Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава вторая 2 страница



Я обратился к даме. Мы представились друг другу, но ни один из нас не расслышал имени другого. Пальчиком в дорогих бриллиантах она показала в сторону Эммы, сидевшей в другой части зала, и спросила:

— Вы уже познакомились с княгиней?

— Более того. Я ее родил.

Наградой мне был взрыв искреннего смеха, замечу с удовольствием, ничуть не похожего на эпгаровский. Это очаровательное создание зовут миссис Уильям Сэнфорд. Она показала мне своего мужа, который сидел по правую руку от Эммы.

— Должна признаться, что она даже прекраснее, чем на фотографии. А как она движется!

Я выслушал от мадам Сэнфорд множество комплиментов, попутно узнав, что они с мужем строят себе дом на Пятой авеню, что у них есть вилла в Ньюпорте, штат Род-Айленд (очевидно, это самый модный летний курорт, поскольку Эпгары упрямо предпочитают Мэн), и что мистер Сэнфорд увлекается яхтами, держит скаковых лошадей и, как принято здесь говорить, ничего не делает, если судить по рассказу его жены.

Мы затронули многие темы. О да, она знает Мери Мэйсон Джонс! Это особое явление! И этот милый глупый старикашка Уорд Макаллистер! — со всеми его ужимками. Мы славно поболтали, перебрасываясь именами с целью установить наше взаимное положение в общественной иерархии. Я от нее в восторге; до сих пор, однако, мне неясен источник богатства Сэнфорда — чье оно, его или ее?

После нескольких неважных блюд, в том числе жареных устриц, от которых я когда-нибудь благополучно отправлюсь на тот свет, я повернулся к другому моему соседу, который представился мне (как будто он нуждался в представлении коллеге-писателю). Хотя прославленный Эдмонд Стедман по профессии уолл-стритовский маклер, его истинная страсть — более или менее вознагражденная — литература и утверждение вкусов, он своего рода простецкий Сент-Бёв (имени этого он, похоже, не знает — к этим культурным расхождениям я вернусь позже). В прошлом году Стедман издал два тома викторианской (а может быть, о викторианской) поэзии, а также томик собственных стихов; я сказал ему — да, здесь следует признаваться во всех грехах, — что от них в восторге. На самом деле я только подержал книгу в руках у Брентано и выслушал рассказ продавца о поэте, который регулярно заходит в магазин, очевидно, чтобы способствовать распродаже.

За свою ложь я был вознагражден еще одним приглашением выступить в клубе «Лотос», а также уверением, что я единственный из живущих историков современности (sic? ) сумел объяснить американцам сущность междоусобиц старой аморальной Европы. Сознаюсь, что сей панегирик делает меня в собственных глазах чем-то вроде уличного фокусника, готового за пенни проглотить шпагу, стакан или огонь.

Поскольку Стедман знает Биглоу, я попытался завязать с ним разговор о политике и последнем скандале, и снова наткнулся на странную нью-йоркскую стену — безразличия? Нет, не могу представить, чтобы повсеместная коррупция оставляла их равнодушными:

Я могу понять, что люди благородные предпочитают не признавать тот ад, в который обратилось их пуританское общество, где даже дьяволы продолжают благочестиво изрекать пуританские заклинания. Но чтобы такой человек, как Стедман, стыдливо уклонялся от любого разговора про администрацию Гранта, кажется мне весьма странным. Все-таки Стедман был известным сторонником Линкольна. Я условно объясняю это нежелание замешательством при виде того, во что они — не могу уже писать «мы» — превратились. Болеее того, новая славная партия, которая освободила рабов и сохранила союз штатов, — это та же самая партия, что состоит в сговоре с железнодорожными магнатами и мошенниками с Уолл-стрит, скупающими все, что попадается им под руку; вот почему благородным людям типа Биглоу (и Стедмана? ) нелегко признаться в крушении того, что еще десять лет назад казалось последней или новейшей, лучшей или даже самой лучшей мечтой или надеждой на честную систему правления.

— Я восхищен статьями Биглоу о Германии. Конечно, им далеко до ваших…

Я держался скромно. Но продолжал гнуть свою линию:

— Биглоу теперь уезжает в Олбани. Хорошо ли это?

Стедман задумчиво, как прорицатель, ковырял вилкой сложное заливное блюдо.

— Странно, знаете ли. В конце концов, все мы республиканцы. А вот губернатор Тилден, конечно, человек достойнейший. Не так давно у меня был с ним очень интересный разговор о воздушных кораблях.

Я не сразу уловил смысл последних слов. А когда это произошло, я понял, что нахожусь в обществе весьма симпатичного фанатика.

— Человек должен летать по воздуху так же, как он теперь передвигается по суше или по морю со скоростью тридцать или сорок миль в час. Есть несколько практических методов.

— Воздушные шары? — Больше ничем я не мог поддержать разговор, потому что Стедман продолжал свои рассуждения о воздушных путешествиях, пока некоторые гости не начали уходить. Он пригласил меня позавтракать или поужинать с ним в одном из тех клубов, двери которых открыты для богемы.

— Литературный Нью-Йорк горячо ждет встречи с вами.

— Вряд ли они знают, что Рип Ван… — но я осекся в то мгновение, когда это отвратительное имя снова готово было сорваться с кончика моего языка. К счастью, Стедман меня не слушал.

— Вам должен понравиться Байард Тейлор. Он читает немецкую литературу в Корнельском университете. А сейчас он в Нью-Йорке. Хотя, быть может, вы уже встречались с ним в Европе?

— Нет, кажется. — Я много слышал все эти годы о моих литературных соплеменниках, которые едва ли не ордами приезжают в старую Европу и задерживаются там, как правило, дольше, чем собирались. По мере возможности я старался держаться от них на расстоянии. Как-то уж очень они не вписывались в наш парижский образ жизни; это относится и к Брайанту, хотя с ним мы не раз за эти годы встречались в Европе, обычно в Италии. Я однажды пытался его уговорить (безуспешно) пойти со мной к принцессе Матильде, повидать людей ее круга, в том числе моего друга Тэна, а также таких занятных романистов, как Готье, братья Гонкур и русский Тургенев. Все же я никак не мог представить себе Уильяма Каллена Брайанта в этом обществе (где даже меня через сорок лет все еще зовут «диким белокурым индейцем»). Боюсь, что этот блестящий кружок скорее зажарит водяную птицу, чем напишет ей оду.

В последнее время молодые американские писатели и журналисты накинулись на Европу, как термиты на старый деревянный дом, и Лондон принял их весьма близко к сердцу. Англичан завораживает все гротескное; высшее удовольствие доставляют им те американцы, которых они считают истинными представителями новой нации, особенно люди с длинными волосами и специфическим выговором Запада, жующие табак и рассказывающие всякие байки о диких индейцах, пьяных медведях и прыгающих лягушках. & #919;. П. Уиллис, Джоакин Миллер, Марк Твен и, как рассказывают, самый занятный среди них, которого, кажется, зовут Пирс. Я его не читал, но его язвительная манера речи произвела впечатление на императрицу, живущую в Чизлхерсте; она рассказала о нем принцессе Матильде. Быть может, нашей императрице докучают литераторы и первооткрыватели, но, похоже, сын американского Запада сумел скрасить ее изгнание. Нечего и говорить: все, что лежит к западу от Сены и Уазы, нисколько не занимает парижан, в том числе и их бывшая императрица.

Стедман назвал несколько литературных имен, с которыми я должен познакомиться, и я ему пообещал это сделать, хотя и недолюбливаю общество профессиональных писателей. К тому же романов я больше не читаю, а современная поэзия действует мне на нервы, потому что кажется мне не чем иным, как тщательно разрушенной прозой.

Моя сфера — история и политика, и, пожалуй, в Нью-Йорке не слишком много историков и настоящих политических писателей, несмотря на неизменный интерес, который вызывают усилия потомка Адамсов, издающего в Бостоне «Норт Америкэн ревью». Но я несправедлив к своим согражданам. Мне еще слишком рано судить. Тем более, что я пытаюсь сравнивать американскую доморощенную продукцию с парижской в то время, когда Париж стал наконец тем, чем он всегда себя мнил в своей неизменной гордыне, — городом истинного света; озаренный Тэном и Ренаном, он бурлит, взбудораженный тысячью идей.

Мне кажется забавным (чтобы не сказать — обескураживающим), что, когда в разговоре со Стедманом я упомянул французских писателей, он, похоже, их просто не знал. Конечно, он слышал о Флобере, о том, что «Госпожа Бовари» — аморальный роман, который хотели запретить даже французы; по его мнению, гораздо лучше «их всех и еще более откровенен» американский поэт, которого недолюбливают чопорные американские рецензенты. Я пообещал почитать этого поэта; зовут его Уитмен, живет он в Камдене, штат Нью-Джерси; по-видимому, его неплохо покупают в Америке и хвалят даже в Англии. Счастливец! Если бы было наоборот, он бы умер с голоду.

Наконец Стедман куда-то ушел. Я спросил мадам Сэнфорд, не хотела бы она навестить Эмму.

— С радостью! Знаете ли, я тоже француженка. Я родилась в Новом Орлеане. Я дочь генерала Делакруа, мы креолы. Это вовсе не то же самое, что негры, как все здесь думают. — Она засмеялась, и мы вместе пересекли комнату. — Не в том дело, что меня это хоть чуточку волнует. Но это было бы неприятно моему мужу.

Уильям Сэнфорд — высокий, худой (по нью-йоркским меркам) мужчина, которому еще нет сорока, с чересчур маленькой при его росте головой, тонким орлиным носом и лоснящейся бородой, в центре, которой прячется непропорционально миниатюрный рот с сочными, как у девушки, губами. Я потому столь подробно его описываю, что среди моих знакомых это первый настоящий миллионер. У него бриллиант в галстуке и тяжелый золотой перстень со звездным рубином; в свете люстры его темный фрак тоже казался выточенным из какого-то драгоценного материала вроде оникса или черного дерева.

Я представил Эмме миссис Сэнфорд.

— Я с таким удовольствием смотрела на вас весь вечер, — без всякого жеманства сказала миссис Сэнфорд.

Эмма не осталась в долгу по части лести:

— А я с удовольствием смотрела на вас и слушала мистера Сэнфорда.

Миллионер крепко сжал мою руку и посмотрел мне в глаза, точно ища в них отражение своих светло-серых глаз. По всей видимости, он чувствовал себя как дома в этом специфическом нью-йоркском обществе, и я невольно подумал, что он, как и его жена, представляет старые деньги и, пожалуй, склонен к эпгаризму. Но он полная противоположность своей жене; у него грубый сельский акцент Новой Англии.

— Я пришел к заключению, мистер Скайлер, что ваша дочь — самая красивая женщина в этой комнате. — Он слегка склонил ко мне свою маленькую голову, но все равно остался выше меня ростом.

— Мне казалось, что эта честь принадлежит вашей жене, — ответил я церемонно.

Миссис Сэнфорд рассмеялась без всякого смущения.

— Мой муж — ужасный дамский угодник. Уж кому это знать, как не мне. Но он прав, говоря о вашей дочери.

Я возразил. Посыпались новые комплименты. Потом Сэнфорд обнял меня за плечи (я этого терпеть не могу), подвел к маленькому диванчику на двоих и усадил рядом с собой. Достал роскошные сигары.

— Их делает для меня собственная фирма на Кубе.

Он поднес мне спичку, чтобы прикурить, после целого ритуала обрезки сигары ножичком, украшенным драгоценностями.

— Вы хотели узнать про Орвилла? Что ж, я именно тот, кто может вам рассказать.

Только когда Сэнфорд разговорился, а голубой дым сигар начал свое дурманящее действие, я понял: Эмма сообщила ему о моих планах написать об администрации Гранта и о трудностях, с которыми я столкнулся, пытаясь вызвать у людей, не принадлежащих к миру политики, хотя бы отклик на столь известное имя, как генерал Орвилл Э. Бэбкок.

Орвилл и Сэнфорд — старые друзья. Некогда они вместе занимались железнодорожными спекуляциями.

Боюсь, что сегодня вечером я выпил слишком много шампанского, выкурил слишком много тонких сигар, переел жареных устриц, и теперь не в состоянии припомнить все детали, охотно сообщенные Сэнфордом, но я запомнил его обещание представить меня Бэбкоку и даже Г ранту.

— Отличный человек, скажу я вам. Кстати, я служил в его штабе. — Сердце мое упало: майор, полковник, генерал Сэнфорд? Однако, в каком бы звании он ни был, он им не пользуется, и, чем бы он ни занимался во время войны, он старается тактично об этом не упоминать.

— Вот что следует помнить, мистер Скайлер. Эта страна не похожа ни на какую другую. О, быть может, ваши первые римляне были такими, как мы, но я в этом сомневаюсь. Нет, сэр. Мы sui generis — единственные в своем роде. — Он любезно перевел латинское выражение.

Я кивал ему в ответ, глаза мои слезились от окутавшего нас едкого дыма; казалось, что лицо его стало крупнее, если такое возможно, а серые глаза пристально смотрели на меня через дымовую завесу. «Миллионер в аду», — мелькнуло в голове название статьи.

— Вот что я хочу вам сказать: да, мы срезали кое-какие углы, когда строили железные дороги, — так делал я, так делал мой отец, когда одевал в джинсы жителей Запада или обжигал кирпич для жителей Востока; по чести говоря, это был настоящий старый разбойник! — Чего я ждал? Развязного, извиняющегося или смущенного смешка? Но ничего подобного не последовало. Сэнфорд не находил ничего плохого в разбое, если в результате прокладывались новые мили рельсов, строчились тысячи джинсов и обжигался кирпич.

— Конечно, старина Орвилл влип по самую рукоятку. Это вне сомнения. Я предупреждал его. «Ты слишком круто берешь по ветру», — говорил я ему, наверное, год назад. Я лично ничего не знаю про эту историю с виски в Сент-Луисе. Курам на смех, скорее всего, но Орвилл жаден, а если вы хотите сколотить настоящее богатство, никогда не следует жадничать.

— А вы, сэр? Вы жадный или просто счастливчик? — Мой собственный голос казался мне потусторонним.

— Ну что же, скажем так: я всегда знал, когда надо встать из-за стола. Так любил говорить мой отец. Мы из Лоуэлла, штат Массачусетс. Как и миссис Стивенс, хотя не думаю, что она теперь в этом признается. У нас был большой дом, а ее семья жила ближе к реке, где стояла наша фабрика. Дарвин все-таки прав, скажу я вам.

Эта неожиданная ремарка, кажется мне, очень характерна для Сэнфорда. Я не был удивлен, узнав, что он учился в Йельском университете, хотя и не закончил его. Манера речи — поразительная смесь утонченности с грубоватым простецким выговором. Начинаешь подозревать, что образ, который он решительно навязывает обществу, стоил ему немалых усилий.

— Так или иначе, мы первая страна в мире. Мы на много ступенек выше следующего отряда обезьян, и им нас никогда не догнать. А добились мы этого вот почему: ничто не могло помешать нам заполучить то, к чему мы стремились.

— Например, вторую порцию десерта? — съязвил я, и маленький, довольно изящный рот одарил меня улыбкой.

— Нет, сэр. Вы встаете из-за стола, чтобы прийти завтра и съесть новый полный обед.

Я заметил, что гости стали расходиться. Краешком глаза увидел, что Эмма скрылась в комнате, где одевались женщины. Я прервал сэнфордовскую проповедь — весьма поучительную как квинтэссенция философии этой страны — и перевел разговор в более конкретное русло, заговорив о губернаторе Тилдене.

— Эта ханжеская лиса не вызывает у меня никаких симпатий. Он сделал состояние, этого у него не отнимешь. Он самый богатый адвокат во всей стране, а таким нельзя стать, не замарав свой элегантный костюм. Так вот, если он будет баллотироваться в президенты, кое-кто из нас расскажет миру о нескольких железнодорожных сделках, в которых он замешан. О, мы его, пешком в Делавер за сорок миль отправим, будьте уверены.

Я постарался не выдать своей озабоченности.

— Мистер Сэнфорд, вы находите полезной коррупцию, которая нас поразила?

— Да, — ответил он не задумываясь. — Кому какое дело, если несколько конгрессменов получили деньги за услуги? Именно так здесь делаются дела. Я думаю, что мы в разное время заплатили каждому из них.

— В том числе и президенту?

Однако грубая откровенность Сэнфорда имеет пределы.

— Я не могу выносить всех этих Тилденов, Биглоу, Брайантов, это сборище старых слезливых баб, которые полагают, что мы имели бы все это богатство, эти железные дороги и фабрики, исправно посещая церковь! Черт возьми, мы получили все это, перерезая друг другу глотки и воруя все, что не было намертво прибито. Мистер Скайлер, сильный всегда пожирает слабого, так устроен этот мир, и закон — это вещь, которую вы покупаете, если есть возможность — не всякому человеку с долларами в кармане удается найти себе ловкого адвоката вроде Тилдена, — а вместе с законом и судью, если сумеете.

— Вы рисуете мрачную картину, мистер Сэнфорд.

— Для меня она полна света, мистер Скайлер.

Я с трудом поднялся. Эмма была уже одета. Сэнфорд стремительно встал, он двигается с ловкостью хищника, каковым себя и считает.

— Позвольте отвезти вас домой.

— Мы здесь на попечении мистера Эпгара.

— А-а… — Это междометие выдало не столь осуждение, сколь равнодушие, которое испытывает сытая пантера при виде костлявого кролика.

Мы прощались в мраморном вестибюле. Сэнфорды предложили нам все, что только можно пожелать в Нью-Йорке, ложу в Академии музыки, к примеру. А миссис Стивенс обрекла Эмму на какие-то развлечения в ее обществе.

Миссис Сэнфорд сжала мою руку в своих ладонях.

— Я никогда не получала такого удовольствия, как от беседы с вами. — Конечно, она столь же умна, сколь и очаровательна. — И я не могу даже выразить, как…

Она оглянулась, как будто желая удостовериться, что ее не слышат. Мы стояли возле двери, распахнутой в морозную ночь. Неподалеку от нас Сэнфорд что-то говорил Эмме прямо в лицо, а Джон Дэй Эпгар пытался ее увести. Привратник уже объявил о прибытии эпгаровской коляски.

У миссис Сэнфорд еще было время, чтобы поделиться своим секретом.

— Как ужасно скучны эти нью-йоркские приемы! Слова интересного не услышишь, а джентльмены являются к обеду уже изрядно выпивши.

Я выпрямился, сделав все, чтобы скрыть собственное опьянение.

— Но сегодняшний вечер показался мне на редкость блистательным.

— О, наверное, из-за меня! — рассмеялась она. — Сэнфорд, — позвала она мужа. — Отпусти княгиню. Их экипаж ждет, и это задерживает всех! — Она наблюдательна.

Мы поклялись видеться ежедневно, тем более что живут они на другой стороне площади в отеле «Брунсвик», пока не готов их дом.

Мы вышли на улицу и направились к экипажу Джона, стоявшему первым в длинной веренице еще более роскошных карет. Шел снег. Мне преградил дорогу вездесущий ветеран Гражданской войны; однорукий, он протянул мне лоток со шнурками. Я бросил на лоток монету, с чувством вины посмотрел на мгновение в его глаза — и увидел тот же самый взгляд, каким смотрел на меня Сэнфорд: серый, холодный, твердый как алмаз, буквально пронзивший меня. Лицо ветерана отливало синевой в отсвете кальциевых ламп из окон стивенсовского особняка.

Я, промерзший до костей и полностью протрезвевший, поспешил забраться в экипаж.

По пути в гостиницу Джон рассказал про Сэнфордов:

— Она из новоорлеанской семьи. Урожденная Делакруа, Дениз и здесь имеет отличную родословную. По-моему, ее бабка из Ливингстонов. Ее все обожают, и она бывала у нас в доме. — Джон всегда говорит о тех, кто принят в доме его отца, в той манере, в какой Сен-Сймон упоминает пэров Франции.

— Он кажется несколько грубоватым. — Эмма на удивление заинтригована: ведь она провела почти все свои зрелые годы в Париже, успешно избегая общения именно с этим типом американцев.

— Это все напускное. — Джон не скрывал своей неприязни — а может быть, ревности? — Его отец был настоящим диким янки, который сколотил состояние и приехал в Нью-Йорк, где никто не желал с ним даже разговаривать.

— Бедняга! Какое наказание! — Я знал, что Эмма улыбается под покровом темноты.

— Я думаю, что это было жестоко по отношению к нему. — Джон — добрый молодой человек. — Но потом его сын женился на Дениз Делакруа, и это создало семье положение в Нью-Йорке. То есть это она дала ему положение…

— А он ей — деньги? — спросил я.

— О нет. В основном это ее деньги.

Этого я не ожидал.

— Так, значит, он вовсе не выбившийся из низов пьянчуга и безжалостный железнодорожный магнат, раздающий взятки членам конгресса?

Джон засмеялся.

— Конечно, нет. Потому-то это так забавно. То, как он держится. Даже матушка находит его забавным. — Высшее признание в стране Эпгарии.

— Он очень правдоподобен, этот актер. — Эмма была удивлена не меньше моего.

— О, он сумел себя поставить, — вынужденно согласился Джон. — Он здорово заработал на одной из западных железных дорог, удачно вложив деньги жены, а может быть, отцовские. Но все полагают, что это была чистая случайность.

— Как легко ошибиться в людях! — мудро подвел я итог.

А сейчас, в баре гостиницы, куда мы с Джоном, отпустив Эмму спать, зашли выпить на прощание, он сказал:

Я хотел бы жениться на вашей дочери, сэр.

Наконец-то! Он изрядно нервничал, но знал все слова, какие надлежало произнести. Я был не столь уверен в себе, поскольку не прочитал тех романов и не видел тех пьес, из которых он почерпнул свои чисто эпгаровские интонации.

— Мой мальчик! — Я знал, что это нужная фраза, сочетающая в себе симпатию, изумление — и угрозу? — А она… — но даже я не мог выдавить из себя ожидаемое «любит? » и заменил «любит» на —…знает?

— Да, сэр. Она знает, что я хотел бы видеть ее своей женой. Я сказал ей, как рады мои родители.

— Должно быть, она польщена. — Я представил себе, как это восприняла бы Эмма. — Но позвольте мне с ней переговорить, — сказал я. Как бы мы ни нуждались в деньгах, неприличная спешка ни к чему.

— Но вы не против, сэр? — Мальчик в самом деле нервничал; так, запутавшись в паутине, муха пытается умилостивить паука.

— Конечно, нет. Я желаю только… — О, я уже изрядно освоился. Жорж Санд как-то сказала мне, что нет ничего проще сочинения романов. «Стоит только открыть кран», — сказала она. Вероятно, роман течет сам по себе с большой легкостью, потому что в нашем буржуазном мире ничто никогда и никого — в разговоре меньше всего — не может удивить. — Я желаю ей только счастья.

Быть может, сказать мистеру Даттону, что я не прочь попробовать написать роман? Нет. Потому что тогда мне самому пришлось бы прочитать несколько, а для этого требуется желудок покрепче. Единственный в наше время романист, чьи книги я читаю с удовольствием, — это очаровательный русский парижанин Тургенев. С необычайной страстностью пишет он о политике, а потому умеет воссоздавать живых мужчин и женщин, в отличие от прочих романистов, старательно пытающихся нарисовать словами людей, которых, как им кажется, они знают или о которых читали; в результате же получается та самая невразумительная болтовня, от которой мы страдаем каждодневно всю нашу жизнь.

«Я желаю ей только счастья». — «Я сделаю все, что в моих силах, сэр». — «Какие у вас перспективы на будущее? » — «Четвертая часть доли моего отца в нашей конторе». — «Достаточно, чтобы обеспечить мою Эмму? »— «О да, сэр! Я уже подыскал дом. Напротив родителей». — «Как удобно! »

Так мы трещали до конца неизбежной сцены. Я не решался вставить хоть одно интеллигентное или необычное слово, он не был на это способен.

Какова доля отца в конторе девяти Эпгаров? И что такое четвертая от этого часть? Если Тилден не станет президентом, новобрачным придется позаботиться о стареющем литературном родственнике.

 

 

«Леджер» охотно принял мою статью про императрицу Евгению. Я получу 750 долларов. Мистер Боннер лично написал мне, что он в восторге от статьи. «Если вы согласитесь, мы, конечно, сократим ваш текст и слегка его перестроим…» Мне все равно, пусть печатают хоть сзаду наперед. Еще до завтрака я телеграммой подтвердил свое согласие.

В хорошем настроении я отправился с Эммой по магазинам. И у «Альтмана», и у «Лорда и Тейлора» княгиню уже хорошо знают и она пользуется неограниченным кредитом. Меня очень забавляют эти громадные дворцы, в которых торговля идет по отделам. Они расположились вдоль Бродвея от светлого металлического здания Стюарта на Девятой улице (на этом месте во времена моей юности располагался отель «Вашингтон-холл», где постоянно обедали Ирвинг и Халлек) до Двадцать третьей улицы. Этот отрезок Бродвея называют здесь «женской милей», и даже в сырое зимнее утро элегантные дамы накидываются на магазины, как победоносная армия.

И все же эта богатая миля обнаруживает повсеместно признаки экономического кризиса. Не счесть нищих, проституток и «уличных крыс». «Уличные крысы» — это истощенные дети в лохмотьях, роющиеся в помойных баках, собирающие кости и тряпье. Согласно подсчетам «Геральд», по улицам бродит более тридцати тысяч бездомных детей; они живут в подвалах, ночуют в бочках, упаковочных ящиках. Те немногие из них, кто ухитряется выжить, занимается потом проституцией и уголовщиной.

Должен сказать, что это очень жестокий город, не тот, что был во времена моей юности, когда преступность и бедность, конечно, существовали, но концентрировались в одном только районе, столицей которого является знаменитая площадь Пяти углов. (Нужно сходить туда поскорее, посмотреть, изменилось ли что-нибудь. Когда-то я знал там каждый бордель. ) Теперь половина города кишит беднотой, главным образом иммигрантами из Европы. В морозные ночи им разрешают ночевать в полицейских участках. У богатых горожан есть все основания бояться коммунизма. Здесь дела обстоят похуже, чем в Париже в 1871 году.

Эмма в ужасе, как и я. Но ее вывод чересчур решителен:

— Если не будет новой войны, то всех бедняков надо отправить на запад. Там ведь сколько угодно места?

— Да, но эти люди ничего не умеют делать.

— Тогда пусть помирают.

— Но это жестоко, среди них дети.

— Это ужасно. — При всем сочувствии Эмма держится твердой линии. — Настолько ужасно, что для них лучше было бы умереть.

— Может быть, лучше, чтобы о них позаботились?

— Твои соотечественники не отличаются добротой, папа.

На эти суровые слова мне нечего возразить.

Везенье мое продолжается. В гостинице нас ждала телеграмма от губернатора Тилдена. Не пообедаю ли я с ним в канун рождества в доме 15 на Грамерси-парк? Я телеграфировал согласие. Было еще приглашение для меня и Эммы пойти в театр с Джейми Беннетом. Принято.

Пока Эмма переодевалась к дамскому завтраку у Мери Мэйсон Джонс, у двери появился посыльный с причудливым сооружением из орхидей.

Я поставил цветы на круглый мраморный столик в центре гостиной и бездумно открыл приложенный к букету конверт. «Бледная тень истинной красоты» — таково было вдохновенное послание, причудливо выведенное петляющей рукой. Подпись привела меня в изумление: «Уильям Сэнфорд».

В эту минуту Эмма появилась в гостиной, укутанная в купленный утром шарф.

— C’est beau, n’est-ce pas, Papa? [31] — Она взглянула на букет; я протянул ей карточку.

— Извини, я открыл.

Эмма даже не посмотрела на послание.

— Ужасно вульгарно… орхидеи. Вульгарно, как и сам Сэнфорд.

— Ты знала, что это от него? — Я почему-то почувствовал облегчение.

— От кого же еще? — Не глядя, она швырнула карточку в огонь.

— Он очень самоуверен. Знает ведь, что ты практически обручена с Джоном. Я сказал ему об этом.

— Я… обручена? — Я знаю свою дочь: иногда она судит о вещах, пользуясь совершенно иной, необычной, для меня недоступной шкалой морали.

Я еще не рассказал ей о вчерашнем разговоре в баре. Теперь было самое время. Она внимательно выслушала. И расхохоталась.

— Бедный папочка! И подумать только, что тебе пришлось произносить все эти слова!

Я тоже рассмеялся: чувство абсурдности нас объединяет. Согласился, что в этой ситуации достоин сожаления именно я. Я провел свою жизнь, овладевая тонкостями французской расхожей морали, а теперь иду на дно под всей тяжестью американской.

— Я никак не могу представить себе эту страну твоей. — Эмма разглядывала орхидеи; она знает толк в цветах — до войны ей не раз приходилось советовать принцессе Матильде, что выращивать в ее оранжереях… До войны — в этих словах заключается наш Эдем, мир, навсегда сгинувший всего только пять лет тому назад.

— Тебе не нравится родной город твоего папочки?

— Если он нравится тебе, то и мне тоже. — Злой ответ.

— Не сердись. Это ненадолго.

— Пока я не выйду замуж? — Трудно понять, что стоит за этими словами. Наверное, потому, что теперь мы говорим друг с другом только по-английски, а говоря по-английски, она становится совсем другим человеком, впрочем, как и я сам. Языки морально подчиняют людей своей грамматической логике.

— Пока я не получу пост посланника во Франции, если я вообще его получу. — Я перешел на французский, чем сразу восстановил взаимопонимание. — Ты хочешь выйти замуж за Джона?

— Если ты этого хочешь.

— Нет. Не говори так. Ты сама должна решать.

— Но ты бы этого хотел?

— Он приемлем.

— Приемлем! — Наконец-то Эмма оживилась. Разговаривая по-французски, она становится женщиной латинского мира, и тогда мне с ней легко; все-таки я ее отец.

— Эпгары…

— Великолепны! Знаю. Они твердят мне это каждодневно. А сестра Вера! Она чувствует себя равной Жанне Д’Арк!

— Деньги. — Я держался сути.

— Но сколько? — Она тоже.

— Со временем, полагаю, немало.

— Ты представляешь меня жительницей Нью-Йорка?

На моих глазах появились непрошеные слезы.

— Я не хочу, чтобы ты была от меня далеко. — Мне не нужно ей ничего объяснять. Из всех живых существ только писатели точно знают, что они смертны.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.