Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ВТОРАЯ 5 страница



– Уходи, – сказал падре Хосе. – Уходи.

– Они не знают, кто я. Думают, контрабандист. Но в полицейском участке все поймут.

– Тише… Моя жена…

– Мне бы только уголок, – прошептал он. Ему снова стало страшно. Опьянение, наверно, уже проходило (в этом влажном и жарком климате быстро трезвеют: алкоголь выступает потом под мышками, каплями стекает со лба), а может быть, к нему снова вернулась жажда жизни, какой бы она ни была.

Лампа освещала полное ненависти лицо падре Хосе. Он сказал:

– Почему ты пришел ко мне? Почему ты думаешь, что… Не уйдешь, я позову полицию. Ты знаешь, что я за человек теперь?

Он умоляюще проговорил:

– Ты хороший человек, Хосе. Я всегда это знал.

– Не уйдешь, я крикну.

Он пытался вспомнить, откуда у Хосе такая ненависть к нему. На улице слышались голоса, пререкания, стук в двери. Что они, обыскивают дом за домом? Он сказал:

– Если я когда‑ нибудь обидел тебя, Хосе, прости мне. Я был плохой священник – самодовольный, гордый, заносчивый. И всегда знал в глубине души, что ты лучше.

– Уходи! – взвизгнул Хосе. – Уходи! Нечего здесь делать мученикам. Я не священник больше. Оставь меня в покое. Я живу как живется. – Он надулся, собрав всю свою ярость в плевок, и слабо харкнул, метя ему в лицо, но не попал – плевок бессильно шлепнулся на землю. Он сказал: – Уходи и помирай поскорее. Вот что тебе осталось, – и захлопнул дверь. Калитка распахнулась, во дворик вошли полицейские. Он успел увидеть, как Хосе выглядывает из окна, но тут рядом с ним выросла огромная фигура в белой ночной рубашке, обхватила его и оттолкнула прочь, словно ангел‑ хранитель, ставший между ним и миром, полным губительных страстей и борьбы. Кто‑ то сказал:

– Попался! – Это был голос молодого краснорубашечника. Священник разжал кулак и уронил у стены дома падре Хосе комочек бумаги. Он сдал последние позиции, порвал последнюю связь с прошлым.

Он знал, что наступило начало конца – после всех этих лет! Бутылку вытащили у него из кармана, а он стоял и читал про себя покаянную молитву, не вникая в ее смысл. Это напоминало формальное предсмертное покаяние; истинное покаяние – плод многих упражнений и дисциплины, одного страха мало. Он заставил себя думать о дочери, стыдясь своего греха, но в нем говорила только изголодавшаяся любовь – что‑ то ждет ее в жизни? А грех был такой давности, что позор потускнел, точно краски на старой картине, оставив после себя лишь нечто вроде умиления. Краснорубашечник разбил бутылку о камни мощеного дворика, и вокруг запахло спиртным – правда, не очень сильно, потому что бренди в бутылке было на дне.

Потом его повели; теперь, когда он попался, все они держались дружелюбно, подсмеиваясь над его попытками скрыться – все, кроме краснорубашечника, которому он испортил игру. Он терялся, не зная, как отвечать на их шутки; мысль о спасении овладела им как мучительная, навязчивая идея. Когда они поймут, кто он такой на самом деле? Когда он увидит метиса или лейтенанта, который уже допрашивал его? Они кучкой шли по улице, медленно поднимаясь вверх по холму к площади. У входа в полицейский участок послышался стук ружейного приклада о цемент. Возле грязной оштукатуренной стены чадила маленькая лампа, во дворе покачивались гамаки, провисшие под спящими телами, точно сетки, в которых носят кур.

– Садись, – сказал ему полицейский, по‑ дружески подталкивая его к скамейке. Ну вот и все: за дверью взад и вперед ходил караульный, во дворе от гамаков доносился нескончаемый храп.

Кто‑ то заговорил с ним; он беспомощно поднял глаза:

– Что? – Между полицейскими и краснорубашечником шел спор – будить или не будить кого‑ то.

– Он обязан по долгу службы, – твердил краснорубашечник. Передние зубы у него выступали вперед, как у зайца. Он сказал: – Я буду жаловаться губернатору.

Полицейский спросил:

– Ты ведь признаешь себя виновным?

– Да, – ответил священник.

– Ну вот. Чего тебе еще надо? Оштрафуем на пять песо. Зачем беспокоить человека.

– А кому пойдут эти пять песо?

– Это тебя не касается.

Священник вдруг сказал:

– Никому не пойдут.

– Никому?

– У меня всего‑ навсего двадцать пять сентаво.

Дверь в соседнюю комнату распахнулась, и оттуда вышел лейтенант. Он сказал:

– Что за крик вы тут подняли? – Полицейские неохотно, кое‑ как отдали ему честь.

– Я задержал человека, у которого обнаружено спиртное, – сказал краснорубашечник.

Священник сидел, опустив глаза.

– …ибо распяли его… распяли… распяли… – Покаяние беспомощно спотыкалось об заученные слова молитвы. Он ничего не чувствовал, кроме страха.

– Ну и что? – сказал лейтенант. – При чем тут ты? Мы таких десятками задерживаем.

– Ввести его? – спросил полицейский. Лейтенант взглянул на приниженно поникшую фигуру на скамейке.

– Встать, – сказал он.

Священник встал. Вот сейчас, думал он, сейчас… Он поднял глаза. Но лейтенант смотрел на слонявшегося у входа караульного. На его смуглом, худом лице вспыхнули беспокойство, раздражение.

– Он без денег, – сказал полицейский.

– Матерь божия! – сказал лейтенант. – Когда вы научитесь?.. – Он шагнул к караульному и оглянулся: – Обыскать его. Если денег нет, посадить в камеру. Дайте ему какую‑ нибудь работу. – Он вышел во двор и, размахнувшись, ударил караульного по уху. Он сказал: – Спишь на ходу. А ты должен чеканить шаг горделиво… – И повторил: – Горделиво. – Маленькая ацетиленовая лампа чадила у побеленной стены, со двора несло мочой, и полицейские спокойно спали в провисших гамаках.

– Записать его? – сказал сержант.

– Да, конечно, – не глядя на священника, бросил на ходу лейтенант и быстрой, нервной походкой прошел мимо лампы во двор. Он стал там под дождем, заливавшим его щегольской мундир, и огляделся по сторонам. Мысли его были далеко – точно какая‑ то тайная страсть нарушила заведенный порядок привычной ему жизни. Он вернулся назад. Он не находил себе места.

Сержант втолкнул священника во внутреннее помещение участка; на облезлой стене висел яркий рекламный календарь – темнокожая метиска в купальном костюме рекламировала минеральную воду, а рядом карандашная надпись, сделанная аккуратным, учительским почерком, гласила, что человеку нечего терять, кроме своих цепей.

– Фамилия? – спросил сержант. Не успев подумать, священник ответил:

– Монтес.

– Где живешь?

Священник назвал наугад какую‑ то деревню. Он был поглощен созерцанием собственного портрета. Вот он сидит среди первопричастниц в накрахмаленных белых платьях. Кто‑ то обвел чернилами его лицо, чтобы оно выделялось. На стене был еще один портрет – гринго из Сан‑ Антонио в штате Техас, которого разыскивали по обвинению в убийстве и ограблении банка.

– Ты, наверно, купил бренди, – осторожно проговорил сержант, – у незнакомого тебе человека…

– Да.

– Которого опознать не сможешь?

– Да.

– Молодец! – одобрительно проговорил сержант; ему явно не хотелось начинать расследование. Он попросту взял священника за локоть и вывел во двор; в другой руке у него был большой ключ вроде тех, что имеют символическое значение в постановках моралите или волшебных сказок.

Спящие завозились в гамаках, через край одного свесилась небритая физиономия, точно часть туши, оставшейся непроданной на прилавке мясника; большое рваное ухо, голое, все в черной шерсти бедро. Скоро появится метис; он, конечно, узнает меня и просияет от радости.

Сержант отпер низкую зарешеченную дверь и оттолкнул ногой что‑ то валявшееся у входа.

– Люди здесь хорошие, здесь все хорошие, – сказал он, шагая по телам спящих. В воздухе стоял ужасающий смрад, в кромешной тьме кто‑ то плакал.

Священник задержался на пороге, ничего не видя перед собой.

В бугристой темноте что‑ то двигалось, шевелилось. Он сказал:

– У меня пересохло во рту. Можно выпить воды?

Вонь ударила ему в нос, к горлу подступила тошнота.

– Потерпи до утра, – сказал сержант. – Сегодня ты уже достаточно выпил. – И, дружелюбно положив свою большую руку ему на спину, втолкнул его в камеру и захлопнул дверь. Священник наступил кому‑ то на руку, на плечо и, припав лицом к решетке, в ужасе пролепетал:

– Здесь стать некуда. Я ничего не вижу. Кто эти люди? – От гамаков донесся хохот сержанта.

– Hombre [друг (исп. )], – сказал он, – hombre, ты что, никогда в тюрьме не сидел?

 

 

 

Голос, где‑ то у самых его ног, проговорил:

– Курево есть? – Он дернулся назад и наступил кому‑ то на руку. Другой голос повелительно сказал: – Воды, скорее! – будто обладатель его думал, что, если новичка застать врасплох, он все даст.

– Курево есть?

– Нет. – Он тихо добавил: – У меня ничего нет, – и ему показалось, что враждебность поднимается снизу, как дым. Он снова двинулся. Кто‑ то сказал:

– Осторожнее, там параша. – Вот откуда несло вонью. Он замер на месте, дожидаясь, когда к нему вернется зрение. Дождь на улице стихал, припуская лишь на минутку, и гром удалялся. Между вспышками молний и громовыми раскатами уже можно было сосчитать до сорока. На полпути к морю или на полпути к горам. Он стал нащупывать ногой, где бы опуститься на пол, но свободного места не было. При вспышке молнии он увидел гамаки в дальнем конце двора.

– Поесть не найдется? – спросил чей‑ то голос и, не дождавшись ответа, повторил: – Поесть не найдется?

– Нет.

– Деньги есть? – спросил кто‑ то другой.

Внезапно футах в пяти от него послышался тоненький визг – женский. Кто‑ то устало сказал:

– Вы там… нельзя ли потише. – Осторожные движения и снова приглушенные, но не болезненные стоны. Он ужаснулся, поняв, что даже здесь, в тесноте и мраке, кто‑ то ищет наслаждения. И снова двинул ногой и дюйм за дюймом стал пробираться подальше от зарешеченной двери. Поверх людских голосов, ни на минуту не умолкая, слышался другой звук, точно шум работы маленького движка с приводным ремнем. Шум заполнял минуты тишины сильнее человеческого дыхания. Это были москиты.

Священник отошел от решетки футов на шесть, и его глаза уже начали различать головы… Может быть, в небе стало светлее? Головы вырастали вокруг, точно тыквы. Кто‑ то спросил:

– Ты кто? – Он не ответил, в страхе пробираясь вперед, и вдруг наткнулся на заднюю стену: ладонь уперлась в мокрые камни. Тюрьма была не больше двенадцати футов в глубину. Оказалось, что тут можно втиснуться и сесть, если подобрать под себя ноги. К нему привалился старик; он понял это по легчайшему весу его тела, по слабому, неровному дыханию. То ли старик на пороге смерти, то ли ребенок на пороге жизни – но ребенок вряд ли мог очутиться здесь. Старик вдруг сказал:

– Это ты, Катарина? – и испустил долгий терпеливый вздох, точно он прождал долго‑ долго и может ждать еще дольше.

Священник сказал:

– Нет. Не Катарина. – Когда он заговорил, все умолкли, вслушиваясь в его слова, точно они несли какую‑ то важную весть. Потом голоса и движение снова возникли. Но звук собственного голоса и общение с соседом успокоили его.

– Нет, конечно нет, – сказал старик. – Я и не думал, что ты Катарина. Она сюда не придет.

– Это твоя жена?

– Какая жена? У меня нет жены.

– А Катарина?

– Это моя дочь. – Все снова прислушались к ним – все, кроме двух невидимок, которые были заняты только своим скрытым темнотой, стесненным в пространстве наслаждением.

– Ее сюда, может, и не пустят.

– Она сама не придет, – с твердой уверенностью, безнадежно произнес старческий голос. Поджатые ноги начали затекать.

Священник сказал:

– Если она тебя любит… – В стороне, среди груды неясных теней, женщина снова вскрикнула – это был завершающий все крик протеста, отрешенности и наслаждения.

– Во всем виноваты священники, – сказал старик.

– Священники?

– Священники.

– Почему священники?

– Священники.

У его колен кто‑ то тихо сказал:

– Он сумасшедший. Что с ним говорить.

– Это ты, Катарина? – Помолчав, старик добавил: – Я знаю, тебя нет. Я просто так спросил.

– Вот мне есть на что пожаловаться, – продолжал тот же голос. – Человек обязан защищать свою честь. Ты согласен со мной?

– Честь? Я не знаю, что такое честь.

– Я был в таверне, и ко мне подошел один человек и сказал: «Твоя мать шлюха». Что я мог поделать? У него был револьвер. Тогда я решил ждать, больше мне ничего не оставалось. Он пил пиво, много выпил, а я знал, что так оно и будет, и когда он вышел, пошатываясь, я пошел за ним. У меня была бутылка, и я разбил ее об стену. Ведь револьвера со мной не было. Его родные заручились поддержкой хефе, иначе я бы здесь не сидел.

– Убить человека – страшное дело.

– Ты говоришь как священник.

– Во всем виноваты священники, – сказал старик. – Ты прав.

– О чем это он?

– О чем бы этот старый хрыч ни говорил, слушать его нечего. Я тебе вот еще что расскажу…

Послышался женский голос:

– Священники отобрали у него дочь.

– Почему?

– И правильно сделали. Она незаконнорожденная.

При слове «незаконнорожденная» сердце у него сжалось, как у любовника, когда он услышит из чьих‑ то уст название цветка, сходное с женским именем. Незаконнорожденная… Это слово пронзало горьким счастьем. Оно приблизило к нему его дочь: вот она, такая незащищенная, сидит под деревом возле мусорной кучи. Он повторил:

– Незаконнорожденная? – словно называя ее по имени с нежностью, скрытой за равнодушием.

– Священники решили, что он не годится в отцы. Но когда они бежали, девочке пришлось вернуться к нему. Куда ей было идти? – Счастливый конец, подумал он, но женщина добавила: – Она, конечно, возненавидела его. Кое‑ что ей объяснили. – Священник представил себе говорившую: маленький рот, поджатые губы – образованная женщина. Как она попала сюда?

– А почему он в тюрьме?

– У него нашли распятие.

От параши несло все сильнее и сильнее; ночь окружала их точно стеной без всякой вентиляции, и он услышал, как струя мочи ударяет в стенки жестяного ведра. Он сказал:

– Не их это дело…

– Они поступили правильно. Это смертный грех.

– Неправильно учить ребенка ненавидеть отца.

– Они знают, что правильно, что неправильно.

Он сказал:

– Такое могли сделать только плохие священники. Грех остался в прошлом. Их долг учить… учить любви.

– Ты не знаешь, что правильно. А священники знают.

После минутного колебания он отчетливо проговорил:

– Я сам священник.

Это был конец; надеяться больше не на что. Десять лет травли подошли к своему завершению. Вокруг него все смолкло. Тюрьма – как мир: в ней всего было много – и похоти, и преступлений, и несчастной родительской любви. Тюрьма смердела. Но он понял, что в конце концов здесь можно обрести покой, если знаешь, как мало тебе осталось жить.

– Священник? – наконец сказала женщина.

– Да.

– А они это знают?

– Нет еще.

Чьи‑ то пальцы нащупали его рукав. Голос сказал:

– Зачем вы говорите об этом? Отец, кого здесь только нет! И убийцы и…

Голос, поведавший ему о преступлении, сказал:

– Не оскорбляй меня. Я убил человека, но это еще не значит, что… – Повсюду слышался шепот. Тот же голос продолжал с горечью: – Ты думаешь, я доносчик? Только потому, что когда тебе говорят: «Твоя мать шлюха…»

Священник сказал:

– Доносить на меня никому не надо. Это грех. Когда рассветет, они сами все узнают.

– Вас расстреляют, отец, – сказал женский голос.

– Да.

– Вы боитесь?

– Да. Конечно.

Из угла, где те двое наслаждались, до него донесся новый голос – грубый, настойчивый:

– Мужчины этого не боятся.

– Правда? – сказал священник.

– Будет немного больно. Чего ж вы хотите? Так и должно быть.

– И все‑ таки, – сказал священник, – я боюсь.

– Зубная боль и то хуже.

– Не каждый такой храбрец.

Голос презрительно проговорил:

– Вы, верующие, все на один лад. Христианство делает из вас трусов.

– Да. Может, ты и прав. Видишь ли, в чем суть, – я плохой священник и плохой человек. Кончать жизнь не покаявшись… – Он смущенно хмыкнул. – Тут невольно призадумаешься.

– Вот‑ вот. Об этом и речь. Вера в Бога делает человека трусом. – Голос звучал торжествующе, словно говорившему удалось доказать какую‑ то истину.

– Как же быть тогда? – сказал священник.

– Лучше не верить – и не будешь трусом.

– Так, понимаю. Значит, если мы поверим, что губернатора не существует и хефе тоже нет, если мы прикинемся, будто тюрьма не тюрьма, а сад, какие из нас выйдут храбрецы!

– Чепуха!

– Но когда мы поймем, что тюрьма – это все‑ таки тюрьма и что губернатор там, на площади, действительно существует, будет ли иметь значение, если час‑ два мы были храбрецами?

– Никто не скажет, что эта тюрьма не тюрьма.

– Да? Тебе так кажется? Я вижу, ты мало слушаешь, что говорят политики. – Ноги у него мучительно сводило, в ступнях начались судороги, но он не мог и шевельнуться, чтобы облегчить боль. Полночь еще не наступила, впереди были нескончаемые часы темноты.

Женщина вдруг сказала:

– Подумать только! Среди нас мученик.

Священник тихонько засмеялся; он не мог удержаться от смеха. Он сказал:

– Вряд ли мученики такие, как я. – И вдруг к нему вернулась серьезность; он вспомнил слова Марии. Нехорошо, если из‑ за него над Церковью будут насмехаться. Он сказал: – Мученики – святые люди. Если человек погиб, это еще не значит, что… Нет. Говорю вам, у меня на душе смертный грех. Я делал такое, о чем даже рассказать вам не посмею. Могу только шепотом поведать о своих грехах в исповедальне. – Его слушали внимательно, как в церкви. Он подумал: ведь здесь обязательно сидит где‑ нибудь Иуда, но в лесной хижине Иуда был рядом. В сердце его родилась огромная, безрассудная любовь к обитателям этой тюрьмы. И ему вспомнилось: «Господь так возлюбил мир…» Он сказал: – Дети мои, не считайте меня мучеником – они совсем не такие. Вы дали мне прозвище. Я слышал его, часто слышал. Пьющий падре. А здесь я потому, что у меня в кармане нашли бутылку бренди. – Он попытался высвободить из‑ под себя ноги; их уже не сводило судорогой; они онемели, всякое ощущение пропало. А, пусть! Ему уже не долго пользоваться ими.

Старик бормотал что‑ то, и мысли священника снова вернулись к Бригитте. Знание жизни было в ней как понятное хирургу затемнение на рентгеновском снимке. И ему страстно, до боли в груди хотелось одного – спасти ее, но диагноз был поставлен: болезнь неизлечима.

Женщина скорбно проговорила:

– Глоток бренди, отец… Это же простительно. – Он гадал, за что ее посадили в тюрьму, – наверно, держала дома какую‑ нибудь религиозную картинку. Голос у нее звучал настойчиво, нудно, как у всех набожных женщин. Они с ума сходят из‑ за этих картинок. Что стоит сжечь их? Разве в картинках дело?.. Он строго сказал:

– И я не только пьяница. – Его всегда беспокоила судьба набожных женщин; они, как и политики, живут иллюзиями; он всегда за них боялся. Сколько таких, не ведающих милосердия, умирало в непоколебимом самодовольстве. Долг каждого отучать их по мере возможности от этих ложных понятий о добре. Он сказал, четко выговаривая каждое слово: – У меня есть ребенок.

Да, это была достойная женщина! Ее скорбный голос не умолкал в темноте. Он недослышал, что она говорит, – что‑ то про доброго разбойника. Он сказал:

– Дитя мое, разбойник покаялся. А я – нет. – И вспомнил, как девочка вошла в хижину, – злобный, все понимающий взгляд, а за спиной у нее яркое солнце. Он сказал: – Я не умею каяться. – Это была правда – он утратил такую способность. Он не мог сказать: «Ах, если бы я не согрешил тогда», потому что теперь этот грех казался ничтожным и плод его он любил. Ему нужен был исповедник, который медленно протащил бы его по томительным переходам, ведущим к ужасу, горю и раскаянию.

Женщина молчала; он подумал: может, я был слишком суров с ней? Если она укрепится в своей вере, сочтя его мучеником… Но он отверг эту мысль: от правды отступать нельзя. Он чуть передвинул ноги и спросил:

– А когда светает?

– В четыре… в пять, – ответил ему кто‑ то. – Откуда нам знать, отец? Ведь часов у нас нет.

– Ты давно здесь сидишь?

– Три недели.

– И вас держат тут круглые сутки?

– Нет. Нас всех выводят во двор на уборку.

Он подумал; вот когда меня узнают, а может, и раньше, потому что здесь непременно найдется доносчик. Он замолчал, погрузившись в размышления, потом сказал:

– За меня обещано вознаграждение. То ли пятьсот, то ли шестьсот песо, точно я не знаю. – И снова замолчал. Нельзя склонять на донос – это все равно что толкать человека на совершение греха, но если здесь есть доносчик, зачем ему, несчастному, лишаться награды. Пойти на такое страшное дело, равносильное убийству, и ничего не получить взамен при жизни… Вывод был прост: это несправедливо.

– Кому здесь нужны, – сказал кто‑ то, – их поганые деньги.

Его сердце снова тронула неизъяснимая любовь. Я такой же преступник, как все они… И он почувствовал близость к этим людям, неведомую ему в прежние годы, когда верующие целовали его черную нитяную перчатку.

Голос набожной женщины истерически воззвал к нему:

– Отец! Это же безрассудство! Зачем признаваться им? Вы же не знаете, кто нас окружает. Воры и убийцы…

– А ты как сюда попала? – спросил чей‑ то злобный голос.

– У меня были хорошие книги дома, – с непереносимой гордостью заявила она. Ему не удалось поколебать ее самодовольство. Он сказал:

– Они всюду есть. И в тюрьме и на воле.

– Хорошие книги?

Он тихо засмеялся:

– Нет, нет. Воры, убийцы. Если б у тебя было знание жизни, дитя мое, ты бы поняла, что на свете есть вещи и похуже. – Старик уснул, привалившись головой ему к плечу, и сердито бормотал что‑ то во сне. Видит Бог, переменить положение здесь было нелегко, и чем дальше, тем больше немели у него ноги и тем труднее ему становилось. Он не решался двинуть плечом – старик проснется и увидит перед собой еще одну мучительную ночь. Что ж, подумал он, этого старика ограбили мои собратья, и справедливости ради я могу потерпеть немного. Он молчал, застыв на месте у сырой стены, не чувствуя под собой ног, будто пораженных проказой. Москиты жужжали не переставая; отмахиваться от них было бесполезно – они словно входили в состав тюремного воздуха. Кто‑ то еще заснул и начал храпеть, и удивительно – в этом храпе чувствовалось удовлетворение, будто человек хорошо выпил и досыта поел за обедом и теперь лег отдохнуть. Священник прикинул – который может быть час? Сколько времени прошло с тех пор, как он повстречал нищего на площади? Наверно, только перевалило за полночь. До рассвета придется терпеть еще долгие‑ долгие часы.

Конец близок, это несомненно, а в то же время надо быть готовым ко всему, даже к побегу. Если Господу угодно спасти его. Господь отведет от него ружье в минуту расстрела. Но Господь милосерд. Отказать ему в покое – а существует ли покой? – Господь может лишь в том случае, если захочет послать своего слугу на спасение еще одной души – его собственной или чужой. Но кого он спасет теперь? Он в бегах; он не смеет зайти ни в одну деревню, ибо за это заплатит жизнью другой человек – может быть, пребывающий в смертном грехе и непокаявшийся. Страшно подумать, сколько душ погибнет только потому, что он упрям, горд и не смиряется с поражением. Ему нельзя даже отслужить мессу – у него нет вина. Оно все ушло в пересохшую глотку начальника полиции. Как это ужасающе сложно! Он боится смерти и будет еще больше бояться, когда наступит утро, но этот исход начинал привлекать его своей простотой.

Набожная женщина зашептала что‑ то; она, видимо, ухитрилась подвинуться к нему. Она говорила:

– Отец, примите мою исповедь.

– Дитя мое, где – здесь? Это невозможно. Как же сохранить тайну исповеди?

– Я так давно…

– Прочти покаянную молитву. Надо уповать на милосердие Божие, дитя мое…

– Я готова страдать.

– Ты уже здесь страдаешь.

– Это ничего. Утром моя сестра принесет деньги и заплатит штраф.

Где‑ то у дальней стены те двое снова предались наслаждению. Это было ясно: возня, прерывистое дыхание и, наконец, вскрик.

Набожная женщина сказала с яростью, во весь голос:

– Прекратите! Свиньи, скоты!

– Поможет ли тебе покаянная молитва, когда ты в таком гневе?

– Но это безобразие!

– Не надо так говорить. Это опасно. Ибо иной раз нам вдруг открывается вся красота наших грехов.

– Красота! – с отвращением проговорила она. – Здесь. В тюремной камере. Когда вокруг всякий сброд.

– Да, красота! Святые говорят, что в страдании тоже есть красота. Но мы с тобой не святые. На наш взгляд, страдание безобразно. Вонь, теснота и боль. А им, тем, что в углу, все это кажется прекрасным. Многое надо постичь, чтобы смотреть на жизнь глазами святого. У святых такое тонкое чувство красоты, что они могут смотреть сверху вниз на убогие вкусы невежд. Но у нас с тобой нет такого права.

– Это смертный грех.

– Как знать? Может быть. Но я плохой священник. Я по опыту своему знаю, сколько красоты принес в мир Сатана, павший с неба. И кто скажет, что падшие ангелы были безобразны? Нет, они были такие же быстрые, легкие и…

В углу снова раздался вскрик – свидетельство нестерпимого наслаждения. Женщина сказала:

– Остановите их. Это же позор! – Он почувствовал, как ее пальцы впились ему в колено. Он сказал:

– Все мы здесь собратья по плену. Вот мне сейчас хочется пить больше всего на свете, больше, чем почувствовать Бога. Это тоже грех.

– Теперь, – сказала женщина, – я вижу, что ты плохой священник. До сих пор мне как‑ то не верилось. А теперь вижу. Ты заодно с этими скотами. Услышал бы тебя твой епископ!

– А‑ а, епископ далеко отсюда.

Он подумал об этом старике – живет в столице, в каком‑ нибудь безобразном, комфортабельном, полном благочестия доме, где всюду изображения святых, стены увешаны божественными картинками, служит по воскресениям мессу в кафедральном соборе.

– Вот выйду на волю и обязательно напишу…

Он не мог удержаться от смеха: эта женщина не чувствует, как все изменилось вокруг. Он сказал:

– Если епископ получит твое письмо, ему будет интересно узнать, что я еще жив. – И снова к нему вернулась серьезность. Эту женщину труднее пожалеть, чем метиса, который неделю назад тащился за ним по лесу. С ней дело обстоит хуже. Метиса многое оправдывало – нищета, лихорадка, бесчисленные унижения. Он сказал: – Не надо сердиться. Ты бы помолилась за меня.

– Чем скорее ты умрешь, тем лучше.

Он не мог разглядеть ее в темноте, но от прежних лет у него остались воспоминания о лицах, которые подошли бы к такому голосу. Когда внимательно вглядываешься в человека, всегда начинаешь сострадать ему… таково уж свойство образа и подобия Божьего… когда замечаешь, какие у человека морщинки в уголках глаз, линия рта и как у него растут волосы, разве его можно ненавидеть? Ненависть говорит об отсутствии воображения. И он снова почувствовал огромную ответственность за эту набожную женщину.

– Что ты, что падре Хосе, – сказала она. – Из‑ за таких вот люди и начинают насмехаться над истинной религией. – Что ж, в конце концов у нее столько же оправданий, сколько и у метиса. Он представил себе парадную комнату, где она проводит дни в качалке, среди семейных фотографий, и никто у нее не бывает. Он мягко спросил:

– Ты ведь, наверно, незамужняя?

– Зачем тебе это знать?

– И призвания служить Господу у тебя не было?

– Мне не поверили, – с горечью сказала она. Он подумал: несчастная женщина, ничего у нее в жизни нет, ровным счетом ничего. Если бы найти нужное слово… Он в изнеможении откинулся к стене, стараясь не разбудить старика. А нужные слова не приходили ему на ум. И раньше у него было мало общего с такими женщинами, а теперь и подавно. Но в те дни он знал бы, что сказать ей, и, не чувствуя никакой жалости, отделался бы двумя‑ тремя избитыми фразами. Теперь проку от него мало: он преступник и говорить может только с преступниками. Вот он опять поступил неправильно, пытаясь сломить ее самодовольство. Пусть бы уж она видела в нем мученика.

Глаза у него закрылись, и ему тут же начал сниться сон. За ним гонятся: он стоит у какой‑ то двери, колотит в нее кулаками, молит, чтобы его впустили, а дверь все не отворяют. Есть спасительное слово, пароль, который может открыть ему доступ в этот дом, но он забыл его. И он перебирает наугад: сыр, ребенок, Калифорния, ваше превосходительство, молоко, Веракрус. Ноги у него затекли, он опускается на колени перед дверью и понимает, почему ему так нужно попасть сюда. Никто его не преследует – это ошибка. Рядом с ним, истекая кровью, лежит его дочь, а в доме живет врач. Он снова ударяет в дверь и кричит: «Я забыл то слово, но неужели у вас нет сердца? » Девочка умирает, не сводя с него самодовольного, умудренного опытом взгляда пожилой женщины. Она говорит: «Скотина ты», – и он просыпается в слезах. Сон продолжался, вероятно, несколько секунд, потому что набожная женщина все еще говорила о том, как монахини не пожелали поверить в ее призвание служить Господу. Он сказал:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.