Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





III. СЭДИ, 1962 1 страница



 

— Ты убрала постель, Сэди?

— Да.

Сэди убрала постель (значит, ее можно кормить завтраком).

Бабушка касается губами моих волос. Она еще в пеньюаре, но лицо уже накрасила и не хочет «испортить» помаду настоящим поцелуем, а может, просто не знает, что это такое. Бабушка тщательно расчесала и уложила свои темно-каштановые волосы. Вообще-то они не темно-каштановые, даже не каштановые, а совсем седые, и она их красит, потому что не хочет, чтобы люди знали, что она старая. Интересно, когда она настоящая: в очках или без них, с крашеными волосами или с седыми, нагишом в ванне или разодетая в пух и прах? А еще мне интересно, что значит слово «настоящая» — в данном случае.

Она вынимает из кастрюльки идеальное яйцо в мешочек, кладет его мне на тарелку рядом с идеальным тостом и наливает стакан идеального молока.

— Сэди, сколько раз я просила не приходить на кухню босиком?! За окном минус двадцать.

— Зато в доме плюс двадцать!

— Не умничайте, маленькая мисс! Я хочу, чтобы в Новом году ты надевала тапочки без моих напоминаний, договорились? Давай-ка пошевеливайся, я позабочусь, чтобы яйцо не остыло!

В этот раз она ни за что не хочет попасть впросак — с мамой они были слишком терпимы и все испортили, так что меня муштруют по поводу и без. Я ненавижу свои подбитые мехом тапочки — мамин подарок на Рождество, она в очередной раз отсутствовала: у нее был концерт. (Она не хотела жить с родителями, так почему я  должна? ) Я стою перед гардеробом, смотрюсь в зеркало и выпускаю на волю себя настоящую гримасничаю, скашиваю глаза к носу, ощериваюсь, как бешеный зверь (бабушка не велит косить глазами, чтобы в один разнесчастный день не остаться такой на всю оставшуюся жизнь), — но, спускаясь по лестнице, снова надеваю маску благоразумной девчушки, потому что, если буду милой, послушной и воспитанной, мама заберет меня и скажет: «Это была всего лишь игра, дорогая, я хотела испытать твой характер, ты блестяще сдала экзамен, и теперь мы наконец-то будем жить вместе! »

Яйцо на тарелке все еще горячее, тонкая белая пленочка прикрывает желток, белок сварился, я протыкаю вилкой желток, он растекается по тарелке жидким золотом, и его можно подбирать намасленной тартинкой — внимание, ни капли на стол, бабушка наблюдает, и Враг тоже! — серебряная вилка, как всегда оттягивает руку, хотела бы я знать — если отрезать руку и взвесить, она будет тяжелее серебряной вилки? Муравьи перетаскивают груз впятеро тяжелее собственного веса. Бабушка взвешивается каждое утро (после того, как пописает, и до завтрака — она говорит, что в это время суток человек весит меньше всего, все-таки ночью мало кто ест! ) и много чего рассказывает мне о здоровом питании и режиме, чтобы однажды я стала такой же безупречно здоровой, как она, и не уподобилась маме, живущей в Йорквилле, в кишащей тараканами и дружками берлоге, которую она убирает, только когда беспорядок принимает угрожающие размеры.

— А теперь поднимайся к себе и собирайся в школу, быстренько, кому сказано!

«Спасибо за напоминание, бабуля, сама бы я ни за что не догадалась, куда уж мне, убогой! » — бурчу я себе под нос. Про себя я вообще много чего говорю, даже грубые словечки типа «черт! » и «дерьмо», мамины приятели часто так при мне выражаются (и это здорово! ), и власть критикуют, и курят, и называют маму Крисси, а не Кристина, и им по фигу, что мужа у нее нет, а шестилетняя дочка по имени Сэди имеется.

— Можно мне еще кусок хлеба? — произношу я сладким голоском, в котором звучат мольба и надежда.

— Так и быть, — отвечает бабушка, направляясь к блестящему серебристому тостеру — она каждое утро чистит и натирает его после завтрака, — только говорить нужно не «кусок», а «ломтик хлеба».

В этот момент из своего кабинета — он находится в цокольном этаже — появляется дедушка. В кабинет можно попасть с улицы Маркхем, на двери висит табличка «Д-р Крисвоти. Психиатрические консультации», пациенты могут входить и выходить, минуя дом, они ведь не хотят, чтобы их видели, потому что им стыдно, что они сумасшедшие. Никогда бы не поверила, что в Торонто так много психов, но они идут нескончаемым потоком, с утра до вечера, заходят в дедушкин кабинет и выходят оттуда (раньше я подстерегала их у окна — мне хотелось посмотреть, какие они, эти сумасшедшие, но потом перестала, потому что они оказались такими же, как все люди), и не только в дедушкин, но и в другие кабинеты, психиатров на свете много — сотни, даже тысячи, уж и не знаю, как так получается, что психиатров хватает на всех психов, но ведь получается, ну, может, у нескольких психиатров совсем нет пациентов и они бьют баклуши в ожидании звонка, или несколько сумасшедших безуспешно обзванивают всех психиатров по списку в телефонном справочнике, слыша в ответ: «Сожалею, принять вас не могу, у меня все забито! », но, судя по всему, между двумя популяциями сохраняется идеальное равновесие. Но вот вопрос: если будет война или случится катастрофа и многие люди одновременно сойдут с ума, в университете что — начнут по-быстрому обучать студентов на психиатров?

Нехорошо говорить «сумасшедшие», нужно употреблять слово «пациенты». Ломтик, а не кусок.

Дедушка входит в кухню, произносит привычную фразу — «И как у нас дела сегодня утром? » — садится за стол, изображая крайнюю степень усталости, и бабушка молча наливает ему кофе из кофеварки, таков ритуал в половине девятого утра, и началось это задолго до моего рождения, правда, иногда вместо «И как у нас дела сегодня утром? » дед говорит: «Боже, и зачем только я выбрал такую ужасную профессию, просто волосы дыбом на голове встают! », но это шутка: он лысый, как коленка, если не считать похожей на бахрому полоски волос на затылке. Первый дедушкин псих приходит в полседьмого утра, так что к половине девятого он успевает принять двоих, после перерыва на кофе работает с девяти до двенадцати, а потом с двух до пяти, всего выходит восемь психов в день и сорок восемь в неделю, потому что в субботу дедушка тоже принимает, но точно подсчитать невозможно, ведь некоторые приходят по два, а то и по три раза. Я не знаю, в чем заключается лечение, может, на каждом сеансе дед раздает своим пациентам маленькие дозы счастья, отмеренные так, чтобы горемыки дотянули до следующего раза? Они что, постепенно накапливают достаточно счастья, чтобы обходиться без лечения? Есть одна странность: дедушка сам не слишком радуется жизни, он немногословен, рот открывает в основном для того, чтобы неудачно пошутить. Мы живем вместе всю мою жизнь, но я совсем его не знаю. Вот и сейчас, вместо того чтобы поговорить со мной, он пьет кофе и читает газету, которую бабушка забрала с крыльца.

— Сэди, ты опоздаешь.

Я медленно плетусь вверх по лестнице — ненавижу одеваться, но в ночной рубашке в школу не пойдешь. Одеваясь, всегда чувствую, какая я плохая, особенно зимой, когда столько всего на себя напяливаешь. Плохость запрятана глубоко внутри меня, но есть и один внешний признак — ужасная коричневая родинка размером с монетку в пять су на левой ягодице. О родинке почти никто не знает, но я о ней никогда не забываю, это изъян, левосторонний дефект, и мне нельзя спать на левом боку, держать стакан молока в левой руке и наступать левой ногой на трещину в тротуаре, а если случайно ошибусь, должна шепотом пять раз подряд попросить прощения, иначе… У мамы родинка на левой ладони, и она ее не стыдится, ведь место нестыдное, но для меня родинка на попе — доказательство моего позора, как будто я плохо подтерлась после туалета и на коже остался кусочек какашки. Это знак Врага, он был при моем рождении, и обмакнул в вонючую дрянь палец, и пометил меня, а потом произнес зловещим голосом: «Эта принадлежит мне, и я никогда не выпущу ее из своих лап, она всегда будет грязной и не такой, как все». Может, мой отец потому и ушел: посмотрел на меня и подумал: «Брр, гадость какая, это — не моя дочь», — повернулся и навсегда исчез из жизни моей матери. Я совсем не помню отца, знаю только, что его имя было Мортимер, звали его Морт, у него была черная борода и гитара, а бабушке с дедушкой он никогда не нравился. Маме исполнилось семнадцать, когда она стала встречаться с Мортом и его бандой двадцатилетних битников. Они музицировали, пили вино и курили травку, из-за Морта мама бросила лицей, на одной из вечеринок они вместе укололись, и мама забеременела — не специально. Бабушка как-то сказала, что они очень расстроились, потому что Морт был безответственным и не мог содержать семью, да что там семью — ему и на себя денег едва хватало. «Хочешь сказать, что меня не должно быть на свете? — спросила я. — Они что, не хотели ребенка? » — но все мои вопросы натолкнулись на стену молчания.

Какое-то время мама встречалась с безбородым учителем Джеком, ему я буду благодарна по гроб жизни: мне было всего пять, но он научил меня читать еще до школы. Потом они с мамой поссорились, потому что Джек хотел, чтобы она перестала петь для других, но мама в конце концов приняла волевое решение (так она объяснила мне позже) и сказала ему: «Джек, есть вещи, без которых я могу обойтись. Пение в их число не входит. А вот ты — входишь». И все было кончено.

Пояс с резинками нужно надевать под трусы: если надеть поверх, пописать будет сложновато, так что с пояса приходится начинать: маленькие крючочки застегивать ой как непросто, вот и перетягиваешь пояс наперед, а потом переворачиваешь, надеваешь шерстяные чулки и пристегиваешь их к резинкам. Мне не везет — правый чулок надет наизнанку, приходится начинать заново, я стою на левой ноге, теряю равновесие и плюхаюсь на кровать, правая нога застревает на середине, потому что чулок перекрутился, я взмокла и нервничаю, часы на камине тикают, Враг дышит мне в затылок и топает ногой, приговаривая: «Ты опаздываешь, поторопись, ты опаздываешь». Мне никогда не удается сделать все, как надо, потому что, если бы я смогла, если бы не притворялась, а и впрямь была благоразумной маленькой девочкой, то жила бы, как все дети, с мамой и папой.

Я надеваю трусики, и они прикрывают родинку, но я-то знаю, что она никуда не делась.

Следующий номер программы — белая блузка: все пуговицы должны попасть в соответствующие им петли, я очень стараюсь, но все равно часто ошибаюсь, дохожу до последней и вижу, что пола свисает, приходится перезастегиваться. Покончив с блузкой, я принимаюсь за килт. Я не умею застегивать пуговицы не глядя и передвигаю юбку, блузка немедленно перекручивается, и я прихожу в отчаяние. Бабушка то и дело обещает купить мне юбку большего размера, но все время откладывает, она слишком занята работой в саду, партиями в бридж и обедами в обществе других дам, а килты шьют специально для моей школы и продают в единственном магазине города, который находится далеко от нашего дома.

Справившись с килтом, я надеваю блейзер — это легко (всего две пуговицы! ), только приходится следить за манжетами блузки, а я иногда забываю, мне еще нужно причесаться и почистить зубы, а на часах уже без четверти девять, через пять минут нам выходить, а мне еще нужно привести в порядок обувь, но времени нет (этой ночью я видела сон: все мои башмаки грязные, нет ни одной чистой пары, мне ужасно стыдно и надеть нечего), я иду за туфлями, и в левую пятку впивается заноза: нечего было скользить по паркету, нужно было поднимать  ноги и аккуратно их ставить.

Правда об этом мире заключается в том, что боль подстерегает меня повсюду, если есть хоть малейший шанс причинить себе боль, я, как утверждает бабушка, непременно его использую (я бы сказала — шансы сами на меня сваливаются). Бабушка терпеть не может, когда мне плохо, если я плачу, она говорит, что я «интересничаю», хочу привлечь к себе внимание. Прошлым летом она послала меня купить литр молока в магазинчике на углу, сказав, как обычно: «Поторопись! » Я понеслась, как сумасшедшая, прямо перед входом споткнулась, и — бац! — ударилась грудью о тротуар, да так сильно, что дыхание перехватило. Мимо проходили две женщины, они склонились надо мной со словами: «О Господи, бедняжка, ты ушиблась? » Я с трудом поднялась, стараясь удержаться от слез («Всегда проявляй стойкость при чужих людях! » — наверняка сказала бы бабушка), отряхнула одежду, беспечно рассмеялась, чтобы успокоить участливых дам, и сказала: «Все в порядке». Я так сильно ободрала колено и локоть, что из ссадин сочилась кровь, но я, глотая слезы, все-таки зашла в магазин, сумела попросить литр молока, заплатила и медленно, ковыляя и прихрамывая, с глазами на мокром месте, вернулась домой. Когда я наконец кое-как взобралась по ступенькам и вошла, слезы ручьями полились из глаз, я плакала, рыдала и выла от боли. Бабушка вышла в коридор посмотреть, что случилось, и я, продолжая реветь, показала ей свои царапины: «Я сдерживалась, сколько могла, бабушка, не заплакала ни в магазине, ни на обратном пути». Она забрала у меня молоко и пошла на кухню, бросив напоследок: «Раз ты сумела не распускаться в магазине, сумеешь и дома! » Она занялась приготовлением торта для «дамского» обеда и даже не попыталась меня утешить. Если бы мама знала, как мне больно, она бы точно меня утешила, но к моменту нашего следующего свидания все зажило, так что я даже не смогла показать ей свои «раны».

Повсюду, куда бы я ни шла, меня подстерегают опасности: осколок стекла, разъяренная оса, горячий тостер… Когда я прохожу мимо, они нападают, реакция следует незамедлительно: кожа синеет, тело распухает и начинает нарывать, из порезов и трещин хлещет кровь, в левую пятку впивается заноза, вызывая адскую боль, а у меня нет времени снять чулок и вытащить ее.

Я спускаюсь по лестнице, прыгая на одной ножке, и ненавижу жизнь. Бабушка уже вывела машину из гаража. Она прогревает мотор и, когда я «выхрамываю» на крыльцо, пытаясь застегнуть пальто и одновременно завязать шарф, делает мне знак поторопиться, и вид у нее жутко раздраженный. Когда мы останавливаемся на светофорах, бабушка нетерпеливо постукивает пальцами в кожаных перчатках по рулю, но мы все-таки приезжаем в школу вовремя — как обычно.

В девять исполняется гимн Канады, в четыре — «Боже, храни королеву», и все время между двумя гимнами я страдаю — то от жгучего стыда, то от смертельной скуки.

На утренней перемене я понимаю, что не могу больше терпеть боль от занозы, и иду в туалет, но дверь кабинки не доходит до пола, и другие девочки видят, что я сняла одну туфельку и один чулок, и начинают хихикать: «Что там происходит? Она русская шпионка? У нее телефон в ботинке? »

Одноклассницы никогда не зовут меня прыгать через скакалку, потому что я почти всегда сбиваюсь и моя команда вылетает. На уроках рисования они всегда спрашивают: «Что это должно быть? » — как будто я создала абстрактное полотно. Играя в «музыкальные стулья», я всегда вылётаю первой — музыка поглощает меня полностью, и я забываю перебежать на освободившийся стул. Во время репетиций воздушной тревоги, когда мы прячемся под партами, мне удается просидеть на корточках не больше двух минут, а ведь если на нас сбросят настоящие атомные бомбы, придется так сидеть много часов, а то и дней. Остальные девочки уверены в себе, они проворные и умелые: когда мы делаем снежинки из бумаги, я потею и переживаю из-за того, что у меня затупились ножницы, а они сидят и спокойненько вырезают. Перед физкультурой они ловко и быстро переодеваются в форму, пока я, пыхтя и краснея, борюсь со своими вещами; их одежда опрятна и дружелюбна, моя противится изо всех сил: то пуговица отскочит, то пятно появится, то подшивка отпорется самым подлым образом.

 

По пятницам я занимаюсь музыкой, но из-за утренней занозы забыла дома ноты. В четыре бабушка везет меня домой, кипя от негодования, она торопится, колеса визжат на льду. «Мы опоздаем, — говорит она. — Ох, Сэди, ну почему ты такая рассеянная?! »

«Покажи, что ты выучила за неделю», — командует мисс Келли, возвышаясь надо мной, как монумент. Она кладет руки мне на плечи и тянет назад, заставляя выпрямить спину, поднимает большим пальцем подбородок, исправляет постановку рук на клавиатуре и в очередной раз напоминает, что пальцы должны держать воображаемый мандарин. Я успеваю сыграть всего три такта, и она велит мне остановиться и упражняться «на месте»: «Прижми средний палец и играй аккорды, сначала указательным и безымянным, потом большим и мизинцем. Поставь указательный на соль, а большой раскачивай между двумя до — но не поднимай запястье, Сэди! » Она хлопает меня линейкой по руке, бьет по выступающей косточке, причиняя ощутимую боль. Я вскрикиваю: «Ой! », у меня выступают слезы. «Сколько тебе лет, Сэди? » — спрашивает мисс Келли, и я отвечаю: «Шесть». — «Так перестань вести себя, как ребенок. Давай, повтори все сначала». Почти весь час мы делаем ее идиотские упражнения, а на пьесы остается минут пять, не больше. Я начинаю с «Эдельвейса», но так нервничаю, что у меня дрожат руки, она говорит, что на прошлой неделе я играла лучше, и принимается строчить фиолетовой ручкой указания в моей тетради: «Округлить пальцы! », «Гибкие запястья! », «Постановка рук! ». К следующей неделе я должна нарисовать пятьдесят скрипичных ключей и пятьдесят басовых, а еще выучить соль-мажорные и соль-минорные гаммы — «Без единой ошибки! » — пишет мисс Келли и так энергично подчеркивает последние слова, что ручка рвет бумагу.

— Итак? — спрашивает бабушка, изящным жестом протягивая моей училке конверт с деньгами за урок (они потратили столько денег на мою учебу, еду и одежду, а я ведь даже не их дочь, ты отдаешь себе в этом отчет? Отдаешь или нет? ). — Она делает успехи?

— Она должна больше стараться, — угрожающим тоном произносит мисс Келли.

— Но она занимается каждый день, — отвечает бабушка. — Я за этим слежу…

— Просто сидеть за пианино недостаточно, — перебивает бабушку мисс Келли. — Она пока не научилась работать по-настоящему, ей трудно сосредоточиться. Никто не добивается успеха просто потому, что кто-то в семье одарен музыкально. Нужно работать, работать и еще раз работать.

Запястье в том месте, по которому меня била мисс Келли, все еще красное и болит, роптать на взрослых запрещено, но у меня в душе все кипит от возмущения, и я решаю нажаловаться маме, как только мы увидимся. Ябедничать бабушке бесполезно, я знаю, чту она скажет: «Должно быть, ты это заслужила…», но мама не потерпит, что какая-то незнакомая тетка мучит ее маленькую дочку, избивая ее линейкой, она скажет бабушке, чтобы мне сейчас же нашли новую учительницу, а если бабушка возразит: «Хорошие учителя на дороге не валяются, у мисс Келли прекрасная репутация, она готовит учеников к поступлению в консерваторию», мама ее передразнит: «Консерватория, консшмерватория! — обожаю, когда она так говорит. — Я хочу, чтобы моя дочка была счастлива, так что, если ты способна нанимать только садисток, она обойдется без пианино». Эти слова прозвучат для моих ушей как музыка, мне больше никогда не придется сидеть за пианино, и я смогу читать, сколько захочу. Бабушка говорит, что я порчу чтением глаза и мне скоро понадобятся очки (то есть им придется купить  мне очки), но, когда читаешь, никто не лупит тебя линейкой, а реальный мир постепенно отдаляется и исчезает.

Садист — это человек, который любит делать больно другим, и я не понимаю, почему мама так меня назвала. Однажды я ее об этом спросила, но она ответила, что оно ей нравится. В имени Сэди есть слово sad, что означает печальный, и у моей мамы (вернее, далеко от нее) очень печальная маленькая дочка.

У каждого дня свой особый аромат печали, я узнаю его, просыпаясь по утрам: в понедельник мне грустно, потому что это первый день недели и впереди еще пять школьных дней; вторник огорчает меня уроком классического танца; среда наводит тоску занятиями гимнастикой; четверг я не люблю из-за кружка скаутов, пятницу — из-за урока музыки, субботу — за то, что надо менять белье, а воскресенье — из-за похода в церковь.

В скаутском отряде нас учат вязать всякие дурацкие узлы — совершенно бесполезное занятие, ведь ни одна из нас не собирается идти в моряки. Еще приходится разглядывать в течение тридцати секунд штук двадцать разных предметов, потом отворачиваться и называть их, один за другим — я сбиваюсь уже на четвертом. Мы ходим в коричневой форме — она еще уродливее школьной — и обязаны быть всегда готовы (хотя никто ни разу нам не объяснил, к чему именно), а шутка о девочке, которая забыла эту заповедь и оказалась беременной, не такая уж смешная. Тем, кто становится лучшим в каком-нибудь деле, дают маленькую ленточку или медальку — их вешают на грудь, но я нигде не отличилась, и моя грудь пуста.

Чтобы заниматься балетом, нужно быть хрупкой и изящной, а у меня круглый животик и так болят ноги от пуантов, что я едва могу стоять, не то что танцевать.

Все это делается для моего блага, чтобы я когда-нибудь стала идеальной домашней хозяйкой — искусной, уравновешенной, и сознательной гражданкой, но ничего не получается: я всегда буду чувствовать себя глупой толстушкой, странноватой, не от мира сего, неумехой, как говорят умные взрослые — несостоятельной. Никто не может изменить моего нутра, тем более что я вроде как и не человек вовсе. Мои учителя и бабушка с дедушкой считают, что я «переживаю этап», вот и пытаются «обтесать» мой мозг и мое тело, чтобы сделать хорошо воспитанной. Я изо всех сил стараюсь «соответствовать», улыбаюсь, киваю, стою на пуантах, делаю фуэте в пачке, старательно вяжу узлы. Большую часть времени мне удается их дурачить, но Врага обмануть невозможно, ему известно, что в глубине души я — плохая. Когда давление становится невыносимым, я могу делать одно — снова и снова биться головой о стену в полной темноте.

 

Каждый вечер в четверть шестого бабушка говорит: «Сэди пора садиться за инструмент». В этот же самый момент дедушка выходит из кабинета, приняв своего последнего психа, и отправляется выгуливать собаку.

Бабушка и дедушка не просто так завели короткошерстного пса: они не хотели, чтобы повсюду в доме была его шерсть, а характер их не волновал. Нрав у Хилари просто ужасный, хотя имя его — если верить словарю — означает «безмятежно-веселый, всем довольный». Хилари оно совершенно не подходит, он крошечный, дерганый и нервный. Когда я пытаюсь его погладить, он отскакивает и визжит, словно его душат.

«Где моя гончая? » — спрашивает дедушка (он шутит так каждый вечер), а когда Хилари бросается к нему, тявкая и вертя от возбуждения задом, он говорит: «Ну-ну, успокойся, иначе мне придется надеть на тебя намордник! » Все это до ужаса нелепо, но я занимаюсь музыкой как раз во время их прогулки.

Пианино стоит в углу гостиной, черное, застывшее в неподвижности, неприступное и ровным счетом ничего не выражающее, как и вся остальная мебель. Я зажигаю лампы — всего две, ведь нужно экономить электричество! — ту, что на пианино, чтобы читать ноты, и торшер, чтобы не работать в круге света — это портит зрение. Верх пианино застелен салфетками, чтобы стеклянные статуэтки и рамки с фотографиями не поцарапали дерево. Бабушка держит на пианино мамин детский снимок, свадебное фото и дедушкин портрет в длинной черной мантии и плоской четырехугольной шапочке, похожей на плюхнувшуюся на голову книгу. Его сфотографировали, когда он закончил университет. Медицинский диплом в рамке висит на стене среди репродукций с изображениями букетов. Весной бабушка иногда срезает в саду живые цветы и ставит их в вазе на низкий столик. Мне запрещено даже близко к нему подходить, потому что я могу опрокинуть вазу, и тогда вода прольется на ковер, вот будет ужас! (Бабушка вечно боится за порядок в доме, а смятение чувств внучки ее не волнует. ) Она каждый день сметает пыль с безделушек, даже клавиатура прикрыта вышитой дорожкой от пыли: каждый раз, открывая крышку, я ее снимаю, а закончив играть, стелю обратно, хотя этот ритуал кажется мне абсолютно бессмысленным и даже глупым.

Аккуратно сложив дорожку, я кладу ее рядом с маминой фотографией: ей столько же лет, сколько мне сейчас, она улыбается — по правде, а не натужно, как я, на ней ярко-синее платье, голубые глаза сияют. Девочка на снимке внимательно меня слушает, и я стараюсь изо всех сил, но чем дальше играю, тем больше ее разочаровываю и в конце концов перестаю на нее смотреть. Я начинаю с гамм — это как алфавит, я повторяю их снова и снова, стараюсь правильно ставить большой палец, округлять кисть и держать ровный темп. Потом настает черед арпеджио — играть их трудно, потому что у меня маленькие руки. Наконец я открываю альбом с заданными отрывками и совсем падаю духом: мисс Келли исчеркала все страницы фиолетовой ручкой. Она отметила дугами фразировку, обвела дуате и подчеркнула рр для pianissimo — на прошлой неделе я играла слишком громко: и вот теперь я вижу только свои ошибки и собственную посредственность. Ни на что я не способна, только и делаю, что все порчу.

Вначале, когда бабушка мне только купила этот альбом, я наслаждалась, переворачивая чистые, свежие страницы. Я разглядывала иллюстрацию к пьесе «Эдельвейс» (девочка наклонилась понюхать эти альпийские цветы), и воображала, как прекрасны цветочки-звездочки в обрамлении зеленых листьев, как блестит снег на вершине горы. Девочка на картинке была именно такой, какой я мечтала быть: милая крошка с длинными прямыми волосами в широкой юбке в сборку, белой кофточке и безупречно-чистых носках и туфельках. Мне очень нравились слова этой песни:

 

Эдельвейс, эдельвейс, нашим символом будь,

Белоснежный и чистый цветок.

Тем, кто любит тебя, шлешь ты легкий кивок,

Нежный венчик склоняя на грудь.

 

Мало-помалу пьесу испортили мои бесчисленные неотвязные ошибки: мисс Келли исчеркала всю страницу — и даже рисунок! — своей дурацкой фиолетовой ручкой. Теперь, когда я пытаюсь сыграть «Эдельвейс», у меня ничего не выходит. Каждый такт превращается в грозное препятствие. Я так боюсь ошибиться, что изо всех сил пялюсь в ноты и опаздываю при переходе к следующему такту. Я уже ошиблась, и бабушка кричит из кухни: «Фа-диез, Сэди! Басовый ключ! » (Бабушка когда-то играла на пианино и потому имеет право делать замечания, хотя лично я ни разу не слышала, чтобы она взяла хоть одну ноту. ) Я начинаю сначала, но на этот раз моя левая рука забывает, что соль нужно держать до второго такта, я прерываюсь и луплю правой рукой левую, та извиняется: «Прости-прости-прости-я-больше-не-буду», но правая в бешенстве, она кричит: «Мне осточертело твое плохое поведение, я не намерена больше этого терпеть ни одной минуты, поняла? », и левая отползает и возвращается на клавиатуру, бормоча: «Я стараюсь, как могу». — «Что ты сказала? » — грозно переспрашивает правая. «Я сказала, что очень стараюсь», — отвечает правая окрепшим голосом, в конце-то концов, она ведь никого не убила, а всего лишь чуточку раньше, чем положено, отпустила клавишу соль. «Значит, нужно лучше стараться, — вопит правая рука, — потому что твоего „как могу“ явно недостаточно! » Весь этот разговор длится долю секунды, бабушка ничего не замечает, и я снова начинаю играть. Когда ошибается правая рука, левая не имеет права на нее кидаться, она указывает на ошибку и ворчит, но не отчитывает. Вся левая половина моего тела находится в подчиненном положении — из-за родинки. (У мамы в Йорквилле тоже есть пианино, и она не только никогда не опускает крышку, но и нотами не пользуется. Она берет аккорды, когда поет, а когда не поет — курит, хотя бабушка называет эту привычку отвратительной. )

Шесть часов. Наконец-то я могу отойти от пианино и начать накрывать на стол. Сначала я кладу три салфетки под приборы, чтобы ни одна гадкая крошка, упавшая с наших неловких пальцев, не попала на кружевную скатерть, откуда ее будет очень трудно извлечь. На салфетки я ставлю большие белые тарелки с золотым ободком, такие же маленькие пирожковые тарелочки должны находиться чуть выше, слева. В первом ящике буфета стоит обитая бархатом коробка, в ней лежат тяжелые серебряные приборы. Вилки я кладу слева от тарелки, ножи — справа, режущей стороной к тарелке, чтобы не порезаться, когда берешь нож в руку (хотя никто не хватается за лезвие). Суповая ложка должна находиться справа от ножа — обед ведь начинается с супа (бабушка учит, что во время парадных застолий, когда рядом с тарелкой лежит несколько ножей, вилок, ложек и ложечек, нужно соблюдать этикет и брать приборы справа налево). Десертная ложка кладется над тарелкой черенком вправо, чтобы ее удобно было брать правой рукой (горе левшам! ), стакан для воды занимает место чуть справа над ножом. Дедушка возвращается с прогулки, берет Хилари на руки и вытирает ему тряпкой лапы, чтобы пес не оставил повсюду следов грязи и растаявшего снега, потом включает телевизор и смотрит вечерние новости. Мы узнаем, что Дифенбахер и Пирсон нашли новый повод для разногласий, что Берлинскую стену достроили, а президент Кеннеди хочет наказать Кубу за то, что там переловили всех свиней, которых он посылал туда в прошлом году. Повсюду в мире возникают конфликты, я ничего в этом не понимаю, но каждый раз, когда приезжает мама, затевается спор, например, она возмущается тем, что Америка тратит целое состояние, запуская ракеты в космос, а у миллионов ее граждан, особенно у чернокожих, нет ни денег, ни работы. Я согласна с мамой, а бабушка с дедушкой — нет, они даже спрашивают, не стала ли она коммунистической сволочью. Мамины родители никогда не ссорятся, они и разговаривают друг с другом редко. Думаю, дедушка не имеет права передавать другим то, что ему с утра до вечера рассказывают, лежа на диване, пациенты. Деда интересует только хоккей (Горди Хоу — его любимый хоккеист), а бабушке на эту игру наплевать. Бабушка не сумела бы превратить рассказ о своих каждодневных занятиях в захватывающее дух повествование, так что за столом она ест и ограничивается короткими репликами: «Передай мне масло, пожалуйста», «Еще немного супа? » и всякое такое.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.