Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Макс Далин 9 страница



Генка раздавил бычок в пепельнице и встал. В последнее время им владело странное беспокойство — будто что-то идет не так, будто что-то надо подправить. Может быть, амбиции — это неправда? Или неправда то, что все всегда говорят? Разве может быть, чтобы неправы были все?

— Эй, Микеланджело, — крикнул Генка в коридор. — Гулять пойдешь?

За его спиной Шурка включил плеер. Он все-таки не мог заснуть.

 

«…И нельзя возвращаться — там где ты был, уже ставят посты,

Лишь остается вращаться по ближнему кругу беды…

Истрачены танцы, и песни никто никогда не услышит,

Усталые мысли разбросаны, их не собрать, не согреть —

И чтоб не поддаться — все выше и выше и выше!

Стремянкою — в небо, к утру обреченный сгореть!

Мелодия непонимания — тяжелая память, тяжелый снег. »...

 

[Песня группы «Зимовье Зверей»]

А ночь затопила собой весь заснеженный мир.

 

Вьюжной ночью Женя сидел за столом и разминал пальцами кусок пластилина. Его свита, его друзья еще не ушли, но собирались уходить. Женя делал вид, что занят работой; на самом деле он просто смотрел.

Генка курит в форточку. Камуфляжка и соломенная челка; в кармане складной нож, на ногах — потрепанные кроссовки. Такой он на моментальной фотографии своего последнего дня — только рядом должна быть Цыпочка. Генка никогда не бреется — он тщательно выскоблил физиономию перед последним свиданием, теперь она такая всегда, без следа щетины. Впрочем, никто из нас не бреется.

Ляля расчесывает волосы. Чтобы сделать хвост, затянуть цветной резинкой. Откуда у нее эта резинка с голубыми и розовыми пластмассовыми кисками — разве она не потерялась давным-давно? И эта дешевенькая куртейка с черными далматинскими пятнышками по белому полю — разве не ее, всю в потеках запекшейся крови и черных разрезах, Женя сунул в полиэтиленовый пакет вместе с этой самой клетчатой юбкой? И если да, то где разрезы и кровь? И сколько раз хотели переодеть Лялю во что-нибудь приличное — почему это так и не удалось?

Шурка слушает музыку — плеер за пазухой, «ушки» — в ушах. Как же уцелел этот плеер с треснутой крышкой и как его хозяин умудряется слушать музыку ночами напролет, не меняя батарей? И откуда он берет кассеты? Или ничего этого теперь не надо, а музыка звучит просто внутри замученной Шуркиной души? И, кстати, почему эти его стильные штаны а ля змеиная кожа, треснувшие по всем швам, без «молнии», в крови, точно помню — сейчас такие целые и чистые, как будто… Тоже моментальная фотография живого Корнета? Интересно, каков я сам? О да. Плащ, в котором я был в ту ночь. Растянутый свитер. Сигарета. Как жаль, что я не могу увидеть в зеркало свое потерянное лицо. Любопытно. Мы не меняемся; смерть — это остановка, наше время умерло тоже.

Что же я, собственно, сделал? Населил эту комнату призраками ужасных ночей? Бледными тенями собственных смертей — которых не может забыть даже их новая демонская оболочка? Мне так хотелось любви среди черных льдов — и я полюбил их, я их пожалел и заставил мучиться дальше, все переживать и переживать собственную смерть, все ждать и ждать чего-то… Но что может случиться для тех, кто, как проклятый экипаж «Летучего Голландца», обречен умирать после заката — каждую ночь?!

Все эти мысли — из-за Шурки. Смелый, честный Шурка. Он-то прямо сказал, что все доделал, больше — нечего, а мы… может быть, мы и знаем, но молчим… Ведь тому, что в нас осталось от людей, тому живому, чем мы еще можем любить и чем научились любить почти любое бытие, страшно небытия и неизвестности. Страшно перенести эту кромешную муку второй раз — умереть по-настоящему.

Куда-то денутся наши души — наши грешные, усталые, изболевшиеся души? Есть ли какая-нибудь светлая, добрая сила? Трудно верится — она же не защитила нас от последней боли, от унижений — черт с ней, со смертью, все смертны. А если вдруг есть — даст ли приют нам, недожившим человеческим существам, неудавшимся Носферату?

 

Генка шел рядом с Шуркой по безлюдной улице, освещенной мутными фиолетовыми фонарями.

Совершенно немыслимо и странно было замедлять шаги, подделываясь под манерную походочку Корнета — странно, почти невозможно. И несмотря на ледяную пустыню вымерзшего города, такое чувство, будто идешь голый в толпе, будто показывают пальцами, высовываются из окон, глазеют из-за всех углов. Небеса, снег, фонари, темные слепые дома — все думают о Генке черт знает что. Стыдно. Вот в чем дело. Как бы кто-нибудь не подумал, что и ты такой же — будто это так уж принципиально для демона — что там себе подумает какой-нибудь смертный идиот. Хочется или обогнать, или отстать, или съездить по уху — но нет уж. Это не его — мои проблемы. Будем терпеть.

А Шурка косится, виновато, почти заискивающе — не понимает. Удивлен. А тут и понимать нечего — это Генкина епитимья, покаяние, расплата с самим собой за собственную большую трусость и маленькую подлость. В другой раз будешь знать, как пресмыкаться перед собственным страхом, как ублажать собственные амбиции за чужой счет. Пахан, значит? Вершитель судеб, ешкин корень? Так раз ты такой крутой — так и жаться нечего, нечего дергаться, нечего вести себя, как эти поганые твари в тюрьме. Или ты не такой, как Корнет, зато такой, как Цыпочкины убийцы — по их паршивым понятиям живешь?!

Надо было во все вникнуть — и самому себе доказать, что не только пуль-ножей не боишься, а и слов с мыслями тоже. А что Шурка удивляется — это пускай, это ему и не обязательно знать.

— Ген…

— Погоди.

— Мы куда?

— Туда. Где ты тогда шел.

— Зачем?

— Поговорить.

— А почему — там?

— По кочану.

Нет, не понимает. Еще не дошло, что это ночь другого города, сон, и мы идем по улице чужого сна, и как во сне, тут все возможно. А мне хочется посмотреть, как оно было под Рождество — и хочется, чтобы он… В общем, он тоже имеет право.

Двор был темен и пуст. Только два прожектора со стройки освещали кусок заснеженного пространства крест-накрест, противозенитным, блокадным светом. Снежная пыль вихрилась в косых лучах. Табличка «Стой! Опасная зона! » моталась на воротах под бешеными порывами ветра, колотилась, стучалась о перекладину. Корнет остановился. Ветер смазал слезы с его окаменевшего лица.

— Можно, я не пойду?

— Пойдешь, — сказал Генка и для убедительности подтолкнул Корнета в спину. Сделал презрительный и внушительный вид и постарался не улыбаться.

— Ген… — ох, этот умоляющий взгляд снизу вверх. Знакомый взгляд. По учебке. Ничего, скоро ты сам себя не узнаешь.

— Да не дергайся ты, малек. Ты в безопасности, понял. В полной безопасности. И со мной. Вперед.

Корнет порывисто вздохнул и шагнул за забор. Он все равно еще ничего не понял и не умел бродить по человеческим снам — но уж его собственная боль, его унижение и ужас показали Генке самую короткую дорогу. Компания уродов с банками пива и джина уже дожидалась на штабеле досок. Один из них, бритый, с маленькими цепкими глазками на деревянном красном лице, даже встал навстречу. Ветер отнес в сторону выплюнутые слова — но оба вампира прочли их по губам. Корнет снова остановился, и Генка догадался по его спине, по дрогнувшим плечам — слова вполне поразили цель.

— Ну! — рявкнул он в Шуркино ухо. — Чего встал?! Покажи им! Заткни ему пасть!

Корнет попятился, мотая головой. Уроды, усмехаясь, не спеша, поднимались, вразвалку направлялись навстречу. Корнет дернулся назад — и Генка легонько стукнул его по спине между лопаток.

— Ну! Ты что, забыл уже?! Что ждешь, убогий?! Они и еще кого-нибудь замочат.

Корнет резко повернулся на каблуках. Глаза у него выглядели совершенно больными, и вовсе он не трусил — тошно ему было, просто тошно. Генка и такое видел раньше — и вдруг почувствовал почти то же самое.

— Гена, пожалуйста, ну давай уйдем, ну давай…

Цыпочка тоже вот так цеплялась тонкими пальчиками за рукав, и так же смотрела, и почти это же говорила — ну давай уйдем, ну бог с ними, не связывайся… Дьявольщина!

— Подожди-ка! — крикнул Генка, не успев вспомнить, что уже кричал это тогда, рванулся вперед — но Корнет был сильнее Жанны и сумел на пару секунд удержать его на месте.

Генка отмахнулся, врезал главарю по зубам кулаком, вместо того, чтобы вцепиться в горло… Налетел снежный вихрь, и стал багровым, и Генка сквозь кровавую пелену, заславшую зрение и разум, сквозь чужой смертельный страх, чужую боль и собственную бешеную злобу услышал, как Корнет кричит:

— Прекрати сейчас же! Ты-то — человек или кто?!

Генка остановился на вдохе, на замахе — и сон рассыпался белыми смерчами. Сухой снег сверкал в желтом режущем свете, как толченое стекло, кровь разлетелась по нему красивыми алыми кляксами. Корнет стоял, опустив руки, потерянно, но его лицо оттаяло и светилось изнутри чем-то странным, чего Генка никак не ожидал увидеть на лице этого…

— Да чего вы все… — начал он, только потом сообразив, что «все» — это Шурка и Жанна вместе, и что это объединение нелепо до кощунства.

— Прости, Ген, — сказал Корнет. — Просто ты не должен становиться тварью, понимаешь? Тварей на белом свете и без тебя полно.

— Они же…

— Ген… они сейчас тебе не противники. Просто добыча. Но ведь ужасно, Ген, — добыча мертвеца…

— А ты им был противник?

— А что — я? Я же…

— Ты же человек, черт!

— Даже так? Цены тебе нет, Генка. Замолчи, пожалуйста, а то я заплачу.

Вот и перевоспитал этого урода в крутого мужика, подумал Генка — и расхохотался так, что пришлось сесть на перевернутую бочку. Он смеялся, отмахивался, колотил себя кулаком по колену, слезы выступили на глазах — а Шурка смотрел на него, как удивленная персидская кошка.

 

Город зимних теней.

Ты — часть темноты, ты — часть холода, ты существуешь в этом ночном бреду, который не похож на Питер с глянцевых открыток. Твой город — эти бесконечные и безликие широкие улицы в стекловате снегов; твой город — темные дворы, заросшие деревьями, как парки, пустыри, по которым гуляет ветер, крепостные стены многоэтажек. Здесь нет страшных «колодцев», глухих стен, лепных львов — здесь черно-белый простор в молочном бисере фонарей окружен по линии горизонта светящимися клетками, здесь на снежной скатерти нет человечьих следов, а неоновые вывески над круглосуточными лавчонками и ночными кабаками — такого неживого и недоброго синего цвета…

Ты видишь — мир растворяется во мраке. Твой мир — стон ветра, сухой шелест снега, резкий запах злой зимы, искусственный свет. Твой мир — лабиринт чужих снов. Твой мир полон тайных и явных смертей. Жуть сжимает твое обледеневшее сердце.

Не знаю, чего ты ждешь? Неужели — утра?

Женя вернулся домой весь в алмазной снежной пыли, которая потекла мелкими каплями, как только он вошел в тепло подъезда. На лестничной площадке было даже теплее, чем обычно.

Женя отпер дверь своим ключом. Его свита уже была в полном сборе — чудные дела творились в той самой комнате.

Жениного прихода не заметили. Два голоса — тоненький, безбожно фальшивый Лялин, и высокий правильный альт Шурки — распевали залихватскую песенку; Ляля повизгивала в припеве от восторга:

 

…Он славный был король,

Любил вино да черта,

Но трезв бывал порой!

 

Женя тихо заглянул в комнату. Ляля, стоя коленками на стуле, помогая себе руками, блестя глазами, розовая от удовольствия, как от еды, распевала во все горло вместе с Шуркой, изображающим солиста и дирижера в одном лице. Генка развалился на тахте, смотрел со снисходительным презрением — но, заметив Женю, сделал ему осторожный знак не шуметь.

 

Войну любил он страшно,

И дрался, как петух,

И в схватке рукопашной

Один он стоил двух!

 

Ляля взмахнула рукой и чуть не упала со стула. Генка ухмыльнулся. Женя вошел, но певцы в творческом экстазе не обратили на него внимания.

 

Однажды смерть-старуха

Пришла за ним с клюкой —

Ее ударил в ухо

Он рыцарской рукой!

 

Ляля пискнула в восторге, оглянулась, увидала Женю, смутилась и прыснула в ладони. Шурка улыбнулся, сел, взял свой плеер со стола и сунул за пазуху.

— На меня намекают, уроды, — гордо и даже слегка смущенно сообщил Генка. — Бить их некому. По шли в кухню, покурим, а то тут спать…

— Да что там, — начал Женя, но вышел.

— Я просто хотел сказать… Он ее успокоил, понимаешь. Она чего-то плакала, когда пришла, а сейчас уже не плачет. И я думаю — черт с ним, с идиотом, пусть себе, — буркнул Генка.

Женя затянулся, кивнул. Метель за окном улеглась. Улица, сиреневая от рассеянного света, блестела острым стеклянным блеском. Снег казался острым, как наждак. За стеной коротко, весело расхохоталась Ляля.

— Из этого мудилы классный папаша вышел бы, — сказал Генка по-прежнему мрачно. — Если бы он, ясно, не был таким дебилом по жизни.

Женя снова кивнул. Он давно все понял и теперь просто давал Генке скрыть чувства словами. Самому Жене отчего-то было горько-сладко — будто ожидалась гроза, большая беда, но пока установилось мирнейшее затишье. Последняя ночь накануне Столетней войны. Ну, может быть, предпоследняя.

За стеной Корнет запел колыбельную из «Гусарской баллады». Женя частью вспомнил, частью расслышал давно знакомые слова:

 

…Лунный сад листами тихо шелестит,

Скоро день настанет, что он нам сулит…

Догорает свечка, догорит дотла…

 

— Знаешь, что, — тихо сказал Генка. — Я еще разберусь кое с кем. Я, считай, часовой — и за всем присмотрю. Слышишь?

Когда Женя с Генкой потушили сигареты и вернулись в комнату, Шурка и Ляля спали рядом на Жениной тахте. Ляля пристроила растрепанную головку на плече Корнета; они оба были удивительно похожи на маленьких уставших детей. Генка окинул их странным, запоминающим взглядом.

 

Следующим вечером, зеленовато-розовым от мороза, лунным, с луной в мутной радуге холода, Генка критически рассматривал лица вампиров, с трудом очнувшихся от дневного сна. Упер руки в бедра, похаживал, как на плацу, скептически усмехался. Женя согласно кивал. Он тоже не видел в вытянувшихся белых лицах с черными кругами вокруг запавших глаз ничего хорошего.

— В один прекрасный день мы не проснемся, — сказал Женя задумчиво. — Впадем в анабиоз, как граф Дракула в романе. И эта квартира станет склепом и зарастет паутиной — и все это будет длиться до тех пор, пока какой-нибудь любознательный сюда не притащится. И тогда мы как бы восстанем ото сна…

— И отожрем ему башку с голодухи, — закончил неромантичный Генка. — Очень здорово. Да скоро нельзя будет на улицу выйти — потому что мы на покойников похожи. Я ведь такой же?

— Абсолютно, — обрадовал Женя.

— Тебе идет, — заметил Корнет, опуская глаза. — Вылитый Мерлин Мэнсон.

Ляля фыркнула.

— Захлопни пасть, — ухмыльнулся Генка. — Чья бы корова мычала, крыс-савчик.

— Все это забавно, конечно, но надо же как бы что-то делать.

— Что тут сделаешь… В «Лунный Бархат» надо переться. Страшно подумать. Хорошо бы Корнета переодеть во что-нибудь… ну… поприличнее…

— Угу. Ватник. Валенки. Шапку-ушанку. Паранджу. И никто ни о чем не догадается.

— Слышь, Микеланджело, я сейчас ему по ушам настучу.

— Да хватит вам. Переодеваться смысла не вижу. Кого будем обманывать — Вечных Князей?

— Ну чего… пошли тогда. Ох, как погано-то…

— Да уж, не радостно.

— Да что вы, ребята. Мы же уже ходили — и ничего и не было. Очень надо вашим Князьям.

— Маленькая ты еще.

И они вместе покинули квартиру с холодной тяжестью в душах. У каждого было свое предчувствие, но предчувствия были одинаково дурные. И до метро прошли дворами, а в метро старались стоять спинами к поздним пассажирам, загораживая друг друга, с нетерпением ожидая своей станции. Напрасная предосторожность. В метро, в стоячем воздухе и сером электрическом свете живые неотличимо напоминали мертвецов, а мертвецы очень легко притворялись живыми.

 

В клубе Жене было до боли душевной жаль свою свиту. На фоне холеных, веселых, излучающих очарование смерти кровососов его друзья выглядели особенно жалко. И Женя ненавидел вампирский бомонд с неистовой силой — за надменные или насмешливые взгляды. А Лялечка держала бокал с кровью, как озябший ребенок — чашку с горячим чаем, и Генка терзал еще трепещущее мясо какого-то зверя, урча, хмуро посматривая по сторонам, и Корнет изо всех сил старался не урчать и не горбиться, но его глаза отчетливо отсвечивали красным.

Голос из-за плеча оглушил Женю, как лязг стальной цепи, упавшей на металлическую поверхность.

— Оу, какое общество! Вы только взгляните — их уже четверо! На вашем месте я бы осталась здесь навсегда.

— Добрый вечер, Магда, — сказал Женя, обернувшись. — Кажется, мы с вами давно не встречались?

— Давненько, давненько, Евгений. С тех пор многое изменилось, как я посмотрю.

Женя встал, чтобы не смотреть на Магду снизу вверх. За ним встал Генка. С Магдой к Жениному столу подошли еще несколько Вечных, с которыми Женя не был знаком. Они отчетливо излучали грозное веселье — и Женя понял, что развлекаться теперь собираются всерьез.

— Похоже, — промурлыкала Магда под общие сдержанные смешки, сохраняя насмешливую серьезность, — наш юный друг вообразил себя Спасителем с большой буквы — доктора описывали случаи подобной мании…

— Почему бы вам не идти своей дорогой, моя дорогая? — спросил Женя, стараясь быть таким же на смешливым и любезным. — Наши встречи как бы не доводят до добра.

— Мне тяжело простить мерзавца, нарушающего равновесие и разбившего сердце особы, которую я уважаю, — сказала Магда холоднее и жесточе. — Неужели вы не понимаете, что ваше присутствие здесь — это большая ошибка?

— Послушай, Магда, — Женя начал всерьез злиться, — ты специально устроила тогда этот спектакль с младенчиком?

— Ты — ошибка Лизы, — отчеканила Магда. — Что ты делаешь в Инобытии, трус несчастный? Увечишь души? Я тогда сразу догадалась, что ты из себя представляешь.

Она уже не пыталась выглядеть изысканно. Ее компания смотрела глазами раздразненных кошек. Напряжение висело в воздухе так явственно, что мерещились плазменные разряды в волосах и огни святого Эльма на кончиках пальцев.

— Почему… — начал Женя. Он растерялся, нужные слова не шли на язык, и Генка пришел ему на по мощь.

— Слушай, девочка, ты тут самая умная, да? Тебе это кто-нибудь сказал?

Магда взмахнула рукой перед его лицом и облизнула кончики пальцев, будто попробовав на вкус исходящую от него ярость. В ее глазах вдруг промелькнула тень боли.

— Бедный, бедный неупокоенный… Он тебя мучает, да? Не дает уснуть? Слушай, ты, — повернулась она к Жене, блеснув обнаженными клыками, — пацифист несчастный, ты за что этих беленьких…

— Слушай, ведьма! — рявкнул Генка. — Катись-ка отсюда, пока я не сказал грубее!

Магда отшатнулась. Темноволосый парень, стоявший рядом с ней, зарычал, вздернув верхнюю губу. Ляля тихонько встала со стула, потеребила Женю за руку. А Корнет сидел, обхватив себя руками за плечи, крест-накрест и дикими глазами смотрел мимо Магды.

— Уходите! — крикнула незнакомая Жене девушка со строгим лицом. — Уходите, как вам не стыдно! Полнолуние наступает, а вы!..

Женя мотнул головой.

— Ладно. Уходим. Пошли, ребята.

Генка тряхнул Корнета за плечо.

— Ну, чего сидишь! Пошли!

Корнет встал, как в полусне, потер глаза, Ляля взяла его за рукав, потащила — и они вышли из зала. Как сквозь строй.

 

Шел тихий снег, такой как любила Ляля.

Под его мягким добрым мехом умерли все резкие звуки, все острые грани, все контрастные цвета. Между небом и землей повисла колеблющаяся кружевная кисея; мир стал мутным, нежным, пушистым… Белые бабочки кружились в желтом, лиловом, синем воздухе медленно, томно, цеплялись к ресницам, садились на волосы, на протянутые ладони — замирали, будто не ожидали от человеческой руки такого приветливого холодного покоя. Снежный покров был невесомо легок — как пуховый платок, как приземлившееся облако — и девственная белизна укрыла даже вечную грязь мостовых. Душевная боль успокоилась в снегу.

Шел самый глухой час ночи.

Как тихи, как белы, как пустынны были улицы в мареве снегопада. Добр был сон, покоен, глубок, не шуршали машины, не вздыхали поздние троллейбусы, не хлопали двери. Неоновые иероглифы вывесок и рекламных щитов горели сквозь снежную муть приглушенно, как воспоминания о самих себе. Тепло было, тепло и спокойно — так спокойно и хорошо, что помимо воли думалось: так больше не будет никогда.

И четверо прошли через весь тихий город, через сны, через снег, через тревожные мысли, дурные предчувствия — держась за руки, поймав и удерживая капризную, ртутную каплю живого тепла. Молча. Не смея ничего обсуждать.

И тоска сдавила Женино сердце безжалостной ледяной рукой, да так и не отпускала до самого дома.

 

Как Жене хотелось удержать свиту на месте. После вчерашнего. На всякий случай. Ведь никто так и не решил, что теперь.

Ночь настала прозрачная, ледяная, черная. Полная луна стояла в пустых беззвездных небесах, белая, безжизненная, как высохший череп, с темными кратерами слепых глазниц. Снежный пух схватился морозом, превратился в стеклянное крошево, в алмазные россыпи, сделался острым и колким, сверкал мертвенной роскошью, погребальной парчой… Еще до полуночи город замер в мерзлом оцепенении — куда идти в такую пору? Зачем?

Но смотрели виновато, пожимали плечами, молча выскальзывали за дверь — нельзя было удержать, нечего было сказать, и Жене казалось, что он пытается заслонить от ледяного ветра живой огонек свечи.

Ляля поцеловала его в щеку. Генка пожал руку. Корнет улыбнулся и опустил глаза. Женя остался стоять на лестничной площадке, под голым желтым светом, с голой саднящей душой.

Потом захлопнул дверь, медленно спустился по лестнице. Вышел на улицу. Снег пел, скрипел под ногами, хрустела крахмальная зимняя скатерть. Тишина звенела в ушах, стонала воющим звоном ледяного безветрия. Пролетевший вдали по железке поезд обрушил на мир стремительный мерный грохот, и еще долго ритмично громыхал в черном далеке, как механическое сердце.

Улицы текли под ноги стылым молоком. Фонари нанизывались в золотые бусы, летели лиловыми гирляндами, висели елочными шарами — и луна светила ярче фонарей. Окна домов, одинаково темные, без искры живого света, отражали мертвое лунное сияние, как ослепшие зеркала. Трамвайные рельсы покрылись зазубренным инеем. Деревья, черные на белом, корчились обугленными трупами, ломали, переплетали пальцы замерзших ветвей. Маленькая розовая церковка встала из колючих снегов, как злая насмешка — игрушечно хорошенькая, чистенькая, с кулонными крестиками на аккуратных куполах, бесполезная, декоративная, как рисунок на открытке.

Женя все понял. Он обошел церковь по знакомой тропинке, между заиндевевшими крестами и гранитными плитами, засыпанными снегом, мимо мраморной урны на высокой белой колонне, на аллею, над которой мрачно возвышалась темная громада Завода, оскверненного храма. Он повернулся лицом к дороге, с которой сеялся желтый свет фонарей и приготовился ждать.

Долгое ожидание не понадобилось. Тонкая изящная фигурка мелькнула между деревьями, заскользила по снегу, приближаясь. Женя скрестил руки на груди, молча смотрел, как она парит над сугробами, как развеваются в безветрии темные локоны и белый шарф, как мерцает ее лунное лицо… Острая холодная игла застряла в груди — и тяжело вздохнуть.

Ледяная дева остановилась, остановив неожиданно горячий взгляд на застывшем Женином лице.

— Здравствуй, Лиза, — сказал Женя потерянно. — Ты меня звала, да? Я пришел.

— Здравствуй, — медленно сказала Лиза. — Здравствуй, милый.

Ее голос был чистой болью. Боль отдалась в Жениной душе раскалывающим эхом.

— Зачем ты звала? — спросил Женя, отводя глаза.

— Женечка, ты… о, прости меня! Прости меня! Это я виновата! Я ошиблась! Мне показалось! — Лиза прижала руки к груди, пытаясь успокоить боль, кусала губы, ломала пальцы. Смотреть на нее было нестерпимо. — Мне надо было как-то объяснить тебе… не отпускать тебя, но я никогда не умела… О, Женечка, я — такой дрянной наставник!

— Лиза, — сказал Женя хрипло, — ну, перестань. Я же тебя просил, да?

— Ты меня просил, а они? Просили тебя, да? Девочка, юноши? Женечка, так же нельзя, это же тени… это — боль и чувство неправильности, и это не пускает на Свет. Они же страдают на чужой стезе. Разве ты не чувствуешь сам?

Женя задумался. Рассеянно кивнул.

— Да. Чувствую.

— Отпусти их, сожги тела, проткни серебром, но… Ты любишь. Ты этого не сделаешь. И я не сделаю. О, я преступница!

Лиза ломала обледеневшую веточку, веточка хрустела в ледяных пальцах. Слезы медленно текли из ее глаз, схватывались стеклянными подтеками, падали с хрупким треском, ее лицо покрылось ледяной коркой — и глаза были как черные проруби. Женя отворачивался, чтобы не видеть стеклянных Лизиных щек, но видел их внутренним зрением — и острый лед резал до крови. Лиза всхлипнула, как девочка, и уронила обломок ветки.

— Они что, выгнали тебя? — спросил Женя, и уже договорив, сообразил, что сказал глупость.

— Если бы выгнали! О, какие ты говоришь пустяки! Нет, конечно, нет — но я все время чувствую вину. Скверная, скверная девчонка! А не играй с чужой судьбой, негодница! Поделом мне…

Женя тронул ее руку.

— Ты же можешь… все поправить, да?

— Убить вас? Отпустить? — Лиза тяжело покачала головой. — Нет. Не могу.

— Почему?

— Дурачок! Я люблю! Я люблю тебя — создание свое, дитя во Мраке! Люблю твою душу — не могу от пустить ее туда … сил нет. Ревную к Вечности и хочу бытия твоего — здесь! Даже для твоего блага — не могу! Низкая, низкая девка!

Лиза разрыдалась. Женя обнял ее, неловко и бережно — и она плакала у него на плече, прожигая его слезами насквозь. Ее душа была вывернута до острой боли — и Женя ощущал ее нежность, и ужас, и одиночество, и смертную тоску по разбитой надежде. От желания успокоить, вылечить — помочь — у Жени судорога прошла по душе, но он даже представить себе не мог — как.

— Лиза… я тоже тебя люблю, — сказал он, еле ворочая языком.

Она зарыдала еще безутешнее.

— Лиза, знаешь, что… хочешь, я с тобой останусь? — выговорил Женя с диким трудом.

Лиза подняла голову.

— Будешь со мной в Инобытии, как вампир? — спросила она с горькой улыбкой. — Хранителем Смертей станешь — таким, как надо? Проводником Обреченных? Научишься легко убивать, да?

Женя молчал.

— А что будет с твоей свитой, милый? Ты их сожжешь? Или заставишь делать то, что нужно? Или просто бросишь на произвол судьбы — мучаться?

Женя молчал, чувствуя себя последним подонком. Он тоже не знал, что делать.

Лиза освободилась из его объятий. Она больше не плакала — ее лицо выражало спокойную решимость самоубийцы.

— Все, милый, — сказала она нежно. — Не стоит больше мучить друг друга. Ты все понял, верно? Может быть, придумаешь, как поправить. Может быть, мир поправит сам. Судьба бывает на удивление милосердна. Я люблю тебя, дитя мое. Ты был моей самой отчаянной надеждой и самой теплой мыслью. Прощай. Я останусь во Тьме, ты уйдешь на Свет — не будем больше лгать себе, мой дорогой Женечка.

Лиза на миг притянула Женину голову к себе и коснулась губами его губ. Она едва обозначила поцелуй, но и условный, он был — ослепительная вспышка вампирской силы. Женя хотел придержать ее — но Лиза убрала его руку со своего плеча.

— Все, все, дорогой. Прощай.

И скользнула прочь, превратившись в собственную тень — только белый шарф мелькнул среди черных деревьев и растаял в сумраке.

Женя повернулся и медленно побрел по кладбищенской аллее к трамвайной остановке.

 

Корнет стоял на перекрестке и улыбался. Светофор, выключенный на ночь, мигал и мигал своим желтым глазом. Мостовая блестела, как бальное платье. Дом напротив был темен, совсем темен, только в одном окне горела розовая лампа. Корнет нежно смотрел на нее. Больно — это вовсе не плохо. Больно — это даже хорошо. Это правильно. Это означает, что ты принадлежишь, потому что невозможно ничего отдать так, чтобы не стало больно хоть на минутку. Очень больно — значит, отдано все, что можно. Так славно. Так спокойно.

Доброй ночи.

К тротуару вдруг причалил серебряный автомобиль. Вынырнул из темноты, подплыл бесшумно, бесшумно остановился. Корнет взглянул, начиная удивляться.

Из машины вышел темноволосый вампир, который смотрел на него в «Лунном бархате». И так же, как в «Лунном бархате», Корнет перестал видеть и слышать все вокруг — мир захлестнула горячая сияющая волна.

— Вы простите мою бесцеремонность, Александр?

Корнет кивнул и встряхнул головой, пытаясь вытряхнуть наваждение. В его воображении возник явственный образ удава, страстно разглядывающего кролика — и он усмехнулся помимо воли.

— Ну что вы, Шурочка, — рассмеялся вампир. — Как я могу посягать на вашу свободную душу? Просто вы не привыкли к… интересу такого рода.

— Неправда, — сказал Корнет. — Интереса такого рода вокруг — хоть отбавляй.

— Не такого, — вампир скопировал интонацию совершенно точно. — Вас обидели, Шурочка. Обделили любовью. Украли человеческую жизнь.

— А вы — добрый самаритянин. И можете мне пре доставить и то, и другое.

В глазах цвета темного агата мелькнула обида.

— Вы думаете, я вас клею?

Корнет хихикнул.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.