Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





IV. КРИСТИНА, 1944–1945 3 страница



— Как они тебя выбрали?

Иоганн отворачивается, и я вижу, как у него напряглось лицо.

Нас, Кристинка. Они нас выбирают, потому что мы похожи на немцев. Потому что у нас белокурые волосы, голубые глаза и очень белая кожа.

— Это не может быть правдой.

— Почему?

— У меня кожа не…

Я придвигаюсь ближе, закатываю рукав и показываю Янеку свою родинку. Сердце у меня бешено колотится.

— Это знак, что я не такая, как все. Я пою, потому что у меня есть эта родинка. Когда я до нее дотрагиваюсь, могу погрузиться в собственную душу, забрать оттуда всю красоту и вылететь, как птичка, через рот. Можешь потрогать, если хочешь.

Иоганн осторожно кладет два пальца на родинку и внезапно хмурит брови. Я напрягаюсь. Неужели моя тайная отметина показалась ему уродством?

— В чем дело?

— Нет, нет, ничего… Просто… я удивился. Там я видел детей, которых отсылали за меньшее.

— Отсылали?..

— Расскажи еще о себе, Кристинка. Ты любишь петь, это мне известно, а чем еще тебе нравится заниматься?

— Есть. Особенно все жирное. Когда вырасту, буду Толстой Дамой из цирка.

Он весело хохочет, глядя на мои ноги-спички, и говорит:

— Тебе придется потрудиться!

Внезапно дверь шкафа распахивается. В коридоре стоит Грета, вид у нее оскорбленно-торжествующий. Она слышала, как мы шептались. Иоганн никогда, ни разу за все время, что живет в доме, не сказал ей ни единого слова, хотя по возрасту она ему ближе. Да как он смеет интересоваться такой малявкой, как Кристина, когда рядом с ним за столом сидит прелестная девочка! Грета просто умирает от зависти и ревности. Она хватает меня за руку, тащит в нашу комнату и запирает дверь.

— Рассказывай, что вы там делали, — шипит она, — или я все скажу маме!

— Нечего рассказывать, Грета, — отвечаю я (новый язык, новообретенный брат и новая национальность придают мне сил и уверенности в себе).

— Вы шептались, я слышала!

— Шептаться — не преступление…

— Но это значит, что Иоганн вовсе не немой! Так почему же он с нами не разговаривает?

— Спроси у него.

— Он мне не ответит.

— Это меня не касается.

— Знаешь, что я думаю, Кристина?

— Что? — Я поворачиваюсь к Грете.

— А вот что!

Она плюет мне в лицо.

 

Я ни за что на свете не отказалась бы от наших с Иоганном тайных бесед, расцвеченных теперь польскими словами. Хорошо — это добже, да — так, а нет — жьяден, «Я ваша дочь» — «Естем вашим цурка»…  Я хочу всему научиться.

— Темные монахини сажают отобранных детей в поезд, отвозят их в Калиш, а там передают мужчинам в белых халатах, может, врачам, а может, и нет. Они разделяют мальчиков и девочек…

— А потом?

— Потом они нас обмеряют.

— Рост?

— Нет. Да. Все. Раздевают догола, чтобы обмерить все части тела. Голову, уши, нос. Ноги, руки, плечи. Пальцы рук. Пальцы ног. Угол между носом и лбом. Между подбородком и челюстью. Расстояние между бровями. Тех, у кого брови растут слишком близко, отсылают назад. И тех, у кого есть родинка… или если нос слишком большой, а кое-что слишком маленькое, или ноги не так вывернуты. Следом они проверяют наше здоровье, наши знания, нашу сообразительность. Дают один тест за другим. Всех, кто набирает мало баллов, тоже отсылают.

— Отсылают?..

— Не перебивай, Крыся, слушай внимательно… Они дают нам новые имена. И говорят: давным-давно вы были немцами, в вас течет немецкая кровь, ваша польская национальность — ошибка, но еще не поздно ее исправить. Ваши отцы — предатели, их нужно убить. Ваши матери — шлюхи, они не имеют права растить вас. Теперь вам дадут немецкое воспитание. Если будете говорить друг с другом по-польски, вас накажут. Общаетесь на польском — получаете наказание.

— Бедный ты мой…

— Нет. Никогда больше не называй меня бедным, иначе я перестану с тобой разговаривать.

— Прости! — Я торопливо прошу прошения по-польски: — Przepraszam.

— Среди ночи они приходят и бьют нас по голове. — Иоганн закрывает глаза и рубит ладонью воздух. — Бац… бац… бац… бац… Каждый считает удары, а утром мы сравниваем. Часто их бывает больше ста, бац… бац… бац… бац… Вначале чувствуешь боль, но скоро перестаешь: воображаешь, что это топор в лесу стучит по дереву, или молоток забивает гвоздь, бам… бам… бам… бам… бам… чувствуешь удар, но не боль, не головокружение, а тяжесть. Я продолжаю говорить по-польски. И тогда одна монахиня зовет меня в часовню. Ставит на колени, велит вытянуть руки, вот так. Следит за мной весь день и, если я опускаю руки, бьет кнутом. Лупит, как сумасшедшая — по спине, по шее, по голове, тяжело дышит и всякий раз, когда кнут касается моего тела, с наслаждением произносит на выдохе: «Аах! » В конце концов я не выдерживаю, поворачиваюсь, выхватываю у нее кнут, и удовольствие на ее лице сменяется ужасом, теперь я сильнее, и я начинаю сечь ее, и кричу на нее по-польски, оскорбляю, пачкаю словами, она забивается в угол, прикрывает голову руками, дрожит… Я могу убить ее, клянусь тебе, Крыся.

Он умолкает. Я смотрю на него во все глаза, но не произношу ни слова.

— Когда они узнают — потом, позже, то запирают меня на два дня в чулан с метлами, держат в темноте, не дают ни есть, ни пить. Я не прошу пощады, хочу доказать, что у меня воля сильнее, замираю и жду. За мной приходит главный доктор, отводит в свой кабинет и говорит: «Знаете, молодой человек, вы с вашим характером годитесь для Германии, но за следующий проступок вас отошлют обратно».

Он снова умолкает.

— И я перестаю говорить по-польски. Они вырвали мой язык с корнем.

— И мой тоже.

— И твой тоже.

 

Во сне я вижу крепкую крестьянку в платке, она похожа на бабушку. Она копается в огороде, лицо у нее красное от натуги, она изо всех сил тянет что-то из земли, а потом бросает это в корзину… Что она вытащила? Женщина распрямляется, вытирает пот со лба и говорит: «Уф! До чего тяжело! » Я подхожу ближе и вижу, что в корзине полно человеческих языков, они напоминают крошечных омарчиков, их корни беспомощно трепыхаются в воздухе. «Они не смогут отрасти! — кричу я. — Вы же вырвали их с корнем! » — «В этом цель операции», — отвечает она и возвращается к работе.

 

— Они забирают нас в сорок третьем, в Рождество, — продолжает Иоганн. — Целый год, с утра до ночи, мы зубрим немецкий. Это как битье по голове: бац… бац… бац… бац… Немецкие слова, немецкая история, немецкие стихи и сказки… а потом, когда снова наступает зима, нас терзают рождественскими гимнами — тоже на немецком. Тихая ночь… Радостная звездная ночь… Звените, колокольчики! Звените, звените… Бам, бам, бам, бам. Ох, Лже-Кристина, знала бы ты, как я ненавижу эти глупые гимны! А ты?

— Ну… конечно…

Раньше я любила гимны — когда думала, что живу в родной семье и говорю на родном языке в родной стране. Что я получила взамен? Несколько польских слов и любовь к Иоганну, но скоро все изменится. Я отгоняю от себя гимны, выковыриваю их из памяти. Новые слова, которые я узнаю в школе, отравлены воспоминаниями Иоганна, я не могу не вспоминать, как его били по щекам и секли кнутом, и не хочу ничего учить, но потом решаю: скоро я буду произносить все слова на родном польском, а немецкий забуду, смою его из мозгов, как «отходы» в унитазе, отправлю их в далекое плавание. Дедушка называет тех, кто попадает в ад, отбросами человечества, но я больше не буду его цитировать, он меня, конечно, любит, но он мне не родной, а значит, я обойдусь без его премудростей.

 

Главная беда у меня с пением: если я не должна петь на немецком, значит, не буду петь вообще.

Придется забыть рождественские гимны и все красивые песенки, которым научил меня дедушка. Он хочет выучить со мной еще одну, но я отговариваюсь уроками. Дедушка расстроен, я целую его в лоб и обещаю: «Может, попозже, дедуля…» Я обсуждаю это с Иоганном, и он говорит: «Я мог бы научить тебя польским песенкам, но это нас выдаст. Прости, но пока тебе лучше петь без слов».

И я учусь петь без слов. Играю со звуками у себя в горле, беру такие высокие ноты, что голос взлетает под облака, а потом возвращается в глубины моего существа — туда, где клокочет лава.

 

— О чем вы разговариваете? — интересуется Грета, причесывая Анабеллу. Кукольные волосы не нужно мыть два раза в неделю, они неживые и не растут.

— Да так… о жизни.

— Что значит «о жизни»?

— Посмотри в словаре, — отвечаю я, потрясенная собственной дерзостью.

— Ладно. Все, Кристина, ты своего добилась, больше я с тобой заниматься не буду.

— Ах так? Тогда я расскажу маме, что ты мне разболтала сегодня ночью.

— Давай. Рассказывай, если посмеешь!

 

В конце января стоят такие морозы, что уроки в школе отменяют. Воздушные налеты случаются и днем, и ночью, и мне кажется, что мы б о  льшую часть времени просиживаем в погребе. Это еще скучнее, чем в церкви, здесь нечего делать, разве что слушать, как храпят, стонут и вздыхают люди, да нюхать ужасную вонь. Что-то происходит, все это чувствуют, мы больше не разговариваем за едой, и не из-за Иоганна, тяжелое молчание сгущается, накрывает нас, угнетает, давит, как железная крышка. Кажется, весь мир вот-вот остановится. Каждый член семьи выполняет свои обязанности: встает утром, одевается, убирает постель, складывает белье… но вся эта чистота, весь этот порядок кажутся обманом, как если бы взрослые хотели надуть детей. В их глазах плещутся ужас и хаос, если буду вглядываться слишком долго, могу провалиться внутрь, в адские потемки, и все это потому, что мы проигрываем войну, вернее, с учетом того, что я — полька, войну проигрывает Германия, так почему она не может проиграть побыстрее, чтобы все закончилось?

 

— Ты и правда потратил бы мамины деньги на карусель?

— Конечно. Немцы обкрадывают мою страну, они украли меня самого, несколько жалких монеток — ничто в сравнении со всем этим. На чьей ты стороне, Лже-Кристина? Выбирай.

— Я на твоей стороне.

— Докажи это.

— Как?

— Когда будешь в следующий раз играть с дурацкой бабушкиной шкатулкой, укради что-нибудь из драгоценностей.

— Я не могу так поступить!

— Значит, ты не со мной.

— Но зачем все это, что ты хочешь сделать с ее украшениями?

— Сначала сделай, что я велю, потом узнаешь.

 

На следующий день я достаю из кармана пару сверкающих сережек и болтаю ими перед Иоганном, страстно надеясь, что он не сумеет отличить поддельные бриллианты от настоящих.

Надежда сбывается. Он показывает мне большой палец, и я краснею от удовольствия.

— Что ты с ними сделаешь?

— Это только начало, Лже-Кристина, но это хорошее начало. Ты станешь ловкой воровкой. Теперь ты будешь каждый день брать немного денег из бумажника лжедедушки, договорились?

— Но зачем?

Его огромные ручищи крепко сжимают мои ладони.

— Ты со мной, Кристинка?

— Да.

— Ты меня любишь?

— Больше всех на свете.

— Тогда слушай… Мы убежим вместе, ты и я. Продадим драгоценности и на эти деньги вернемся в Польшу. Когда деньги кончатся, ты сможешь заработать пением. Ты будешь петь, я — собирать деньги в шапку, и мы сможем идти дальше.

Кровь застучала у меня в висках.

— Но, Янек… если кто-нибудь заметит на дороге двух детей-беглецов, то сразу вызовет полицейских!

Иоганн смеется.

— Сейчас на всех дорогах полно беженцев, разве не понимаешь? Тысячи людей — дети, старики — спасаются бегством. Двумя больше, двумя меньше… А у полиции много других дел. Никто не станет с нами возиться.

— Ох, Янек… Я знаю, что мы живем у врагов, но… Если я… Знаешь, они меня любят, и я не могу…

— Крыся… Реши, кто ты — ребенок или взрослая девочка, немка или полька. Подумай хорошенько, выбор за тобой. Я уйду летом — с тобой или без тебя.

 

Снова остаться в этом доме без Иоганна… нет, об этом я даже думать не хочу.

 

Когда дедушка начинает храпеть, я не зову его, не трясу за плечо, а крадусь на цыпочках к стулу, где висит его одежда, и обыскиваю пиджак. Бумажник лежит во внутреннем кармане, я покрываюсь потом, у меня дрожат руки. Не знаю, почему так происходит, должно быть все наоборот: когда волнуешься, нужно сохранять спокойствие, иначе ничего не получится. В бумажнике всего три банкноты, я не осмеливаюсь взять одну из них и решаю сказать Иоганну, что денег вообще не было. Будь у дедушки целых десять банкнот, я бы стащила одну, потому что одна — это всего десять процентов, а одна из трех — тридцать, вернее, тридцать три, запятая, и еще сколько-то, не знаю сколько. Высчитывать проценты меня научила Грета, когда мы еще делали уроки вместе: множества скрыты во всем.

Дедушкин кошелек набит мелочью. Я достаю полдюжины монет, стараясь, чтобы они не зазвенели, прячу в туфлю и отправляюсь к Иоганну.

— Прекрасно, Крыся. Пошли, покажу тебе тайник… Я припас нам еды.

Мы ползем на четвереньках среди старых, пахнущих нафталином платьев и пальто. Иоганн отодвигает пару старых сапог — наверное, это дедушкины, еще с прошлой войны, и я вижу в глубине шкафа пакеты с сахаром, печеньем и финиками…

— Господи, Янек! Семья и так недоедает…

— Они — не моя семья, а я хочу увидеть мою. Вот, держи…

Он протягивает мне маленькую жестяную коробку, и я кладу в нее монеты.

Ночью, лежа в постели, я пытаюсь представить, какой будет моя жизнь в Польше. Мысли разбегаются, как блохи. Когда дедушка был мол одой, он видел в Берлине блошиный цирк. Я думаю о том, сколько у меня братьев и сестер, помнят ли они меня, будут ли обращаться со мной лучше Греты, жив мой родной отец или умер, но главное — какая она, моя настоящая мама и как я ее узнаю. Она меня наверняка узнает — по родинке, увидит мою левую руку и закричит, раскатывая «р», как Янек: «Кристина! Кристина! Наконец-то! Любимая моя Кристина! » — и прижмет меня к себе, плача от счастья.

Сильнее всего я сейчас тревожусь за… маму: когда она узнает о нашем побеге, это разобьет ей сердце. Но Янек говорит, что она сама во всем виновата, нечего было принимать в свой дом украденных детей, и мы тут ничего не можем поделать.

— Теперь тебе надо научиться врать.

— Нет, Янек. Зачем? Мы все от них скрываем, крадем деньги и еду, довольно и этого.

— Ты должна быть твердой, Лже-Кристина, и толстокожей — иначе не вынесешь долгого пути домой.

— Я не могу, Янек.

 

На следующий день Грета, вернувшись домой после уроков, находит в нашей комнате полный разгром: все вещи — трусики, носки, чулки, майки и свитера — выкинуты с полок и разбросаны по полу. Она стрелой взлетает по лестнице с криком: «Мама! Иди посмотри, что наделала Кристина! »

Я поднимаюсь наверх и столбенею от ужаса.

— Ты это сделала? — спрашивает мама, с трудом сдерживая гнев.

Я не могу выдать Янека и отвечаю «Да». Внутри у меня все дрожит.

Зачем? — Она повышает голос.

— Я… я кое-что искала, ну и… забыла убрать все на место.

— Что ты искала?

— Что ты искала, Кристина?

— …Моего медвежонка с тарелками.

— Она врет! — кричит Грета. — Вот ее медведь, на этажерке, она всегда сажает его на полку и никогда не кладет в комод!

Мама все рассказала дедушке. Он позвал меня, поставил перед собой, вздохнул и спросил:

— Что с тобой происходит, малышка?

Глаза у дедушки были ужасно грустные.

— Ты изменилась. Твоя мать говорит, что ты стала гадкой девочкой. Зачем ты устроила беспорядок в комнате?

— Захотела — и устроила.

Уголки дедушкиного рта опустились, взгляд стал суровым. Он схватил меня за запястья, притянул ближе и силой уложил к себе на колени. Я попыталась вырваться, но он был сильнее и принялся бить меня ладонью по попе — шлеп, шлеп, шлеп, это случилось впервые, боль привела меня в ярость, я вопила и отбивалась, дедушка ужасно разозлился, от его частых и резких шлепков кожа покраснела, как будто кровь устремилась на поверхность, чтобы понять, в чем дело, я орала и лягалась. Когда гнев прошел, дедушка отпихнул меня, и я упала на пол, дрожа и рыдая, а он велел мне убираться.

Я вышла из гостиной и увидела Грету — она стояла в дверях с Анабеллой в руках и с улыбочкой наблюдала за поркой.

— Браво, Кристина, — говорит Янек. — Ты прошла испытание. Больно было?

— Ну… да.

— Дольше смогла бы терпеть?

Так, — отвечаю я по-польски.

— Молодец! Теперь понимаешь, какие они на самом деле, эти немцы?

Так.

 

День святого Валентина. Мы завтракаем — макаем сухой хлеб в горячий цикорий, потому что у нас больше нет ни шоколада, ни масла, ни сыра, ни ветчины, ни варенья, и тут это происходит. Жизнь дает трещину, хаос обрушивается на наш дом: с дедушкой случается истерика в его комнате. Когда из его груди вырывается первое рыдание, все застывают, как в игре в штандер, мама и бабушка переглядываются, я вижу панику в их глазах и понимаю: случилось худшее. Но что именно? Отец погиб или Гитлер умер? Так что же? Рыдания усиливаются, дедушка выскакивает из комнаты — там работает радио, он в нижнем белье, его свисающий живот напоминает огромный белый шар, у него текут слезы, он дергает себя за волосы, седые пряди стоят на голове торчком, как у клоуна. Он что, не понимает, как нелепо выглядит? Не знает, что нельзя расхаживать перед всеми полуголым?

— Курт, — зовет бабушка. Она встает, подходит к дедушке, но он отворачивается и начинает биться головой о стену, стукается снова и снова, словно считает удары, как делал Иоганн в том центре в Калише.

Постепенно рыдания складываются в слово. «Дрезден, — произносит дедушка. — Дрезден, Дрезден, Дрезден, Дрезден, Дрезден…» Интересно, если повторить слово миллион раз, оно утратит свой смысл?

 

Мама велит нам идти в свою комнату, в полдень мы спускаемся в столовую, но никакого обеда никто не приготовил, а Хельга заметает с пола осколки дрезденского фарфора, сделанного руками дедушкиного отца. Разбились чудесные часы и бабушкина шкатулка, крошечная балеринка откатилась в коридор, но она все так же смотрит прямо перед собой, чтобы не потерять равновесие. За дедушкой приехали санитары, но он закрылся на ключ в своей комнате, один из медиков наступает на куколку, и она раскалывается пополам, а он этого даже не замечает, мама с бабушкой неподвижно сидят на диване, и Хельга снова отправляет нас наверх.

Мы с Иоганном смотрим через окно на пустой школьный двор. Все застыло от холода. На голых ветвях нет ни одной птицы.

— Ничего страшного, — говорит Иоганн, — они этого заслуживают.

— Кто?

— Немцы… все немцы. Они заслуживают смерти.

— Не говорит так, Янек… — Я обращаюсь к нему по-польски. — Пожалуйста, не говори так.

— Буду говорить. Немцы — чудовища, Крыся. В год, когда я родился, они выбрали своим канцлером чудовище, всю мою жизнь они убивают поляков, уничтожают наш народ, наши земли, наши города, ты это знала? Варшаву, нашу столицу, в прошлом году сожгли дотла, ты знала?

Он говорит так тихо, что я с трудом разбираю слова.

— Но дети, Янек… маленькие дети…

— Ты правда веришь, что они спасают польских детей? Кристина, дети чудовищ — сами чудовища.

— А животные? Они тоже заслуживают смерти?

Ответа не последовало, и я почувствовала, что он снова от меня отдаляется.

— Возможно, для тебя уже слишком подано, — устало роняет Янек. — Наверное, ты была такая маленькая, когда тебя украли, что превратилась в настоящую немку. Скорей всего, мы с тобой не друзья, а враги.

От этих слов волосы у меня на затылке встают дыбом.

— Пожалуйста… — в отчаянии шепчу я, прижимая большим пальцем правой руки родинку на левой. — Умоляю, Янек, я такая же полька, как ты. Мы должны держаться вместе.

— Вместе… против врага.

Tak, tak, — по-польски отвечаю я.

Он обнимает меня за плечи и отвечает:

Dobrze. Хорошо.

 

— Скажи, Янек… Если у кого-нибудь в Дрездене были саламандры в клетках… они, наверное, выжили, так ведь? Саламандры могут жить в огне.

— Это легенда… Саламандры живут в лесу рядом с нашим домом в Щецине. Ты видела живых саламандр?

— Нет.

— Ты очень умная, Кристина, но ничего не знаешь о жизни. Ты хоть раз гуляла по лесу?

— Нет.

— Саламандры — волшебные создания. У них черно-оранжевая чешуя, черные глазки и широкая пасть, и они теплые на ощупь. Мы с братом подстерегали их в лесу — они всегда появлялись в сумерках после дождя и прятались под корнями… Как-то брат поймал одну и принес домой. Мы посадили ее в коробку и пытались кормить, но она ничего не ела. Мы приносили ей зерно, траву, земляных червей, жуков и бабочек… Она ни к чему не притронулась. Неделя проходила за неделей, саламандра стала не такая шустрая, но была жива… Через полгода она превратилась в прозрачный, обтянутый кожей скелет, но все еще шевелилась. В конце концов ее тельце покрылось белой жидкостью… она сохла и гнила… Однажды мы пришли навестить нашу пленницу и увидели, что от нее осталась горка дрожащего желе.

 

Мы садимся обедать после пяти.

Дедушку увезли. Хельга подала нам только вареную картошку. Мама и бабушка не вышли к столу, и молитву читает Грета. В конце Иоганн произносит «Аминь» — впервые в жизни. Да будет так.

 

Этой ночью я видела во сне тысячи валяющихся на земле дрезденских статуй: разбитый Спаситель на кресте, разбитый бородатый философ, разбитая величественная богиня, разбитый человек без головы, голова без человека, разбитый печальный святой, маленький музыкант с отбитыми руками, Пречистая Дева, с ужасом глядящая на лежащего рядом голого мужчину, катящиеся каменные головы, мечущие молнии каменные глаза, израненные каменные лошади, изуродованные темнокожие рабы, искалеченные нимфы и кентавры, сложенные в пирамиду головы херувимов. «Смотри, Кристина! » — говорит дедушка. Я поднимаю глаза и вижу, что на фронтонах Оперы и Дворца правосудия распяты голые люди, их кровь стекает по стенам. Настоящие, живые руки и лица «украшают» фасады, они шевелятся, пытаясь привлечь наше внимание. В общественных парках и скверах, на газонах и клумбах, стоят живые женщины, их груди полны молоком, оно брызжет в разные стороны — это новые фонтаны. «Смотри, Кристина! — повторяет дедушка и широко разводит руки, как будто хочет объять всю панораму города. — Мы выиграли войну! »

 

Сны проникают в реальную жизнь, дни и ночи меняются местами, люди и статуи меняются местами, повсюду царит хаос, стоит март, люди измучены холодом, не умолкая воют сирены, небо истекает кровью, наступил апрель, в школе возобновились занятия, деревья во дворе цветут, птицы щебечут, бомбы падают на сквер, наутро от ратуши и церкви остались дымящиеся развалины, столбы карусели погнулись, лошади лежат на боку или на спине, но они как будто все еще скачут галопом, толстые деревья, переломленные пополам, опасно наклонились и прислушиваются, словно хотят услышать правду, исходящую из земли, уроки прекращены, Гитлер умер — так сказали по радио, пришел май, на клумбах расцвели цветы, школьный двор заполнен беженцами с востока, весь город кишит беженцами, они шли много дней, неся на себе пожитки и детей, у них серая кожа, они растеряны и голодны, и мы запираемся в ломе, не зная, чего ждать. Однажды на улице раздается крик, и мы бежим к окну — посмотреть, что происходит, мать не хочет расставаться со своим умершим ребенком, когда его пытаются забрать, она заходится воплем, хватает чемодан, вытряхивает из него вещи, прячет туда мертвого малыша и смешивается с толпой. Наступил июнь, Иоганн говорит, что Германию разделили на четыре части, как пирог, каждый из победителей получил свою часть, и наша досталась американцам.

 

Мы голодаем. Ждем, ждем и ждем до бесконечности, когда вернется отец, не зная, попал он в плен к русским, погиб в бою или умер от голода, пробираясь домой, никто ничего не знает, начинается летняя жара, и город превращается во вместилище страданий, люди отнимают друг у друга хлеб, болеют одними и теми же болезнями, нам совсем нечего есть, и Иоганн составляет список всех ценных вещей, оставшихся в доме — бабушкины драгоценности, несколько чашек и блюдец дрезденского фарфора и пианино, — отправляется на улицу, кое с кем встречается, торгуется, находит покупателя на пианино, приезжает грузовик, инструмент забирают, а мы получаем целый мешок картошки, это даже не волшебство, это чудо, пианино превратилось в картошку, как вода в вино, а Иоганн — наш спаситель. На улице он вслушивается в разговоры усталых людей и узнает, откуда бежали эти люди, что они видели, что потеряли, что вынесли, что оставили позади, а потом пересказывает все это мне.

«Отдай Иоганну куклу, Грета, может, он сумеет обменять ее на сало или хлеб», — говорит мама, но Грета качает головой, у нее надутый вид, она прижимает Анабеллу к себе и не желает с ней расставаться. «Тебе придется красть, Иоганн, — тихим голосом произносит мама. — Кради все, что сумеешь. Кради! Кради — или мы умрем от голода». И Иоганн крадет, отдает матери добычу, она принимает ее со слезами стыда и благодарности, а он на нее даже не смотрит.

 

В сумерках грязно-серого цвета мы с Иоганном сидим на краю сломанной скамейки в тенистом уголке сквера, оборванные беженцы спят вповалку на земле, подложив под голову свертки и заплечные мешки. Я сижу с закрытыми глазами и слушаю звучащую вокруг странную музыку — писк младенцев, вздохи женщин, молитвы стариков и бурчание в моем собственном животе. Неожиданно Иоганн говорит:

— Время пришло, Лже-Кристина.

— Время для чего?

— Я говорил тебе, что уйду этим летом. Ты со мной?

— Янек, мы не можем уйти сейчас!.. И оставить семью… на…

— Уже август. Скоро похолодает, и у нас будут трудности с ночлегом. Так ты пойдешь со мной? — снова спрашивает он на польском, и я начинаю плакать.

Слезы — загадочная вещь. Дедушка говорит, что слезные каналы, промывающие наши глаза, это очень сложные и хрупкие механизмы, но никто не знает, почему эти механизмы самозапускаются, когда нам грустно, какая связь существует между печалью и соленой влагой, но я вдруг понимаю, что мне ужасно не хватает дедушки, и, чем дольше я плачу, тем больше мне его не хватает. Одна причина для слез всегда неизбежно влечет за собой другую, так что остановиться бывает очень трудно, я скучаю по деду, скучаю по отцу, скучаю по Лотару, я хочу, чтобы вся семья собралась вместе и мама снова была веселой и довольной…

— Ну, Кристинка, да или нет?

Я прижимаюсь к Иоганну, как если бы он был олицетворением всех живущих на земле мужчин, и рыдаю у него на груди, он обнимает меня и неумело, неловко гладит по голове, прохожие бросают на нас равнодушные взгляды и идут себе дальше, они слишком много пережили, их города сгорели, они видели обугленные трупы людей, втрое уменьшившихся в размерах, они знают, как горит на телах белый фосфор, перед глазами у них стоят навечно застывшие в неподвижности багровые, лиловые, коричневые мумии, трамваи, набитые зажаренными заживо пассажирами, оторванные женские руки, валяющиеся на земле, человеческие головы размером с теннисный мячик, кучки пепла и кости, бывшие когда-то живыми людьми… Их не могут взволновать такие пустяки, как слезы маленькой девочки.

— Можешь ответить мне завтра. Завтра мой день рождения, Кристинка. Мне исполнится тринадцать, и в полночь я уйду.

 

Дедушка когда-то говорил, что «завтра» никогда не наступает, и рассказал мне историю о цирюльнике, который заманивал клиентов табличкой с надписью «Завтра бреем бесплатно». Люди возвращались на следующий день, надеясь побриться задарма, а цирюльник говорил им с насмешкой: «Вы что, читать не умеете? Бесплатно мы обслуживаем завтра ». Все, кто попадался на эту уловку, все равно брились — раз уж пришли! — и за несколько месяцев хитрец стал самым богатым цирюльником Дрездена.

 

Завтра не наступает никогда, но следующий день приходит неизбежно.

 

На следующий день мы сидим в кухне за столом, пьем чай и едим вареные картофельные очистки. Кто-то звонит в дверь. От неожиданности мама подскакивает на стуле, подумав, что это может быть отец, но сразу понимает, что у него есть ключ и он не стал бы звонить в дверь собственного дома, хотя ключ мог потеряться, когда он сражался с русскими, и может быть, все-таки… но это, конечно, не отец. Хельга идет открывать и возвращается с какой-то дамой.

Она столь элегантна, что кажется неземным существом, мы целую вечность не видели такой нарядной, сытой, ухоженной женщины. Ее темно-каштановые волосы забраны в гладкий блестящий пучок, она в форменном кителе, на ногах у нее кожаные туфли, а в руке кожаная папка для бумаг. Она представляется, говорит, что ее зовут мисс Мулик, просит прощения за то, что прервала нашу трапезу. С первых же слов становится ясно, что она иностранка, и мама велит всем детям выйти из комнаты.

 

Мы сидим в гостиной и ждем. Заняться нам нечем, вот мы ничего и не делаем. Часов на стене больше нет, и мы не знаем, сколько прошло времени, но цвет неба постепенно меняется, а значит, время все-таки идет, внезапно я вспоминаю, что сегодня день рождения Янека, но чувствую, что сейчас не время для поздравлений. Голоса оставшихся на кухне женщин звучат все громче, бабушка почти кричит, но слов мы не разбираем, только интонацию, мелодию боли. Наконец Хельга открывает дверь и зовет нас с Иоганном.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.