Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ПТИЧЬЕ УБЕЖИЩЕ



x x x

 

 

Впрочем, должен признаться, что это письмо - одно притворство. Шведский

посланник не возвратил мою медаль итальянскому правительству - она до сих

пор лежит в одном из ящиков моего стола, не смущая моей совести и не внося

никакой путаницы в мою жизненную философию. Да у меня и не было оснований

отказываться от этой медали: ведь то, что я сделал в Мессине, было ничтожно

малым в сравнении с тем, что на моих глазах с риском для жизни делали сотни

безвестных, нигде не упомянутых людей. Мне же не грозила никакая опасность,

если не считать того, что я мог умереть с голоду или по собственной

глупости. Правда, я с помощью искусственного дыхания вернул к жизни

некоторое число полузадохнувшихся людей, но кто из врачей, сестер и служащих

береговой охраны не сделал того же! Да, я в одиночку вытащил старуху из-под

развалин ее кухни, но ведь я оставил ее лежать на улице, хотя она взывала о

помощи, и обе ее ноги были сломаны. Но что мне оставалось делать? До прихода

первого госпитального судна у меня не было ни перевязочного материала, ни

лекарств. Еще я как-то поздно вечером подобрал во дворе голого младенца и

принес в свой подвал, и он, укрытый моим пальто, мирно проспал всю ночь,

посасывая во сне мой палец. Наутро я отнес его к монахиням Святой Терезы в

их полуразрушенную часовню, где на полу уже лежало более десятка маленьких

детей, которые плакали от голода - целую неделю в Мессине нельзя было найти

ни капли молока. Меня всегда удивляло, что столько младенцев было извлечено

из-под развалин и найдено на улицах живыми и здоровыми. Словно всемогущий

бог оказал им больше милосердия, чем взрослым. Водопровод был разрушен, и

воду удавалось доставить только на нескольких зловонных колодцев - но всему

городу валились тысячи гниющих трупов. Ни хлеба, ни мяса, ни овощей, ни

рыбы, так как почти все рыбачьи лодки были потоплены или разбиты огромной

волной, которая заодно смыла в море более тысячи человек, искавших спасения

на берегу. Сотни из них были затем выброшены обратно на пляж, где они и

лежали, разлагаясь на солнце. И с ними море живьем выбросило на берег самую

большую акулу, которую я когда-либо видел, - Мессинский залив кишит акулами.

Голодными глазами я смотрел, как ее вскрывают, - в надежде, что и мне

достанется кусочек. Я всегда слышал, что мясо акул очень вкусно. В ее

желудке нашли женскую ногу в красном шерстяном чулке и грубом ботинке,

словно ампутированную хирургом. Вполне возможно, что в те дни не только

акулы ели человеческое мясо, - но чем меньше об этом говорить, тем лучше. Во

всяком случае, бесчисленные бездомные собаки и кошки, бродившие ночью среди

развалин, питались только им, пока их не ловили и не съедали оставшиеся в

живых люди. Я сам зажарил кошку на своей спиртовке. К счастью, в садах можно

было раздобыть много апельсинов, лимонов и мандаринов. Вина было сколько

угодно. Уже с первого дня началось разграбление винных погребов и магазинов.

К вечеру все, а в том числе и я, бывали более или менее пьяны - и к счастью:

томительное ощущение голода притуплялось, и люди даже засыпали, на что вряд

ли решились бы, будь они трезвы. Почти каждую ночь бывали новые подземные

толчки, сопровождавшиеся треском рушащихся домов и отчаянными воплями людей

на улицах. В целом, я спал в Мессине прекрасно, несмотря на то, что мне

часто приходилось менять место ночлега. Наиболее надежным пристанищем были,

конечно, погреба, но в них человека преследовал жуткий страх оказаться

погребенным заживо, если вдруг обрушатся стены. Лучше всего было бы ночевать

под деревом в апельсиновой роще, но после двухдневного проливного дождя ночи

стали слишком холодными, чтобы человек, весь багаж которого находился в

дорожном мешке за спиной, мог позволить себе роскошь ночевать на свежем

воздухе. Лишившись своего любимого шотландского плаща, я старался утешить

себя мыслью, что он прикрывает теперь одежду еще более ветхую, чем моя.

Впрочем, я бы ни за что не сменял мое платье на лучшее, даже если бы мог.

Лишь очень отважный человек был бы способен чувствовать себя спокойно,

расхаживай в приличном костюме среди всех этих людей, спасшихся в одной

ночной рубашке, обезумевших от холода, голода и отчаяния, - да ему и недолго

пришлось бы щеголять в нем. Нечего удивляться, что до прихода войск и

введения военного положения ограбления и живых и мертвых, избиения и даже

убийства были обычным делом. Да и в какой стране не произошло бы того же при

подобных неописуемых обстоятельствах? Положение осложнилось еще и тем, что

по иронии судьбы из восьмисот карабинеров в Коледжо Милитаре в живых

осталось лишь четырнадцать человек, в то время как первый подземный удар

открыл путь к свободе четыремстам профессиональным убийцам и ворам, которые

отбывали пожизненный срок заключения в тюрьме. Само собой разумеется,

раздобыв себе новую одежду из магазинов и револьверы из лавок оружейников,

эти негодяи зажили припеваючи на развалинах богатого города. Они даже

взломали сейф Неаполитанского банка, убив двух ночных сторожей. Однако ужас

перед землетрясением был так велик, что многие из этих бандитов предпочитали

добровольно являться на тюремный понтон, лишь бы не оставаться в обреченном

городе, какую заманчивую добычу он им ни обещал бы. Что до меня, то никто не

причинил мне ни малейшего вреда - напротив, все были трогательно добры и

приветливы со мной, как и друг с другом. Те, кому удавалось раздобыть еду

или одежду, всегда охотно делились с теми, у кого ничего не было. Какой-то

незнакомец, по-видимому, вор, даже преподнес мне прекрасный дамский стеганый

халат - редко я получал столь приятные подарки. Как-то вечером, проходя мимо

развалин какого-то палаццо, я увидел, что хорошо одетый человек бросает

куски хлеба и морковь двум лошадям и маленькому ослику, которые были

погребены в своей подземной конюшне. Сквозь узкую щель в стене я с трудом

разглядел несчастных животных. Незнакомец сказал мне, что два раза в день

приносит сюда все съедобное, что ему удается раздобыть, - вид этих умирающих

от голода и жажды животных причиняет ему невыносимые страдания, и он готов

был бы разом прекратить их муки, застрелив их из револьвера, но у него не

хватает для этого духа, - он не может убить даже перепелку [88]. Я с

удивлением посмотрел на его красивое, умное и очень симпатичное лицо и

спросил, сицилианец ли он. Нет, ответил он, но он прожил в Сицилии несколько

лет. Полил дождь, и мы ушли. Он спросил, где я живу, и, услышав, что дома у

меня, собственно говоря, нет, поглядел на мою промокшую одежду и предложил

переночевать у него - он с двумя товарищами живет совсем недалеко отсюда. Мы

ощупью пробрались между обломками обрушившихся стен и кучами изуродованной

мебели, спустились по какой-то лестнице и очутились в большой подземной

кухне, слабо освещенной лампадой, которая висела на стене под цветной

олеографией мадонны. На полу лежало три матраца, и синьор Амедео сказал, что

я могу спокойно спать на его постели - он и его друзья намерены всю ночь

искать под развалинами остатки своего имущества. Меня угостили прекрасным

ужином - это была вторая приличная еда со времени моего приезда в Мессину. А

в первый раз я как следует наелся дня за два до этого, когда в саду

американского консульства случайно наткнулся на веселый пикник, которым

распоряжался мой старый приятель Уинтроп Ченлер, прибывший утром на своей

яхте с продовольствием для голодающего города. На матраце синьора Амедео я

прекрасно выспался и проснулся лишь утром, когда мой хозяин и его приятели

благополучно вернулись из своей опасной экспедиции - а она действительно

была опасной, так как войска получили приказ стрелять без предупреждения в

тех, кто будет пытаться унести что-либо из-под развалин хотя бы собственного

дома. Они бросили узлы под стол, сами бросились на матрацы и уже крепко

спали, когда я уходил. Хотя мой любезный хозяин вернулся смертельно усталым,

он не забыл мне сказать, что я могу жить у них сколько захочу, а мне,

разумеется, только того в надо было. На следующей вечер я снова ужинал с

синьором Амедео, а его товарищи уже крепко спали на своих матрацах - все

трое собирались после полуночи снова выйти на работу. Такого приветливого

человека, как мой хозяин, я никогда еще не встречал. Когда он услышал, что я

не при деньгах, он тотчас же предложил мне пятьсот лир, которые, к моему

стыду, я до сих пор ему не отдал. Я не мог не выразить своего удивления по

поводу той охоты, с которой он готов был ссудить деньги совершенно

незнакомому человеку. Он с улыбкой ответил, что я не сидел бы тут, если бы

он мне не доверял.

На следующий день, когда я искал труп шведского консула под развалинами

отеля " Тринакрия", передо мною появился солдат и взял ружье на прицел. Я был

арестован и отведен на ближайший караульный пост. Дежурный офицер не без

некоторого труда разобрался в моей малоизвестной национальности, затем

внимательно изучил пропуск, подписанный префектом, и наконец освободил меня,

ибо единственной найденной у меня добычей был обгоревший журнал шведского

консульства. Но я ушел, испытывая некоторую тревогу, так как заметил

недоуменный взгляд офицера, когда я не сумел назвать свой адрес - я не знал

даже названия улицы, на которой жил мой любезный хозяин. Тем временем

наступили сумерки, и вскоре я побежал со всей мочи, так как мне почудилось,

что за моей спиной раздаются тихие шаги, словно кто-то меня выслеживал.

Однако я добрался до своего ночного приюта без всяких приключений. Синьор

Амедео и его товарищи уже спали на своих матрацах. Я, как всегда, был

отчаянно голоден и тут же принялся за ужин, который оставил мне мой

заботливый хозяин. Я решил не ложиться до их ухода и  предложить синьору

Амедео помочь ему разыскивать его имущество. Не успел я подумать, что я

должен отблагодарить его за гостеприимство хотя бы таким образом, как

снаружи раздался пронзительный свист и тяжелые шаги. Кто-то спускался по

лестнице. В одно мгновение трое спящих вскочили с матрацев. Раздался

выстрел, и по ступенькам к моим ногам скатился карабинер. Я быстро

наклонился, чтобы посмотреть, жив он или мертв, и вдруг увидел, что синьор

Амедео целится в меня из револьвера. В тот же миг в комнату хлынули солдаты,

раздался еще один выстрел, и после отчаянной борьбы все трое были схвачены.

Когда моего хозяина вели мимо меня в наручниках, связанного крепкой

веревкой, он повернул голову и бросил на меня взгляд, исполненный дикой

ненависти и такого презрения, что у меня кровь застыла в жилах. Полчаса

спустя меня снова отвели на тот же пост, где и заперли на ночь. Утром меня

допрашивал тот же офицер, уму и благожелательности которого я, вероятно,

обязан жизнью. От него я узнал, что мой хозяин и его товарищи были

сбежавшими из тюрьмы преступниками, присужденными к пожизненному заключению,

и что все они " pericolosissimi" [89]. Амедео был знаменитым разбойником,

который в течение многих лет держал в страхе окрестности Джирдженти и имел

на своем счету восемь убийств. Это он со своими подручными ограбил накануне

Неаполитанский банк и убил двух сторожей, пока я мирно спал на его матраце.

Все трое были на рассвете расстреляны. Они потребовали священника,

исповедались в грехах и смело встретили смерть. Офицер поблагодарил меня за

важную роль, которую я сыграл в их поимке. Я посмотрел ему в глаза и сказал,

что отнюдь этим не горжусь. Я уже давно понял, что не гожусь в прокуроры, а

тем более - в палачи.

К сожалению, мое приключение дошло до ушей корреспондентов, которые

дежурили у границ запретной зоны - в город их не пускали, и правильно

делили. Все они жаждали сенсационных новостей - и чем неправдоподобнее, тем

лучше, а моя история, разумеется, могла показаться весьма неправдоподобной

тем, кто не побывал в Мессине в первую неделю после землетрясения. Но мне

повезло: моя фамилия была записана неправильно, и это спасло меня от широкой

известности. Но затем я узнал от компетентных лиц, что это не спасет меня от

длинной руки Мафии, если я останусь в Мессине, и на следующий день я отплыл

на лодке береговой охраны в Реджо.

Реджо, где при первом же подземном толчке погибло двадцать тысяч

человек, был столь же неописуем, как и незабываем. Еще ужаснее был вид

маленьких, разбросанных среди апельсиновых рощ прибрежных селений. Эта

прекраснейшая область Италии превратилась теперь в огромное кладбище, где

среди развалин лежало более тридцати тысяч мертвецов и много тысяч раненых -

две ночи они без всякой помощи оставались вод проливным дождем, который

затем сменился ледяным ветром с гор, а рядом по улицам, обезумев, бегали

тысячи полуголых людей и вопили от голода. Еще дальше к югу землетрясение,

по-видимому, достигло наивысшей точки. В Пелларо, например, где из пяти

тысяч жителей в живых осталось лишь человек двести, я не мог даже различить

место прежних улиц. Церковь, в которую забились переруганные люди,

обвалилась при втором толчке и похоронила всех в ней, находившихся. Кладбище

было усеяно разбитыми гробами, которые буквально выбросило из могил, - я уже

видел это жуткое зрелище на кладбищах Мессины. На куче развалин, оставшихся

от церкви, сидело человек десять женщин, дрожавших от холода в своих,

лохмотьях. Они не плакали, они ничего не говорили, и только сидели

неподвижно, склонив головы и полузакрыв глаза. По временам одна из них

обращала тусклый взор на старого священника в ветхой сутане, который стоял

несколько поодаль в группе мужчин и отчаянно жестикулировал. Иногда он с

ужасающим проклятием потрясал кулаками в ту сторону, где за проливом лежала

Мессина, Мессина - город Сатаны, Содом и Гоморра одновременно, причина их

бедствия! Разве он не предсказывал, что рано или поздно это скопище греха...

- выразительный взлет и падение старческих рук яснее слов объясняли суть

пророчества. Castigo di Dio! Castigo di Dio! [90]

Я достал из сумки краюшку черствого хлеба и протянул его женщине,

которая сидела рядом со мной, держа на коленях ребенка. Она молча схватила

хлеб, тотчас вытащила из кармана и дала мне апельсин, оторвала зубами кусок

от краюшки, сунула его в рот своей соседке, которая, по-видимому, готовилась

стать матерью, а сама принялась пожирать остальное с жадностью

изголодавшегося животного. Потом тихим, монотонным голосом она стала

рассказывать, что сама не знает, как спаслась с ребенком у груди, когда при

первом staccata обвалился их дом. А потом до рассвета она старалась

разобрать обломки, чтобы спасти двух других своих детей и мужа - она слышала

их стоны до самого утра, а потом, после второго staccata, все смолкло. Лоб у

нее был рассечен, но ее маленький был, слава богу, невредим. С этими словами

она дала грудь ребенку, прекрасному мальчугану, совсем голому и крепкому,

как новорожденный Геркулес. Рядом с ней в корзине под охапкой гнилой соломы

спал другой грудной ребенок - она подобрала его на улице, а чей он - никто

не знает. Когда я собрался уходить, младенец-сирота запищал, и, выхватив его

из корзинки, она дала ему вторую грудь. Я смотрел на эту простую

калабрийскую крестьянку с могучими руками и широкой грудью, на двух

прекрасных, усердно сосущих детей, и внезапно припомнил ее имя. Это была

Деметра Великой Греции, Великая Матерь римлян. Это была сама Мать Природа, и

над могилами сотен тысяч из ее груди лился неиссякаемый поток жизни.

 

****

 

Но вернемся к мисс Холл. Высочайшие особы доставляли ей столько хлопот,

что она лишь с большим трудом успевала следить за моими пациентками. Покидая

Париж, я лелеял надежду, что навсегда избавлюсь от дам с расстроенными

нервами. Но надежда эта не оправдалась: они переполняли мою приемную на

площади Испании.

К старым, замучившим меня знакомым с авеню Вилье добавилось все

возрастающее число новых пациенток, которых навязывали мне другие

истомленные невропатологи, движимые вполне извинительным чувством

самосохранения. Одних капризных психопаток всех возрастов, являвшихся ко мне

по рекомендации профессора Уэр-Митчелла, было вполне достаточно, чтобы

подвергнуть тяжелому испытанию рассудок и терпение любого человека. Венский

профессор Крафт-Эбинг, знаменитый автор " Сексуальной психопатии", также

постоянно посылал ко мне пациентов обоего пола или вовсе его не имеющих -

ладить с ними было чрезвычайно трудно, и особенно с женщинами. К моему

большому удивлению и удовольствию, через некоторое время ко мне все чаще

стали являться больные, страдавшие различными нервными расстройствами,

которым меня, несомненно, рекомендовал Шарко, хотя они никогда не вручали

мне никаких рекомендаций. Многие из них были почти душевнобольными, не

вполне ответственными за свои поступки. Другие же оказывались просто

сумасшедшими, от которых можно было ожидать всего. Впрочем, с сумасшедшими

легко быть терпеливым - признаюсь, я всегда в тайне питал к ним слабость.

Немного доброты - и они не будут доставлять вам никаких хлопот. Другое дело

истерички - с ними не хватит никакого терпения, а что до доброты - то часто

она бывает просто противопоказана: они только и ждут, как бы злоупотребить

твоей добротой. Чаще всего они не поддаются лечению, во всяком случае вне

больниц. Успокоительными средствами можно оглушить их нервные центры, но

вылечить их невозможно. Они остаются тем, чем были: клубком душевных и

телесных расстройств, мукой для себя и близких, проклятием для врачей.

Гипноз, оказывающий такое благотворное действие при стольких ранее

неизлечимых душевных заболеваниях, при истерии, как правило, просто вреден.

И в любом случае следует ограничиваться внушением " в состоянии

бодрствования" - по определению Шарко. Впрочем, гипноз тут просто не нужен:

эти беспомощные женщины и так слишком склонны подчиняться лечащему врачу,

цепляться за него, видеть в нем единственного человека, способного их

понять, и обожествлять его. И дело неизменно кончается подношением

фотографических карточек - ничего не поделаешь, il faut passer par la [91],

как говаривал Шарко со своей мрачной усмешкой. Я давно терпеть не могу

фотографий, и с шестнадцати лет отказывался сниматься - за исключением того

случая, когда во время войны я работал в Красном Кресте и мне понадобилась

фотография для паспорта. Я не дорожил даже фотографиями моих друзей, так как

их черты запечатлеваются на сетчатке моего глаза куда более точно и без

малейшей ретуши. Для того, кто изучает психологию, фотографическое

изображение человеческого лица ценности не имеет. Но старая Анна обожала

фотографические карточки. С того знаменательного дня, когда она из жалкой

продавщицы цветов на площади Испании стала привратницей в  доме Китса, Анна

принялась коллекционировать фотографии. Нередко, отчитав ее за какой-нибудь

из ее многочисленных недостатков, я затем посылал в каморку Анны под

лестницей Тринита-деи-Монти голубя мира с фотографией в клюве. А когда,

замученный бессонницей, я навсегда покинул дом Китса, Анна завладела целым

ящиком моего письменного стола, который был полон фотографическими

карточками всех сортов и размеров. Должен откровенно сознаться, что я был

рад от них отделаться. Анна тут ни при чем - во всем виноват я. На следующий

год, когда я ненадолго посетил весной Париж и Лондон, я заметил, что многие

из моих бывших пациентов и их родственники держатся со мной весьма сухо,

чтобы не сказать холодно. Когда, возвращаясь на Капри, я проезжал через Рим,

времени у меня было только-только чтобы пообедать в шведском посольстве.

Посланник был мрачен, и даже очаровательная хозяйка дома почти не прерывала

молчания. Когда я собирался на вокзал, чтобы с ночным поездом отправиться в

Неаполь, мой старый друг сказал, что мне давно пора возвратиться на Капри и

весь остаток дней провести среди собак и обезьян. В приличном обществе мне

больше делать нечего. То, что я натворил, выехав из дома Китса, побивает все

прежние мои выходки. И со сдержанной яростью он рассказал мне о том, как в

прошлый сочельник случайно оказался на площади Испании, по обыкновению

заполненной туристами. И вдруг у дверей дома Китса он увидел Анну - перед

ней на столике лежали стопки фотографий, и она пронзительно взывала к

прохожим:

- Поглядите-ка на эту красивую синьорину с вьющимися локонами - крайняя

цена две лиры.

- Взгляните на синьору американку, на ее жемчуга и бриллиантовые

серьги. Всего две с половиной лиры, торопитесь купить!

- Не упускайте эту благородную маркизу в мехах!

- Посмотрите на эту герцогиню в бальном платье, всю в декольте, с

короной на голове. Четыре лиры. Просто подарок!

- А здесь синьора с раскрытым ртом. Цена снижена - полторы лиры.

- А вот свихнувшаяся синьора, которая все время смеялась. Последняя

цена - одна лира.

- Рыжая синьора, от которой всегда пахло водкой, - полторы лиры.

- А вот синьорина из гостиницы " Европа", которая была влюблена в

господина доктора. Две с половиной лиры.

- Поглядите на французскую синьору, которая спрятала под накидку и

унесла портсигар, бедняжечка, но не своей вине - просто у нее голова не в

порядке. Цена снижена - одна лира.

- Вот русская синьора, которая хотела отравить сову. Две лиры, и ни

сольдо меньше.

- А вот баронесса - наполовину женщина, наполовину мужчина. Господи

боже мой, этого даже понять нельзя. Доктор говорит, что она такой родилась.

Две лиры двадцать пять сольдо, смотрите не упустите случай!

- А вот белокурая графиня, которая так нравилась господину доктору.

Посмотрите, как она мила. Не меньше трех лир.

- А вот...

 

Среди этих дам красовалась и его собственная большая фотография: он был

снят в парадном мундире с орденами и в треуголке, а надпись на ней гласила:

" A. M. от его старого друга К. Б. " Анна сказала, что возьмет за нее

недорого, одну лиру, так как главный ее товар - фотографии дам. В посольство

посыпались негодующие письма от моих бывших пациенток, их отцов, мужей и

женихов. Некий разъяренный француз, увидевший во время свадебного

путешествия фотографию своей молодой жены в витрине парикмахера на виа

Кроче, требовал, чтобы ему сообщили мой адрес: он намеревался вызвать меня

на дуэль и стреляться со мной на границе. Посланник выразил надежду, что

француз окажется хорошим стрелком, - он ведь всегда предсказывал, что я умру

не своей смертью.

Старая Анна все еще продает цветы на площади Испании - купите у нее

букетик фиалок или подарите ей свою фотографию. Времена сейчас тяжелые, а у

старой Анны катаракта на обоих глазах.

Насколько мне известно, отделаться от подобных пациенток невозможно, и

я был бы весьма благодарен тому, кто научил бы меня способу избавляться от

них. Писать родственникам, требуя, чтобы их увезли домой, бесполезно. Родным

они успели безумно надоесть, и бедняги не останавливаются ни перед какими

жертвами, лишь бы переложить заботу о них на вас.

Я хорошо помню маленького человека, явившегося ко мне с видом полного

отчаяния после окончания приема. Он упал на стул и протянул мне свою

визитную карточку. Уже одно его имя было для меня кошмаром: мистер Чарльз

Вашингтон Лонгфелло Перкинс-младший. Он извинился, что не ответил на два

моих письма и телеграмму - он решил приехать лично, чтобы в последний раз

воззвать к моему милосердию. Я повторил свою просьбу и добавил, что нечестно

взваливать только на меня одного такую обузу, как миссис Перкинс, у меня нет

больше сил. Он ответил, что у него их тоже нет. Он деловой человек и хотел

бы разрешить вопрос по-деловому - он готов отдавать половину своего годового

дохода, с выплатой вперед. Я ответил, что вопрос не в деньгах, а в том, что

мне нужен покой. Известно ли ему, что она уже больше трех месяцев подряд

бомбардирует меня письмами из расчета три письма в день? И что по вечерам я

вынужден выключать телефон? Известно ли ему, что она купила самых резвых

лошадей в Риме и гоняется за мной по всему городу и что мне пришлось даже

отказаться от вечерних прогулок с собаками по Пинчо? Известно ли ему, что

она сняла целый этаж против моего дома, на виа Кондотти, и с помощью мощной

подзорной трубы ведет наблюдения за всеми, кто приходит ко мне?

Да-да, это прекрасная подзорная труба! Доктор Дженкинс в городе

Сен-Луисе из-за этой трубы вынужден был переехать.

А известно ли ему, что меня трижды вызывали по ночам в " Гранд-отель",

чтобы промывать ей желудок после приема большой дозы опиума?

Мистер Перкинс ответил, что во времена доктора Липпинкотта она

предпочитала веронал, и посоветовал мне в следующий раз не торопиться и

подождать до утра - она всегда тщательно рассчитывает дозы. А есть ли в этом

городе река?

Да, мы называем ее Тибр. Месяц назад она бросилась с моста

Сант-Анджело. За ней прыгнул полицейский и вытащил ее. Мистер Перкинс

ответил, что это было излишне: она прекрасно плавает и как-то в Ньюпорте

дожидалась в море спасителя более получаса. Он поражен, что его жена все еще

живет в " Гранд-отеле", - обычно она нигде не задерживается дольше недели.

Я сказал, что ей не осталось ничего другого: она успела перебывать во

всех других гостиницах Рима. А управляющий " Гранд-отеля" уже предупредил

меня, что должен будет отказать ей от номера: весь день она устраивает

скандалы коридорным и горничным, а всю ночь передвигает взад и вперед мебель

в своей гостиной. Может быть, он перестанет снабжать ее деньгами? Только

труд ради хлеба насущного еще способен ее спасти.

Она получает в год десять тысяч долларов собственного дохода и еще

десять тысяч от первого мужа, который от нее дешево отделался.

А не может ли он поместить ее в сумасшедший дом в Америке?

Он пытался, но из этого ничего не вышло: ее считают недостаточно

сумасшедшей. И каких доказательств им еще надо? Но может быть, в Италии?..

Я выразил опасение, что это невозможно и здесь.

Мы посмотрели друг на друга с растущей симпатией.

Он сказал, что, согласно статистике доктора Дженкинса, она никогда не

бывала влюблена в одного и того же врача больше месяца, в среднем же это

длилось две недели. Мой срок скоро истечет - не соглашусь ли я из

сострадания к нему потерпеть до весны?

К сожалению, статистика Дженкинса оказалась неверной - миссис Перкинс

продолжала мучить меня в течение всего моего пребывания в Риме. Летом она

нагрянула на Капри и собиралась утопиться в Голубом Гроте. Она перелезала

через ограду Сан-Микеле, и в порыве отчаяния я едва не сбросил ее в

пропасть. Наверное, я бы это сделал, если бы ее муж не предупредил меня при

расставании, что падение с высоты тысячи футов для нее пустяк.

У меня были все основания этому поверить, так как всего месяца за два

до этого полусумасшедшая немецкая девица спрыгнула со знаменитой каменной

стены на Пинчо и отделалась переломом лодыжки. После того как она перебрала

всех немецких врачей, ее добычей стал я. Ужас положения усугублялся тем, что

фрейлейн Фрида обладала невероятной способностью писать стихи: ее ежедневная

продукция составляла около десяти страниц лирики, и все это обрушивалось на

меня. Я терпел целую зиму, но когда пришла весна (а весной в таких случаях

всегда наступает ухудшение), я сказал ее дуре матери, что, если она не

отправится с фрейлейн Фридой восвояси, я сделаю все возможное, чтобы

запереть ее дочь в сумасшедший Дом. Накануне того дня, когда они должны были

отбыть в Германию с утренним поездом, меня разбудило ночью прибытие пожарной

команды на площадь Испании. Второй этаж гостиницы " Европа" рядом с моим

домом был охвачен пламенем. Остаток ночи фрейлейн Фрида в ночной рубашке

провела у меня в гостиной и в самом радужном настроении с головокружительной

быстротой писала стихи. Она добилась своего: им пришлось отложить отъезд из

Рима на неделю, пока не кончилось расследование и не были возмещены убытки -

пожар возник в их номере. Фрейлейн Фрида намочила полотенце керосином,

бросила его в рояль и подожгла.

Как-то раз, выходя из дому, я встретился в дверях с хорошенькой молодой

американкой. Вид у нее был цветущий, а нервы, благодарение богу, в полном

порядке. Я сказал, что очень тороплюсь и не сомневаюсь, что ее здоровье не

потерпит ни малейшего ущерба, если я приму ее не сегодня, а завтра. Она

ответила, что тоже торопится, но она приехала в Рим только для того, чтобы

увидеть папу и доктора Мунте, которому удалось удерживать тетю Салли в

границах благопристойности целый год - подвиг, на который не был еще

способен ни один врач. Я обещал подарить ей прекрасную литографию " Весны"

Ботичелли, если только она увезет свою тетку обратно в Америку. Но она

ответила, что ее не соблазнит даже подлинник. А с тетушкой шутки были плохи.

Не знаю, сменило ли " Общество Китса" (купившее дом, когда я из него выехал)

дверь в той комнате, где умер Ките и умер бы и я, но только мой час еще не

настал. Если старая дверь на месте, то в левом углу, примерно на высоте моей

головы, можно увидеть небольшую дырочку от пули - я заполнил ее гипсом и

закрасил.

Еще одной постоянной посетительницей моей приемной была робкая, но

вполне благовоспитанная дама, которая однажды с милой улыбкой вонзила

длинную шляпную булавку в ногу сидевшего рядом с ней англичанина. К той же

компании принадлежали и две-три клептоманки, которые прятали под мантильи и

уносили все, что попадалось им под руку, к большому неудовольствию моей

прислуги. Некоторых моих пациентов вообще нельзя было допускать в приемную,

и они сидели в библиотеке или в задней комнате под бдительным оком Анны,

которая была с ними необычайно терпелива - куда более терпелива, чем я сам.

Для экономии времени некоторых из них я принимал в столовой и, завтракая,

выслушивал их горестные повествования. Столовая выходила на маленький дворик

под лестницей Тринита-деи-Монти, который я превратил в больничку и приют для

всяческих животных. Среди них была очаровательная маленькая сова, несомненно

происходившая по прямой линии от совы Минервы. Я нашел ее в полях Кампаньи,

полумертвую от голода - у нее было сломано крыло. После того как крыло

срослось, я два раза отвозил ее на то место, где я ее нашел, чтобы там

отпустить на волю, но оба раза она летела обратно к моему экипажу и садилась

мне на плечо, не желая со мной расставаться. С тех пор маленькая сова

постоянно сидела на жердочке в углу столовой и с нежностью смотрела на меня

золотистыми глазами. Она даже перестала спать днем, лишь бы видеть меня.

Когда я поглаживал ее пушистое тельце, она блаженно жмурилась и тихонько

покусывала мне губы острым маленьким клювом - это был настоящий совиный

поцелуй. Среди пациенток, допускаемых в столовую, была одна весьма

неуравновешенная молодая русская дама, которая доставляла мне много хлопот.

Как ни трудно этому поверить, но она воспылала к маленькой птичке такой

ревностью и бросала на нее столь злобные взгляды, что я приказал Анне

никогда не оставлять их наедине. Когда я однажды пришел завтракать, Анна

сказала, что заходила русская дама и принесла завернутую в бумагу мертвую

мышь - она поймала ее у себя в комнате и подумала, что для совы это будет

вкусный завтрак. Однако сова была иного мнения: оторвав по совиному

обыкновению у мыши голову, она не стала ее есть. Я отнес мышь и английскому

аптекарю - мышь была нашпигована мышьяком.

 

Чтобы доставить удовольствие Джованнине и Розине, я пригласил их отца

провести пасху у нас в Риме. Старик Пакьяле давно уже был большим моим

приятелем. В юности он, как и многие каприйцы, занимался добычей кораллов.

После бесчисленных невзгод он в конце концов стал муниципальным могильщиком

в Анакапри - невыгодная должность в месте, где никто не умирает, пока

Держится подальше от врачей. Однако и после того, как я взял его и его

дочерей в Сан-Микеле, он продолжая упрямо сохранять за собой пост

могильщика. Он питал непонятную склонность к покойникам и погребал их просто

с наслаждением. В Рим Пакьяле приехал в страстной четверг. Он был ошеломлен

и растерян - он никогда еще не ездил по железной дороге, никогда не видел

города, никогда не сидел в коляске. Он вставал на рассвете, в три часа, и

выходил на площадь, чтобы умыться в фонтане Бернини под моим окном. Мисс

Холл и дочери сводила его приложиться к бронзовой стопе апостола Петра, он

прополз на коленях по Скала-Санта, а Джованни, его коллега с протестантского

кладбища, показал ему все кладбища Рима, после чего Пакьяле объявил, что

никуда больше он ходить не хочет. До конца своего пребывания в Риме он сидел

у окна, выходящего на площадь, а на его голове красовался рыбачий фригийский

колпак, который он никогда не снимал. Пакьяле объявил, что лучше площади

Испании в Риме все равно ничего нет. В этом я был с ним вполне согласен. Я

спросил, почему ему так нравится площадь Испании?

- А тут всегда похороны, - сказал Пакьяле.

 

 

Глава XXVII

ЛЕТО

 

 

Весна пришла и ушла, наступило римское лето. Последние иностранцы

постепенно исчезали с душных улиц. В опустевших музеях мраморные богини

радовались каникулам - им, облеченным лишь в фиговые листочки, жара ничуть

не досаждала. Собор Святого Петра дремал под сенью садов Ватикана. Форум и

Колизей снова погрузились в свои призрачные сны. Джованнина и Розина

побледнели, и вид у них, был усталый, а розы на шляпе мисс Холл совсем

увяли. Мои собаки томились, ища прохлады, а обезьяны под лестницей

Тринита-деи-Монти визжали, требуя перемены обстановки. Моя нарядная

маленькая яхта ждала в Порто д'Анцио сигнала поднять паруса и отплыть к

острову, где был мой дом. А там мастро Никола и его три сына взбирались к

парапету часовни и высматривали нас на горизонте. Перед отъездом из Рима я

посетил протестантское кладбище у ворот Сан-Паоло. Соловьи все еще пели для

мертвых, которые, казалось, ничуть не тяготились тем, что их навеки оставили

в столь прекрасном месте под душистыми лилиями, розами и цветущими миртами.

Все восемь детей Джованни слегли с малярией - в те дни в предместьях Рима

малярия свирепствовала, что бы ни утверждали путеводители, предназначенные

для туристов. Старшая дочь Джованни, Мария, так ослабела от приступов

перемежающейся лихорадки, что римское лето должно было неминуемо ее убить. Я

сказал об этом ее отцу в предложил взять ее с собой в Сан-Микеле. Сначала он

колебался, - бедняки итальянцы очень неохотно расстаются со своими больными

детьми и предпочитают видеть, как они умирают дома, лишь бы не отдавать их в

больницу. В конце концов он согласился, когда я предложил, чтобы он сам

отвез дочь на Капри и убедился, как хорошо о ней будут заботиться мои

домашние.

Мисс Холл с Джованниной и Розиной и всеми собаками, как обычно,

отправилась в Неаполь на поезде. Я же с павианом Билли, мангустом и

маленькой совой отправился на яхте прямо на Капри, и это было чудесное

плавание. Мы обогнули мыс Чирчео на восходе солнца, поймали утренний бриз из

залива Гаэто, стремительно понеслись мимо Искьи и встали на якорь в бухте

Капри, когда колокола вызванивали полдень. Через два часа я уже трудился в

саду Сан-Микеле, раздетый почти донага.

Сан-Микеле был уже почти закончен ценой неустанной работы с утра до

вечера, которая занимала все летние месяцы в течение пяти лет. Однако в саду

предстояло еще много дела. Надо было построить террасу за домом и возвести

лоджию над двумя маленькими римскими комнатами, которые мы обнаружили

прошлой осенью. Кроме того, я сообщил Никола, что внутренний дворик мы

сломаем - он мне больше не нравится. Мастро Никола умолял меня оставить

дворик в покое - мы его уже два раза переделывали, и если будем сразу

разрушать то, что нами построено, - Сан-Микеле не будет завершен до

скончания века. Я объяснил мастро Никола, что лучший способ постройки дома

таков: ломай и перестраивай до тех пор, пока твои глаза не скажут тебе, что

теперь все хорошо. Глаза - куда лучшие наставники в архитектуре, чем книги.

Глаза не ошибаются до тех пор, пока ты веришь своим глазам, а не чужим.

Снова увидев Сан-Микеле, я решил, что он выглядит прекрасней, чем когда бы

то ни было. Дом был мал, в нем было немного комнат, но его окружали террасы,

лоджии и галереи, с которых можно было смотреть на солнце, на море, на

облака. Душе нужно больше пространства, чем телу. В комнатах было мало

мебели, но эта мебель была такой, какую нельзя купить за одни только деньги.

Ничего лишнего, ничего некрасивого, никаких безделушек, никакого брикабрака.

На беленых стенах - несколько картин раннего Возрождения, гравюра Дюрера и

греческий барельеф. На мозаичном полу два-три старинных ковра, на столах

несколько книг, и повсюду цветы в сверкающих вазах из Фаэнцы и Урбино.

Посаженные вдоль дорожки к часовне благороднейшие в мире деревья - кипарисы

с виллы д'Эсте - уже выросли и образовали великолепную аллею. А сама

часовня, давшая имя моему жилищу, стала наконец моей собственностью. Ей

предстояло превратиться в мою библиотеку. По белым стенам тянулись

прекрасные старинные хоры, а посередине стоял большой стол из монастырской

трапезной, заваленный книгами и терракотовыми обломками. На каннелированной

мраморной колонне стоял базальтовый Гор - самое большое из всех изображений

этого бога, какие мне доводилось видеть. Его привез из страны фараонов

какой-то римский коллекционер - может быть, сам Тиберий. Со стены над

письменным столом на меня смотрела мраморная голова Медузы (четвертого века

до нашей эры), которую я нашел на дне моря. На флорентийском камине XVI века

стояла крылатая Победа. С другой мраморной колонны изувеченная голова Нерона

смотрела в окно на залив, где по его приказанию гребцы галеры убили веслами

его мать. Над входной дверью сверкал прекрасный цветной витраж XVI веке,

который Флоренция преподнесла Элеоноре Дузе - она подарила мне этот витраж

на память о своем последнем посещении Сан-Микеле. В маленьком склепе на

глубине пяти футов над мраморным римским полом мирно покоились два монаха,

которых я обнаружил, когда мы закладывали фундамент камина. Они лежали со

скрещенными руками, точно так же, как их похоронили почти пятьсот лет назад

под их часовней. Рясы совсем истлели, высохшие тела были легки, как

пергамент, но черты лица хорошо сохранились, руки по-прежнему сжимали

распятие, а башмаки одного из них украшали изящные серебряные пряжки. Я не

хотел нарушать их покой и снова бережно уложил их в маленьком склепе.

Величественная арка с готическими колоннами у входа в часовню была именно

такой, какой я хотел бы ее видеть. Где найдешь теперь такие колонны? Стоя у

парапета и глядя вниз на остров, я сказал мастро Никола, что мы тотчас же

должны начать строить пьедестал для сфинкса - времени терять нельзя. Мастро

Никола обрадовался и спросил, почему бы нам для начала не привезти сфинкса

сюда - где он сейчас? Я ответил, что он лежит под развалинами забитой

императорской виллы где-то на материке. Он лежит там две тысячи лет и ждет

меня. Человек в красном плаща рассказал мне про него, когда я в первый раз

посмотрел на море с этого места, на котором мы стоим сейчас. А пока я видел

сфинкса только в мечтах. Я посмотрел вниз - на мою маленькую белую яхту в

гавани у моих ног - и сказал, что сфинкса я, конечно, найду, когда настанет

время, но вот как перевезти его на Капри? Он весь из гранита, весит уж не

знаю сколько тонн, и на яхту его не погрузишь.

Мастро Никола почесал голову и спросил, кто поднимет сфинкса сюда к

часовне. Мы с ним, кто же еще?

Обе римские комнатки под часовней были еще завалены обломками

обвалившегося потолка, но стены на высоту человеческого роста сохранились -

гирлянды цветов и танцующие нимфы на красном фоне, казалось, были написаны

вчера.

- Roba di Timberio? - спросил мастро Никола.

- Нет, - ответил я, внимательно разглядывая мозаичный пол, обрамленный

изящным узором виноградных листьев из черного мрамора. - Этот пол был сделан

раньше, при Августе. Ведь и этот старый император очень любил Капри, и он

даже начал строить здесь виллу - бог знает, где именно. Но как бы то ни

было, Август, возвращаясь в Рим, умер в Ноле, и вилла осталась

недостроенной. Это был великий человек и великий император, но, поверь мне,

Тиберий был самым великим из них всех.

Колоннаду уже обвивал молодой виноград. Розы, жимолость и эпомея льнули

к белым колоннам. Среди кипарисов внутреннего дворика танцевал фавн, а

посреди большой лоджии сидел бронзовый Гермес из Геркуланума. На залитом

солнечными лучами дворике перед столовой сидел павиан Билли и искал блох у

Таппио, а вокруг лежали остальные собаки, сонно ожидая обычного завершения

своего утреннего туалета. Билли ловил блох как никто - ползали они или

прыгали, но равно не могли ускользнуть от его бдительного ока. Собаки

прекрасно это знали и с большим удовольствием подставляли ему спины. Это был

единственный вид охоты, разрешенный ваконами Сан-Микеле. Смерть наступала

мгновенно и почти безболезненно: Билли проглатывал свою добычу прежде, чем

она успевала сообразить, что ее ждет. Билли оставил пьянство и стал

добропорядочной обезьяной цветущего возраста, слишком уж человекоподобной,

но в общем благовоспитанной, хотя в мое отсутствие он нередко начинал

проказничать и устраивать всяческие каверзы. Я часто размышлял о том, что на

самом деле думали о ном собаки. Пожалуй, они его боялись, - во всяком

случае, они всегда отворачивались, если он на них смотрел. Билли же не

боялся никого, кроме меня. Я легко угадывал по его лицу, когда его совесть

была не чиста - а это случалось постоянно. Впрочем, он, кажется, побаивался

мангуста, который целые дни безмолвно рыскал по саду, снедаемый

любопытством.

Я уже говорил, что в Билли было что-то весьма человеческое, но в этом

он не был виноват, ибо таким создал его бог. Билли отнюдь не был равнодушен

к прелестям другого пола и с первого взгляда проникся большой симпатией к

Элизе, жене садовника, которая часами могла смотреть на него как

завороженная, когда он восседал на своей любимой смоковнице. Элиза, по

обыкновению, ждала ребенка, я никогда не видел ее иначе, как в таков

состоянии. Эта внезапная дружба с Билли мне почему-то не понравилась, и я

даже посоветовал ей смотреть на кого-нибудь другого.

Старый Пакьяле спустился в гавань, чтобы встретить своего коллегу

Джованни, могильщика из Рима, который должен был приехать с дочерью на

пароходе из Сорренто. Джованни нужно было на следующий день вечером

вернуться к своим обязанностям. Он сразу же отправился осматривать оба

кладбища острова. Вечером мои домочадцы собирались устроить в честь

почтенного римского гостя званый обед на садовой террасе с вином " по

потребности".

Колокола часовни прозвонили к вечерне. С пяти часов утра я работал на

солнцепеке. Усталый и голодный, я сел за свой простой обед в верхней лоджии,

преисполненный благодарности за то, что мне дано было прожить еще один

прекрасный день. Внизу, на садовой террасе, мои празднично одетые гости

сидели вокруг громадного блюда с макаронами и большого кувшина с нашим,

лучшим вином. На почетном месте во главе стола восседал могильщик из Рима,

по правую и левую его руку сидели два местных могильщика, далее

располагались Бальдассаре, мой садовник, Гаэтано, матрос с моей яхты, и

мастро Никола с тремя сыновьями. Беседа была громкой и оживленной. Женщины,

по неаполитанскому обычаю, стояли вокруг и восхищенно смотрели на пирующих.

Солнце заходило. В первый раз в жизни я испытал облегчение, когда оно

наконец скрылось за Искьей. Почему я так ждал сумерек и звезд, я -

солнцепоклонник, с детства боявшийся темноты и ночи? Почему мои глаза так

жгло, когда я устремлял их на сверкающего бога? Он на меня гневался, хотел

отвратить свой лик и оставить меня во мраке, меня, который на коленях

трудился, воздвигая ему новое святилище? Значит, правду сказал искуситель в

красном плаще двадцать лет назад, когда я в первый раз взглянул на чудесный

остров, стоя у парапета часовни Сан-Микеле? Значит, правда, что избыток

света вреден для человеческих глаз? " Берегись света! Берегись света! " -

звучало в моих ушах его мрачное предостережение. Я принял его условия, я

заплатил назначенную цену: я пожертвовал своим будущим для того, чтобы

получить Сан-Микеле. Чего ему еще надо? Какую еще " высокую цену" я должен,

но его словам, уплатить прежде, чем умру?

Темная туча внезапно окутала море и сад у моих ног. В ужасе я сомкнул

горящие веки...

- Слушайте, друзья! - завопил могильщик из Рима на террасе внизу. -

Слушайте, что я вам скажу! Вы, крестьяне, видите его, только когда он

расхаживает среди вас в этой жалкой деревушке босиком, полуголый, точно вы

сами, а вы знаете, что в Риме он разъезжает в коляске, запряженной парой

лошадей? Вы знаете, говорят даже, что его приглашали к папе, когда у папы

была инфлюэнца. Я говорю вам, друзья, он, и никто другой, - самый главный

доктор в Риме. Приезжайте и осмотрите мое кладбище, тогда вы это поймете.

Он, он - и никто другой! Что было бы со мной и моей семьей без него, право,

уж и не знаю - он наш благодетель! Кому, думаете вы, продает моя жена венки

и цветы? Его клиентам. А все эти иностранцы, которые звонят у ворот и дают

монетки моим детям, чтобы им открыли, - зачем они приходят, как вы думаете?

Что им надо? Конечно, мои дети не понимают, что они говорят, и прежде водили

их по всему кладбищу, пока они не находили того, что искали. Но теперь,

когда иностранцы звонят у ворот, мои дети сразу догадываются, что им надо, и

тотчас же ведут их к его ряду могил, а иностранцы радуются и дают детям

лишнюю монетку. Он, он, и никто другой! И каждый месяц он режет в

кладбищенской часовне какого-нибудь пациента, чтобы доискаться, чем тот был

болен, - и платит мне пятьдесят лир поштучно за то, чтобы я снова уложил

покойника в гроб. Я говорю вам, друзья, ему нет равного!

 

Туча уже рассеялась, море снова засверкало в золотых лучах, мой страх

исчез. Сам черт бессилен против человека, который еще может смеяться.

Банкет закончился. Радуясь жизни и выпитому вину, мы разошлись, чтобы

уснуть сном праведных.

Едва я уснул, как увидел, что стою на пустынной равнине, усеянной

обломками стен, тесаного туфа и мраморных плит, полускрытых плющом,

розмарином, дикой жимолостью и тмином. На развалинах стены римской кладки

сидел старый пастух и наигрывал на свирели песенку для своих коз. Его дикое

бородатое лицо было обветрено и обожжено солнцем, глаза сверкали из-под

кустистых бровей, тощее, исхудалое тело дрожало под длинным синим плащом,

какие носят калабрийские пастухи. Я предложил ему табаку - он протянул мне

кусок свежего козьего сыру и луковицу. Я с трудом разбирал его речь. Как

называется это странное место? Никак.

Откуда он родом?

Ниоткуда. Он всегда жил здесь. Это его родина. Где он ночует?

Старик указал длинным посохом на ступени под обвалившейся аркой. Я

спустился по высеченной в скале лестнице и очутился в темной сводчатой

каморке. В углу лежали соломенный тюфяк и две овчины, заменявшие одеяло. С

потолка и со стен свешивались пучки сушеного лука и помидоров, на грубо

сколоченном столе стоял глиняный кувшин с водой. Это было жилище пастуха и

его хозяйство. Здесь он прожил всю жизнь и здесь он в один прекрасный день

ляжет, чтобы больше не встать. Передо мной вдруг открылся темный подземный

ход, наполовину засыпанный обломками обрушившегося свода. Куда од ведет?

  Пастух этого не знал - он никогда туда не ходил. Еще мальчиком он

слышал, что ход ведет в пещеру, где обитает нечистый дух, который поселился

там много тысяч лет назад, - это огромный оборотень, который пожрет всякого,

кто отважится проникнуть в пещеру.

Я зажег факел и стал осторожно спускаться но мраморным ступеням. Проход

становился все шире, и мне в лицо ударила струя ледяного воздуха. Я услышал

мучительный стон, и кровь застыла у меня в жилах. Вдруг я оказался в большой

зале. Две Мощные колонны из африканского мрамора еще поддерживали свод, две

другие лежали на мозаичном полу, сброшенные с цоколей подземным ударом

страшной силы. Сотни больших летучих мышей черными гроздьями висели на

стенах, другие метались вокруг моей головы, ослепленные светом факела.

Посреди зала, подобравшись, лежал гранитный сфинкс и смотрел на меня

каменными, широко открытыми глазами... Я вздрогнул во сне. Видение

рассеялось. Я открыл глаза - занимался день. Внезапно я услышал призыв моря,

требовательный и властный, как приказ. Я вскочил на ноги, быстро оделся и

бросился к парапету часовни, чтобы дать сигнал готовить яхту к отплытию.

Часа через два я уже погрузил на мой - корабль недельный запас провизии,

связку крепких веревок, кирки и лопаты. Еще я захватил револьвер, все мои

наличные деньги и связку смолистых факелов, какими пользуются рыбаки при

ночной ловле.

Через минуту мы поставили парус и понеслись навстречу самому

увлекательному приключению моей жизни. На следующую ночь мы бросили якорь в

пустынном заливчике, известном лишь немногим рыбакам и контрабандистам.

Гаэтано было приказано ждать меня здесь с яхтой неделю, а в случае

приближения бури укрываться в ближайшей бухте. Мы хорошо знали этот опасный

берег, где на протяжении ста миль нет ни одной надежной стоянки. Я знал и

весь этот чудесный край - Великую Грецию золотого века эллинского искусства

и культуры, теперь самую пустынную провинцию Италии, отданную во власть

малярии и землетрясений.

Три дня спустя я стоял на той самой пустынной раввине, усеянной

обломками стен, тесаного туфа и мраморных плит, полускрытых плющом,

розмарином, дикой жимолостью и тмином. На развалинах стены римской кладки

сидел старый пастух и наигрывал на свирели песенку для своих коз. Я

предложил ему немного табаку - он протянул мне кусок свежего козьего сыру и

луковицу. Солнце уже исчезло за горами, смертоносный малярийный туман начал

медленно затягивать пустынную равнину. Я сказал пастуху, что заблудился и

боюсь бродить в темноте по этим диким местам. Не приютит ли он меня на ночь?

Он провел меня в подземную спальню, которую я так хорошо знал по моему

сну. Я улегся на овчину и заснул.

Все это слишком сыгранно и фантастично, чтобы воплотиться в письменном

слове, да к тому же если я попытаюсь описать то, что было, вы все равно мне

не поверите. Я и сам не знаю толком, где кончился сон и где началась

действительность. Кто привел яхту в эту тихую, скрытую бухту? Кто вел меня

по этой дикой безлюдной местности к неизвестным развалинам виллы Нерона? Был

ли пастух человеком из плоти и крови или это был сам Пан, вернувшийся на

свои любимые поля, чтобы вновь поиграть козам на свирели?

Не  спрашивайте меня ни о чем - я не могу вам ответить, я не смею.

Спросите у гранитного сфинкса, который лежит, подобравшись, на парапете

часовни Сан-Микеле. Но это будет бесслезно. Сфинкс пять тысяч лет хранит

свою тайну. Сфинкс сохранит и мою.

Я вернулся, изнуренный голодом и всякого рода лишениями, сотрясаемый

лихорадкой. Один раз я попал в руки разбойников - в те годы Калабрия ими

кишела. Меня спасли мои лохмотья. Дважды меня арестовывала береговая охрана

как контрабандиста. Несколько раз меня жалили скорпионы, а рука, укушенная

гадюкой, была еще забинтована. За мысом Ликозы, где погребена сирена

Лейкозия, сестра Партенопы, на нас с юго-запада неожиданно обрушилась буря,

и мы, несомненно, отправились бы на дно с нашим тяжелым грузом, если бы Сант

Антонио не стал у руля в самую последнюю минуту. Свечи, поставленные перед

его изображением в церкви Апакапри с молитвой о нашем спасении, еще горели,

когда я вошел в дверь Сан-Микеле. Слух о нашей гибели вовремя сильной бури

уже распространился по острову, и при виде меня все мои домочадцы невыразимо

обрадовались. В Сан-Микеле, слава богу, все благополучно. В Анакапри, как

обычно, ничего не произошло и никто не умер. Священник вывихнул щиколотку -

одни говорят, что он поскользнулся, спускаясь с кафедры в воскресенье,

другие считают, что его сглазил священник Капри - всем известно, что у

священника Капри дурной глаз. А вчера утром внизу, в Капри, каноника дона

Джачинто нашли мертвым в постели. Он был совсем здоров, когда ложился спать,

и умер во сне. Эту ночь он пролежал в пышном гробу перед главным алтарем, а

сегодня утром его будут торжественно хоронить, - колокола звонят с самого

рассвета. В саду шла обычная работа, разбирая каменную стену, мастро Никола

нашел еще одну мраморную голову, а Бальдассаре, копая молодой картофель,

нашел еще один глиняный кувшинчик с римскими монетами. Старый Пакьяле,

который окапывал виноградник в Дамекуте, отвел меня в сторону с весьма

таинственным видом. После того как он удостоверился, что нас никто не

подслушивает, он вытащил из кармана разбитую глиняную трубку, почерневшую от

табака, - скорее всего собственность какого-нибудь солдата мальтийского

полка, который в 1808 году был расквартирован в Дамекуте.

- Трубка Timberio, - объявил старый Пакьяле. Собаки купались каждый

день и два раза в неделю получали кости, как и было приказано. Маленькая

сова была в хорошем настроении. Мангуст дни и ночи напролет кого-то или

что-то разыскивал. Черепахи, казалось, на свой тихий лад тоже были очень

счастливыми. А Билли вел себя хорошо?

Да, поспешила заверить меня Элиза, Билли вел себя хорошо - как

настоящий ангел.

Когда Билли ухмыльнулся мне с вершины своей смоковницы, он что-то не

показался мне похожим на ангела. Против обыкновения, он не спустился с

дерева, чтобы поздороваться со мной. Я не сомневался, что он напроказничал,

- мне не нравилось его выражение. Так правда ли, что Билли вел себя хорошо?

Постепенно я узнал истину. Еще в день моего отъезда Билли бросил морковку в

туриста, который проходил под садовой оградой, и разбил ему очки. Турист

очень рассердился и сказал, что подаст в Капри жалобу. Во всем виноват сам

иностранец, упрямо твердила Элиза. Зачем он остановился и стал смеяться над

Билли? Все знают, что Билли сердится, когда над ним смеются.

На следующий день произошла страшная битва между Билли и фокстерьером,

в которой приняли участие все остальные собаки, - Билли дрался как дьявол и

даже хотел укусить Бальдассаре, который пытался разнять дерущихся. Битва

внезапно прекратилась, когда на сцене появился мангуст. Билли прыгнул на

дерево, а собаки убежали, поджав хвосты, как убегали всегда при виде

маленького мангуста. С тех пор Билли совсем рассорился с собаками и даже

перестал ловить у них блох. Сиамского котенка Билли сначала гонял по всему

саду, а потом затащил на верхушку дерева и принялся выщипывать у него

шерсть. Вилли с утра до вечера досаждал черепахам. Аманда, самая большая

черепаха, снесла семь яиц величиною с голубиные и, по черепашьему обычаю,

оставила их на солнце, а Билли разом проглотил все семь яиц. Но хоть вино от

него хорошо прятали? Ответом было зловещее молчание. Пакьяле, самый надежный

из моих домочадцев, наконец признался, что два раза они видели, как Билли

вылезал из винного погреба с бутылкой в каждой руке. Три дня назад были

обнаружены еще две бутылки, тщательно зарытые в песок в углу обезьянника.

Согласно инструкциям, Билли немедленно был заперт в обезьяннике и посажен на

хлеб и воду до моего приезда. На следующий день обезьянник оказался пустым:

ночью Билли неведомым образом выбрался на волю - решетка была цела, ключ

лежал в кармане у Бальдассаре. Билли тщетно искали по всей деревне, и только

сегодня утром Бальдассаре нашел его наконец на вершине горы Барбароссы - он

крепко спал, сжимая в кулаке мертвую птицу.

Во время дознания Билли сидел на верхушке дерева и вызывающе поглядывал

на меня - несомненно, он понимал каждое слово. К нему требовалось применить

самые строгие дисциплинарные меры. Обезьяны, как дети, должны прежде

научиться слушаться, и уже потом - приказывать. Билли встревожился. Он знал,

что я его господин, знал, что я могу его поймать с помощью лассо, как уже не

раз ловил, и знал, что хлыст в моей руке предназначен для него. Это хорошо

знали и собаки, которые, усевшись вокруг дерева, с чистой совестью виляли

хвостами и радовались - собаки любят присутствовать при экзекуциях, когда

наказывают кого-нибудь другого. Вдруг Элиза схватилась с пронзительным

криком за живот, и мы с Пакьяле еле-еле успели отвести ее домой и уложить в

постель, а Бальдассаре бросился за акушеркой. Когда я вернулся к дереву,

Билли исчез, что было лучше и для него и для меня - я ненавижу наказывать

животных.

К тому же у меня были другие заботы. Я всегда живо интересовался доном

Джачинто и хотел более подробно узнать, как он умер, - как он жил, и знал

прекрасно. Дон Джачинто слыл самым богатым человеком на острове, говорили,

что его доходы так велики, что он получает Двадцать пять лир в час anche

quando dorme (даже когда спит). В продолжение многих лет я наблюдал, как он

отнимал последние гроши у своих бедных арендаторов, как выгонял их из домов

в годы, когда урожай на маслины был плохой и они не могли внести арендную

плату, как спокойно позволял им умирать с голоду, когда они, состарившись,

уже не могли на него работать. Ни я и никто другой ни разу не слышал, чтобы

он кому-то помог. Я чувствовал, что утрачу веру в божественное правосудие на

земле, если окажется, что всемогущий бог даровал этому старому кровопийце

самую великую милость, которую он может даровать, - позволил ему умереть во

сне. Я решил навестить своего старого друга, приходского священника дона

Антонио, - он мне, конечно, сможет сообщить то, что я хочу знать, недаром

более полувека дон Джачинто был его смертельным врагом. Священник сидел на

кровати - его нога была забинтована, лицо сияло. Комната была полна

священнослужителей, а среди них стояла Мария Почтальонша в тараторила,

захлебываясь от волнения. Ночью церковь Сан-Констанцо загорелась и гроб дона

Джачинто сгорел дотла! Один говорят, что сам дьявол опрокинул подсвечник с

восковыми свечами, чтобы сжечь дона Джачинто. Другие говорят, что шайка

грабителей хотела похитить серебряное изображение самого Констанцо. Однако

дон Антонио не сомневался, что свечи опрокинул дьявол: он же всегда говорил,

что дон Джачинто кончит адским пламенем.

Рассказ Марии Почтальонши о смерти дона Джачинто казался вполне

правдоподобным: дьявол явился канонику в окне, когда тот читал вечерние

молитвы. Дон Джачинто позвал на помощь, его отнесли в постель, и вскоре

после этого он умер.

Все это меня крайне заинтересовало, и я решил, что мне следует

спуститься в Капри и самому выяснить, как все произошло. Площадь была

заполнена вопящими людьми. В толпе стояли мэр и муниципальные советники, с

нетерпением ожидая прибытия карабинеров из Сорренто. На ступенях церкви

собрались священники и что-то обсуждали, отчаянно жестикулируя. Церковь

заперли до прибытия властей. Да, встревоженно сказал мэр, подходя ко мне,

все это правда. Когда причетник утром открыл церковь, там было полно дыма.

Катафалк наполовину обуглился, так же как и гроб, а от бесценного покрова из

расшитого бархата и десятка венков от родственников и духовных чад каноника

осталась только кучка тлеющего пепла. Три больших канделябра у гроба еще

горели, а четвертый был опрокинут кощунственной рукой, по-видимому, чтобы

поджечь покров. Пока еще неизвестно, дьявол ли натворил все это или какие-то

злоумышленники, однако, проницательно заметил мэр, тот факт, что все

драгоценные камни в ожерелье Сан Констанцо на месте, заставляет его (говоря

между нами) склоняться к первой версии. Чем больше я узнавал, тем загадочней

становилась тайна. В кафе " Цум Хидигейгей", штаб-квартире немецкой колонии,

пол был усеян разбитыми стаканами, бутылками и всякого рода посудой, а на

столе стояла наполовину опорожненная бутылка виски. В аптеке десятки

фаянсовых банок с ценными лекарствами и тайными снадобьями были сброшены с

полок и плавали в касторовом масле. Профессор Рафаэлло Пармеджано сам

показал мне опустошение, произведенное в его новом выставочном зале, лучшем

украшении площади. Его " Извержение Везувия", его " Процессия Сан Констанцо",

его " Прыжок Тиберия", его " Красавица Кармела" были свалены в куче на полу,

рамы сломаны, холст порван. Его " Тиберий, купающийся в Голубом Гроте" еще

стоял на мольберте, сверху донизу заляпанный ультрамариновой краской. Мэр

сообщил мне, что расследование, произведенное местными властями, пока не

дало никаких результатов. От предположения, что это дело рук грабителей,

либеральной партии пришлось отказаться, так как ни одна ценная вещь не

пропала. Даже два опасных неаполитанских преступника, более года сидевшие в

тюрьме Капри, могли доказать свое алиби. Было твердо установлено, что из-за

сильного дождя они всю ночь провели в тюрьме, вместо того чтобы, как обычно,

после полуночи прогуливаться по селению. К тому же они были добрыми

католиками, пользовались всеобщей любовью и уважением и не стали бы

затрудняться из-за подобных пустяков.

Клерикальная же партия из почтения к памяти дона Джачинто решительно

отрицала участие дьявола в этом происшествии. Так кто же натворил эти

гнусные безобразия? Ответ мог быть только один: их давние гражданские враги

и соседи - жители Анакапри. Конечно, это их рук дело! И все становилось на

свое место. Анакаприйцы ненавидели каноника и не могли ему простить, что он

в своей знаменитой проповеди в день Сан Констанцо высмеял последнее чудо

Сант Антонио. Яростная вражда " Цум Хидигейгей" и нового кафе в Анакапри была

известна всем. В дни Цезаря Борджа дон Петруччо, аптекарь Капри, хорошенько

подумал бы, прежде чем принять приглашение своего коллеги из Анакапри

отведать его макарон. Соперничество профессора Пармеджано из Капри и

профессора Микеланджело из Анакапри из-за права на " Тиберия, купающегося в

Голубом Гроте" перешло в последнее время в ожесточенную войну. Открытие

выставочного зала нанесло профессору Микеланджело тяжкий удар, и никто уже

не хотел покупать его " Процессии Сант Антонио".

Конечно, Анакапри - вот корень зла!

Долой Анакапри! Долой!

Я сильно встревожился и счел за благо возвратиться восвояси. Я не знал,

чему верить. Яростная война, которая началась между Капри и Анакапри еще во

времена испанского владычества в Неаполе, и теперь велась с прежним

ожесточением. Мэры не разговаривали, именитые граждане ненавидели друг

друга, крестьяне ненавидели друг друга, священники ненавидели друг друга,

святые патроны Сант Антонио и Сан Констанцо ненавидели друг друга. Я сам был

свидетелем того, как за два года до описываемых событий толпа каприйцев

плясала вокруг нашей маленькой часовни Сант Антонио, когда большой камень,

сорвавшись с горы Барбароссы, разбил алтарь и статую этого святого.

Работы в Сан-Микеле прекратились. Все мои слуги в праздничной одежде

отправились на площадь, где играла музыка в честь события - на фейерверк

было собрано более сотни лир. Мэр просил передать мне, что надеется увидеть

меня на празднике как почетного гражданина Анакапри (я действительно год

назад был удостоен этого высокого звания).

Посреди колоннады, рядом с большой черепахой, сидел Билли - он был так

поглощен своей любимой игрой, что не заметил моего приближения. Он быстро

стучал в заднюю дверь черепашьего домика, откуда торчит хвост. При каждом

стуке черепаха высовывала заспанную голову из парадной двери, чтобы

посмотреть, в чем дело, и получала от Билли оглушающий удар по носу. Эта

игра была строго запрещена законами Сан-Микеле. Билли это хорошо знал и

закричал, как ребенок, когда на этот раз я оказался более проворным, чем он,

и схватил его. - Билли, - начал я строго, - я намерен наконец потолковать с

тобой по душам под твоей любимой смоковницей - нам нужно свести кое-какие

счеты. Нечего чмокать губами! Ты прекрасно знаешь, что заслужил хорошую

порку и что ты ее получишь. Билли, ты снова напивался! В обезьяннике

обнаружены две пустые бутылки, и мы недосчитываемся бутылки виски. Твое

поведение по время моего пребывания в Калабрии было отвратительным. Ты

разбил морковкой очки туриста. Ты не слушался моих слуг. Ты ссорился и

дрался с собаками и даже отказался ловить у них блох. Ты обидел мангуста. Ты

был невежлив с маленькой совой. Ты давал пощечины черепахе. Ты чуть не

задушил сиамского котенка. И наконец, в довершение всего, ты сбежал из дому

в пьяном виде. Жестокость к животным свойственна твоей натуре - иначе ты не

был бы кандидатом в  человека, однако лишь венец творения имеет право

напиваться. Ты мне надоел, и я отправлю тебя обратно в Америку к твоему

прежнему пьянице-хозяину доктору Кэмпбеллу. Ты не достоин приличного

общества. Ты позор для твоих родителей! Билли, ты скверный мальчишка,

неисправимый пьяница и...

Наступило грозное молчание. Я надел очки, чтобы получше разглядеть

ногти Билли, запачканные ультрамарином, и его опаленный хвост, а потом

сказал:

- Билли, мне скорее понравилось, как ты отретушировал " Тиберия,

купающегося в Голубом Гроте" - картина от этого, несомненно, выиграла. Она

напомнила мне полотно, которое я в прошлом году видел в Париже на выставке

футуристов. Твой прежний хозяин часто рассказывал мне о твоей незабвенной

матери, которая, по-видимому, была необыкновенной обезьяной. Свой талант

художника ты, вероятно, унаследовал от нее. Красоту и чувство юмора ты явно

получил от отца - после недавних событий уже нельзя сомневаться, что это сам

дьявол. Скажи-ка, Билли (я спрашиваю об этом из чистой любознательности),

кто опрокинул подсвечник и поджег гроб - ты или твой отец?

 

 

Глава XXVIII

ПТИЧЬЕ УБЕЖИЩЕ

 

 

Внезапное переселение дона Джачинто в иной мир среди дыма и пламени

оказало весьма благодетельное влияние на здоровье и расположение духа нашего

приходского священника дона Антонио. Его вывихнутая щиколотка быстро

заживала, и он уже вновь, но своему обыкновению, являлся утром в Сан-Микеле,

чтобы присутствовать при моем завтраке. По неаполитанскому обычаю, я всегда

приглашал его разделить мою трапезу, но он неизменно с благодарностью

отказывался от предложенной ему чашки чая. Он приходил только для того,

чтобы, сидя напротив меня, наблюдать, как я ем. Дон Антонио прежде никогда

не видел иностранцев вблизи, и все, что я делал или говорил, было ему

интересно. Он знал, что я протестант, но после двух-трех вялых попыток

обсудить этот вопрос мы согласились оставить богословие в покое и не

говорить про протестантов. Это была большая уступка с его стороны, так как

раз в неделю он с кафедры обрекал всех живых и мертвых протестантов аду,

сопровождая свои инвективы страшными проклятиями. Протестанты были

специальностью дона Антонио, спасительной соломинкой, за которую он

хватался, едва его красноречие начинало иссякать, - право, не знаю, что бы

он делал без протестантов! Память доброго старичка была ненадежна, и тонкая

нить его рассуждений имела свойство рваться в самый неподходящий момент, и в

разгар проповеди вдруг наступало гробовое молчание. Его верные прихожане

давно привыкли к этим паузам и, не обращая на них ни малейшего внимания,

продолжали мирно размышлять о своих делах - об оливковых деревьях и

виноградниках, о коровах и свиньях. Они прекрасно знали, что последует

дальше: дон Антонио звучно сморкался - казалось, что в церкви гремели трубы

Страшного суда, - и невозмутимо продолжал:

" Да будут прокляты протестанты! Да будет проклят разбойник Лютер! Пусть

дьявол вырвет их проклятые языки, пусть он переломает им все кости и живьем

их изжарит! Во веки веков! "

Как-то на пасху я заглянул со своим приятелем в церковь как раз в ту

минуту, когда дон Антонио запнулся и наступило обычное долгое молчание. Я

шепнул своему другу, что нам сейчас достанется.

- Да будет проклят разбойник Лютер! Да будут прокляты протестанты!

Пусть дьявол... - Тут дон Антонио заметил меня, и кулак, который он уже

поднял, чтобы сокрушить проклятых еретиков, разжался, священник дружески

помахал мне и добавил, извиняясь: - За исключением синьора доктора, конечно,

за исключением синьора доктора!

В пасхальное воскресенье я обычно становился у церковных дверей рядом

со слепым Чекателло, официальным нищим Анакапри, и мы оба протягивали руку к

входящим в церковь, он - за милостыней, я - за птицами в карманах мужчин, в

складках черных мантилий женщин, в кулачках детей. Да, в те дни я

пользовался большим уважением у жителей селенья, раз они спокойно смирялись

с тем, что я мешал им праздновать воскресенье господне в согласии с древним

обычаем, освященным почти двухтысячелетней давностью и до сих пор поощряемым

духовенством. С первого дня страстной недели в каждом винограднике, под

каждым оливковым деревом ставятся силки. Мальчишки с утра до вечера таскают

по улице множество птичек, привязанных ниткой за крыло. А в светлое

воскресенье этих изувеченных птиц, как символ священного голубя, выпускают в

церкви, что должно знаменовать ликование по поводу возвращения Христа на

небо. Но птички не возвращаются в небо: они испуганно и беспомощно мечутся

под потолком, ломают крылья о стекла и мертвыми падают на пол. На рассвете я

обычно влезал на крышу церкви с помощью мастро Никола, который без всякой

охоты придерживал лестницу, и разбивал несколько стекол, но все равно лишь

немногим несчастным птицам удавалось выбраться на свободу.

Птицы! Птицы! Насколько счастливее была бы моя жизнь на этом прекрасном

острове, если бы я меньше любил их. Весною я радовался, когда видел, как

многие их тысячи прилетают на Капри, и с восторгом слушал, как они поют в

саду Сан-Микеле. Но наступило время, когда я горько пожалел, что они

продолжают прилетать сюда, когда я, если бы мог, подал бы им в море знак

лететь дальше с дикими гусями, на мой родной север, где им не грозит

опасность от людей. Я узнал тогда, что прекрасный остров - рай для меня -

для них был адом. Они обычно прилетали незадолго до восхода солнца. Их

единственным желанием было немного отдохнуть после долгого перелета через

Средиземное море, - ведь им предстоял еще долгий путь до страны, где они

родились и где должны были выводить птенцов. Дикие голуби, дрозды, горлицы,

бекасы, перепела, иволги, жаворонки, соловьи, трясогузки, зяблики, ласточки,

малиновки - тысячи крохотных певцов отдыхали здесь перед весенними

концертами, которые им предстояло дать в молчаливых лесах и полях севера. А

через два-три часа они уже беспомощно бились в сетях, коварно расставленных

людьми по всему острову - от прибрежных утесов до самых вершин горы Соларо и

горы Барбароссы. Вечером их в деревянных ящичках без воды и пищи отправляли

на пароходе в Марсель на потребу гурманам в дорогих парижских ресторанах.

Это была выгодная охота. Несколько веков продажа пойманных птиц составляла

главную статью доходов епископа Капри. " Перепелиный епископ" - называли его

в Риме.

А вам известно, каким способом их заманивают в сети? Под сетями в

кустах ставят клетки с подменными птицами, которые беспрерывно,

автоматически повторяют свой однотонный зов. Они не могут остановиться, они

кричат день и ночь, пока не умирают. Задолго до того, как наука хоть что-то

узнала о нервных центрах мозга, дьявол сообщил человеку, своему прилежному

ученику, о своем страшном открытии: если птице выколоть глаза раскаленной

иглой, она будет непрерывно петь. Этот старый способ был известен грекам и

римлянам, но и по сей день он применяется на южном побережье Испании,

Франции, Италии и Греции. Лишь немногие птицы передаивают эту операцию, и

все же это прибыльное дело: на Капри ослепленный перепел в настоящее время

стоит двадцать пять лир.

На полтора месяца весной и на полтора месяца осенью весь склон горы

Барбароссы от развалин крепости на ее вершине и до стен сада Сан-Микело у ее

подножья покрывался сетями. Этот склон считался лучшим местом ловли на всем

острове, и нередко за один день там удавалось поймать более тысячи птиц.

Гора принадлежала бывшему неаполитанскому мяснику - прославленному

специалисту по ослеплению птиц и моему единственному врагу в Анакапри, если

не считать доктора. С того времени, как я начал строить Сан-Микеле, между им

и мною шла постоянная война. Я обращался в префектуру Неаполя, я обращался к

правительству в Риме и всюду получал ответ, что гора принадлежит ему, и

право на его стороне. Я испросил аудиенцию у королевы, она улыбнулась мне

своей чарующей улыбкой, которая завоевала ей сердца всей Италии, и удостоила

меня приглашения к завтраку. Первое, что я прочел в меню, было - " паштет из

жаворонков". Я обратился к папе, и толстый кардинал сообщил мне, что на

рассвете святой отец в паланкине отправился в сады Ватикана, чтобы наблюдать

ловлю птиц силками. Охота была удачной - они поймали более двухсот птиц.

Я соскоблил ржавчину с маленькой двухфунтовой пушки, брошенной

англичанами в моем саду в 1808 году, и начал стрелять из нее каждые пять

минут с полуночи до восхода солнца в надежде отпугнуть птиц от роковой горы.

Бывший мясник подал на меня в суд за то, что я мешаю ему заниматься его

законной профессией, и меня оштрафовали на двести лир. Пожертвовав остатками

моего сна, я приучил собак лаять всю ночь. Через несколько дней внезапно

сдохла моя большая мареммская собака, и я обнаружил в ее желудке мышьяк. На

следующую ночь я подстерег убийцу у садовой ограды и сбил его с ног. Мясник

снова пожаловался на меня в суд, и я был оштрафован на пятьсот лир за

оскорбление действием. Я продал мою прекрасную греческую вазу и любимую

Мадонну кисти Дезидерио ди Сеттиньяно, чтобы собрать громадную сумму,

которую запросил мясник за свою гору. Цена в сто раз превышала истинную ее

стоимость. Когда я явился с деньгами, он принялся за свою старую игру и с

усмешкой заявил, что за это время цена удвоилась. Он знал, с кем имеет дело.

Мое негодование достигло предела, когда я был способен расстаться со всем

своим имуществом, лишь бы стать хозяином горы. Избиение птиц продолжалось. Я

не мог думать ни о чем другом и совсем потерял сон. В отчаянии я бежал из

Сан-Микеле и отправился на яхте на Монте-Кристо, чтобы переждать там

перелет.

Едва вернувшись, я услышал, что мясник при смерти. Два раза в день в

церкви служились мессы о его выздоровлении, по тридцать лир каждая, - он был

одним из самых богатых людей в селении. Под вечер пришел священник и именем

божьим заклинал меня навестить умирающего. Деревенский врач говорил, что у

него воспаление легких, аптекарь уверял, что это апоплексия, цирюльник

подозревал солнечный удар, а повитуха - una paura [92]. Сам священник,

глубоко веровавший в силу дурного глаза, не сомневался, что больного

сглазили. Я отказался пойти к нему. Я сказал, что на Капри лечу только

неимущих, а к тому же местные врачи вполне могут справиться с любой из этих

болезней. И если я пойду к нему, то на одном условии: пусть он поклянется на

распятии, что, выздоровев, не ослепит больше ни одной птицы и продаст мне

гору по неслыханной цене, которую назначил месяц назад. Мясник отказался.

Ночью его соборовали. На рассвете ко мне снова пришел священник: мясник

принял мои условия и поклялся на распятии. Через два часа, я, к ужасу

деревенского врача и к вящий славе деревенского святого, выкачал у него из

левой плевральной полости пипту гноя. Вопреки моим ожиданиям, больной

поправился, и все селение кричало о чуде.

Гора Барбароссы стала теперь надежным убежищем для птиц. Каждую весну и

осень тысячи пернатых странников отдыхают на ее склонах в полной

безопасности от людей и зверей. Пока длится перелет, собакам в Сан-Микеле

запрещено лаять по ночам, кошки выпускаются из кухни только с колокольчиком

на шее, а шалопай Билли сидит под замком в обезьяннике - никогда нельзя

знать заранее, что способна натворить обезьяна или мальчишка-школьник.

До сих пор я не обмолвился ни единым словом, которое могло бы умалить

последнее чудо Сант Антонио, - чудо, ежегодно спасающее жизнь пятнадцати

тысячам птиц. Но когда я отправлюсь в мир иной, я думаю шепнуть ближайшему

ангелу, что, при всем моем уважении к Сант Антонио, все-таки не он, а я

выкачал гной из левой плевральной полости мясника. Потом я попрошу ангела

замолвить за меня словечко, если уж этого не сделает никто другой. Наверное,

бог любит птиц - иначе он не дал бы им такой же пары крыльев, как своим

ангелам.

 

 

Глава ХXIX



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.