Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Виктор Клемперер 12 страница



Этим двум образам — и полутехническому, и техническому — была присуща одна общая деталь: они всегда соотносились только с вещами, состояниями и действиями, но никогда — с живыми людьми. Во времена Веймарской республики «раскручивают» все виды деловых отраслей, но никогда — самих деловых людей; «привязывают к основам» самые разнообразные институты, даже административные инстанции, но никогда — лично какого‑ либо начальника финансового управления или министра. По‑ настоящему же решающий шаг к языковой механизации жизни был сделан там, где техническая метафора нацеливалась, или — как стали выражаться с начала века — устанавливалась непосредственно на личность.

В скобках задаю себе вопрос: можно ли в рубрику языковых техницизмов поместить слова einstellen («установить, настраивать»), Einstellung («установка», «настройка») — сегодня каждая хозяйка имеет свою собственную установку на сладости и на сахар, у каждого юноши своя установка на бокс и легкую атлетику? И да, и нет. Первоначально эти выражения обозначают установку, настройку подзорной трубы на определенное расстояние или мотора на определенное число оборотов. Однако первое расширение области применения посредством переноса значения — только наполовину метафорическое: наука и философия, особенно философия, усвоили это выражение; точное мышление, мыслительный аппарат четко настроен на объект, основная техническая нота слышится вполне отчетливо, так будет и впредь. Общественность могла, вероятно, заимствовать эти слова только из философии. Считалось культурным иметь «установку» по отношению к важным жизненным вопросам. Едва ли можно с уверенностью сказать, насколько ясно в 20‑ е годы понимали техническое и уж во всяком случае чисто рациональное значение этих выражений. В одном сатирическом звуковом фильме героиня‑ кокотка поет о том, что она «с головы до ног настроена на любовь», и это свидетельствует о понимании основного значения; но в те же времена некий патриот, мнящий себя поэтом, а позднее и признанный нацистами таковым, поет со всей наивностью, что все его чувства «настроены на Германию». Фильм был снят по трагикомическому роману Генриха Манна «Учитель Гнус»[153]; что же касается версификатора, прославленного нацистами в качестве старого борца и ветерана «Добровольческого корпуса»[154], то он носил не очень‑ то германское имя, то ли Богуслав, то ли Болеслав (ну, какой прок от филолога, которого лишили книг и уничтожили часть записей? ).

Не вызывает сомнений, что механизация самой личности остается прерогативой LTI. Самым характерным, возможно и самым ранним детищем его в этой области было слово gleichschalten, «подключиться». Так и слышишь щелчок кнопки, приводящей людей — не организации, не безличные административные единицы — в движение, единообразное и автоматическое. Учители всевозможных учебных заведений, группы разных чиновников юридических и налоговых служб, члены «Стального шлема», SA и т. д. и т. п. были практически все сплошь подключены.

Настолько характерным было это слово для нацистского умонастроения, что его, одно из немногих, кардинал‑ архиепископ Фаульхабер[155] уже в конце 1933 г. избрал для того, чтобы представить в сатирическом ключе в своих предрождественских проповедях. У азиатских народов древности, сказал он, религия и государство были подключены друг к другу. К высоким церковным иерархам рискнули тут же присоединиться и простые артисты из кабаре, выставляя этот глагол в комическом свете. Помню, как массовик во время так называемой «Поездки в никуда»[156], организованной экскурсионной фирмой, на отдыхе за чашкой кофе в лесу заявил: «Сейчас мы „подключились“ к природе», чем вызвал одобрительную реакцию публики.

В LTI, пожалуй, не найти другого примера заимствования технических терминов, который бы так откровенно выявлял тенденцию к механизации и роботизации людей, как слово «подключить». Им пользовались все 12 лет, вначале чаще, чем потом, — по той простой причине, что очень скоро были завершены и подключение и роботизация, ставшие фактом повседневной жизни.

Другие обороты, взятые из области электротехники, не столь характерны. Когда то там, то здесь говорят о силовых линиях, сливающихся в природе вождя или исходящих от него (это можно было прочитать в разных вариантах и о Муссолини, и о Гитлере), то это просто метафоры, которые указывают как на электротехнику, так и на магнетизм, а тут уж недалеко и до романтического мироощущения. Это особенно чувствуется у Ины Зайдель[157], которая как в своих чистейших произведениях, так и в самых позорных прибегала к подобной электрометафоре. Но об Ине Зайдель надо говорить отдельно, это особая, печальная глава.

А можно ли говорить о романтизме, когда Геббельс во время поездки по разрушенным авианалетами городам западных районов Германии с пафосом лжет, будто он сам, который и должен был вдохнуть мужество в души пострадавших, почувствовал себя «заново заряженным» их стойкостью и героизмом. Нет, здесь просто действует привычка принижать человека до уровня технического аппарата.

Я говорю с такой уверенностью, потому что в других технических метафорах министра пропаганды Геббельса и его окружения доминирует непосредственная связь с миром машинной техники без всяких упоминаний каких‑ либо силовых линий. Сплошь и рядом деятельные люди сравниваются с моторами. Так, в еженедельнике «Рейх» о гамбургском руководителе говорится, что он на своем посту — как «мотор, работающий на предельных оборотах». Но еще сильнее этого сравнения, которое все же проводит границу между образом и сравниваемым с ним объектом, еще ярче свидетельствует о механизирующем мироощущении фраза Геббельса: «В обозримом будущем нам придется в некоторых областях снова поработать на предельных оборотах». Итак, нас уже не сравнивают с машинами, мы — просто машины. Мы — это Геббельс, это нацистское правительство, это вся гитлеровская Германия, которых нужно подбодрить в тяжелую минуту, в момент ужасающего упадка сил; и красноречивый проповедник не сравнивает себя и всех своих верных собратьев с машинами, а отождествляет с ними. Можно ли представить себе образ мышления, в большей степени лишенный всякой духовности, чем тот, который выдает себя здесь?

Но если механизирующее словоупотребление так непосредственно затрагивает личность, то вполне естественно, что оно постоянно распространяется и дальше, на вещи за пределами своей области. Нет ничего на свете, чего нельзя было бы «запустить» или «поставить на ремонт», подобно тому, как ремонтируют какую‑ нибудь машину после длительной работы или корабль после долгого плавания, нет ничего такого, чего нельзя было бы «прошлюзовать»[158], и, разумеется, все и вся можно «завести», «раскрутить», ох уж этот язык грядущего Четвертого рейха! А если нужно похвалить храбрость и жизнестойкость жителей города, перенесшего разрушительную бомбардировку, то «Рейх» приводит в качестве филологического подтверждения этих качеств местное выражение рейнского или вестфальского населения этого города: «Город уже держит колею»[159] (мне объяснили, что spuren — термин из автомобилестроения: колеса хорошо держат колею). Так почему же все опять держат колею? Да потому что каждый человек при всесторонней хорошей организации работает «с полной нагрузкой». «С полной нагрузкой» — любимое выражение Геббельса последнего периода, оно также, конечно, взято из технического словаря и применено к личности; но звучит оно не так жестко, как словесный образ мотора, работающего на полных оборотах, поскольку ведь и человеческие плечи могут испытывать «полную нагрузку», как любая несущая конструкция. Язык делает все это явным. Постоянные переносы значений, выдумывание технических терминов, любование техническим началом: Веймарская республика знает лишь выражение «раскрутить (ankurbeln) экономику», LTI добавляет не только «работу на предельных оборотах», но и «хорошо отлаженное управление» — все это (разумеется, мои примеры не исчерпывают такую лексику) свидетельствует о фактическом пренебрежении личностью, которую якобы так ценили и лелеяли, о стремлении подавить самостоятельно мыслящего, свободного человека. И это свидетельство не подорвать уверениями, что цель преследовалась как раз обратная — развитие личности в полную противоположность «омассовлению», к чему якобы стремится марксизм и уж подавно его крайняя форма — еврейский и азиатский большевизм. Но в самом ли деле язык демонстрирует это? У меня не выходит из головы слово, которое я постоянно слышу теперь, когда русские стараются построить заново нашу полностью разрушенную школьную систему: цитируется выражение Ленина, что учитель — инженер души[160]. И это тоже технический образ, пожалуй, самый технический. Инженер имеет дело с машинами, и если в нем видят подходящего человека для ухода за душой, то я должен отсюда заключить, что душа воспринимается как машина…

Должен ли я сделать такой вывод? Нацисты постоянно поучали, что марксизм — это материализм, а большевизм даже превосходит по материалистичности социалистическое учение, пытаясь копировать индустриальные методы американцев и заимствуя их технизированные мышление и чувства. Что здесь справедливо?

Все и ничего.

Очевидно, что большевизм в техническом отношении учится у американцев, что он со страстью технизирует свою страну, в результате чего его язык по необходимости несет на себе следы сильнейшего влияния техники. Но ради чего он технизирует свою страну? Для того, чтобы обеспечить людям достойное существование, чтобы предложить им — на усовершенствованном физическом базисе, при снижении гнетущего бремени труда — возможность духовного развития. Появление массы новых технических оборотов в языке большевизма отчетливо свидетельствует, таким образом, совсем не о том, о чем это свидетельствует в гитлеровской Германии: это указывает на средство, с помощью которого ведется борьба за освобождение духа, тогда как заимствования технических терминов в немецком языке с необходимостью приводят к мысли о порабощении духа.

Если двое делают одно и то же… Банальная истина. Но в моей записной книжке филолога я хочу все‑ таки подчеркнуть профессиональное применение ее: если двое пользуются одними и теми же выразительными формами, они совершенно не обязательно исходят из одного и того же намерения. Именно сегодня и здесь я хочу подчеркнуть это несколько раз и особо жирно. Ибо нам крайне необходимо познать подлинный дух народов, от которых мы так долго были отрезаны, о которых нам так долго лгали. И ни об одном из них нам не лгали больше, чем о русском… А ведь ничто не подводит нас ближе к душе народа, чем язык… И тем не менее: «подключение» и «инженер души» — в обоих случаях это технические выражения, но немецкая метафора нацелена на порабощение, а русская — на освобождение.

 

XXIV

Кафе «Европа»

 

12 августа 1935 г. «Это место находится на самом краю Европы — оттуда видна Азия, но все‑ таки оно в Европе», — сказал мне два года назад Дембер, сообщая о приглашении из Стамбульского университета. У меня перед глазами стоит его довольная улыбка, он впервые улыбался после долгих недель мрака, последовавших за его увольнением, а лучше сказать, изгнанием. Именно сегодня вспоминается его улыбка, бодрый тон, которым он выделил слово «Европа»; ибо сегодня я получил от семейства Б. весточку, первую с тех пор, как они уехали. Они уже, вероятно, прибыли в Лиму, а письмо отправили с Бермудских островов. Прочитав его, я расстроился: я завидую свободе людей, которые могут расширить свой горизонт, завидую их возможности заниматься своим делом, а вместо того чтобы радоваться, эти люди жалуются — на морскую болезнь, на тоску по Европе. Я состряпал для них вот эти вирши и хочу послать им.

 

Благодарите каждый день Бога,

Который перенес вас через море

И избавил от больших невзгод —

Мелкие не в счет;

Перегнувшись чрез перила свободного

Корабля, плевать в море, —

Это не самое большое зло

С благодарностью возведите ваши усталые

Глаза горé, к созвездию Южного Креста;

Ведь от всех страданий евреев

Вас унес корабль благодатный.

Все тоскуете по Европе?

А она перед вами, в тропиках,

Ведь Европа — это понятие!

 

13 августа 1935 г. Вальтер пишет из Иерусалима: «Теперь мой адрес: просто кафе „Европа“, и все. Я не знаю, как долго я буду еще жить по своему теперешнему адресу, но в кафе „Европа“ меня всегда можно найти. Мне здесь, я имею в виду теперь весь Иерусалим вообще и кафе „Европа“, в частности, гораздо лучше, чем в Тель‑ Авиве; там в своей среде только евреи, которые и хотят быть только евреями. Здесь же все более по‑ европейски».

Не знаю, может быть, я под впечатлением вчерашней почты придаю сегодняшнему письму из Палестины большее значение, чем оно заслуживает; но мне кажется, что мой неученый племянник ближе подошел к сущности Европы, чем мои ученые коллеги, чья тоска прилепилась к географическому пространству.

14 августа 1935 г. Когда мне приходит в голову какая‑ нибудь удачная мысль, я, как правило, могу гордиться ею самое большее один день, потом всякая гордость пропадает, ибо я вспоминаю — такова судьба филолога, — откуда взялась эта мысль. Понятие «Европа» заимствовано у Поля Валери. Могу для очистки совести добавить: см.: V. Klemperer. Moderne franzö sische Prosa[161]. Тогда — с тех пор прошло уже 12 лет — я в отдельной главе собрал и прокомментировал то, что французы думают о Европе, с каким отчаянием они оплакивают саморастерзание континента в войне, как они познают свою сущность в выработке и распространении определенной культуры, определенной духовной и волевой позиции. В своей цюрихской речи в 1922 г. Поль Валери четко выразил абстрактное понимание европейского пространства[162]. Для него Европа всегда там, куда проникла эта тройка — Иерусалим, Афины и Рим. Сам он говорит: Эллада, античный Рим и христианский Рим, но ведь в христианском Риме содержится Иерусалим; даже Америка для него — просто «великолепное творение Европы». Но, выставив Европу как авангард мира, он, не переводя дыхания, добавляет: я неправильно выразился, ведь господствует не Европа, а европейский дух.

Как можно тосковать по Европе, которой уже нет? А Германия уж точно больше не Европа. И долго ли еще соседние страны могут не опасаться Германии? В Лиме я чувствовал бы себя в большей безопасности, чем в Стамбуле. Что же касается Иерусалима, то для меня он находится слишком близко от Тель‑ Авива, а это уже имеет какое‑ то отношение к Мисбаху.

(Примечание для современного читателя: в баварском городке Мисбахе в эпоху Веймарской республики выходила газета, которая по тону и содержанию не только предвосхищала «Штюрмер»[163], но и подготавливала его. )

 

 

* * *

 

После этих записей слово «Европа» не появляется в моем дневнике почти восемь лет, что напоминает мне о своеобразной особенности LTI. Конечно, я не хочу этим сказать, что о Европе и европейской ситуации ничего нигде нельзя было прочитать. Это было бы тем более неверно, что ведь нацизм, опираясь на своего предка Чемберлена, работал с извращенной идеей Европы, игравшей ключевую роль в мифе Розенберга, а потому склонявшейся на все лады всеми партийными теоретиками.

Об этой идее можно сказать: с ней произошло то, что пытались сделать расовые политики с немецким населением, — она была «нордифицирована». Согласно нацистской доктрине, любое европейское начало исходило от нордического человека, или северного германца, всякая порча и всякая угроза — из Сирии и Палестины, поскольку никак нельзя было отрицать греческих и христианских истоков европейской культуры, то и эллины и сам Христос стали голубоглазыми блондинами нордически‑ германских кровей. То из христианства, что не вписывалось в нацистскую этику и учение о государстве, искоренялось либо как еврейский, либо как сирийский, либо как римский элемент. Однако и при таком искажении понятие и слово «Европа» употреблялись только в узком кругу образованных людей, а в остальном были столь же одиозными, как запрещенные понятия «интеллигенция» и «гуманность». Ведь всегда существовала опасность, что могут всплыть воспоминания о старых представлениях о Европе, которые неизбежно должны были привести к мирному, наднациональному и гуманному образу мыслей. С другой стороны, от понятия Европы вообще можно было отказаться, если уж из Германии делали родину всех европейских идей, а из германцев — единственных европейцев по крови. Таким образом Германия была выведена за пределы всех культурных связей и обязанностей, она оказалась стоящей в одиночестве, подобно Богу, наделенная божественными правами в отношении прочих народов. Разумеется, очень часто приходилось слышать, что Германия призвана защитить Европу от еврейско‑ азиатского большевизма. И когда Гитлер 2 мая 1938 г. со всей театральной помпой отбыл с государственным визитом в Италию, пресса беспрерывно твердила, что фюрер и дуче взяли на себя труд создать общими усилиями «Новую Европу», при этом сразу же интернационализирующейся «Европе» противопоставлялась «Священная Германская Империя Немецкой нации». Никогда в мирные годы Третьего рейха слово «Европа» не употреблялось с такой особенной частотой и с таким выделением особого его смысла и подчеркиванием особого чувства, а потому его едва ли можно было включить в круг характерных выражений LTI.

Лишь после начала похода на Россию, а в полную силу только после начала отката оттуда, у слова появляется новое значение, все больше выражающее отчаяние. Если раньше только изредка, и только, так сказать, по праздничным поводам в газетах толковали, что мы «защитили Европу от большевизма», то теперь эта или подобная ей фраза стали употребляться на каждом шагу, так что их можно было ежедневно встретить в любой газетенке, зачастую по нескольку раз. Геббельс изобретает образ «нашествия степи», он предостерегает, употребляя географический термин, от «степизации» Европы, и с тех пор слова «степь» и «Европа» включены — как правило, в их сочетании — в особый лексический состав LTI.

Но теперь понятие Европы претерпело своеобразное ретроградное развитие. В рассуждениях Валери Европа была отделена от своего изначального пространства, даже от пространства вообще, в них Европа означает ту область, которая в духовном отношении определена тройкой Иерусалим — Афины — Рим (с точки зрения римлян, надо было бы сказать: один раз Афинами, два раза Римом). Теперь, в последнюю треть гитлеровской эры, речь вовсе не идет о подобной абстракции. Конечно, говорят об идеях Европы, которые надо защитить от азиатчины. Но при этом также остерегаются снова пропагандировать идею нордически‑ германского европейства, которая подчеркивалась восходящим нацизмом, хотя, с другой стороны, редко когда обращаются к понятию Европы у Валери, понятию, больше соответствующему истине. Я называю его более соответствующим истине, и только, ибо из‑ за своей чисто латинской тональности и исключительно западной ориентации оно слишком узко для того, чтобы быть всецело истинным. Дело в том, что с той поры как Европа испытывает влияние Толстого и Достоевского (а книга Вогюэ «Русский роман» вышла в свет уже в 1886 г. [164]), с тех пор как марксизм в своем развитии превратился в марксизм‑ ленинизм, с тех пор как он сочетался с американской техникой, — центр тяжести духовного европейства переместился в Москву…

Нет, Европу, о чем теперь ежедневно твердит LTI, его новое опорное слово «Европа» следует воспринимать чисто в пространственном и материальном отношении; оно обозначает более ограниченную область и подает ее под более конкретными углами зрения, чем обычно делалось раньше. Ведь Европа теперь оказалась отъединенной не только от России, у которой, надо сказать, безо всякого на то права оспаривается крупная часть ее владений (их хотят присоединить к новому гитлеровскому континенту), но и от Великобритании, по отношению к которой она занимает враждебную оборонительную позицию.

Еще в начале войны все было иначе. Тогда говорили: «Англия больше не остров». Кстати, это выражение родилось задолго до Гитлера, я нашел его в «Танкреде» Дизраэли[165] и у политического писателя Рорбаха[166], автора путевых репортажей, ратовавшего за Багдадскую железную дорогу и Центральную Европу; и все же эта фраза оказалась привязанной к Гитлеру. Тогда вся Германия, опьяненная быстрыми победами, раздавившая Францию и Польшу, рассчитывала на высадку в Англии.

Надежда лопнула, и место блокированной Англии, которой угрожало вторжение, заняли блокированные страны «оси», которым угрожало вторжение, и модными словцами стали «неприступная», «автаркическая Европа», как теперь говорили, «славный континент», преданный Англией, осажденный американцами и русскими, обреченный на порабощение и духовное вырождение. Ключевым для LTI в лексическом и понятийном плане является выражение «крепость Европа».

Весной 1943 г. с официального одобрения властей («Произведение включено в „Национал‑ социалистическую библиографию“») вышла книга Макса Клаусса «Факт Европа». Само название показывает, что в книге речь идет не о расплывчатой, спекулятивной идее, а напротив, о вполне конкретном материале, о четко очерченном пространстве Европы. О «новой Европе, которая сегодня марширует». Место подлинного противника занимает в этой книге Англия, причем в гораздо большей степени, чем Россия. Теоретической основой книги послужил вышедший в 1923 г. труд Куденхове‑ Калерги «Пан‑ Европа»[167], где Англия рассматривается как ведущая великая держава в Европе, а Советский Союз — как угроза европейской демократии. Итак, в своем враждебном отношении к Советскому Союзу Куденхове — не противник, а союзник нацистского автора. Но главное здесь — не чисто политическая позиция обоих теоретиков. Из книги Куденхове Клаусе приводит описание символа объединенной Европы: «Знак, под которым будут объединены пан‑ европейцы всех государств, — солнечный крест: красный крест на золотом солнце, символ гуманности и разума». Для моих рассуждений важно не непонимание Куденхове того факта, что именно отверженная им Россия несет факел европейства, и не его выступление в пользу гегемонии Англии. Важно здесь только то, что у Куденхове в центре стоит идея Европы, а не ее пространство (на обложке же нацистской книги, напротив, видно именно пространство — карта континента) и что эта идея означает гуманность и разум. Книга «Факт Европа» высмеивает «блуждающий огонек Пан‑ Европы» и обращается исключительно к «реальности», а точнее к тому, что в начале 1943 г. в гитлеровской Германии официально считалось прочной и долговечной реальностью: «Реальность, организация гигантского континентального пространства с освобожденным в борьбе базисом на Востоке, реальность, высвобождение колоссальных сил для того, чтобы по крайней мере сделать неприступной Европу». В центре этого пространства расположена Германия — «держава порядка». Кстати, это выражение характерно для LTI в его поздней фазе. Это эвфемическое, маскирующее выражение для господствующей и эксплуатирующей державы, и оно внедрялось тем сильнее, чем слабее становилась позиция «партнера по оси» — союзной Италии; в нем нет никакой идеальной, не связанной с пространством цели.

Когда бы слово Европа ни выныривало в последние годы в прессе или в речах — и чем хуже становилось положение Германии, тем чаще слышались заклинания этим словом, — его единственным содержанием было: Германия, «держава порядка», обороняет «крепость Европу».

В Зальцбурге была открыта выставка «Немецкие художники и SS». Газетное сообщение о ней вышло под шапкой: «От ударных частей [нацистского] Движения до боевых частей, сражающихся за Европу». Незадолго до этого, весной 1944 г., Геббельс писал: «Народам Европы следовало бы на коленях благодарить нас» за то, что мы сражаемся за них, а ведь они, пожалуй, этого не заслуживают! (Дословно я записал только начало этой фразы. )

Но в хоре всех материалистов, мысливших европейский блок только под властью гитлеровской Германии, прозвучал голос поэта и идеалиста. Летом 1943 г. в «Рейхе» появилась ода, посвященная Европе и написанная античным размером. Поэта звали Вильфрид Баде, его только что вышедший сборник стихов носил название «Смерть и жизнь». Мне ничего более не известно ни об авторе, ни о его произведении, возможно, они погибли; но что тогда меня тронуло, как трогает и сейчас, когда я об этом вспоминаю, так это чисто одические форма и пафос произведения. В ней Германия — как бы бог в образе быка, похищающего Европу, а о похищаемой и возвышаемой говорится: «…И мать, и возлюбленная, и дочь ты сразу, / В великой тайне, / Непостижной…» Но юный идеалист и поклонник античности долго не размышляет над этой тайной, он знает средство от всех духовных осложнений: «В блеске мечей / Все — просто, / И больше ничто — не загадка».

Поразительная дистанция отделяет это представление от идеи Европы времен Первой мировой войны! «Европа, невыносимо мне, что гибнешь ты в этом безумии. Европа, во весь голос кричу я твоим палачам о том, кто ты есть! » — так писал Жюль Ромэн[168]. А поэт Второй мировой войны находит возвышенность и самозабвение в блеске мечей!

 

Жизнь позволяет себе такие ситуации, какие не дозволены ни одному писателю, поскольку в романе они будут выглядеть чересчур романически. Я обобщил свои заметки по поводу Европы, сделанные при Гитлере, и задумался, вернемся ли мы к более чистой идее Европы или же вообще откажемся от понятия «Европа», ибо именно из Москвы, которая еще не учла мнение Валери, исходит теперь чистейшее европейское мышление, адресованное буквально «всем», и с точки зрения Москвы существует только мир, а не особая провинция Европа. И тут я получаю первое письмо от своего племянника Вальтера из Иерусалима, первое за шесть лет. Оно отправлено уже не из кафе «Европа». Не знаю, существует ли еще это кафе, во всяком случае отсутствие этого адреса я воспринял так же символически, как в свое время его наличие. Но и содержанию письма очень не хватало духа европейства того времени. «Ты, возможно, знаешь кое‑ что из газет, — говорилось в нем, — но ты не можешь себе представить, что творят здесь наши националисты. И ради этого я бежал из гитлеровской Германии? »… Вероятно, в Иерусалиме в самом деле больше не было места для кафе «Европа». Но вся эта история принадлежит еврейскому разделу моего «LTI».

 

XXV

Звезда

 

Сегодня я опять спрашиваю себя, как спрашивал уже сотню раз, и не только себя, но и других, самых разных людей: какой день был самым тяжким для евреев за двенадцать адских лет?

На этот вопрос я всегда получал — и от себя, и от других — один и тот же ответ: 19 сентября 1941 г. С этого дня надо было носить еврейскую звезду, шестиконечную звезду Давида, лоскут желтого цвета, который еще и сегодня означает чуму и карантин и который в Средние века был отличительным цветом евреев, цветом зависти и попавшей в кровь желчи, цветом зла, которого надо избегать; желтый лоскут с черной надписью «еврей», слово, обрамленное двумя пересекающимися треугольниками, слово, отпечатанное жирными квадратными буквами, которые своей изолированностью и утрированной шириной напоминали буквы еврейского алфавита.

Слишком длинное описание? Да нет, напротив! Мне просто не хватает таланта для более точного и более проникновенного описания. Сколько раз, нашивая новую звезду на новую (а точнее, на старую, со склада для евреев) одежду — на пиджак или рабочий халат, сколько раз я под лупой рассматривал этот лоскут, отдельные частички ткани, неровности черной надписи, — при всем их изобилии этих деталей не хватило бы, пожелай я связать с каждой из них рассказ о мучениях, пережитых из‑ за ношения звезды.

Вот навстречу мне идет добропорядочный и на вид благодушный мужчина, заботливо держа за руку малыша. Не дойдя одного шага до меня, останавливается: «Погляди‑ ка, Хорстль, — вот этот виноват во всем! »… Холеный седобородый господин пересекает улицу, низко наклоняет голову в приветствии, протягивает руку: «Вы меня не знаете. Но мне только хотелось сказать вам, что я осуждаю эти методы». …Я хочу сесть в трамвай (а я имею право садиться только с передней площадки, причем лишь в том случае, если я еду на работу, если до фабрики от моего дома больше шести километров и если передняя площадка надежно отгорожена от середины вагона); я хочу сесть, я опаздываю, а если не приду на работу вовремя, то мастер может донести на меня в гестапо. Кто‑ то дергает меня сзади: «Пройдись‑ ка пешком, тебе куда полезнее! » Это ухмыляется эсэсовский офицер, совсем не жестокий, он делает это просто ради своего удовольствия, как поддразнивают собачонку… Жена говорит: «Погода такая чудесная, и — редкий случай — мне не нужно сегодня бежать за покупками, стоять в очередях, давай я провожу тебя немного! » — «Ни в коем случае! Ты что, хочешь, чтобы мне пришлось наблюдать, как тебя на улице оскорбляют из‑ за меня? Потом, ты можешь вызвать подозрение у того, кто тебя еще не знает. И когда ты понесешь мои рукописи, то попадешься ему прямо в лапы! »… Грузчик, который после двух переездов относился ко мне с симпатией (хороший парень, сразу чувствуется, что он из КПГ), — вдруг вырос передо мной на Фрайбергерштрассе, ухватил своими ручищами мою руку и зашептал так громко, что его можно было слышать на другой стороне улицы: «Ну, господин профессор, только не вешать носа! Недавно эти проклятые братцы так оскандалились! » Это, конечно, утешает и греет душу, но если на той стороне его слова услышит тот, кому следует, тогда моему утешителю это будет стоить тюрьмы, а мне — via Аушвиц — жизни… На пустынной улице около меня тормозит машина, из окна высовывается чья‑ то голова: «Ты еще не сдох, свинья проклятая! Давить таких надо!.. »



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.