грохнулся! Скорая откачивала — правда, что ли?

Я улыбнулся как можно нежнее. Какой же ты дурачок, мой сладкий, да еще и ябеда! Думаешь столь дешевым способом девочку развлечь? И именно потому, что мы с тобой вроде бы никогда силой не мерились — на глаз оцениваешь, а глаз залит, да и мозги подгуляли. Ты же явно думаешь, что на голову выше, вдвое толще, ряхой шире — значит, сильнее. Ох, заблуждаешься, родной. Я б тебя и при жизни по асфальту размазал, а уж сейчас… ну, чего лыбишься, солнышко в полночь? Беги, беги скорей, пока дядя добрый!

— У вас, Сергей Батькович, информация не проверена. Так и ошибиться недолго.

— Ты, Дрейк, вообще… ты вообще… ты лишний раз не сунешься! Переживает он! А когда Колян в Вадика стрелял — ты отсиживался, да? Отсиживался?!

Как же человека заводит собственная храбрость! Обвел в поисках новых впечатлений окружающий мир мутным взором. И уперся в Джеффри.

— А чего это за козел с тобой?

Вот это ты сгоряча. Ты упустил свой шанс, парень, и теперь точно вознесешься к благим небесам в сияющей колеснице. Ты что, маленькой собачки чадо, вякнул про моего Джеффчика? Вырвать язык.

— Джеффри, — позвал я. — Тут один плохой мальчик нуждается в кровопускании.

Пока он подходил, а Серега замахивался, я трогал языком верхние зубы. Клыки! Клыки выросли, мама дорогая! Еще какие!

Серегину руку я поймал на подлете. Как бабочку изрядного размера. И морда лица у него опечалилась, как у обиженной гориллы — злые люди бедной киске не дают украсть сосиски. И нарисованная улыбка его дамы погасла и оплыла — она даже забормотала: «Мальчики, мальчики, не надо»…

Надо, Федя. Надо.

Когда Джеффри взял Серегу за подбородок и приподнял его садовую голову, в поросячьих Серегиных глазках мелькнула тоска первой в его жизни разумной мысли. И он тоже забормотал: «Мужики… ну мужики… я же пошутил… ну че вы, ей-богу… мужики…».

И тут на меня накатило — и ярость, и презрение, и отвращение к этой красной тупой морде, к этому тону заискивающему, к этому запаху перегарища, дезодоранта и тела его мерзкого — с такой силой, с такой страстью, что я схватил его зубами за горло. Как хищный зверь — какую-нибудь травоядную тварь, какого-нибудь кабана оборзевшего, тоже вообразившего себя хищником. И девка тоненько взвизгнула и умолкла.

Его сила, растворенная в крови, мелкая, грязноватая, как тусклый свет или остывший кофе, меня разочаровала. Пришлось выпить много, пока почувствовалось хоть что-то. Потом я оттолкнул его к стене и насладился зрелищем лица леди в черно-белую полоску, как морда зебры, с дикими глазами — и позы Джеффри, который допил то, что осталось, аккуратно, как шампанского пригубил.

И труп, белый-белый, рухнул на серо-лиловый снег к ногам обезумевшей девицы. А в моей душе ничто и не дрогнуло, хотя я только что впервые убил, как вампир.

Жизнь человеческая бывает бесценной. И чудесной. И уникальной. Но бывает, что, отнимая жизнь, вы отнимаете чепуху. То, что ни владелец не ценит, ни окружающие. Пил, морды бил, деньги тянул, трахался — и помер. Всяк его прискорбно вспоминает. Аминь.

— Я убил его во сне? — спросил я.

— Да. Но — по-настоящему. В другой реальности смерть будет другая. Но — будет.

— Понял. А девка?

— Она забрела в его кошмар. Это ее ужасный сон, я думаю. Как ты чувствуешь себя?

— Понял, на кого буду охотиться, — сказал я и улыбнулся. — Я злой и страшный серый волк, я в поросятах знаю толк! Рр-р-р!

— Нашел оправдание, Мигель? И когда же ты по взрослеешь?

— Тебе же с ребеночком интереснее, дедуля!

Джефф смотрел на меня, и глаза у него светились.

Между нами был сияющий мост чистой силы — как Млечный Путь, я дышал его любовью, ладаном, морозом и тонким неописуемым запахом ночи. Мне снова просто отдавали — мне слишком часто в последнее время просто отдавали, просто для тепла, и я подумал, что когда у меня будет возможность, я тоже отдам. Все, что понадобится.

Вплоть до Вечности.

 

Вовка Мартынов шмякнул трубкой об рычаг. Гудки, гудки, гудки.

Посидел минуту, зло глядя на телефон, снова придвинул его к себе. Номер «трубы». Дохлый номер. Сдвоенные гудки снова заскреблись в ухо. Аппарат выключен. Аппарат не оплачен. Аккуратист Мишка, не существующий без связи, забыл заплатить за мобильный номер. А дома не берет трубку. Или его нет дома?

А где он уже вторую неделю?

Мартынов задумался, поскребывая пальцем небритый подбородок. Мишка чокнутый, Мишка вечно ввязывается в сомнительные авантюры, связывается с темными личностями, развлекается такими вещами, о которых иным-прочим и думать ужасно… но Мишка есть Мишка. Он, конечно, может отправиться на Клондайк, или в Кресты, или встречаться с крестным папой Сицилийской мафии, исчезнуть на год и на два — но…

Но он во время последней встречи был слишком явственно не в себе.

Серебряные пули, чеснок и вампиры — это слишком даже для него.

Мартынов отчетливо вспомнил Мишкино усталое лицо с синяками под глазами. С каким-то незнакомым Мартынову затравленным, потерянным выражением. И как Мишка безнадежно посмотрел на прощанье. И все это было совсем на него не похоже.

Необычно, когда Дрейк не язвит и не прикалывается над всем и вся. Необычно, когда ничего не ест, ни капли не пьет, смотрит в одну точку. Куда же он впутался на этот раз? Хорошо впутался. Как никогда. И если серьезно — то не вампир же его укусил на самом-то деле!

Неужели Мишка спятил? Неужели так может быть — чтобы человек с крученой проволокой вместо нервов, чего только не насмотревшийся, где только не побывавший, взял и сбрендил на пустом месте в мирное время? А ведь Прохоренко когда-то сказал: «Если ваш взвод будет толпой сходить с ума, то последним чокнется Мишка Ярославцев». Неужели он ошибся?

Мартынов достал справочник «желтые страницы» и стал искать телефоны справочной службы психиатрических клиник.

Нет, нет, нет. Ярославцев Михаил Алексеевич, шестьдесят девятого года рождения, высокий, блондин, с армейскими наколками на плече и под ключицей, не поступал ни в психушки, ни в травму, ни в какие иные места, где может оказаться странствующий авантюрист, попавший в беду. В милиции, правда, сообщили, что Ярославцев проходит свидетелем по делу об убийстве, но куда-то запропастился, и больше о нем ничего не ведомо.

А что за убийство? Свидетеля не могли — того?

Да нет. Клиент — в дурке. Наркотики, водка — белая горячка или как там… убийство в невменяемом состоянии.

Час от часу не легче.

— Ты кому там названиваешь? — спросила Тонечка, всунувшись в дверь комнаты.

— Да… Мишку хотел позвать Новый Год с нами встретить. Шляется где-то.

— Вовка, Новый Год — семейный праздник. Может, мы вдвоем, а? Я тебе подарочек сделаю — у-у…

Мартынов сгреб Тонечку в охапку, чмокнул в нос.

— Ладно, Тошка, ладно. Да все равно его не поймать.

Часто и мелко нацеловала в щеку, закончила длинным томным поцелуем в губы, выкрутилась из рук, улетела в кухню.

— Пирог буду печь! — крикнула уже оттуда.

— Тошка, — позвал Мартынов. — Я того, выйду на пару часиков? А? К одному мужику надо заскочить, он мне полштуки должен.

— Только недолго, — ответили в тоне категоричной директивы.

Мартынов торопливо надел куртку и ботинки, вышел.

Мутные зимние сумерки пронизывали предпраздничные огни — и тут, и там, во всех направлениях. Елочные гирлянды мигали в окнах спиралями, свисающим световым дождем, силуэтами елочек… Шел тихий и мелкий снег; оранжевый от фонарей; пахло еловой хвоей так тонко и остро, что хотелось улыбаться и мечтать о Дедушке Морозе и мандаринах, как в детстве.

И с чего, собственно, Мартынов взял, что с Мишкой что-то случилось? С чего психанул? Да закрутил Дрейк, с девочкой познакомился или что. Подумаешь. А вампиров этих для бузы придумал. Тоже мне, охотник за привидениями — с пулями из вилок!

Мартынов открыл дверь в подъезд, набрав давно знакомый код. В подъезде не горели лампочки и было совершенно темно, тени роились в дальних углах — какая-то необъяснимая вкрадчивая жуть, совершенно не свойственная простой и рациональной Мартыновской душе, тоненьким коготком зацепила сердце, потянула… Нет. Нечисто, нечисто… непонятно, почему, но нечисто.

На площадке третьего этажа Мартынов вызвал лифт. Лифт долго завывал и бухал где-то высоко вверху, наконец, растопырил свою слабо освещенную утробу. Мартынов рассмотрел в этом желтом, разбавленном сумраком свете дверь из темного дерева и связку ключей на своей ладони. Выбрал один, длинный.

С полгода назад просто кровь из носу понадобилось тайное место. Бог знает, для чего, для пустяка — но чтобы Тошка не пронюхала, а то ведь сделала бы огромного слона из мухи-дроздофиллы, как Дрейк сказал. О чем речь, сказал. Ключи для узника цепей этого, как его…

Бога брака.

Ключ щелкнул в замке.

Мартынов с чувством легкой оторопи вошел в темноту, пропитанную чужим запахом. Запахом, которому здесь совсем не место. Сладким, церковным — у Мишки-безбожника… «Православие и мы», усмехнулся Мартынов. Прикрыл дверь, вошел в комнату, зажег свет.

Напротив двери стояло Мишкино любимое кресло. Чудно стояло, необычно, развернутое спиной к столу — как кресло в зрительном зале. Дверь была на сцене, и Мартынов вышел на эту сцену, как артист в странном, тревожном, растянутом спектакле.

И остановился.

Около кресла лежал пистолет.

Мартынов целую минуту его рассматривал: как он валяется на ковре, будто оброненная зажигалка, будто бумажка от конфеты, упавшая со стола — совершенно противоестественно и невозможно. Невозможно себе представить, чтобы Мишка бросил пистолет так — и ушел.

Мартынов с трудом оторвал от пистолета потерянный взгляд и оглядел комнату. Цой с плаката на стене улыбался снисходительно и насмешливо. Старый Мишкин мишка, армейский талисман, заштопанный, в голубом берете набекрень, так и сидел на диване, растопырив плюшевые лапы, уставясь пуговицами в пустоту. Рядом с мишкой валялась сумка Дрейка в виде рюкзака об одной широкой лямке — та самая сумка, с которой он заявился к Мартынову на завод.

Как-то странно цепенея внутри, сопротивляясь любым мыслям и выводам, Мартынов подошел к дивану, поднял сумку. Она оказалась расстегнута. Мартынов перевернул ее и встряхнул. Из сумки высыпались хлебные крошки, знакомая книжка в синей обложке и серебряный столовый нож с изуродованным лезвием.

Мартынов даже не понял, отчего это так ужасно. Просто почувствовал, как холод ползет между лопаток. Просто с отчетливой кинематографической ясностью увидел внутренним зрением, как Дрейк входит в комнату, вынимает из сумки обоймы, заряжает пистолет и садится в кресло, развернув его к дверям. Чтобы увидеть того, кто войдет. В комнату, а не в квартиру. Безумное ожидание. Нелепое. Но происходит что-то такое…

Мартынов поднял пистолет. Вытащил обойму. Серебряные пули. Мишка ни разу не выстрелил.

Мартынов бросился в коридор с пистолетом в руке. На вешалке болталась кожаная, на меху, Мишкина куртка. Под ней стояли кроссовки.

Мишкин гардероб не напоминал гардероб Екатерины Второй. Мишка в предновогодний мороз покинул свою квартиру без верхней одежды и обуви.

Или не покидал.

Мартынова затрясло. Он одним прыжком пересек коридор и распахнул дверь в другую комнату, почти готовый увидеть в ней мертвого Дрейка. Нелепая мысль. Комната была пуста, свет фонарей с улицы лежал на стенах косыми четырехугольниками, слабо тянуло прохладой и ладаном.

За спиной Мартынова раздался слабый хлопок и треск. Свет мгновенно погас.

«Лампочка перегорела. Просто — лампочка». Палец впился в спусковой крючок. Пот выступил на висках и на лбу. И по спине потекла тоненькая струйка — как вкрадчивая змейка,

Мартынов увидел, как медленный туман заклубился в искусственном уличном свете, над ковровым покрытием, будто над болотом осенней ночью. Качнувшаяся тень скользнула по лицу холодной, нежной, невидимой рукой — и шорох, шелест легко, как стайка осенних листьев, пролетел по темной квартире. Голоса, такие же невесомые, как тени, шепоты, смешки, почти беззвучные, совершенно бесплотные, мелькнувшие на самом пределе слуха в никуда из ниоткуда, на миг окружили Мартынова незримой толпой.

Мартынов дернулся, озираясь. Лампочка, вылетевшая из цоколя, хрустнула под ногой. Бледные лохмотья тумана, как растрепанные ленты, шевелились у самого пола на несуществующем ветру. Запах ладана, тления, сырой земли и болотных трав медленно растекся по квартире, как растекается тяжелый ядовитый газ.

Мартынов рванулся прочь от насмешливых теней, снова проскочил коридор, в стенах которого заворочались замурованные скелеты, судорожно задергал замок, выскочил на лестницу и, захлопнув дверь за собой, вылетел из подъезда. На улице было темно и по-праздничному многолюдно. Грохотали петарды; римская свечка в толпе юных счастливцев окрасила весь двор в багровый цвет, и качающиеся в красном дыму черные тени деревьев мелькали по стенам домов длинными, переплетенными, когтистыми пальцами.

Мартынов остановился на обледенелом газоне. Дом напротив был ярко освещен; три окна Мишкиной квартиры выглядели темной прорехой между желтыми и розовыми светящимися клетками. Мартынову показалось, что в глубокой тьме этих квадратных провалов непонятно куда плавают мутные огоньки — но он тут же встряхнул головой, вытряхивая из нее этот вздор: просто в стеклах отражаются запускаемые мальчишками ракеты.

Просто лампочка перегорела. Просто ракеты. Просто ладан. Просто галлюцинация? Взрослый, трезвый, сильный, спокойный мужик сбежал из пустой квартиры в приступе панического ужаса, потому что испугался темноты? Просто темноты?! Зашибись…

Правую руку Мартынова ощутимо оттягивал тяжелый предмет. Он машинально поднес тяжесть к глазам. Это был Мишкин пистолет с серебряными пулями.

Мартынов задрал куртку и сунул пистолет за ремень. На всякий случай.

 

Лешка пил уже третьи сутки.

Сер был мир, мутен свет — и сухая метель хлестала по железным воротам гаража наотмашь, со свистом. Стонал, плакал ветер, тоненько, жалобно. Стылая стояла ночь, одинокая ночь, беспросветная — и хоть бы было с кем поговорить, снять, скрутить тоску, душу излить! Так ведь некому, как расскажешь!

Жизнь человеческая! Вот ты счастлив, спокоен, крут, любим — а вот прошел день, и ты уже по уши в дерьме. Все пошло вразнос, счастье оказалось сплошным обманом, друг предал, любимая исчезла, а ты сиди один, в темноте, в обнимку с бутылкой, мучайся, вспоминай, пережевывай, жалей! Только без толку жалеть — ничего не изменится.

Ужас как-то забылся, притупился. Да и был ли? Чего бояться-то? Не в страхе дело. Просто все вышло так…

И тут что-то изменилось.

Скульнул ветер, дрогнуло ржавое железо. Скрипнули петли — смазать бы, да не собраться — тоненькая фигурка, серебряная, пушистая, втекла, крадучись, выпрямилась, тряхнула медным крылом кудрей — запахло мерзлой землей, ветром, зимой.

— Клара… ты что, мне кажешься?

— Кажусь, Лешка, кажусь. Галлюцинации у тебя с перепою — вот и мерещится. Алкоголик паршивый — смотреть стыдно.

Села на любимый диван… его. Вскочила, отряхнулась, пересела. Закинула ногу на ногу. Усмехнулась. Заметила под столом пустую бутылку из-под кагора — вскочила, схватила, лицо исказилось дикой, яростной злостью — грохнула об угол, только осколки брызнули.

— Ты чего, мать?

— Всюду следы! Всюду — запах! — взглянула презрительно. — Запах твоего хахаля! Не выношу!

— Клар…

— Нечего тут! Если уж сумел раз поступить, как мужик — закончи! Убери отсюда это дерьмо, ясно?!

— Тебе надо — ты и убирай. Мне не мешает.

— Ах, так!? Ну, хорошо.

Подошла ближе, села на колени, обвила руками. Ах, твою мать, сладко — и тяжко, и больно, как больно-то! Вроде бы не кусает, не целует даже — но в сердце холодный шип, между лопаток как нож воткнули, живот свело — спазмы, больно, черт!

Лешка протрезвел в момент — и стряхнул Клару с колен. Она рассмеялась сухо и холодно, будто внутри была сделана из промерзшего сыпучего снега, скинула серебристую шубку — открыла полупрозрачную блузку из черного газа.

— С чего это мне от тебя так паршиво всегда, Клара?

— А давай я тебя поцелую, зайчик? И не будет паршиво.

— Ну да, ты поцелуешь. И на меня наденут деревянный макинтош, и вокруг будет играть музыка. Спасибо.

— Что ты, Лешечка! Я ж тебе Вечность предлагаю, Вечность. И это не так уж и больно — раз — и все.

— Ну уж нет. Я и так в отличной форме.

— Оно и видно.

— Водку тоже грохнешь?

— Зачем же? Водку этот гаденыш не пил. Травись на здоровье.

Лешка плеснул из бутылки в стакан. Глотнул — и поморщился.

— Невкусно, миленький? Согласна, согласна, кровушка-то лучше идет. Соглашайся, Лешечка, не думай. Все будет в лучшем виде, как доктор прописал.

— Кончай уже меня лечить, змеища. Ты лучше скажи — ты при часах? Сколько там натикало? А то тут окон нет — день или ночь, не поймешь.

Клара подскочила к воротам, приоткрыла. Холодный ветер бросил пригоршню снега ей в лицо. Она отшатнулась.

— Ты чего, не знаешь, сколько времени?!

— А мне-то зачем? — Лешка улыбнулся со злобным удовольствием. — Пусть там хоть белый день — мне-то плевать. Это тебя, крошка, должно волновать.

Клара подняла с дивана шубу, начала надевать. Лешка поймал ее за рукав.

— Куда же ты, мой ангел? Не спеши так — вдруг сейчас уже рассветет, а? Спи лучше у меня. На этом диванчике. Так удобно! Многим нравится.

— Мне пора! — огрызнулась Клара, и сквозь злобу послышался страх.

— Ну что ты! Посиди еще! Что ж тебе, западло, что ли? Выпьем, поговорим… Выпьешь со мной водочки? Ах, да, ты ж у нас кагорчик употребляешь. Один моментик…

— Отпусти меня, скотина, мне пора!

— Страшно, Кларочка?

— Не дождешься! Отпусти!

Клара рванула рукав изо всех сил и вырвала его из Лешкиных рук. Напялила шубу в нервной спешке, бегом бросилась к выходу.

— Пока, Кларочка! — окликнул Лешка, чувствуя ту же злобную радость. — Не забывай старика, моя прелесть!

— Да пошел ты, урод! — прошипела Клара и выскочила в темноту и метель

Лешка задвинул засов, зевнул и сел на диван. От сердца заметно отлегло.

 

Мы с Джеффри разделили трех женщин. Две были живые.

Первая — наркоманка. Подсунулась на грязной площади около метро, когда мы шлялись по городу в поисках приключений. Было очень холодно, очень поздно и поэтому почти безлюдно, но ей, похоже, очень требовались деньги. Ей на все было наплевать. Эстет Джеффри даже вздрогнул, едва не шарахнулся в сторону, когда к нему обратилось это разлагающееся существо с разбитыми, синими, опухшими губами: «Моводой чевовек, васслабитьфя не ведаете? »

Мы переглянулись. Удар милосердия?

Она даже заулыбалась своим ужасным ртом, когда мы согласились пойти с ней. И глазки заблестели. Так обрадовалась, что просто-таки растрогала меня. Я даже хотел потрепать ее по щечке на прощанье — но это оказалось уж слишком противно.

Бедняжка пригласила нас в свой будуарчик. Это был подъезд жуткого дома, воняющий одинаково кошками и бомжами, с хламом, высыпавшимся из мусорного бачка, с единственной тусклой лампочкой, непонятно чем измазанной. Мы только поразились невзыскательности ее клиентуры. Кого можно захотеть в таком месте? Разве что — горячо любимую, навсегда потерянную — в виде последнего шанса…

Она нас обняла, когда мы ее целовали. Она умерла счастливой. Силы там, конечно, было с гулькин нос, и кровь на солидную долю состояла из ацетона и какой-то дряни, но мы так исполнились сознания доброго дела, что даже уложили малютку на грязный бетон поудобнее.

Спящий ангелочек. Шизокрылый.

Когда мы вышли из подъезда, воздух, благоухающий оглушительным холодом, показался восхитительно вкусным. Старое вино зимы, заметил Джеффри. Я только кивнул. Я пожалел, что не умею летать — вот бы в этот черный лед, в невесомость, к этим колючим, чудесным звездам!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.