Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Виктор Клемперер 11 страница



Для немецких поэтов времен освободительных войн[145] врагом, которого надлежало убить, был француз; о нем можно было рассказывать самые страшные вещи; можно было поставить его латинство — как признак неполноценности — ниже чистого германства; но все же никак нельзя было объявить его существом иной расы. Так, в тот момент, когда предельно широкий горизонт немецкого романтизма предельно сужается, это сужение выступает только как отречение от всего чужеземного, как исключительное прославление всего немецкого, но еще не как расовое высокомерие. Уже было отмечено, что Ян и Арндт рассматривали немецких евреев как немцев, не отказывая им в приеме в патриотическую, немецко‑ национальную корпорацию.

Да, но тридцать лет спустя (и этот факт с торжеством упоминает национал‑ социалист Бломе), еще до выхода в свет «Essai sur l’inegalité des races», — в «Речах и глоссах» 1848 года тот же самый Арндт, который до тех пор отстаивал идеалы гуманизма, жалуется: «Евреи и приятели евреев, крещеные и некрещеные, без устали трудятся — и заседают на собраниях с крайними левыми радикалами — над разложением и разрушением того, в чем для нас, немцев, заключено было до сих пор все человеческое и святое, над разрушением и разложением всяких проявлений любви к отечеству и страха божьего… Прислушайтесь, посмотрите вокруг, куда мог бы завести нас этот ядовитый еврейский гуманизм, если бы мы не противопоставили ему ничего собственного, немецкого…» Речь сейчас идет уже не об освобождении от внешнего врага, идет борьба внутриполитическая, цели преследуются социальные, и вот уже налицо враги чистого германства: «евреи, крещеные и некрещеные».

Дело интерпретаторов — выяснить, в какой степени в этом антисемитизме, который уже не считается с крещением, можно видеть зародыш расового антисемитизма; но не вызывает сомнений, что здесь уже отвергнут объемлющий все человечество идеал гуманизма и что идеалу германства противостоит «ядовитый еврейский гуманизм». (То же самое в LTI — чаще всего у Розенберга, а также у Гитлера и Геббельса — слово «гуманизм» всегда употребляется с ироническими кавычками и, как правило, с каким‑ либо унижающим эпитетом. )

В нацистские времена для успокоения своей филологической совести я пытался выстроить эту цепочку, ведущую от Гобино к немецкому романтизму, а сегодня еще более укрепил ее. Я располагал и располагаю вполне определенными сведениями о теснейшей связи между нацизмом и немецким романтизмом; я считаю, что нацизм не мог не вырасти из немецкого романтизма, даже если бы на свете никогда не было француза Гобино, пожелавшего стать немцем и, кстати, почитавшего германцев скорее в лице скандинавов и англичан, чем немцев. Ибо все, что определяет сущность нацизма, уже содержится, как в зародыше, в романтизме: развенчание разума, сведение человека к животному, прославление идеи власти, преклонение перед хищником, белокурой бестией…

Но не является ли это чудовищным обвинением как раз против того духовного направления, которому немецкие искусство и литература (понимаемая в самом широком смысле) обязаны столь великими гуманистическими ценностями?

И все же чудовищное обвинение справедливо, невзирая на все созданные романтизмом ценности. «Как высоко взлетаем мы, но падаем тем глубже». Главная характерная черта самого немецкого духовного движения — это беспредельность.

 

XXII

Солнечное мировоззрение

(из случайно прочитанного)

 

Книги в «еврейских домах» — бесценное сокровище, ведь большинство из них были у нас отняты, а покупать новые и пользоваться публичными библиотеками было запрещено. Если жена‑ арийка обратится в отдел абонемента местной библиотеки под своим именем и гестапо найдет эту книжку у нас, то в лучшем случае провинившихся ожидают побои (я, кстати, несколько раз был на волосок от этого «лучшего случая»). Что можно держать у себя и что держат, так это еврейские книги. Понятие это не имеет четких границ, а гестапо уже не присылает экспертов, поскольку все частные библиотеки, представлявшие известную ценность, давно были «взяты на сохранение» (это очередной перл LTI, ведь партийные уполномоченные не крадут и не грабят).

Кроме того, у нас особенно и не трясутся над немногими оставшимися книгами; ибо кое‑ что было «унаследовано», а это на нашем жаргоне означало, что книги лишились владельца, который внезапно исчез в направлении Терезиенштадта или Аушвица. А у нового владельца не выходит из головы, что может случиться с ним в любой день, и подавно — в любую ночь. Вот почему люди легко давали друг другу книги: не было нужды проповедовать друзьям по несчастью о недолговечности всего земного имущества.

Сам я читаю все, что под руку попадет; вообще говоря, мой главный интерес — это LTI, но примечательно, как часто какие‑ нибудь книги, на первый взгляд (или на самом деле) далекие от меня, так или иначе добавляют что‑ нибудь к моей теме, а особенно поражает то, сколько нового можно вычитать в изменившейся ситуации из тех книг, которые, казалось, знаешь очень хорошо. Так, летом 1944 г. я наткнулся на «Дорогу к воле» Шницлера[146] и перечитал роман, не надеясь на какую‑ либо добычу; ведь о Шницлере я давно, пожалуй, в 1911 г., написал большую работу, а что касается проблемы сионизма, то за последние годы я до безумия много читал и спорил о ней, ломал над ней голову. И всю книгу я представлял себе очень хорошо. Но нашелся крошечный кусочек, как бы замечание, брошенное вскользь, — этот отрывок и запомнился как что‑ то неизвестное.

Один из главных героев ворчит по поводу модной теперь — т. е. в начале столетия — «болтовни о мировоззрении». Мировоззрение, как определяет его этот персонаж, — «с точки зрения логики, желание и способность видеть мир таким, как он есть, т. е. созерцать, не искажая своего видения предвзятым мнением, без всякого стремления сразу выводить из какого‑ либо опыта новый закон или втискивать этот опыт в закон существующий… Но для людей мировоззрение есть просто высший тип мыслительной сноровки — сноровки, так сказать, в масштабах вечности».

В следующей главе Генрих продолжает эту мысль, и тогда замечаешь, насколько сильно предыдущее суждение увязывается с подлинной темой этого романа о евреях: «Поверьте, Георг, бывают моменты, когда я завидую людям, у которых есть так называемое мировоззрение… У нас все не так: в зависимости от слоя души, который высвечивается, мы можем быть сразу виновными и безвинными, трусами и героями, глупцами и мудрецами».

Желание трактовать понятие «воззрение» без привлечения какой бы то ни было мистики как неискаженное видение действительности, неприязнь и зависть к тем, для кого мировоззрение есть жесткая догма, путеводная нить, за которую можно ухватиться в любой ситуации, когда неустойчивыми становятся собственное настроение, собственное суждение, собственная совесть: все это, на взгляд Шницлера, характерно для еврейского духа и, вне всякого сомнения, для ментальности широких слоев интеллигенции в Вене, Париже, вообще в Европе на рубеже веков. «Болтовню о мировоззрении» (слово взято в его «нелогическом» смысле) можно как раз связать с зарождением оппозиции декадентству, импрессионизму, скептицизму и разложению идеи целостного, а потому несущего ответственность Я.

При чтении этих пассажей меня не очень взволновал вопрос, идет ли здесь речь о еврейской проблеме декадентства или о всеобщей. Меня больше заинтересовало, почему я при первом чтении романа, когда время, описываемое в нем, еще совпадало с реальным временем, которое я пережил, почему в те дни я так невнимательно отнесся к появлению и вхождению в моду нового слова. Ответ нашелся быстро. Слово «мировоззрение» было еще ограниченно в своем употреблении и прилагалось к оппозиционной группе некоторых неоромантиков, это было словечко из жаргона узкой группы, не общее достояние языка.

Но вопросы на этом не заканчивались: каким образом это жаргонное словечко времен рубежа веков стало ключевым словом LTI, языка, на котором самый жалкий партайгеноссе, самый невежественный мещанин и торговец по любому поводу говорят о своем мировоззрении и своем мировоззренчески обоснованном поведении; я продолжал спрашивать себя, в чем же тогда заключается нацистская «мыслительная сноровка в масштабах вечности»? Речь здесь должна была бы идти о чем‑ то крайне общедоступном и подходящем для всех, о чем‑ то полезном в организационном плане, ведь в правилах Немецкого трудового фронта (DAF), которые мне попались на фабрике, в этом уставе «организации всех трудящихся» говорилось не о «страховых премиях», а о «вкладе каждого в мировоззренческую общность».

LTI к этому слову привело не то обстоятельство, скажем, что в нем видели немецкий эквивалент иностранного слова «философия» — в подыскивании немецких эквивалентов LTI не всегда был заинтересован, — но все же здесь выражается важнейшая для LTI антитеза мировоззрения и философствования. Ибо философствование есть деятельность рассудка, логического мышления, а для нацизма это смертельный враг. Но требуемая антитеза к ясному мышлению — это не правильное видение (так Шницлер определяет значение глагола «созерцать», schauen); это тоже препятствовало бы постоянным попыткам одурманивания и оглушения, осуществляемым нацистской риторикой. В слове же «мировоззрение» LTI подчеркивает «созерцание» (das Schauen), узревание мистика, внутреннее зрение, т. е. интуицию и откровение, присущие религиозному экстазу. Созерцание Спасителя, кому наш мир обязан законом жизни: вот в чем состоят сокровеннейший смысл или глубочайшая тоска, заключенные в слове «мировоззрение», как это было, когда оно вынырнуло в лексиконе неоромантиков и было заимствовано LTI. Я постоянно возвращаюсь к тому же стиху и к той же формуле: «Родит земли одной клочок / Как сорняки, так и цветок…», и: немецкий корень нацизма носит название «романтизм».

С одной оговоркой: прежде чем немецкий романтизм сузился до тевтонского, у него были вполне теплые отношения со всем чужеземным; и хотя нацизм довел до предела националистическую идею тевтонского романтизма, все же, подобно первоначальному немецкому романтизму, он в высшей степени чувствителен ко всему полезному, что могли предложить чужеземцы.

Спустя несколько недель после чтения Шницлера я наконец достал книгу Геббельса «От императорского двора до имперской канцелярии». (Книжный голод в 1944 г. сильно ощущался даже арийцами; библиотеки, с их плохим снабжением и избытком клиентов, принимали новых читателей лишь по особой просьбе, да и то при наличии рекомендации — моя жена была записана в трех местах и всегда носила в сумочке список необходимых мне книг. ) В дневнике, о котором идет речь и в котором с торжеством рассказывается об успешной пропаганде и ведется новая, Геббельс отмечает 27 февраля 1933 г.: «Крупнейшая пропагандистская акция ко дню пробуждающейся нации утверждена во всех деталях. Она прокатится по всей Германии, как великолепное зрелище». Здесь слово «зрелище» (Schau) не имеет никакого отношения к внутреннему переживанию и мистике, здесь оно уподоблено английскому «show», которое подразумевает зрелищную конструкцию, подмостки для зрелищ, здесь оно всецело находится под влиянием циркового зрелища, американской барнумиады.

Со шницлеровским значением «правильно видеть» никакой или почти никакой связи соответствующий глагол «schauen», как ни крути, не имеет. Ведь здесь дело заключается в управляемом видении, в удовлетворении и использовании чувственного органа, глаза, что в предельном случае приводит к ослеплению. Романтизм и рекламно‑ деловая отрасль, Новалис и Барнум, Германия и Америка: и то, и другое наличествует и нераздельно сплавилось в слова LTI — Schau и Weltanschauung («зрелище» и «мировоззрение»), как мистика и чувственное великолепие в католическом богослужении.

А когда я спрашиваю себя, как выглядел спаситель, которому служит мировоззренческое сообщество DAF, то здесь опять сливаются немецкое и американское.

Я рассказал, как меня захватил пассаж о мировоззрении из романа Шницлера, а за год до этого я точно так же выписал несколько предложений из «Воспоминаний социалистки» Лили Браун[147] и сопоставил с моей темой. (От этой, перешедшей по наследству книги особенно жутко исходил запах газовой камеры. «Умер в Аушвице от сердечной недостаточности», — прочитал я в свидетельстве о смерти бывшего владельца этой книги…) Я занес в свой дневник: «…В Мюнстере Алике вел религиозный диспут с католическим священником: „Идея христианства? …К ней католическая церковь не имеет никакого отношения! И это именно то, что мне в ней нравится и что меня в ней восхищает… Мы язычники, солнцепоклонники… Карл Великий быстро понял это, а с ним и его миссионеры. У них у самих нередко текла в жилах саксонская кровь. Вот почему они поставили на месте капищ Вотана, Донара, Бальдура и Фреи храмы своих многочисленных святых; потому‑ то они и возвели на небесный трон не Распятого, а Богоматерь, символ созидающей жизни. Вот почему служители Человека, у которого не было куда преклонить голову, украшали свои облачения, алтари, церкви золотом и драгоценными камнями и привлекли искусство на свою службу. С точки зрения Христа правы анабаптисты, боровшиеся с изображениями, но жизнестойкая натура их соотечественников поставила их вне закона“».

Христос, не соответствующий Европе, утверждение германского господства внутри католицизма, подчеркивание жизнеутверждающего начала, культа солнца, к тому же саксонская кровь и жизнестойкая натура соотечественников — все это с таким же успехом могло фигурировать в «Мифе» Розенберга. А то, что при всем том Браун вовсе не была пронацистски настроена, не отличалась антиинтеллигентскими или юдофобскими наклонностями, это дает нацистам еще один резон в их возне со свастикой как исконно германским символом, в их почитании солнечного диска, в их постоянном подчеркивании солнечности германства. Слово «солнечный» не сходило с траурных извещений о погибших на фронте. Я сам был убежден в том, что этот эпитет исходит из сердцевины древнего германского культа и ведет происхождение исключительно от образа белокурого Спасителя.

В этом заблуждении я пребывал до тех пор, пока во время перерыва на завтрак не увидел в руках добродушной работницы брошюру для солдат, которую она с увлечением читала и которую я у нее выпросил. Это была брошюра из серии «Солдатская дружба», выходившей массовыми тиражами в нацистском издательстве Франца Эйера[148], в ней под общим названием «Огуречное дерево» были собраны небольшие рассказики. Они меня очень разочаровали, поскольку уж от издательства Эйера я ожидал публикаций, в которых нацистский яд содержался бы в лошадиных дозах. Ведь другие брошюры издательства впрыскивали этот яд в солдатские умы более чем достаточно. Однако Вильгельм Плейер, с которым я позднее познакомился как с автором романов о судетских немцах, был — как писатель и как человек — всего лишь мелким партайгеноссе (и мое первое впечатление от него в основном не изменилось ни в плохую, ни в хорошую сторону).

Плоды огуречного дерева представляли собой очень плоские, во всех отношениях вполне безобидные «юморески». Я уж было хотел отложить книгу как абсолютно бесполезную, когда наткнулся на слащавую историю о родительском счастье, о счастье матери. Речь шла о маленькой, очень живой, очень белокурой, златовласой, солнечноволосой девочке; текст кишел словами «белокурый», «солнце», «солнечное существо». У малышки было особое отношение к солнечным лучам, и звали ее Вивипуци. Откуда такое редкое имя? Автор сам задался этим вопросом. Может быть, три «и» прозвучали для него особенно светло, может быть, начало напомнило по звучанию слово «vivo», «живо», или что‑ нибудь еще в этом новообразованном слове казалось ему столь поэтичным и жизнеутверждающим, — как бы то ни было, он ответил себе сам: «Выдумано? Нет, оно родилось само собой — высветилось»[149].

Возвращая книжку, я спросил работницу, какая из историй ей больше всего понравилась. Она ответила, что хороши все, но самая лучшая — про Вивипуци.

«Знать бы только, откуда этот писатель взял всю эту игру с солнцем? » Вопрос сорвался у меня с языка помимо воли, я тут же пожалел о нем, ибо откуда было знать этой далекой от литературы женщине? Я только повергал ее в смущение. Но как ни удивительно, она ответила тут же и очень уверенно «Откуда? Да он просто вспомнил sonny boy, солнечного мальчика! »

Вот уж, как говорится, vox populi. Разумеется, я не мог организовать опрос общественного мнения, но интуиция мне подсказывала, да я и сейчас в этом уверен, что фильм о sonny boy (мало кто сразу поймет, что sonny означает по‑ английски «сынок» и к солнцу не имеет ровным счетом никакого отношения), — что этот американский фильм столь же способствовал повальному увлечению эпитетом «солнечный», как и культ древних германцев.

 

XXIII

Если двое делают одно и то же…

 

Я хорошо помню тот момент и то слово, которые — не знаю, как выразиться, — расширили или сузили мой филологический интерес от области литературной до чисто языковой. Литературный контекст какого‑ либо текста вдруг утратил всю свою важность, исчез, внимание сосредоточилось на отдельном слове, отдельной словесной форме. Ведь за каждом конкретным словом встает мышление целой эпохи, общее мышление, в которое встроена мысль индивида, то, что влияет на него, а может быть и руководит им. Надо сказать, что отдельное слово, отдельное выражение могут в зависимости от контекста, в котором они встречаются, иметь совершенно различные значения, вплоть до противоположных, и тут приходится снова возвращаться к литературной сфере, к единству данного текста. Нужно взаимное прояснение, сопоставление отдельного слова со всем целостным документом

Итак, все это произошло, когда Карл Фосслер стал возмущаться выражением «человеческий материал». Материал, утверждал он, — это ведь кожа, кости, внутренности тела животного, говорить о человеческом материале — значит быть привязанным к материи, принижать роль духовного, подлинно человеческого начала в человеке. Я не вполне был согласен в те времена с моим учителем. До [Первой] мировой войны оставалось еще два года, еще ни разу война не являла мне своего ужасающего лика, да и вообще я не верил, что она возможна в границах Европы, а потому в какой‑ то степени воспринимал службу в армии как довольно безобидную тренировку в смысле спортивной и общефизической подготовки, и когда офицер или военный врач говорили о хорошем или плохом человеческом материале, то я воспринимал это не иначе, как если бы слышал от гражданского врача, что он до обеденного перерыва должен быстренько «закончить» больного или «чикнуть» аппендицит. При этом не затрагивался душевный мир рекрута Майера или больных Мюллера или Шульце, в данный момент все сосредоточивалось в силу профессиональной необходимости исключительно на физической стороне человеческой природы. После войны я был уже более склонен находить в «человеческом материале» неприятное родство с «пушечным мясом», видеть одинаковый цинизм — здесь в сознательном, там — в бессознательном преувеличении телесности. Но и сегодня я не вполне убежден в том, что в осуждаемом обороте заложена жестокость. Почему нельзя при самом чистейшем идеализме точно указать буквальную материальную ценность отдельного человека или группы для определенных видов профессии или спорта? По той же логике я не вижу особой бездушности в том, что на официальном языке тюремной администрации заключенным присваивают номера вместо имен: этим они вовсе не отрицаются как люди, а просто рассматриваются только как объекты административного управления, как единицы списочного состава.

Почему же ситуация меняется, почему мы однозначно и без колебаний квалифицируем как грубость заявление надзирательницы концлагеря Бельзен перед военным судом, что такого‑ то числа в ее распоряжении было шестнадцать «штук» заключенных? В первых случаях речь идет о профессиональном отстранении от личности, об абстракции, во втором («штуки») — о превращении людей в вещи. Это то же самое превращение людей в вещи, что выражается официальным термином «утилизация кадавров», в его распространении на человеческие трупы: из умерщвленных в концлагере делают удобрение, причем терминология та же, что и при переработке кадавров животных.

С большей преднамеренностью, продиктованной ожесточением и ненавистью, за которыми стоит зарождающееся отчаяние от бессилия, выражается это превращение людей в вещи в стереотипной фразе военной сводки, прежде всего в 1944 г. Здесь постоянно подчеркивается, что с бандами расправляются беспощадно; особенно по поводу постоянно нараставшего Сопротивления французских партизан в какой‑ то период регулярно сообщалось: столько‑ то было уничтожено. Глагол «уничтожать» говорит о ярости по отношению к противнику, который здесь все же рассматривается еще и как ненавистный враг, как личность. Но затем ежедневно стали писать: столько‑ то было «ликвидировано». «Ликвидировать», «ликвидный» — это язык коммерции, а будучи иностранным, это слово еще на какой‑ то градус холоднее и беспристрастнее, чем любые его немецкие аналоги: врач ликвидирует за свои старания определенную сумму[150], предприниматель ликвидирует дело. В первом случае речь идет о пересчете работы врача в денежный эквивалент, во втором — об окончательном прекращении существования, о закрытии того или иного предприятия. Если же ликвидируются люди, их «приканчивают», они перестают существовать как какие‑ то материальные ценности. Когда на языке концлагерей говорилось, что группа была «направлена на окончательную ликвидацию»[151], это означало, что людей расстреляли или отправили в газовые камеры.

Можно ли в этой тенденции превращать личность в вещь видеть особую характерную черту LTI? Думаю, что нет. Ведь превращают в вещь только тех людей, которым национал‑ социализм отказывает в принадлежности к роду человеческому как таковому, которых — как низшую расу, антирасу или недочеловеков — исключают из подлинного человечества, ограниченного германцами или людьми нордической крови. А в рамках этого признанного круга человечества национал‑ социализм подчеркивает значение личности. В подтверждение этого приведу два ясных и убедительных свидетельства.

В военной сфере речь всегда идет не о «людях» (Leute) какого‑ либо офицера, какой‑ либо роты, а о «мужчинах», «мужиках» (Mä nner). Любой лейтенант рапортует: «Я приказал своим мужикам…» Как‑ то раз в «Рейхе» был помещен трогательный, патетический некролог, написанный старым университетским профессором в связи с гибелью трех офицеров — его любимых учеников. В некрологе цитировались письма этих офицеров с фронта. Старик‑ профессор постоянно восхищался немецкой мужской верностью, геройством офицеров с их «мужами» (Mannen), он буквально захлебывался от восторга, используя это слово, звучавшее поэтически благодаря своему древнегерманскому происхождению. Но в письмах с фронта его ученики сплошь и рядом писали о «наших мужиках» (Mä nner). Тут с полной естественностью употреблялась словесная форма из современного языка — у молодых офицеров не возникало ощущения, будто современным словцом они придают своей речи новый, да еще и поэтический оттенок.

Как правило, отношение LTI к древнегерманским языковым формам было двойственным. С одной стороны, привязка к традиции, романтическая приверженность к немецкому Средневековью, связь с изначальным германством, еще не испорченным примесью римского духа, вызывали симпатию; с другой же, этот язык стремился быть прогрессивным и современным без всяких ограничений. К тому же Гитлер в начале своей деятельности боролся — как с нежелательными конкурентами и противниками — со сторонниками немецкого национального начала (die Deutschvö lkischen), которые охотно придавали своей речи явно древнегерманскую окраску. Так и получилось, что старинные немецкие названия месяцев, которые одно время пропагандировались, все же не привились, да и вообще никогда не употреблялись в официальной речи. И наоборот, некоторые руны и многие германские имена обрели популярность и вошли в повседневный обиход…

Еще более характерно, чем в «мужиках», стремление выделить личность выражается в сплошном переформулировании, свойственном канцелярскому стилю, что иногда невольно давало комический результат. Евреям не полагалось ни карточек на одежду, ни талонов на приобретение товаров, им было отказано в праве на покупку чего‑ либо нового; они получали только подержанные вещи со специальных складов одежды и промышленных товаров. На первых порах было относительно просто приобрести какую‑ либо одежду на таком складе; позднее необходимо было подавать заявку, которая путешествовала от полномочных «правовых советников» общины и еврейского отдела гестапо до полицейского управления. Однажды я получил бланк с текстом: «Я выделил Вам рабочие брюки б/у. Получить можно там‑ то и там‑ то. Начальник полиции такой‑ то». Принцип, лежащий в основе такого порядка, гласил: решение принимается не безличной администрацией, а в каждом случае конкретной, облеченной соответствующими полномочиями личностью того или иного начальника. Вот почему все официальные документы переводились в форму первого лица и исходили отныне от того или иного конкретного «бога». Уже не налоговое управление X, а я, начальник налогового управления лично, требую от Фридриха Шульце возмещения недоплаты в размере 3 марок 50 пфеннигов; я, начальник полиции, направляю квитанцию для уплаты штрафа в размере 3 марок; и наконец, я, начальник полиции, лично предоставляю еврею Клемпереру поношенные штаны. Все in majorem gloriam, к вящей славе личности и вождистского принципа.

Нет, национал‑ социализм вовсе не собирался обезличивать германцев, признаваемых им за людей, превращать их в неодушевленные предметы. Подразумевалось только, что любой фюрер, «вождь», «ведущий» нуждается в ведомых, на чье безусловное повиновение он может положиться. Стоит только обратить внимание на то, сколько раз на протяжении 12 лет в изъявлениях преданности, в телеграммах и резолюциях, выражающих верноподданный восторг и одобрение, встречались слова «слепой», «слепое», «слепо». Этот корень относится к опорным в LTI, он обозначает идеальное состояние нацистского умонастроения по отношению к фюреру и его конкретным на данный момент подфюрерам, слова с этим корнем встречаются не реже слова «фанатический». Но ведь для того, чтобы слепо выполнить приказ, у меня нет права даже задуматься над ним. В любом случае, «задуматься» — равносильно остановке, препятствию, на этом пути можно, пожалуй, прийти к критике приказа и, в конце концов, даже к отказу от его выполнения. Сущность военной подготовки заключается в том, что выполнение целого ряда приемов и действий доводится до автоматизма, что отдельный солдат, отдельная группа, вне зависимости от внешних впечатлений, от внутренних соображений, от всяких инстинктивных реакций, повинуется приказу командира точно так же, как нажатием соответствующей кнопки приводится в действие машина. Национал‑ социализм ни в коем случае не посягает на личность, более того, он стремится возвысить ее, но это не исключает (для него не исключает! ) того, что он одновременно превращает личность в механизм: каждый должен быть роботом в руках командира и фюрера и, вместе с тем, нажимать на кнопки подчиненных ему роботов. С этой структурой, которая маскирует всепроникающее порабощение и обезличивание людей, и связан тот факт, что львиная доля выражений LTI, масса механизирующих слов заимствована из области техники.

Разумеется, здесь речь идет не о росте числа технических терминов, — тенденции, которая с начала 19 столетия проявилась и продолжает проявляться во всех культурных языках и которая стала естественным следствием экспансии техники и повышения ее значения для жизни людей. Нет, я имею в виду захлестывание техническими выражениями областей, не связанных с техникой, где они как раз и вносят механизирующее начало. В Германии до 1933 г. такое положение встречалось крайне редко. В эпоху Веймарской республики лишь два оборота перешагнули границы технической терминологии и вошли в повседневный язык: модными были в то время словечки verankern (ставить на якорь; привязать, увязать, в значении — скрепить, закрепить, укрепить) и ankurbeln (заводить; накручивать, раскручивать). Употреблялись они настолько неумеренно, что очень скоро сделались объектом насмешки, стали использоваться для сатирического изображения малосимпатичных современников. Вот, например, Стефан Цвейг в своей «Малой хронике» конца 20‑ х годов пишет: «Его превосходительство и декан энергично раскручивали свои взаимоотношения».

Неясно, можно ли рассматривать (и если да, то в какой мере) глагол verankern в ряду технических терминов. Это выражение, возникшее в морском деле и овеянное неким вполне определенным поэтическим духом, время от времени появлялось еще задолго до рождения Веймарской республики; в качестве модного словечка именно этой эпохи его можно рассматривать только благодаря неумеренному использованию его в ту пору. Толчком к этому послужила официальная реплика, ставшая предметом оживленной дискуссии: в Национальном собрании подчеркивалось, что есть желание «увязать» с конституцией закон о заводских советах. С тех пор все мыслимое и немыслимое, о чем бы ни шла речь, «увязывалось» с тем или иным видом основания. Внутренний подсознательный мотив, располагавший к этому образу, заключался, безусловно, в глубокой потребности в покое: люди устали от революционных волнений; государственный корабль (древний образ — fluctuat пес mergitur[152]) должен прочно стоять на якоре в надежной гавани.

Из технического обихода в более узком и современном смысле был взят только глагол ankurbeln; он связан, пожалуй, с картиной, свидетелем которой в те времена нередко можно было стать на улице: у автомобилей тогда еще не было стартеров, а потому шоферы запускали моторы с помощью заводных ручек, расходуя на это много сил.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.