|
|||
Глава первая 2 страницаЯ тем временем неплохо зарабатывал своим пером и мог обеспечить некоторый комфорт для полутора человек (половина — стоимость любовницы с квартирой в приличном районе). Затем посыпались удары: падение Парижа, смерть Анри, банкротство Джея Кука и мое разорение. Теперь мне придется кое-как изворачиваться. Но Эмму, насколько это возможно, следует оградить от печального зрелища старого отца, некогда литературной курочки, несшей золотые яйца, бегающего в поисках заказов по улицам, по которым он раньше триумфально разъезжал в каретах. Ну, довольно жалости к самому себе. Жизнь штука нелегкая. Печально лишь то, что я немолод. В тридцать лет я бы не испытывал страха. Я завоевал бы Нью-Йорк за неделю, как Тамбурлен — Персеполис!
Экипаж Джона Дэя Эпгара, а также причудливый вагончик с золотой эмблемой отеля «Пятая авеню» ждали нас на набережной. «Для вашего багажа, сэр», — объяснил возница, пожилой ирландец. Среди самой разнообразной информации, полученной мною за последние несколько часов, есть такие факты: более половины миллионного населения города составляют инородцы. Большинство из Ирландии (как и в мое время) и Германии. Непрерывно растет число выходцев из других стран» Целые районы центральной части острова заселены итальянцами, поляками, евреями, греками, а некогда прелестные улицы Мотт и Пелл теперь целиком оккупированы китайцами! Мне не терпится начать исследование Нового Света, похожего скорее на город из сказок «Тысяча и одной ночи», чем на степенный англо-голландский городок или даже деревню времен моей юности. Когда экипаж свернул с набережной на Ортон-стрит, Джон Эпгар обратил наше внимание на нищих в лохмотьях, стоящих с протянутой рукой. — Мы стали чем-то вроде европейской богадельни, — сказал он с заученной горечью, повторяя, кажется мне, не раз слышанную и произнесенную фразу. Я думаю, что коренных ньюйоркцев должны раздражать эти вновь прибывающие толпы, тем более теперь, когда после паники 1873 года стало нелегко находить работу и люди вынуждены заняться — чем же еще? — уголовщиной. И все же для старых ньюйоркцев с деньгами постоянный приток дешевой рабочей силы — редкая удача. Отличного повара можно нанять за восемнадцать долларов в месяц, гувернантку — за двенадцать. Мы с Эммой даже поспорили о том, не следует ли нанять ей служанку. Вероятно, мы единственные обитатели отеля «Пятая авеню», не имеющие личной прислуги. Во время поездки от набережной до гостиницы я чувствовал себя Рипом Ван Винклем. Мне уже не хватает эпитетов, и надо держать себя в руках, чтобы не злоупотреблять этим затасканным сравнением. Я попросил возницу провезти нас на знаменитую Пятую авеню через Вашингтон-сквер. — Без сомнения, вы поразитесь, как изменилась эта улица. — Джон отменно вежлив, но способность говорить банальности делает его не лучшим собеседником. А зятем? Что же, возможно; Юридическая контора братьев Эпгар на Чемберс-стрит процветает. Но я не был в восторге, узнав еще прошлым летом в Париже, что их девять и что Джон всего лишь третий сын третьего брата. Мне кажется, что Эмма относится к нему так же, как и я, но ведь мы почти всегда одинаково смотрим на вещи, а следовательно, нам нет нужды о многом говорить вслух, тем более на столь деликатную тему, как ее будущий муж. — Откровенно говоря, в мое время Пятой авеню как таковой не было. Несколько смельчаков начали строить дома к северу от Пэрэйд-граунд, как называлась раньше Вашингтон-сквер. Их считали чудаками, которых чересчур пугали летние вспышки холеры или оспы в нижней части острова. — Я не вкладывал особого смысла в эти слова и смотрел по сторонам, силясь вобрать как можно больше впечатлений. Яркое солнце выявляло мельчайшие детали нового города, но не приносило тепла. Эмма дрожала даже под меховой накидкой, столь же завороженная зрелищем. Повсюду бесчисленные экипажи — ландо, двухместные коляски, повозки, ярко раскрашенные вагончики на конной тяге, не говоря уже о других, еще более ужасных видах транспорта: когда мы пересекали Шестую авеню по Корнелия-стрит, я едва не испустил дух, а Эмма вскрикнула — над нашими головами со скоростью тридцать миль в час с оглушительным грохотом промчались вагончики, приводимые в движение паровым двигателем! Лошади шарахнулись в сторону, заржали, возница выругался. Сверху, с воздушной железной дороги, дождем сыпалась сажа. Эмма сидела с перепачканной щекой. Счастье еще, что нас не подожгли яркие угольки, точно миниатюрные кометы посыпавшиеся из трубы локомотива. Вагончики скрылись из виду. Ошалевших лошадей кое-как удалось успокоить и заставить пересечь авеню в направлении тихой Вашингтон-сквер. — Господи боже! — Эмма поднесла к щеке платок, даже не попытавшись выразиться более изысканно в присутствии Джона Дэя Эпгара, которого происшествие изрядно смутило. — Простите, я должен был вас предупредить. Такого ведь нет нигде в мире? — К счастью. — Эмма разрумянилась и выглядела очень молодо — испуг и холодный ветер пошли ей на пользу. Я не повторил ставший уже обычным для меня рефрен: как все изменилось. Ведь в мое время (а было ли время когда-нибудь моим? ) Шестая авеню служила названием для сельской дороги, соединявшей отдельные фермы и пересекавшей глухие болота, где однажды мы с отцом охотились на уток. Когда мы повернули к парку, я поклялся, что не буду больше поминать прошлое — разве что в печати, за деньги. Главное здесь в том, что никогда не знаешь, развлекаешь ты или повергаешь в скуку молодых, которые из вежливости внимательно тебя слушают. Мне бы следовало это знать. В юности я пробивал себе дорогу, беззастенчиво эксплуатируя прошлое. Ожидает ли теперь меня воздаяние? В виде молодого слушателя, едва сдерживающего предательскую улыбку во время моих разглагольствований. Тут надо поставить точку. Нечего столько задерживаться на прошлом. Современность столь интригующа, а времени у меня осталось так мало, что его надлежит использовать с толком ради воссоздания благополучия Эммы. В данный момент, мне кажется, ничто не сможет нас остановить, если только я не умру от жары. Жар пышет из труб, от горящих углей в облицованном мрамором камине. Я безуспешно попытался открыть окно в гостиной: просто задыхаюсь без воздуха. Но я уже в пижаме и не хочу вызывать коридорного. Эмма спит в своей комнате. Две спальни, гостиная и — заметьте — личная ванная стоят тридцать долларов в день. Сюда же, разумеется, включена трехразовая еда, а четвертую, ужин, можно получить еще за два с половиной доллара. Но даже при таких расходах у нас через три месяца не останется ни цента. Все же игра стоит свеч. Гостиница — крупнейшая в Нью-Йорке; многочисленные холлы, бары: здесь можно встретить всех, кто хоть что-нибудь значит в этом городе. Это наше Эльдорадо, и разрабатывать его надо со всей тщательностью. Любопытно, что при одной мысли о деньгах — или их отсутствии — у меня удваивается частота пульса. Я только что принял опиат, сильное снотворное, приготовленное для меня в Париже. И теперь, засыпая, я пишу или грежу, не зная уже, что реально, а что — нет. Вашингтон-сквер по-своему красива, как и лондонский Грин-парк; по краям удобные дома, одинаковые и невдохновляющие, как новые американские романы. Вообще к монотонности архитектуры даже лучших районов города привыкаешь не сразу. Хотя многие новейшие здания построены в другом, помпезном и, скажу откровенно, более приятном цдя меня стиле. Парк остался позади, и мы начали подниматься по Пятой авеню, бульвару, не столь широкому и величественному, как Елисейские поля, но весьма приятному, обсаженному через равные интервалы высоким китайским ясенем. И почти вдоль всей улицы те же мрачные дома из унылого песчаника. — Скажите, все ваши дома похожи один на другой? — Эмма отнюдь не была очарована знаменитой Пятой авеню. — Они. ужасны, правда? — Год, проведенный Джоном в Париже, научил его воспринимать критически то, чем он гордился, когда мы с ним только познакомились. «Вы уже не узнаете Нью-Йорк, — говорил он мне. — Он стал прекрасен, как Париж». — Но верхняя часть города меняется на глазах, — добавил он. — Просто ваши дома не слишком… привлекательны, — улыбнулась Эмма. — Хотя они наверняка очень удобны. — О, конечно. А здесь… — Джон показал на квартал между Вашингтон-сквер и Мэдисон-сквер, прорезанный Двадцать третьей улицей, — здесь живут старожилы. — Например, Эпгары? — съязвила Эмма. Джон покраснел; его длинное лицо напоминало мне гуанако с перуанских плоскогорий. — Мы не принадлежим к старым фамилиям Нью-Йорка. Вообще-то мы из Филадельфии. Братья Эпгар перебрались сюда незадолго до моего рождения. — Но вы живете в этом квартале? — Дальше. — Джон показал на восток, в сторону Десятой улицы. — Там дом моего отца. Я живу в нем, конечно, временно — пока не подыщу себе собственное жилище. Поскольку разговор начал принимать деликатный оборот, я поспешил переменить тему и спросил о нескольких достопримечательностях времен моей юности. Нет, он никогда не слышал о гостинице «Сити»; значит, этот когда-то знаменитый центр городской жизни давно уже снесен. Я сказал ему, что эта гостиница была для Нью-Йорка тем, чем является ныне «Пятая авеню». — А я думал — «Астор-хаус». Услышав название, я внезапно вспомнил, как однажды, в жаркий летний день, когда возводились стены «Астор-хаус», сверху свалилась каменная глыба, едва не прибившая прохожего. «Астор-хаус», некогда главный отель Нью-Йорка, по словам Эпгара, «теперь совсем уже не тот, что раньше. Удобен для деловых людей, но слишком далек от центра города для знатных постояльцев». Центром города ныне стала Мэдисон-сквер, и, должен признаться, вид ее приносит заметное облегчение после целой мили унылого песчаника Пятой авеню, которую мы только что оставили позади. Должен также отметить, что уличное движение в северной части острова столь же беспорядочно, каким оно было когда-то в центре, на Бродвее. На площадь выезжаешь в том месте, где Бродвей пересекает Пятую авеню, и в эту же минуту бросается в глаза отель «Пятая авеню», шестиэтажный беломраморный дворец, занимающий целый квартал между Двадцать третьей и Двадцать четвертой улицами. Полуколонны мраморного фасада смотрят на парк в центре Мэдисон-сквер; парк, вероятно, очень красив летом, а сейчас голые деревья похожи на вилы, воткнутые черенками в землю и устремленные в серо-стальное небо. Но… вечно это «но», когда речь идет об американской жизни. Между отелем и парком протянулась широкая, ничем не примечательная улица. Предпринимались кое-какие попытки замостить отдельные ее участки. Асфальт, булыжник, брусчатка сменяют друг друга без всякого плана, и повсюду, через неравные интервалы, подавляя все вокруг, торчат высокие телеграфные столбы с натянутыми между ними проводами; непрерывно передаваемые по медной проволоке сообщения правят этим миром чистогана: покупайте хлопок, продавайте золото, делайте деньги. Впрочем, я не из тех, кого это коробит. Иначе зачем я здесь? Джон заверил нас, что дальше, к северу от Мэдисон-сквер, на Пятьдесят второй улице, возводятся особняки в европейском стиле. — А еще дальше, на Пятьдесят седьмой улице, миссис Мери Мэйсон Джонс построила себе французскую виллу. Совершенно необычайное зрелище! Стоит себе одиноко посреди пустыря, а вокруг ничего, кроме нескольких салунов, хижин поселенцев и коз. Несмотря на строгие запреты, козы — повсюду, они вторгаются даже в пределы элегантной Мэдисон-сквер. Эмма зачарованно смотрела, как полицейский атаковал полдюжины грязных коз в северном конце площади: они поселились прямо перед перестраивающимся зданием нового ресторана семьи Дельмонико, который скоро должен открыться. У входа в отель нас встретил директор, двоюродный брат покойного Пэрэна Стивенса; вдова Стивенса знаменита своими воскресными приемами, на которых бывают все, кроме вышеупомянутой Мери Мэйсон Джонс. Не знаю почему, но мне доставляет удовольствие писать это имя. Опиат начинает действовать. Я зеваю. Меня охватывает дремота. Чувствую, что сердце стучит не столь часто, а барабанный гул в ушах стихает. Двоюродный брат Стивенса был сама любезность: «Великая честь, сэр, принять вас и прекрасную княгиню». Нас церемонно провели в холл отеля, громадный зал, уставленный кадушками с высокими пальмами и мясистыми каучуковыми деревьями — джунгли, вместившиеся между мраморными стенами и тяжелыми красными портьерами, пропитанными адским запахом сигарного дыма, антрацита и тяжелых духов (ими пользуются многочисленные дамы, не вполне, полагаю, ухоженные, они прогуливаются здесь парочками или под руку с джентльменами — только что встреченными? ). То, что я не могу больше отличить проститутку от утонченной дамы, есть первый признак долгого отсутствия. Юношей я всегда знал это точно. Я зарегистрировался, не без удовольствия ощущая, что мы оказались в центре внимания. Очевидно, я более известен, чем об этом можно было судить по реакции демисезонных пальто. Всеобщее возбуждение вызывает и то, что меня сопровождает bona fide [14] княгиня. Американцев безумно волнуют титулы, любые признаки исключительности. И в самом деле, после войны между северными и южными штатами я не встретил еще ни одного американца соответствующего возраста, который не представился бы как полковник или коммодор. Я беспрестанно повышаю их в звании, величая генералами и адмиралами; они пыжатся и не поправляют меня. Двоюродный брат Стивенса… но простите, он тоже титулован. Полковник сказал, что хочет лично проводить нас в наш номер на шестом этаже. «Мы воспользуемся, — сказал он, — вертикальной железной дорогой». Я решил, что это какая-то несуразица, и не придал его словам значения. Мы по-королевски прошествовали через холл. Джентльмены почтительно кланялись директору; это красивый мужчина с окладистой бородой — бороду носят теперь почти все, кроме меня. Я отпускаю баки несмотря на то, что мои шелковистые светлые волосы давно уже сменились седой и жесткой старческой щетиной и я стал отчаянно похож на покойного президента Ван Бюрена. Когда мы достигли середины холла, с нами церемонно раскланялся франтоватый человек лет пятидесяти с надушенными (и крашеными? ) бакенбардами. — Позвольте представиться, княгиня. Мы встречались с вами на крещении prince Imperial! [15] Он говорил с южным акцентом, смягченным специфическими интонациями английского произношения; по-французски он говорил чудовищно, но уверенно. Эмма держалась любезно, я тоже. Он назвал свое имя, ни она, ни я не расслышали. После этого он исчез. Полковник, разговорившийся тем временем с тучным господином с бриллиантом в галстуке, обернулся; брови его удивленно выгнулись, когда он смотрел вслед удаляющейся фигуре. — Вы знакомы? — Париж, — снисходительно ответила Эмма. — Крещение наследного принца. — Ах вот как. — Я не мог понять, произвело ли это впечатление на полковника. Так или иначе, нас в этот момент остановил нервный молодой человек; покосившись на полковника, бросившего на него неодобрительный взгляд, он всучил мне свою карточку. — Я от Рицмана, сэр. Мы хотели бы сделать вас, сэр. И княгиню тоже, сэр. Если вы не возражаете, сэр. — И сразу исчез. — Что хочет сделать с нами мистер Рицман? — весело спросила Эмма. — Сфотографировать. — Полковник остановился у загадочной железной решетчатой двери, похоже, запертой. Мы тоже остановились. — У него ателье на другой стороне площади. Рицман фотографирует всех значительных лиц. — А что он делает с фотографиями? — поинтересовалась Эмма. — Он ими торгует. Огромный спрос на портреты княгинь… и знаменитых писателей, — добавил он быстро, и в этот момент решетчатая дверь распахнулась. Перед нами оказалось небольшое, обшитое деревом помещение, человек в форменной одежде манипулировал загадочными рычагами и колесами. По настоянию полковника мы вошли в этот стенной шкаф. Дверь закрылась за нами, и мы поднялись в воздух. Эмма была в восторге, а меня, сознаюсь, немного мутило, не столько от подъема, сколько от того, что в соответствии с законом притяжения тело стремится вниз, а желудок в это время почему-то движется в прямо противоположном направлении. Наш номер просторный, элегантно меблированный, повсюду цветы — их столько, что большую часть вечера у меня раскалывалась голова как от жары, так и аромата тубероз. Отдельная ванная — роскошь, неизвестная в гостиницах Европы, но это и в Нью-Йорке тоже редкость. На столике перед мраморным камином — пачка писем и телеграмм. Мне не терпелось их распечатать, но вежливость требовала, чтобы я дал возможность полковнику продемонстрировать многочисленные удобства номера, в том числе кальциевые лампы, делающие все вокруг мертвенно-бледным, но весьма облегчающие чтение таким, как я, у кого зреет катаракта. — Миссис Пэрен Стивенс приглашает вас в следующее воскресенье. — Полковник показал один из конвертов. — Музыкальные вечера. Обычно бывает кто-нибудь из оперы. Она надеется, что вы придете. — Вы так любезны, — пробормотала Эмма, снимая свои меха (скорее, своей матери). — Она надеется, что вы тоже придете, мистер Эпгар. — Джон покраснел и сказал, что сочтет это за честь. Продемонстрировав мистические говорящие трубы, соединяющие номер с недрами отеля, где находятся слуги и горничные, полковник удалился. — Ну, вот мы и приехали. — Эмма подошла к окну и посмотрела на площадь, кишащую омнибусами, экипажами, телеграфными столбами и козами (сейчас их прогнали на Восточную Двадцать четвертую улицу). Огромная надпись на доме напротив призывает всех до единого пить сарсапариллу «Старина Джекоб Томпсон». Чувствуя себя по-прежнему как на палубе — пол, казалось, ходил подо мной самым невероятным образом, — я сел у камина и начал читать телеграммы, а Джон тем временем комментировал Эмме вид, открывающийся из наших окон. — Вон там виднеется «Юнион-клуб». Очень приятное здание. Мы все состоим его членами, — сказал Джон. Очевидно, Эпгары ходят стадом по этому острову во всех направлениях. Однако Эмму гораздо более заинтересовали нищие. — Почему вы не предпримете что-нибудь? — Например? — Ну, император начал бы войну, — засмеялась Эмма, хотя вовсе не собиралась шутить. — Но ведь у нас только недавно была война. — Что ж, вам понадобится еще одна. И очень скоро. Я нашел приглашение на воскресенье от миссис Пзрен Стивенс послушать тенора Марио. Также приглашение быть почетным гостем клуба «Лотос» в любую субботу по моему выбору и сказать несколько слов. Записку от мистера Хартмана, который хотел бы узнать, не заинтересует ли меня лекционное турне. Записку от Уильяма Каллена Брайанта (имя полностью) о том, что он был бы счастлив позавтракать со мной в любой день до 8. 30 утра. Я только что подсчитал на пальцах: старому редактору «Ивнинг пост»— а он до сих пор редактор этой газеты — восемьдесят один год. Все остальные спутники моей нью-йоркской юности уже умерли, остался один Брайант, который еще тогда был самым старым из моих знакомых. Нашел приветствие моего издателя Даттона, собственноручную записку Ричарда Уотсона Гилдера, редактора «Скрибнере мансли»— в нем я печатаюсь, когда мне нигде не предлагают гонорара повыше; он приглашает встретиться как можно скорее и тоже просит выступить в клубе «Лотос». Не нашел, однако, ничего от Боннера из «Леджер» или от Фрэнка Лэсли, чей ежемесячник платит столько, сколько не платит ни один журнал; я написал обоим, что буду в Нью-Йорке четвертого. Я был также разочарован, не найдя ничего от главного источника моих доходов в течение многих лет — «Нью-Йорк геральд». Правда, молодой Джеймс Гордон Беннет — бледная (и вечно пьяная) копия своего отца. Но даже если так, он все равно мог прислать хотя бы свою карточку. Однако я нашел то, что хотел найти больше всего остального, — приглашение на завтра на чашку чая к Джону Биглоу. Это ключик к моему благосостоянию… если оно будет благим, мое состояние. Слова на странице начинают причудливо расплываться. Опиат наконец подействовал. Несмотря на приближение ночи, я полон оптимизма. Чувствую себя молодым. Нет, не столько молодым, сколько смирившимся со своей старческой оболочкой, и я пытаюсь настроить себя так, чтобы закат казался мне лучшим часом долгого дня и звездным часом моей дочери.
Полдень, а я уже без сил. Опиат действовал великолепно до четырех утра. Тут я проснулся и больше уже не сомкнул глаз. Я оделся. Полюбовался восходом солнца. Поработал немного над «Императрицей Евгенией», заказал чаю, проследил, чтобы горничная не шумела, потому что сон у Эммы неглубокий, а ей надо хорошенько отдохнуть. Ей предстоит осада нью-йоркской крепости. А может быть, триумфальный въезд. Если Джон Дэй Эпгар сумеет обеспечить ей достойную жизнь, я буду рад заполучить его в качестве зятя. Правда, он на год или два младше Эммы, но вряд ли это имеет значение, поскольку Эмма долго будет красивой, а он красотой не блещет. Эмме предстоит провести день с сестрой Джона, пройтись по магазинам, универсальным магазинам, как их здесь называют. Всегда ли так было? Или я просто забыл? Разумеется, я давно уже не принадлежу к ньюйоркцам. Хотя, конечно, и Нью-Йорк тоже уже не тот. Закончив статью, запечатав ее в конверт, адресованный в «Харпере мансли», я, не зная чем заняться, решил поймать Брайанта на слове и прийти к нему на завтрак. Он живет теперь в доме 24 на Западной Шестнадцатой улице. Без удовольствия я доверился вертикальной железной дороге. — Доброе утро, сэр. На улице подмораживает, — сказал оператор подъемника, выглядевший по меньшей мере коммодором в парадной форме. Холл был почти пуст. Я передал конверт посыльному для доставки в «Харпере», прошествовал мимо зеленых зарослей и бронзовых плевательниц к парадной двери, где меня ожидала, по всей видимости, дежурная фраза ливрейного швейцара, тоже предупредившего, что — на дворе ясно, но морозно. Я совсем позабыл колючий, бодрящий холод нью-йоркской зимы. От сырых парижских морозов у меня болят уши. Промозглый лондонский холод пробирается в легкие. Нью-йоркский же воздух, несмотря на угольный дым, обдает полярной свежестью. Все вокруг дышит новизной, даже солнце, которое в это утро, поднимаясь над островом, кажется только что отчеканенной золотой монетой с двуглавым орлом. Уже в этот ранний час город весьма оживлен; по Пятой авеню гремят повозки, а пешеходы — главным образом бедный люд, спешащий на работу, — шагают, вобрав головы в плечи и выдыхая облака пара. Большинство нищих — ветераны Гражданской войны в заношенной до дыр форме; безрукие, безногие, безглазые, они торгуют карандашами, шнурками. «Я потерял руку под Чикамога, сэр». И помятая оловянная кружка укоризненно суется вам под нос. Итальянцы играют на шарманках, дрожащие обезьянки танцуют на жутком холоде. Бездомные дети в лохмотьях жмутся в подъездах. Я сел в вагончик на конной тяге. Плата — пять центов, но у меня в кармане не нашлось мелких денег — какие-то грязные бумажки достоинством в десять, двадцать пять центов и даже доллар. В моем кошельке несколько полуорлянок — золотых десятидолларовых монет (их следует поберечь! ). У меня пока нет двадцатидолларовых монет с двуглавым орлом (моя удачная метафора утреннего солнца). Но ведь если нью-йоркское солнце нельзя уподобить американской валюте, то, значит, вся эта великая страна не Эльдорадо, а сплошной блеф. Вагончик раскачивался и подпрыгивал по Пятой авеню. Пузатая печка в центре вагончика не столько согревала, сколько отравляла воздух. Пол — наверное, для утепления — устлан соломой. Пассажиры — главным образом мужчины, почти все с бородами и пузатые, как печка. Кстати, если не считать совсем уж бедных, все ньюйоркцы отличаются тучностью; похоже, что это модно. А ведь когда я был молод (впрочем, пора бы перестать служить летописцем для одного себя, надо приберечь эти воспоминания для лекторской кафедры и газетных полос), американцы были стройны, долговязы, нередко сутулы, а их лица обветрены и, конечно, безбороды. На смену янки пришла некая новая порода — тучные сластолюбцы, расплодившиеся под золотым солнцем. Все пассажиры читали газеты. Это значит, что газетный бизнес, мой бизнес, процветает. Аршинные заголовки кричат о побеге из тюрьмы босса Твида. Я сошел на углу Пятой авеню и Шестнадцатой улицы, проклиная свой возраст, потому что каждый шаг давался мне с неимоверным трудом. Как и мои соотечественники, я тоже изрядно тучен, но меня по крайней мере извиняет преклонный возраст и французская кухня. Я шел по Шестнадцатой улице мимо бесконечных одинаковых домов, сложенных из песчаника. Служанки-ирландки подметали лестницы, слуги (в том числе негры) выносили помойные ведра, точильщик, звеня в колокольчик, двигался от дома к дому. Струйки белого дыма взвивались над трубами; респектабельная улица медленно просыпалась. Я застал Уильяма Каллена Брайанта в кабинете; в выцветшем халате он упражнялся с гантелями. Он не прекратил этого занятия и, думаю, не узнал меня, пока служанка не назвала мое имя. — Скайлер! Молодец, что пришли. Садитесь, я сейчас. Сидя в темном кабинете (его освещали лишь два крохотных уголька в камине), я наблюдал, как Брайант занимается гимнастикой. Он такой же высокий и худощавый, каким я его запомнил, но внешность его полностью преображает окладистая борода, обрамляющая лицо наподобие мандалы или магического куста, в любой момент готового воспламениться и исторгнуть из себя глас божий; кстати, мне всегда казалось, что голос Брайанта не должен слишком уж отличаться от голоса божества в один из редких спокойных дней Создателя. — Вам следует каждое утро делать гимнастику, Скайлер… — Я почти каждый день думаю об этом. — Кровь надо приводить в движение, в движение! — Отложив гантели в сторону и извинившись, Брайант удалился. Через несколько закрытых дверей я слышал, как он плещется в воде, и знал, что она наверняка ледяная. Вскоре Брайант вернулся, полностью одетый; пышущий здоровьем, сказали бы англичане. Вместе мы спустились в столовую, продуваемую сквозняками и обставленную неподдельной истлейковской мебелью. Завтракали мы вдвоем. Жена Брайанта умерла десять лет назад. — Дочь Джулия в отъезде. Так что я холостяк. Служанка подала нам мамалыгу с молоком и хлеб грубого помола с маслом. Напрасно я ждал кофе или чая. Побег Твида из тюрьмы произвел на Брайанта сильнейшее впечатление. — Конечно, он подкупил тюремщиков. Все они одинаковы. Кто «они», он не уточнил, но я думаю, что он имел в виду «чернь» — демократов, ирландцев, всех врагов республиканской «Ивнинг пост», которая, несмотря на скандал, поддерживает администрацию Гранта. Радикальный гражданский дух газеты давным-давно мертв. Да ведь и сам Брайант далеко не молод. Я мрачно жевал черный хлеб, внимая пространным рассуждениям Брайанта о безнадежной продажности, царящей в Нью-Йорке; наконец, устав от них, я спросил его об истории Соединенных Штатов, которую он собирался написать. Я был осчастливлен редкой для него улыбкой. — Увы, сделано очень мало. Но мой соавтор трудится вовсю. А пока у меня готов к изданию новый сборник стихов. Брайант испробовал на мне несколько вариантов заглавия. Мы решили, что лучше всего подходит «Поток лет». Этот труд восьмидесятилетнего старца, по словам Брайанта, является ответом на его юношеское стихотворение «Танатопсис»[16]. — Трудно поверить, что в семнадцатилетнем возрасте я и в самом деле сомневался в бессмертии души. Однако теперь, Скайлер, я готов признать наше бессмертие! В этот момент Брайант был похож на Моисея, несмотря на прилипшие к бороде кусочки мамалыги. Я почтительно кивнул, снова почувствовал себя молодым, зеленым юнцом, не решающимся раскрыть рта в присутствии первого поэта Америки, самого выдающегося газетного редактора Нью-Йорка, самого старого человека, какой когда-нибудь упражнялся с гантелями в морозное зимнее утро. — Но и ваши труды принесли нам немало радости. — Глубоко посаженные глаза, казалось, только сейчас меня заметили. Если кровь в моих застывших жилах была бы способна ринуться в какую-либо часть моего тела, я, наверное, покраснел бы от удовольствия — похвалы единственного человека на земле, который все еще считает меня молодым. — Мне особенно понравился «Париж под Коммуной». Какое время! Какие столкнулись принципы! — К моему удивлению, коммунары — или коммунисты — не повергли Брайанта в панический ужас, он задал мне несколько умных вопросов. Поразился я и тому, что он правильно запомнил название книги; обычно все говорят «Париж под коммунистами». Затем мы заговорили о нашем дорогом коллеге-редакторе Уильяме Леггете. Я пишу «коллеге», зная, что Брайант питает к этому слову отвращение. Он написал небольшую книжицу о словах и фразах, которые никогда не печатаются в «Ивнинг пост». Не «коллега», а «сослуживец». Не «инаугурация», а «вступление в должность». Он недолюбливает слова, заимствованные из латыни или греческого (хотя и назвал свое самое знаменитое стихотворение греческим словом). Любопытно, что, несмотря на тонкое чувство языка, проза Брайанта настолько ординарна, что даже самая живая тема падает замертво от одного прикосновения его (последнего в Нью-Йорке) гусиного пера. Раскрыв «Геральд», Брайант нашел сообщение обо мне на третьей странице. С довольной ухмылкой он прочитал вслух отчет о прибытии в Нью-Йорк знаменитого писателя Чарлза Скермерхорна Скайлера с дочерью, княгиней Дэй Риджентской. — В этом титуле слышится нечто турецкое. — Скорее, боснийское. Чувство юмора у Брайанта, как и раньше, прячется за застывшей маской, которой он пытается гипнотизировать мир. Как журналисты-профессионалы, мы позабавились самоуверенной некомпетентностью интервьюера, осудили низкий уровень современной журналистики.
|
|||
|