|
|||
Макс Далин 10 страница— Думаю. Вампир рассмеялся. Его смех был хорош — чист, без дурной изнанки. Корнет улыбнулся в ответ. — Меня нельзя клеить. Я занят. Вампир с едва заметной усмешкой показал взглядом на окно. — Дежурством под окнами смертного? Тихо, тихо, Шурочка, я все понимаю: не мое дело, я, козел, могу убираться отсюда, не смею хвататься грязными лапа ми… но все-таки — зачем вам это? Корнет вздохнул. — Не ваше дело и все такое. Вампир улыбнулся. Отвернул голову Корнета от окна к себе. От его прикосновений мерцающий жар влился в Шуркину кровь, закружилась голова, мир поплыл в светящемся млечном тумане. Корнет прислонился спиной к машине, уронил руки — вампир обнял его за плечо и принялся распутывать взлохмаченные волосы. Его прикосновения были совершенно нестерпимы, но у Корнета не было сил отстраниться — он растворился в болезненной, блаженной, наркотической истоме. — Вот видите, Шурочка, — голос в его сознании отдавался малиновым звоном, — у вас — здоровые инстинкты. У вас — княжеская кровь, вы голодны без любви, вы устали от одиночества, я все понимаю, я все вижу. Вы будете Князем Вечности, вы будете хорошим Князем, вы полны чистой силы — я стану вашим наставником, боль забудется, все пройдет, вы будете веселы, расслабьтесь, доверьтесь мне… Корнет почувствовал себя летящим над темной ветреной бездной — и поборол мгновенный приступ тошноты. Мучительное наслаждение от прикосновений вампира не давало ему собраться с мыслями и лишало сил — и тело желало подчиниться. Каждая клетка кожи, каждая капля крови желала — тепла, покоя, защищенности, любви. Но душа… Душа знала, что ей нужно. Корнет выбрал момент и вырвался из полуобозначенных объятий. — Что с вами, Шурочка? — спросил вампир. Было похоже, что он растерялся. — Вы… не трогайте меня больше, пожалуйста, — взмолился Корнет, еле подбирая слова. — Мне нехорошо. — Не может быть. Вам хорошо. Я чувствую. — Не так — я так не хочу. Не надо. На лицо вампира набежала тень — даже обозначилась складка между бровями. — В чем дело? — Не знаю. Просто не могу так и все. — А вы знаете, что будет с вами в такой ипостаси, если вы будете пренебрегать своей новой сущностью? Знаете, Шурочка? Или хотя бы догадываетесь? — Умру? — спросил Корнет, заставляя себя поднять на вампира глаза. — Совсем умру, да? — Вот именно. И тогда Корнет улыбнулся усталой спокойной улыбкой. — Вы не хотите бытия? — спросил вампир пораженно. — Не хотите существовать? — Хочу, — сказал Корнет, улыбаясь, и слезы выступили у него на глазах. — Только я уже не могу существовать так, как хочу. Понимаете? Я не могу убивать. И жить только по ночам, без солнца, тоже не могу. И вас любить не могу, хотя вы — сильный. Нет у меня никакой силы, и не буду я Вечным Князем. — Что вы, Шурочка, опомнитесь! Ну подумайте, что лучше — бытие или смерть? — Жизнь. Но я уже не живу. Вампир вздохнул. — Какая чертовская досада. У вас такие славные задатки, Шурочка, отпускать вас так обидно. Но раз уж вы так решили… Он опять положил руки Корнету на плечи — и мир вокруг рухнул и снова собрался из темных колючих осколков. Место изменилось. Дом, в котором светилось то самое окно, исчез. Корнет прислонялся не к автомобилю, а к штабелю бетонных блоков — на строительной площадке, в прожекторном луче, рядом с забором, на котором все еще висела табличка «Стой! Опасная зона! » Истоптанный снег под ногами Корнета покрывали бурые пятна. Корнет беспомощно взглянул на вампира. — Почему мы… — Мне очень жаль, Шурочка, — сказал вампир тихо. — Мне искренне жаль вас. Вы молоды и теплы, и вашей силы мне будет не хватать, честно. Но вы нарушаете равновесие. Подумайте, может быть, вы можете оставить прошлое в покое? Корнет содрогнулся. — Я не могу, — сказал он. — Простите, я просто… я боюсь, но я не могу. — Мне придется это сделать, — сказал вампир. — Считайте это ударом милосердия, Шурочка. Это все прекратит. Он вытащил из кармана куртки наручники и защелкнул один «браслет» на железной скобе, торчащей из бетонной плиты. Вздохнул — и защелкнул второй на запястье Корнета. Корнет не сопротивлялся, только смотрел удивленно и испуганно. — Все, мой бедный друг, — сказал вампир со чувственно. — Взойдет солнце — и вашим мытарствам придет конец. Ваше тело рассыплется пеплом, а душа найдет дорогу туда, куда ей положено. Это будет не так больно, как ваша медленная гибель от голода. — Может быть, не здесь? — спросил Корнет робко. — Здесь мне очень плохо. — Здесь. Вы не передумали, Шурочка? Если вы хотите, я сейчас же… — Нет-нет, — сказал Корнет поспешно. — Это хорошо. Самому мне страшно, так страшно — а вы все сделали как надо. Только уходите теперь, уходите, пожалуйста. Скоро светает, а мне еще надо подумать. Вампир кивнул и грустно улыбнулся. Медленно пошел прочь, вошел в густую тень недостроенной стены и растворился в темноте. Корнет остался один. Ждать было больше нечего. Корнет встал поудобнее, опершись спиной на холодный бетон, потом вытащил из-за пазухи плеер и включил.
…Последняя ночь накануне Столетней войны, Когда белый снег, вместо скатерти, застил стол. Я встретил Вас, когда вы были пьяны, И горящий помост с лихвой заменял Вам престол. Я видел Вас, когда Вас вели на костер И Вам в спину кидал проклятья королевский дом… И черный дым над Вами свой зонт распростер, А я залез в бутылку — и не помню, что было потом. Позвольте Вас пригласить На танец ночных фонарей, Позвольте собой осветить мрак этих диких мест. Позвольте Вас проводить До самых последних дверей...
[Песня группы «Зимовье Зверей»] Вот так, мой прекрасный государь. Твою Элизу ведут на костер. Можно, конечно, вообразить, что огонь превратится в белые розы и на костер спустятся белые лебеди — но скорее всего, я просто сгорю и рассыплюсь, и это правильно, хоть и страшно. Скорее бы. Ты же знаешь, что у меня внутри: грязь бесчисленных стычек с порядочными людьми, вериги вины, ржавые крючья чувства долга и комплекса неполноценности и сжигающий все генератор любви, как бластер героя кино — ослепительный всепроникающий свет, сквозь время, пространство и плоть, вечный жар, вечный запах горящего мяса… В сущности, я сам себя сжег. Это неплохой конец. И как же славно точно знать перед смертью, что ты счастлив. Что ты будешь счастлив. Только как же грустно и страшно умирать одному, совсем одному! Корнет включил музыку погромче и стал смотреть в промежуток между домами. На восток. В ультрамариновое ночное небо. Ждать зарю.
Генка путешествовал по кошмарам убийц. Он менял отражения города, искажал и путал улицы в плотный клубок. Он создавал собственной разыгравшейся фантазией жуткие здания, то ли недостроенные, то ли полуразрушенные, где лестницы вели в никуда, пол обваливался под ногами, рвались канаты лифтов, а лампы вдруг расцветали кровавыми хризантемами из вырванных языков или отрубленных пальцев. Он воевал в чужих снах с подонками, которые убегали в сон от собственной подлости — и заблудился между очередным сном и полуявью. Только свежий запах мороза, вдруг ворвавшийся в ноздри, подсказал, что теперь вокруг настоящий, хоть и искаженный ночными чудесами мир. Генка огляделся. Он стоял на знакомом пустыре в четверти часа быстрой ходьбы от Жениного дома. Воздух еще был темен и густ, но небо на востоке уже начало заметно светлеть. Ожидался ясный, холодный, сверкающий день. Небо казалось промытым до скрипа, как чистое стекло — Генка подумал, что из-за этой хрустальной ясности следует прибавить шагу. Похоже, рассветет раньше, чем он ожидал. Предутренние улицы еще спали сладким покойным сном. Фонари отцветали, меркли, догорали розовыми углями. Тишину нарушал только скрип снега под ногами. Генка, срезая угол, свернул во двор, и ноги как-то сами вынесли его к забору с надписью «Стой! Опасная зона! » В проеме распахнутых ворот Генка увидел Корнета. Шурка стоял, заложив руки за спину, и смотрел на сереющее небо. Он улыбался, но слезы текли по его лицу в три ручья. — Ты чего тут делаешь, урод? — крикнул Генка. — Совсем обалдел? — Я жду, когда рассветет, — откликнулся Корнет и всхлипнул. — Ты иди домой, Ген. Генка мгновенно оказался рядом. — Кончай дурить, а? — Ген, понимаешь, я не могу уйти. Я прикован. Вот. — Бля… Ну почему с некоторыми мудаками все время что-нибудь случается? Как тебя угораздило, ошибка папы с мамой? Шурка виновато вздохнул и вытер слезы свободной рукой. — Это ничего. Это специально. Один добрый чело век… в смысле — вампир. Чтобы я не мучился. И вас не мучил. А то у меня смелости не хватает. А ты иди домой, хорошо? Да кого ты мучаешь! Что за фигня, я не понял? Тебе что, жить надоело? Корнет опять улыбнулся сквозь слезы. — Нет, я от смерти уже устал. Я так устал. Генка остановился. Задумался. Ну вот. А кто виноват? Ты же сам все время твердишь — урод, ублюдок, пусть сдохнет, башку свернуть, видеть тошно, стыдно, мерзко… Салага и поверил. И любой бы поверил. Генка натянуто улыбнулся. — Ну ладно, все. Пойдем домой, поспишь. А то уже в натуре скоро рассветает. Корнет помотал головой. В мутной утренней белизне начали появляться розовые тона. Генка неловко тронул Корнета за плечо. — Ну, ты чего, хочешь, чтоб Лялька плакала? Она ж будет плакать, ты ей нравишься. Ты что, правда, хочешь сгореть заживо? — Замертво… Генка смотрел, как Корнет улыбается сквозь слезы — и вдруг ощутил поднимающуюся со дна души горячую сияющую волну. Это было восхитительно. Это не туманило разум, не отнимало волю — это просто пролегло светящейся дорогой между Генкиной и Шуркиной душой — и все стало так понятно-понятно, без недосказанностей и темных мест. Будто они с детства друг друга знали и у них не было никаких секретов. Они инстинктивно схватились за руки, отчего чувство общности стало еще сильнее и ярче. И не было в нем, к удивлению Генки, ничего гадкого или неприличного — только слившаяся в одно целое пылающая сила. И Генка понял, что не может оставить Корнета одного, потому что Корнета всю жизнь окружали ненависть и одиночество, и потому, что Корнет уже умирал среди ненависти и в одиночестве. Генка принял решение. Он встал рядом и обнял Корнета за плечи, как боевого товарища. Улыбнулся и подмигнул. — Ну и ладно. Тогда и я никуда не пойду. Хочешь, останусь? За компанию, говорят, один мудак удавился. А Корнет понял, что Генка не уйдет. Что Генка остался бы с любым, кто принял огонь на себя, что он уважает отвагу и честность — и что терять ему уже нечего. Что Генка старался жить, защищая и прикрывая собой тех, кто слабее, так умер — и надеется еще раз умереть так же. Корнет взглянул на небо. Воздух молочно поголубел; холодная заря, кислотно-розовая, яркая, мало-помалу разливалась между домами широкой полосой. Было слышно, как по невидимой из-за множества стен улице грохочут ранние трамваи. И он тоже принял решение — отложить окончательную смерть. Из-за Генки. — Освободи меня! — крикнул он и рванулся. — Пожалуйста! Скорее! — Ну, наконец-то! — выдохнул Генка и радостно выругался. — Давай грабку! Шурка протянул руку. Генка несколько бесконечных секунд возился с замком «браслетов», потом — с цепочкой между ними. Шурка смотрел на небо — облака уже вскипали розовой, лиловой пеной, и снег тоже окрасился розовым, нежной солнечной кровью… Генка быстро обернулся — и понял, что безнадежно не успевает. На секунду это привело его в отчаянье, он прикусил губу в бессильной ярости — и вдруг, собрав все силы, рванул на себя Шуркину руку, придерживая «браслет». Раздался треск, хруст — и цепочка подалась, разлетелась пополам, а Шурка едва удержался на ногах. Генка дернул его за руку к воротам с табличкой. Он выбирал затененные участки сканирующим взглядом привычного бойца, он бежал противоприцельным зигзагом, время от времени подтаскивая к себе запыхавшегося, оступающегося Корнета, как мирного жителя, которого нужно вытащить из сектора обстрела. Они за пару минут миновали промежуток между многоэтажками в глубокой синей тени. Пробежали вдоль стены школы. Остановились возле трансформаторной будки. Между ней и Жениным домом лежала детская площадка с горкой и сломанными качелями — около сотни метров пустого пространства в голубом прозрачном предрассветном полусвете. Генка задрал голову. В желтом и зеленоватом небе замерли нарисованные серо-розовые облака. Корнет, задыхаясь, ухватился за Генкино плечо, в его кошачьих глазах плавала холодная заря. — Проскочим? — полувопросительно, полуутвердительно сказал Генка, глядя в растерянное и порозовевшее Шуркино лицо. — А? — Ага. Молодец. Только не засыпай на ходу, шевели ногами. Сапоги эти твои бабские… — Генка дунул снизу вверх на собственную челку, тряхнул головой, сбросив волосы со лба. Они рванулись с места, чувствуя, как неумолимо уходит их нечеловеческая упругая сила. Их шаги уже не были стремительны и невесомы, холодный воздух резал легкие, глаза заволокло красным туманом. До подъезда оставалось метров двадцать, не больше, когда в просвет между домами выплеснулся целый потоп золотого сияния — и вся площадка тут же высветилась, заискрилась холодными искрами. Генка, ощутив, как горячая волна ударила в его спину, сбил Шурку с ног, закрыл собой, не раздумывая, как салажонка от разрыва снаряда — и только падая, понял, что это ничему не поможет. И в самый последний миг, когда солнечный жар втек в него, согрел его в последний раз в этой плоскости бытия — тот Генка, который был внутри Генки плотского, оглянулся на Шурку, который был в Шуркиной голове и, схватив его за руку, которая скорее угадалась, чем увиделась, снова дернул за собой, вперед, через незримую, но существующую границу. И тела, рассыпавшиеся пеплом, как изношенная одежда в костре, остались где-то сзади и внизу. Двоящийся, троящийся, изменчивый город теперь летел навстречу, падал под ноги; и на Шуркиных развевающихся кудрях, кажется, уже появился берет с орлиным пером, а Генка ощутил новыми плечами тяжесть бронежилета — или, может быть, кольчуги… А впереди, на башне замка, обвитой плющом — из какого-то Шуркиного сна, не иначе — а, вернее, на балконе того самого высотного дома из красного кирпича, в ослепительном солнечном свете стояла и ждала Жанна в чем-то белом, воздушном, крылатом. Когда их ноги коснулись земли, а глаза обрели, наконец, способность видеть, вокруг был уже не сонный мираж, а все тот же знакомый, как собственное отражение, вездесущий, исчезающий и воскресающий вновь, проклятый и благословенный город, пропитанный солнцем, вечный, дробящийся, не имеющий ни начала, ни конца. А где-то бесконечно далеко, на соседней улице, в солнечном дворе, ветер унес пепел, смешал, развеял между деревьями в искрах инея… В примятом сером снегу остались только почерневшая зажигалка «Зиппо», кольцо наручников, складной нож, и опаленный разбитый плеер. А в оконных стеклах уже вспыхивали отсветы живого солнечного огня.
Женя поднялся по лестнице к своей квартире. В подъезде кто-то снова повыкручивал лампочки — теперь тут стоял плотный, пахнущий кошками мрак, только из узких окошек над площадками на ступеньки падали желтые пучки света от уличных фонарей. Около двери в квартиру Женя остановился. Что-то было серьезно не в порядке. — Женя, — сказал сверху усталый и испуганный голосок, — тут не та дверь… Женя оглянулся. Ляля сбежала по лестнице к нему навстречу, кинулась, уткнулась, пролепетала жалобно, чуть слышно: — Я тут уже, наверное, час сижу… Дверь не та, твой ключ не подходит. Я позвонила, а там ругаются… какие-то чужие… И Гены с Шурочкой нет. — Сестренка, ты как бы… сейчас. Женя порылся в карманах, отыскал зажигалку. Дрожащий огонек осветил тусклую стальную поверхность. Кокетливая бронзовая бирочка с номером странно смотрелась на этом створе, достойном защищать золотой запас небольшого государства. Женя на миг растерялся. Дверь никто бы не сменил за два часа, посреди ночи, да и кому это… Ляля всхлипнула. Женя, испытывая странную неловкость, нажал на кнопку чужого звонка. Подождал, нажал снова. «Бух! — гавкнул за дверью крупный мрачный пес. — Бух! Бух! » Раздались шаги и голоса. — Да кого все носит среди ночи, на хрен?! — рявкнули из-за двери густым басом. — Вы как бы… извините, просто тут жил мой… брат. Дверь распахнулась, расплескав по темной лестнице поток света. В прихожей, концертно освещенной, в зеркалах и атласных обоях, обнаружились двое — заспанный солидный мужчина в роскошном халате и тигровой масти дог, попятившийся вглубь осиянного чертога. — Тут ведь как бы коммуналка была… — Вспомнил. Расселили твою коммуналку, еще осенью. — Как? — Да так. Кто твой брат-то? Ханыга староват, вроде… — С… Савельцев. — Да… Не знал ты, что ли? — Я… только что приехал. — Ну, извиняй, парень. Савельцев-то того… его осенью машина сбила. Сразу насмерть. Ну а комнату продала жена его бывшая. Алкашам условия обеспечили, долги заплатили… Так что извиняй, моя это квартира теперь. С ноября уже. Женя кивнул, снова кивнул, вытащил сигарету. Новый хозяин пожал плечами, прикрыл дверь. Ляля стояла рядом, перебирая завязки на воротнике куртки, ее рассеянный взгляд блуждал по ступенькам в сетке теней и тусклого света. — Пойдем, — сказал Женя и начал спускаться. — Куда? — На чердак. Тут, через улицу, есть один такой дом, малыш… там как бы помещение такое… с выходом на крышу. — У нас теперь нет дома… — Мне подумать надо. — Женя, а почему… — Не знаю. Пойдем скорее, скоро светает. Женя и Ляля прошли через двор наискосок, вышли к высотному дому с черной лестницей и балконами-переходами между этажами. Поднялись на лифте на самый верх, на ту самую крышу, куда Женя ходил купаться в ветре. Воздух здесь был еще хрустальнее, чем внизу; синий прозрачный купол небес светлел у горизонта, как размытая акварель. Ляля подошла к краю крыши. Ветер растрепал, взлохматил ее белокурые волосы. Глубоко внизу еще лежала темная синева, сонная тишина; здесь, наверху, воздух уже пах зарей, переливался и мерцал, будто сам собой. — Как-то страшно. — Почему? — Да вот же ОНО. ОНО же сейчас… — Это же просто солнце, сестренка. Просто солнце. — Я такая сонная, Женечка. И слабая… как будто болею. Почему? — Не знаю. Скоро рассвет, может быть, поэтому. — Но раньше… — Раньше как бы все было по-другому. Женя принес с лестницы пустой пластмассовый ящик и поставил на бетон в самом темном уголке чердака. Ляля тут же села, подперла подбородок кулаками, задумалась. Женя снова закурил. Дверь на чердак осталась открытой; в ее проеме голубели, золотились небеса. День падал с высоты, обрушивался на город. Ляля вдруг вскрикнула, прижав руку к груди. Женя тоже ощутил эту боль, этот удар или укол — как будто внутри что-то сломалось или оборвалось. Ляля взглянула на него расширившимися, потемневшими глазами. — Они умерли? Да? — Не знаю, — проговорил Женя медленно. — Не думаю. — Но их же больше нет! Я их больше не чувствую! Зачем ты меня обманываешь!? Думаешь, я такая дурочка?! — Ну что ты кричишь. Сестренка, ты просто как бы не понимаешь… Они ушли. Перешли. Ну… — Ну куда?! В рай? Или в ад? Куда?! — Ты не кричи, ты послушай себя. Ляля замолчала. У нее сладко, истомно кружилась голова, золотая колышущаяся мгла танцевала перед глазами — и там, в ослепительном солнечном свете, вдруг проявилась сияющая дорога, туманная, голубая и розовая, невесомая и бесплотная, ведущая куда-то вперед и вверх… — Что это? — Может быть, переход … не могу объяснить, заяц. Только нас с тобой тут ничего не держит. Не чувствуешь? — Ты же можешь к Лизе… — Не могу. Это все — не для нас с тобой, понимаешь? Наше настоящее — там, там, где она кончается. — Но где? — Ну, откуда же мне знать. Там, где Шура с Генкой. И все, кому тут не дали дожить, и кто не может доживать за чужой счет. Нам с тобой тоже надо идти. — Страшно. — Не бойся. Это — как сменить одежду, как уехать или сбежать — ведь весело! Ляля робко улыбнулась. Ее личико, голубое и розовое, в нимбе растрепанных волос, было счастливым и печальным сразу. Она протянула руки и обхватила Женю за шею; он поднял ее, как тогда, в первый раз, осенней ночью, когда уносил ее остывающее тело из темного ужаса. Ляля взглянула ему в лицо и спрятала головку у него на груди. — Ты не хочешь смотреть? — Мне страшно. — Ладно. Пусть так. Женя глубоко вдохнул ледяной светящийся воздух — и сделал шаг из тени. Ляля ахнула и прижалась к нему с истерической силой испуганного ребенка, но через миг ее судорожные объятия ослабли. Солнце хлынуло золотым водопадом, световым ураганом, влилось в волосы, в кровь, в застывшие души, растопило, согрело, наполнило добрым, щедрым, живым огнем. Порыв ветра взметнул пепел, пронес по крыше, закружил, развеял над дворами в холодном остром сиянии нового дня.
|
|||
|