|
|||
Глава XIV
В конце концов он не стал браться за латынь, но не из‑ за лени; он так решил вопреки взглядам Рут, несмотря на свою любовь к ней, лишь потому, что его время – это деньги. Существовало столько куда более важных предметов, чем латынь, которые неудержимо притягивали его интерес. И кроме того, надо было писать. Необходимо было зарабатывать. До сих пор ни одну из его вещей не приняли, а около сорока рукописей совершали бесконечные путешествия из одной редакции в другую. Как же добивались успеха другие? Он проводил целые часы в бесплатных читальнях, перечитывал то, что было написано другими, жадно изучал и критиковал их произведения, сравнивал их со своими и не мог понять, в чем же заключался секрет, благодаря которому им удавалось получать за написанное деньги. Его удивляло, как много печаталось мертворожденных произведений, в которых не чувствовалось ни света, ни жизни, ни красоты. Какая‑ то мертвечина, а между тем за нее платили по два цента за слово, по двадцати долларов за тысячу – так уверяла, по крайней мере, заметка в газете. Его удивляло бесчисленное количество мелких рассказов, написанных – он это признавал – легко и остроумно, но оторванных от жизни. Ведь жизнь так удивительна, так интересна, в ней столько важного, чудесного, героического, а в этих рассказах – одна лишь обыденщина. Он ощущал всю напряженность, всю полноту жизни, ее лихорадочность, ее мятежный дух. Вот о чем следовало писать! Ему хотелось воспеть погибающих за безнадежное дело, безумных любовников, титанов, боровшихся против неравных сил среди ужасов и трагедий, боровшихся так, что сама жизнь словно трещала по швам от их могучих ударов. Но небольшие рассказы, которые печатались в журналах, ставили, по‑ видимому, своей целью прославление великих мистеров Бэтлеров, гоняющихся за долларами, и жиденькую любовь мелких людишек. Не оттого ли это происходит, спрашивал он себя, что сами редакторы такие же мелкие людишки? Или же они, быть может, боялись жизни – все эти редакторы, писатели да читатели? Главная его беда, однако, заключалась в том, что он не был знаком ни с одним редактором или писателем. Больше того – он даже не знал никого, кто хоть пробовал бы писать. Ему не с кем было посоветоваться, не от кого было получить поддержку. Мартин начал сомневаться в том, что редакторы – настоящие, живые люди. Они представлялись ему колесами какого‑ то механизма. Да, он имел дело с машиной. Он вкладывал всю душу в повести, в статьи, в стихотворения, а затем бросал все это в машину. Он складывал рукописи определенным образом, вместе с рукописями вкладывал в продолговатый конверт марки на ответ, запечатывал конверт, наклеивал на него еще марки и бросал в ящик. Конверт совершал путешествие через всю страну, а через некоторое время почтальон приносил ему обратно рукопись в другом продолговатом конверте, на котором были наклеены приложенные им марки. Очевидно, на другом конце машины был не редактор, не живое существо, а просто какое‑ то хитроумное приспособление из колесиков, благодаря которому рукопись перекладывалась из одного конверта в другой и на него наклеивались марки. Это был автомат вроде тех, куда опускаешь монету и откуда, с резким металлическим звуком, выскакивает жевательная мастика или плитка шоколада, в зависимости от того, в какое из отверстий бросаешь монету. То же делала и машина – редактор. Опустишь рукопись в одно отверстие – получишь чек, опустишь в другое – получишь бланк с отказом. Мартин нашел пока только второе отверстие. Именно эти бланки с отказом и довершали ужасное сходство всей процедуры с работой машины. На них был напечатан отказ по стереотипу; бланков он уже получил больше сотни – по дюжине на каждую из первых рукописей. Будь при этом хоть одна строчка, написанная лично ему, ему было бы легче, но ни разу он еще не получил этого доказательства реального существования редактора. Было отчего прийти к выводу, что на другом конце машины – не люди, а колесики, тщательно смазанные, с безукоризненным ходом. Мартин умел мужественно бороться. Он отличался настойчивостью и упорством. Он готов был сыпать материал в эту машину в течение нескольких лет, но он уже истекал кровью, и конец борьбы был вопросом не лет, а недель. Уплата по еженедельному счету за стол и комнату с каждым разом приближала его к краху, а почтовые расходы на пересылку сорока рукописей высасывали у него не меньше. Он перестал покупать книги, наводил экономию в мелочах и пытался таким путем задержать наступление неизбежного конца. Однако кончилось тем, что он сам ускорил катастрофу, подарив сестре Мэриен пять долларов на платье. Он брел ощупью, во тьме, не получая ни от кого ни совета, ни поддержки, преодолевая всеобщее неодобрение. Даже Гертруда стала косо поглядывать на него. Сначала она как сестра снисходительно терпела то, что считала глупостью брата; теперь то же чувство любви заставило ее встревожиться. Она решила, что глупость Мартина переходит уже в безумие. Мартин это знал и больше страдал от этого, чем от откровенных насмешек и презрения Хиггинботама. Сам‑ то он не терял веры в себя, но никто из окружающих не разделял его веры. Даже Рут не верила в него. Она хотела, чтобы он всецело посвятил себя учебе, и, хотя никогда открыто не высказывала своего неодобрения по поводу его писательства, однако и одобрения он от нее не слыхал. Он ни разу не предложил ей прочесть какое‑ нибудь свое произведение. Его удерживала какая‑ то особая щепетильность. Да и у нее было много работы в университете, и ему не хотелось отнимать у нее время. Сдав экзамены, она сама попросила его показать ей написанное. Он очень обрадовался, но вместе с тем почувствовал робость. Она вполне могла быть судьей, ведь у нее была степень бакалавра. Она изучала литературу у лучших профессоров. Редакторы, разумеется, также компетентные судьи, но она будет судить иначе, чем они. Она не подаст ему стереотипный бланк с отказом и не скажет ему, что его «жанр не нравится читающей публике, но что работа его отнюдь не лишена достоинств». Она выскажется как живой человек с теплой душой, умно, понятно и при этом – что важнее всего – она немного узнает настоящего Мартина Идена. Из его произведений она увидит, какое у него сердце, какая душа, и, быть может, поймет кое‑ что – хоть немного, – о чем он мечтает, на что способен. Мартин собрал несколько своих небольших рассказов и затем, подумав немного, прибавил к ним и «Песни моря». В один из вечеров, в конце июня, они отправились на велосипедах в горы. Это было всего второй раз, когда он ехал с ней вдвоем. В теплом, благоухающем воздухе чувствовалась еле заметная свежесть от морского ветерка. Мчась рядом с Рут, Мартин решил, что мир прекрасен и отлично устроен, что хорошо жить на свете и любить. Молодые люди оставили велосипеды на краю дороги и взобрались на побуревший, обнаженный пригорок, где сожженная солнцем трава издавала сладкий запах, полный неги и успокоения. Он вдыхал сладкий запах бурой травы, и мозг его начал работать быстрее, обобщая все получаемые им впечатления. Ее дело уже сделано, она выполнила свое предназначение, сказал он, с нежностью поглаживая засохшую траву. Прошлой зимой сильные ливни освежили ее; она воспрянула духом, боролась с холодами ранней весной, потом зацвела, привлекая к себе пчел и различных насекомых, затем рассеяла свои семена и, наконец, исполнив свой долг по отношению к миру, она… – Почему вы всегда смотрите на все с такой ужасной практической точки зрения? – отвлекла его Рут. – Вероятно, потому, что я только что изучал теорию эволюции. По правде сказать, эта точка зрения для меня еще очень нова. – Но мне кажется, что подобный практический взгляд на все разрушает ощущение красоты; вы, как ребенок, который ловит бабочек и стирает пыльцу с их прелестных крылышек. Он покачал головой. – Красота полна значения, но я до сих пор не знал его. Я просто принимал красоту как нечто прекрасное, но лишенное смысла. Я понятия не имел о красоте. Но теперь я понимаю ее или, вернее, начинаю понимать. Эта трава кажется мне прекраснее с тех пор, как я понял, почему она стала травой, с тех пор, как я узнал все скрытые химические воздействия солнца, дождя и земли, которые создавали ее. Ведь и в жизни травы есть своя романтика! Меня глубоко волнует эта мысль. Когда я думаю о взаимодействии материи и энергии, об этой исполинской борьбе, я чувствую, что мог бы написать целый эпос о траве! – Как хорошо вы умеете говорить, – рассеянно сказала она; он заметил, что она как‑ то вопросительно смотрит на него. Он тотчас же пришел в замешательство, и кровь мгновенно прилила к его лицу и шее. – Да, мне кажется, что я немного подучился, – пробормотал он. – У меня столько мыслей, которые мне хочется высказать. Но все это так огромно. Я никак не могу всего выразить. Иногда мне кажется, словно в душе у меня поместился весь мир, вся жизнь, все существующее, – и все громко требует, чтобы я выразил его словами. Я чувствую, но рассказать не могу, чувствую, как огромно все это, но когда пытаюсь говорить, то дело не идет дальше детского лепета. Передавать чувства и ощущения словами, и устно, и письменно, бесконечно трудно; надо вызвать у читателя или слушателя обратный процесс – то есть внушить ему те же самые мысли и ощущения. Это великая задача. Посмотрите, я зарываю лицо в траву, я вдыхаю ее аромат, и ко мне приходят тысячи мыслей и фантазий. Ведь я вдохнул в себя запах вселенной; я слышу и песни, и смех, и успех, вижу страдания, и борьбу, и смерть. От аромата травы у меня в голове возникают разные видения, и мне хотелось бы поведать о них вам, всему миру. Но как я могу? Язык у меня связан. Я сейчас пытался словами передать вам ощущения, которые вызывает во мне запах травы. Но это мне не удалось. У меня получились лишь неуклюжие, грубые наметки. Мои слова мне самому кажутся невнятным лепетом. А между тем, меня распирает желание высказаться. О! – воскликнул он, в отчаянии всплеснув руками. – Это невозможно! Это непонятно! Это непередаваемо! – Но вы на самом деле хорошо говорите, – повторила она. – Вспомните, каких успехов вы достигли за короткое время нашего знакомства. Вот мистер Бэтлер считался очень хорошим оратором. Комитет всегда приглашает его во время избирательной кампании. А между тем вы прошлый раз за обедом говорили ничуть не хуже его. Только он более сдержан, чем вы. Вы легко возбуждаетесь. Но со временем вы сумеете одолеть этот недостаток. Из вас вышел бы хороший оратор. Вы можете далеко пойти… если захотите. В вас есть умение подчинять себе людей. Я уверена, что вы могли бы стать политическим вождем. Не вижу, почему бы вам не добиться и в других вещах такого же успеха, как в грамматике. Из вас вышел бы хороший адвокат. И в политической жизни вы могли бы сыграть существенную роль. Ничто не мешает вам добиться такого же положения, как у мистера Бэтлера. И притом без катара, – добавила она с улыбкой. Разговор продолжался. Она кротко настаивала на том, что ему следует получить систематическое образование, и доказывала, что знание латинского языка необходимо для любой карьеры. Она обрисовала ему свой идеал преуспевающего в жизни человека: это был почти целиком портрет ее отца, с некоторыми чертами, несомненно заимствованными у мистера Бэтлера. Мартин, лежа на спине, внимательно слушал ее, иногда он поднимал глаза и наслаждался движением ее губ. Но мозг его не так жадно воспринимал ее слова. В картине, которую она ему рисовала, для него не было ничего привлекательного; слушая ее, он ощущал какое‑ то смутное разочарование и острую, мучительную любовь к ней. За все время она ни разу не упомянула о его рукописях, которые так и лежали, забытые, на траве. Наконец во время паузы в разговоре он бросил взгляд на солнце, посмотрел, как высоко оно стоит над горизонтом, и начал собирать листки. Это был намек. – Ах! Я совсем забыла! – быстро проговорила она. – А мне так хочется послушать! Он прочел ей рассказ, который считал одной из лучших своих вещей. Рассказ этот назывался «Вино жизни». Он писал его, опьяненный жизнью, и теперь, при чтении, это опьянение вновь охватило его. В своеобразном замысле чувствовалось особое очарование, и Мартин сумел сохранить это очарование в слоге и стиле. В нем вновь вспыхнули весь огонь и страсть, которыми он горел, когда писал рассказ: он так увлекся, что был глух и нем к его недостаткам. Но Рут их сразу уловила. Ее опытный слух подметил слабые места, преувеличения, некоторую высокопарность, свойственную новичку; она находила малейшие ошибки и недочеты в ритме фраз. В общем же она не обращала внимания на слог, за исключением тех мест, где его излишняя напыщенность неприятно поражала ее какой‑ то дилетантской неловкостью. И от рассказа у нее осталось впечатление некоего дилетантства. Мартину она, впрочем, этого не высказала. По окончании чтения она указала ему на ряд мелких погрешностей, отметив, что рассказ ей понравился. Однако он все же почувствовал ее разочарование. Критика ее была справедлива – он это признавал; но вместе с тем он осознавал, что не для того поделился с ней своей работой, чтобы выслушивать какие‑ то школьные замечания. Погрешности – это неважно. О них беспокоиться нечего. Он всегда мог их исправить, научиться их избегать. В этом рассказе он попытался воплотить что‑ то значительное, что он вынес из жизни. То, что он прочел ей, было страничкой жизни, а не рядом предложений, разделенных знаками препинания. Ему хотелось, чтобы она почувствовала то значительное, что он нашел в жизни, что видел своими глазами, переработал в собственном мозгу и собственной рукой написал на белом листе. «Ну, что же, – решил он в душе. – Это не удалось. Быть может, правы редакторы». Он сумел ощутить великое, но не сумел его передать. Однако он скрыл свое разочарование и так охотно согласился с ее критикой, что она даже не почувствовала, насколько в душе он был далек от ее мнения. – А вот эту вещь я назвал «Котел», – сказал он, открывая рукопись. – Мне вернули ее уже из четырех‑ пяти мест, но, по‑ моему, рассказ все‑ таки хорош. Не знаю, как бы это сказать, но я нахожу, что мне удалось тут уловить нечто… но, может быть, на вас это не произведет такого впечатления. Это коротенькая вещь – всего в две тысячи слов. – Какой ужас! – воскликнула она, когда он окончил. – Это ужасно! Невыразимо ужасно! С тайной радостью он заметил, что лицо ее побледнело, руки сжимались, а широко раскрытые глаза глядели с напряженным выражением. Это был успех. Он сумел заразить ее своими ощущениями и вымыслами своего воображения. Цель была достигнута. Неважно, понравился ей рассказ или нет, он овладел ею и увлек ее – она сидела и слушала, не обращая внимания на подробности. – Это жизнь, – сказал он, – а жизнь не всегда бывает прекрасна, и все же я чувствую и в этом своего рода красоту. Но я, может быть, не такой, как все. Мне, наоборот, кажется во сто крат прекраснее то, что тут… – Но почему же эта несчастная женщина не могла… – неожиданно перебила она его. Но она так и не закончила возмущенного вопроса и воскликнула: – Это отвратительно! Это гадко! Это гнусно! На миг ему показалось, будто сердце его перестало биться. «Гадко! » Ему это и не снилось! У него вовсе не было подобного намерения. Весь рассказ мгновенно встал перед ним, словно написанный огненными буквами, и при этом ярком свете он тщетно пытался найти в нем «гадость». И вдруг сердце его вновь забилось. Он не сознавал за собой вины. – Почему вы не выбрали более возвышенного сюжета? – спросила она. – Мы все знаем, что на свете существует много гадкого, но не знаем того… Она продолжала что‑ то возмущенно объяснять, но он уже не слушал ее. Он про себя улыбался, глядя на ее девственно‑ чистые глаза, на невинное выражение ее лица, которое и ему всегда словно сообщало свою невинность, очищая его от всякой грязи и обдавая волной свежего, нежного, словно бархат, света, похожего на сияние звезд. «Мы все знаем, что на свете существует много гадкого». «Что могла знать она? » Эта мысль смешила его, словно шутка. И вслед за этим перед ним во всех подробностях промелькнуло целое море жизненной грязи, в которое он столько раз окунался; и он простил ее за то, что она не поняла его рассказа. В этом не было его вины. Он возблагодарил небо за то, что она родилась и выросла вдали от грязи жизни. Но ему‑ то эта жизнь была хорошо известна, он знал как ее светлые, так и темные стороны, ее величие, несмотря на всю грязь, которая порой оскверняла его; и он мысленно дал клятву, что раскроет перед миром то, что знает. Святые там, на небесах, – разве они могли не быть светлыми и непорочными? В этом не было даже их заслуги. Однако пребывать в грязи и все‑ таки остаться чистым – вот в чем заключалось чудо! Ради одного этого чуда стоило жить. Видеть, как из помойной ямы греха поднимается нравственное величие; самому вырваться из этой ямы, сквозь грязь, залеплявшую глаза, увидеть первый, далекий, неясный призрак красоты; видеть, как из слабости, порочности и скотской грубости вырастет сила, правда и высшая духовная красота!.. В ушах его вдруг прозвучала фраза, которую она произносила: – Весь тон рассказа недостаточно возвышен. А ведь возвышенных сюжетов такое множество! Им снова овладели видения. Он поглядел на нее, эту самку из одной с ним породы, продукт первобытной протоплазмы, которая в течение многих тысяч веков вползала по лестнице жизни, все более и более совершенствуясь и наконец, очутившись на верхней ступени, превратилась в Рут, чистое, светлое, божественное существо, обладавшее даром внушать любовь, стремление к непорочности и жажду приобщиться к божественной сущности, – обладавшее даром внушать все это ему, Мартину Идену, также каким‑ то чудесным образом образовавшемуся из слизи и мрака, несмотря на бесчисленные ошибки и уклонения, сопровождавшие еще незаконченное мироздание. Разве в этом не было чуда, изумительного, полного красоты чуда? Вот о чем следовало бы ему писать, умей он владеть речью! Святые на небесах! Да ведь они были святые, а он лишь человек! – В вас чувствуется сила, – говорила она, – но она не организованна. – Нечто вроде слона, ворвавшегося в посудную лавку, – подсказал он и удостоился улыбки. – Кроме того, вам необходимо развить в себе разборчивость, выработать вкус, изящество, стиль. – Я слишком дерзок, – пробормотал он. Она улыбнулась в знак согласия и приготовилась слушать следующий рассказ. – Не знаю, как вам понравится эта вещь, – как бы извиняясь, сказал он. – Это юмористический рассказ. Боюсь, что он немного не в моем стиле, но замысел у меня был хороший. Не обращайте внимания на мелочи. Постарайтесь уловить главное. В нем есть нечто значительное, есть правда, но очень может быть, что я не сумел передать ее. Он начал читать и в то же время наблюдал за ней. Наконец‑ то ему удалось тронуть ее, подумал он. Она сидела без движения, устремив на него взгляд, затаив дыхание, забыв себя, увлеченная, ему казалось, очарованием рассказа. Он назвал его «Приключение». Это был апофеоз приключений, но не книжных, а настоящих, рассказ о грубой действительности – этом суровом повелителе, расточающем ужасные наказания и необычайные награды, вероломном и взбалмошном, требующем бесконечного терпения, тяжелых дней и ночей, одинаково наполненных трудом, сулящим либо яркую славу, либо же темный мрак могилы тем, кто переносил мучения от голода и жажды, страдания от страшной, смертельной лихорадки или укуса насекомых, тем, кто истекал кровью и потом; однако порой все эти униженные и мелочные заботы приводили к небывалому счастью и воистину царской роскоши. Все это и еще многое другое изобразил Мартин в своей повести и надеялся, что наконец‑ то вывел Рут из равнодушия. Она сидела, широко раскрыв глаза; на ее бледных щеках играл румянц, и ему казалось, что к концу чтения у нее даже захватило дыхание. На самом же деле она была увлечена, но не его рассказом, а им самим. Произведение Мартина ей не особенно понравилось; зато знакомое ощущение силы, великой мощи, исходящей от него, охватило ее всю. Парадоксальность всего этого заключалась в том, что рассказ дышал той же самой мощью; именно через него Мартин изливал на нее свою силу. Но, охваченная ею, Рут не обращала внимания на способ ее проявления. Она казалась увлеченной произведением Мартина, но увлекало ее нечто иное – мысль страшная и опасная, мысль, внезапно возникшая у нее в голове. Она поймала себя на том, что задумалась о браке, – о том, чем он может быть. Это казалось ей так неожиданно, так неприлично. Барышни о таких вещах не думают. Это было не похоже на нее. Ее темперамент никогда еще не проявлялся. До сих пор она жила в волшебной стране поэзии Теннисона, не понимая даже тонких намеков этого тонкого поэта там, где он касался более низменных проявлений любви между рыцарями и королевами. Она дремала и вдруг проснулась от того, что жизнь громко постучалась к ней. Испуганный разум подсказывал ей, что нужно скорее запереть все двери и задвинуть завесы, а инстинкт убеждал ее широко раскрыть ворота и пригласить неожиданную гостью, сулившую ей счастье. Мартин, удовлетворенный, ждал ее приговора. Он хорошо знал, что она скажет. Вдруг, к его удивлению, она проговорила: – Как это прекрасно! Да, это прекрасно, – проговорила она с ударением после паузы. Она была права. В рассказе была красота, но в нем было еще нечто другое, высшее, благодаря чему красота являлась уже чем‑ то второстепенным: Мартин безмолвно лежал на сухой траве и чувствовал, что в душу к нему закрадывается великое сомнение. Итак, он потерпел полный крах. Он даже не мог говорить. Ему удалось увидеть величайшую в мире вещь, но выразить ее он не сумел. – А что вы скажете о… – он запнулся, испугавшись иностранного слова, – об идее? – добавил он наконец. – Она неясно выражена, – ответила она. – Это единственная моя критика общего характера. Я следила за действием, но тут еще много другого. Рассказ слишком многословен. Вы вводите много лишнего и тем затемняете ход действия. – Да ведь это главная идея, – поспешил он объяснить. – Комический, общечеловеческий элемент. Я старался слить его с рассказом, который являлся его внешней формой. Мысль у меня была верная, но я, очевидно, не сумел ее выполнить. Я не выразил того, что хотел. Но я со временем научусь. Она не могла уловить его мысли; хотя она и была бакалавром искусств, однако он перешел границы ее понимания. Впрочем, она этого не сознавала, считая, что виноват он, не умевший ясно выражаться. – Вы грешите многословием, – повторила она. – Но в рассказе есть прекрасные места. Ему показалось, что голос ее звучит где‑ то далеко‑ далеко. Он задумался, стоит ли прочесть ей «Песни моря». Он по‑ прежнему лежал на земле, не двигаясь, предаваясь мрачному отчаянию. Она смотрела на него, и опять у ней возникла навязчивая мысль о браке. – Вы хотели бы стать известным? – вдруг спросила она. – Да… пожалуй, да, – признался он. – Это тоже входит в мое романтическое приключение. Но меня интересует не известность сама по себе, а процесс ее завоевания. В конце концов, слава для меня – лишь средство достижения цели. Ради этой цели я хотел бы великой славы. «Ради вас», – хотелось ему добавить. Он, может быть, и признался бы ей в этом, прояви она восторг по поводу того, что он ей прочел. Но она была слишком занята мыслями о подходящей для него карьере, чтобы спросить, в чем же состоит его цель. Что его литературные занятия ни к чему не приведут, в этом она была уверена. Он это доказал ей сейчас своими дилетантскими, ученическими творениями. Говорить он умел, но писать не мог. Она мысленно сравнивала его с Теннисоном, Броунингом и своими любимыми прозаиками и решила, что он безнадежен. Но она промолчала. Странный интерес, который она питала к нему, побуждал ее щадить его. Эта страсть писать – лишь маленькая слабость, которая в конце концов у него пройдет. Тогда он примется за серьезное дело и добьется в нем успеха – она не сомневалась в этом. Ведь в нем было столько силы!.. Если бы он только бросил писать! – Я бы хотела, чтобы вы мне показали все, что написали, мистер Иден, – попросила она. Он вспыхнул от удовольствия. Во всяком случае, она заинтересовалась. И, по крайней мере, она не дала ему бланка с отказом. Она сказала, что у него есть красивые места, а ведь это была первая когда‑ либо им услышанная похвала. – Конечно, – страстно проговорил он. – И я обещаю вам, мисс Морз, что добьюсь успеха. Я прошел длинный путь, я это знаю и знаю также, что мне придется еще много пройти, но я дойду до цели, хотя бы мне пришлось всю дорогу ползти на четвереньках. Он протянул ей пачку рукописей. – Вот мои «Песни моря». Когда мы возвратимся, я вам передам эту вещь, чтобы вы могли на свободе прочесть ее. Скажете мне откровенно ваше мнение. Ведь вы сами знаете, что я больше всего нуждаюсь в критике. Прошу вас, будьте искренни со мной! – Хорошо, я буду вполне искренна, – пообещала она, чувствуя в то же время, что в этот день она не была откровенна с ним, и сомневаясь в том, сумеет ли она быть откровенной при следующем свидании.
|
|||
|