|
|||
Часть VI МУХИ 3 страницаОн услаждал себя иллюзиями, но не мне было разубеждать его, и я хранил молчание. С этого момента он был искренне уверен, что он противоречит Муссолини. В действительности же Галеаццо дрожал с утра до вечера от страха, что может получить этот удар ногой в зад. Лицом к лицу с Муссолини Галеаццо таков же, как и все остальные, как мы все: это испуганный лакей. Он тоже всегда говорит ему «да» с львиной смелостью. Но как только Муссолини поворачивается к нему спиной, он ничего больше не боится. Если бы рот у Муссолини располагался на спине, Галеаццо не колебался бы положить голову ему в пасть, как это делают укротители с хищниками. Порой, когда он говорит о войне, о Муссолини, о Гитлере, он рассказывает самые занимательные вещи. Ему нельзя отказать ни в уме, ни в интеллекте, некоторые его суждения о политических ситуациях обнаруживают в нем человека, знающего свое дело и дела других. Однажды я спросил его, что он думает о возможном исходе войны. — И что он вам ответил? — спросил князь фон Бисмарк с иронической улыбкой. — Что пока еще нельзя сказать, какая из наций выиграет войну, но уже известны те нации, которые ее проиграли. — А какие нации уже проиграли ее, войну? — спросил фон Бисмарк. — Польша и Италия. — Это не слишком интересно — узнать, кто ее проиграл, — сказала Анна-Мария. — Я хотела бы знать, кто ее выиграет. — Не будьте нескромны, — сказал Анфузо. — Это государственная тайна. Разве неправда, что это государственная тайна? — добавил он, обращаясь к князю Отто фон Бисмарку. — Разумеется, — ответил тот. — Иногда Галеаццо в своих суждениях невероятно неосторожен, — продолжал Филиппо Анфузо. — Если бы стены его кабинета во дворце Чиги и стол Изабеллы могли говорить, Муссолини и Гитлер услышали бы хорошенькие вещи! — Ему следовало бы быть осторожнее, — согласилась Джоржетта. — Стол Изабеллы — это говорящий стол. — Опять эта старая история! — сказал фон Бисмарк. Когда в начале 1941 года Гитлер передал Муссолини, при свидании в Бреннере[723], мемориал Гиммлера, направленный против Галеаццо[724], эта новость вызвала сперва оцепенение, потом страх, затем очевидное и насмешливое удовлетворение. Но за столом у Изабеллы над этим мемориалом смеялись, как над скверной шуткой неверных или, по меньшей мере, нескромных, лакеев. — Гитлер, — какой хам! — говорила Изабелла. Этот мемориал на самом деле был нацелен не столько на графа Чиано, сколько на принцессу Изабеллу Колонна, которую Гиммлер называл «пятая колонна». День за днем, слово за словом, все беседы, которые имели место за этим столом, были переданы со скрупулезной достоверностью, и не только слова Галеаццо, Эдды, Изабеллы, замечания тех приглашенных, чьи имена, общественное положение, политическое положение или пост, занимаемый ими в государстве, придавали значение, не только суждения Чиано или иностранных дипломатов, посещавших дворец Колонна, — о войне и военных ошибках Гитлера и Муссолини, но также светские сплетни, женские пикировки, даже невинные реплики таких второстепенных лиц, как Марчелло дель Драго или Марио Панса; быстрые экспромты Эдды о том или другом — о Гитлере, о фон Риббентропе, о фон Макензене, рассказы о ее частых поездках в Будапешт, в Берлин и в Вену, нескромности Чиано о Муссолини, о Франко[725], о Хорти[726], о Павеличе, или о Петене[727], или об Антонеску, резкие суждения Изабеллы о вульгарных любовных связях Муссолини и ее горькие предсказания об исходе войны, также, как любезные флорентийские сплетни Сандры Спаллетти и скандальные анекдоты, рассказанные какой-нибудь молоденькой актрисой Син е -сит э по поводу любовных отношений Геббельса и Паволини, — всё входило в этот пунктуальнейший документ. Большая часть его была посвящена амурной жизни Чиано, его неверности, ревности его фавориток, коррупции его маленького двора. Но что спасло Чиано от ярости Муссолини, так это часть, посвященная Эдде в этом рапорте Гиммлера. Документ имел бы смертельные последствия для Галеаццо, если бы он умолчал об Эдде, о ее романах, опасных связях ее друзей, скандалах в Кортина-д’Ампеццо[728] и на Капри. Обвинения против его дочери вынудили Муссолини встать на защиту своего зятя. Однако мемориал Гиммлера не преминул распространить подозрение в глубинах дворов Галеаццо и Изабеллы. Кто снабдил Гиммлера фактическими данными для этого документа? Прислуга дворца Колонна? Метрдотель Изабеллы? Или кто-нибудь из близких друзей Изабеллы и Галеаццо? Называли то или другое имя, заподозрили ту или иную молодую женщину, чья гордость была ранена недавним восхождением соперницы. Все «вдовы» были подвергнуты осторожным допросам, у них допытывались, их обшаривали со всех сторон. — Во всяком случае, это не я и не вы, — сказала Изабелла графу Чиано. — «Уж конечно не я! » — ответил Галеаццо. — Ах! Мой дорогой, — пропела Изабелла, поднимая очи к потолку, расписанному Пуссеном[729]. Единственным последствием мемориала Гиммлера было немедленное удаление графа Чиано из Рима. Галеаццо уехал в Бари[730]. Его на некоторое время прикомандировали к эскадрилье двухмоторных самолетов лагеря в Папезе, и в течение некоторого времени в залах дворца Колонна и даже дворца Чиги о нем не говорили иначе как понизив голос или с подчеркнутым безразличием. Но сердце Изабеллы, даром что оно было глубоко ранено этим «уж конечно не я», оставалось верным Галеаццо (не в ее возрасте… женщина может ошибаться! ). И она говорила о нем не как о человеке, впавшем в немилость, но как о человеке, который возможно впадет в немилость с минуты на минуту. Если употребить спортивный термин «the ball was ’ nt now his foot »[731]. — Держу пари, — сказала Анна-Мария, грациозно поворачиваясь к Филиппо Анфузо, — что в документе Гиммлера не было ни слова о вас. — Там была целая страница о моей жене, — ответил Анфузо, смеясь, — этого достаточно. — Целая страница о Марии? Ах, бедная Мария, какая честь! — произнесла Джоржетта без тени лукавства. — А обо мне? Не было ли там целой страницы также и обо мне? — спросила, смеясь, Анна-Мария. — Вот вопрос, — заговорил я, — который относится к тем, что задал мне однажды генерал фон Шоберт. Мы были на Украине, в первые месяцы кампании в России. Генерал фон Шоберт пригласил меня на обед в штабе армии, и нас было человек десять офицеров за столом. В ходе разговора фон Шоберт спросил меня, что я думаю о положении немецкой армии в России. — Мне кажется, — ответил я, намекая на известную итальянскую поговорку, — что если немецкая армия не находится в положении «цыпленка в пакле» (очень озабоченного), то она напоминает «цыпленка в степи». — Ах, Боже мой! — воскликнула Анна-Мария. — Очень забавно, — сказал фон Бисмарк, улыбаясь. — Ты уверен, — спросил Филиппо Анфузо, — что генерал фон Шоберт понял, что ты хотел этим сказать? — Я надеялся, что он понял. Генерал фон Шоберт был в Италии и немного говорит по-итальянски. Но когда переводчик, капитан Шиллер, тиролец из Мерано[732], который заявил о себе в свое время, что он по национальности немец, перевел мой ответ, стараясь пояснить смысл итальянской поговорки, генерал фон Шоберт спросил меня тоном упрека и с выражением, одновременно удивленным и суровым, почему в Италии цыплят выращивают в пакле? «Но мы не выращиваем их в пакле, — ответил я. — Это популярное выражение, означающее трудности, с которыми встречается и борется несчастный цыпленок, случайно вынужденный разрывать кучу пакли». — «У нас в Баварии, — сказал мне генерал фон Шоберт, — цыплят выращивают на опилках или на рубленой соломе». — «Но у нас в Италии тоже их растят на опилках или рубленой соломе», — ответил я. — «Тогда почему же вы говорили о пакле? » — спросил генерал фон Шоберт, наморщив лоб. — «Но это всего лишь популярная поговорка, — отвечал я, — просто пословица». — «Гм! Это странно», — сказал генерал фон Шоберт. — «У нас в Восточной Пруссии, — сказал полковник штаба Старк, — цыплят выращивают на песке, это система экономичная и рациональная». — «Но и у нас в Италии, — сказал я, — в некоторых районах, где почва песчаная, цыплят выращивают на песке»… Я начинал «потеть водой и кровью» и попросил, понизив голос, переводчика помочь мне выкрутиться из этого положения, но Шиллер улыбался и смотрел на меня исподлобья, как будто хотел сказать: «Ты здорово вляпался! Почему это я должен тебя вытаскивать? » — «Если это так, — сказал генерал фон Шоберт, — я не понимаю, при чем здесь пакля? Это верно, что дело идет о поговорке, но все поговорки и народные пословицы всегда имеют какую-то связь с реальностью. Это показывает, что вопреки вашему противоположному утверждению, в Италии есть районы, где цыплят выращивают в пакле. Это система антирациональная и жестокая». Он в упор сурово смотрел на меня, и я читал в его взгляде зарождение недоверия и презрения. Мне хотелось ему ответить: «Да, мой генерал, я не смел вам этого сказать, но правда заключается в том, что в Италии цыплят выращивают в пакле и не только в той или другой области, но во всех областях: в Пьемонте, в Ломбардии, в Тоскане, в Умбрии, в Калабрии, в Сицилии, — везде, во всей Италии, и не только цыплят, но и детей тоже, все итальянцы выращены в пакле. Вы не замечали, что все итальянцы выращены в пакле? Но посмотрите на них, посмотрите на них хорошенько — вы увидите, что все итальянцы были выращены в пакле! » И он, может быть, понял бы меня, может быть, он поверил бы мне и сам никогда не узнал бы иначе, сколько правды в этом было. Но я потел крупными каплями и повторял, что нет, что это неправда, что ни в одной итальянской области цыплят не воспитывают в пакле, что речь идет всего лишь о поговорке, о принятом выражении: «Ein Volksprichwort »[733]. В этот момент майор Ханбергер, пристально смотревший на меня в течение нескольких минут своими глазами, напоминавшими серое стекло, холодно сказал: «Тогда объясните мне, причем здесь степь? Was bat die Steppe mit K& #252; chen zu Tun? »[734] Я обернулся к переводчику, чтобы попросить его помощи, умоляя взглядом, чтобы он спас меня ради Бога от этой новой и еще худшей опасности. Но я с ужасом заметил, что Шиллер и сам начинал обливаться холодным потом. По лбу его бежали ручьи, лицо было бледно. Тогда мне стало страшно. Я осмотрелся вокруг и увидел, что все смотрят на меня пристально и сурово: я почувствовал, что я пропал и начал повторять один раз, два раза, три раза, что дело идет о поговорке, о принятой манере изъясняться, о простой игре слов. — Всё это хорошо, — сказал майор Ханбергер, — но я не понимаю, что степь может иметь общего с цыплятами. Тогда я возбужденно ответил, что немецкая армия была совсем как цыпленок в степи, именно как цыпленок в степи. — «Хорошо, — сказал майор Ханбергер, — но я не понимаю, что есть странного в присутствии цыпленка в степи. Во всех деревнях Украины есть много кур, соответственно много и цыплят, и мне не кажется, чтобы в этих цыплятах было что-нибудь странное. Это такие же цыплята, как и все остальные». — «Нет, — ответил я, — это не такие же цыплята, как все остальные». — «Это не такие же цыплята как все остальные? » — повторил майор Ханбергер, изумленно и пристально вглядываясь в меня. — «В Германии, — сказал генерал фон Шоберт, — выращивание кур достигло научного уровня, бесконечно превосходящего советское выращивание. Очень вероятно, что степные цыплята по своему качеству гораздо ниже, чем немецкие цыплята». Полковник Старк нарисовал на листке бумаги курятник, модели, принятой в Восточной Пруссии, майор Ханбергер процитировал многочисленные статистические данные, и таким образом, мало-помалу, беседа превратилась в лекцию о научном выращивании куриных пород, в которой приняли участие все другие офицеры. Я оставался немым, утирая пот, стекавший по моему лбу, и время от времени генерал фон Шоберт, полковник Старк и майор Ханбергер умолкали, чтобы пристально посмотреть на меня и сказать мне, что они всё еще не поняли, что общего между немецкими солдатами и цыплятами. А остальные офицеры смотрели на меня с глубоким соболезнованием. Наконец, генерал фон Шоберт[735] встал и сказал: «Schluss! »[736] Мы все поднялись из-за стола и вышли, рассеявшись по улицам городка, чтобы направиться на ночлег. Луна была круглая и желтая в зеленоватом небе. Переводчик — лейтенант Шиллер, сказал, желая мне доброй ночи: «Надеюсь, что вы научились тому, что не следует остроумничать, когда имеешь дело с немцами! » — «Ach so» [737], — ответил я и направился к своей постели, настолько возбужденный, что не мог уснуть. Миллионы сверчков пели в безмятежной ночи, а мне казалось, что это миллионы цыплят кудахчут в бесконечной степи. Когда мне удалось, наконец, заснуть, уже пели петухи. — Это прелестно! — воскликнула Анна-Мария фон Бисмарк, хлопая в ладоши. Все смеялись, но князь Отто фон Бисмарк смотрел на меня странным взглядом. «У вас большой талант рассказывать истории, — заметил он, — но я не люблю ваших цыплят». — Я их обожаю! — воскликнула Анна-Мария. — Вам я могу сказать правду, — сказал я, обращаясь к Отто фон Бисмарку[738]. — В Италии цыплят выращивают в пакле. Но эту истину нельзя разглашать. Не будем забывать, что мы ведем войну. В это время Марчелло дель Драго подошел к столу фон Бисмарков: «Война? — спросил он. — Вы все еще говорите о войне. Вы не могли бы говорить о чем-нибудь другом? Война вышла из моды». — Да, в самом деле, она вышла из моды, — согласилась Джоржетта. — В этом сезоне ее больше не носят. — Галеаццо, — сказал Марчелло, обращаясь к Анфузо, — просил меня спросить у тебя, не сможешь ли ты сегодня зайти ненадолго в Министерство? — Почему бы нет, — ответил Анфузо иронически и немного враждебно, — мне ведь за это платят. — Около пяти часов. Идёт? — Я предпочел бы лучше шесть часов, — сказал Анфузо. — Хорошо, значит в шесть, — согласился Марчелло Дель Драго, и потом, указывая глазами на молодую женщину, сидевшую за столиком недалеко от фон Бисмарков, спросил кто она такая. — Как? Вы не знаете Бриджитту? — удивилась Анна-Мария. — Это моя большая приятельница. Правда, она красива? — Очаровательна, — подтвердил Марчелло дель Драго и, направляясь к столику Галеаццо, два или три раза обернулся на Бриджитту. В это время многие начали выходить, удаляясь через луга в направлении к площадкам гольфа. Мы продолжали сидеть, разговаривая, и немного времени спустя увидели Марию Панса, сопровождающую Галеаццо к столику Бриджитты. Анна-Мария заметила, что Галеаццо разжирел. — В прошлую войну, — сказал Анфузо, — все худели, в эту все жиреют. Вселенная перевернулась. Ничего не понимаю! Фон Бисмарк ответил так, что я не мог уловить была ли в его словах заключена ирония, что полнота является признаком душевного здоровья: — Европа, — сказал он, — убеждена в своей победе. — Я заметил, что народы были худыми, что достаточно проехать через Европу, чтобы увидеть, до какой степени исхудали народы. — И, однако, — добавил я, — народы уверены, что одержат победу. — Какие народы? — спросил фон Бисмарк. — Все народы, — ответил я. — Даже немецкий народ, разумеется. — Вы говорите, разумеется? — отозвался фон Бисмарк с иронией. — Всех больше исхудали рабочие, — продолжал я. — Даже немецкие рабочие, разумеется. И, однако, среди всех прочих, это рабочие, которые наиболее уверены в выигрыше войны. — Вы думаете? — на лице фон Бисмарка было ошеломленное выражение. Стоя перед Бриджиттой, граф Чиано что-то громко говорил ей, по своей привычке поворачивая голову направо и налево и смеясь. Бриджитта сидела за столом и, согнув руки в локтях и подперев лицо ладонями, поднимала на него свои прекрасные глаза, полные невинного лукавства. Потом она встала и вышла с Галеаццо в сад, где стала прогуливаться вокруг бассейна, непринужденно болтая. Граф Чиано имел галантный вид и громко говорил, поглядывая вокруг и хмуря брови одновременно горделиво и сердечно. Все наблюдали эту сцену, понимающе подмигивая. Готово! — сказала Анна-Мария. — Бриджитта действительно очаровательная женщина, — заметил фон Бисмарк. — Галеаццо — любимец женщин, — сказала Джоржетта. — Здесь нет ни одной женщины, — ответил Анфузо, — у которой не было бы истории с Галеаццо. — Я знаю одну, которая не поддалась ему, — сказала Анна-Мария. — Да, но ее здесь нет, — ответил Анфузо, лицо которого омрачилось. — Что вы знаете?! — сказала Анна-Мария с грацией немного агрессивной. В этот момент Бриджитта вошла и подошла к Анне-Марии. Она была весела и смеялась двусмысленным смехом. — Смотрите, Бриджитта, — обратился к ней Анфузо, — граф Галеаццо всегда побеждает на войне. — О! Я знаю, — ответила Бриджитта. — Меня уже предупреждали. — А я, напротив, всегда проигрываю. Но я устал от войны, и Галеаццо меня не интересует. — Правда? — спросила Анна-Мария с недоверчивой улыбкой. Все мы тоже вышли в сад и направились к первой площадке под осенним солнцем, на которой приятно пахло медом и увядшими цветами. Игроки показывались и исчезали в складках местности, как пловцы, попадавшие между волнами. Можно было видеть клюшки, взлетавшие и сверкавшие в солнечных лучах, игроков, воздевавших руки к небу, соединяя кисти и оставаясь на мгновение в этой молитвенной позе, потом клюшки колебались, описывали широкую дугу в воздухе, зеленом и розовом, исчезали и, вновь сверкая, взлетали вверх. Это было похоже на балет, разыгрываемый на огромной сцене, и ветер создавал в траве сладостный музыкальный напев. Голоса раздавались в лугах — голоса зеленые, желтые, красные, синие, которым расстояние придавало эластичную звонкость, слабую и бархатистую. Молодые женщины группой сидели в траве, смеясь и болтая. Они все поворачивали головы к Галеаццо, который прогуливался поблизости с Бласко д’Айета, проходя, точно на параде, мимо этой юной стайки, лукавой и дразнящей. Это был букет самых красивых лиц и самых прекрасных имен в Риме. Смешавшись с ними, сидело несколько более смешливых, с более живым румянцем, глазами более живыми, губами более красными, манерами более смелыми и свободными — самых красивых молодых женщин Флоренции, Венеции и Ломбардии. И одна была — вся в красном, другая — в синем, та — в зеленом, или в платье цвета старого золота, или в розовом, приближающемся к цвету слоновой кости, или в серовато-пепельном, эта — в платье телесного цвета. И сверх того — одна, мило гордящаяся своим лбом юноши и чистыми линиями рта, имела короткие и завитые волосы, у другой — они были заплетены на затылке, у третьей — они приподнимались на висках. Все, смеясь, показывали свои лица, воспламененные солнцем и свежим воздухом. Марита походила на Алкивиада[739], Паола — на Форнарину[740], Лавиния — на Аморрориску, Бьянка имела вид Дианы, Патриция — походку Сельваджии, Мануэла — Фьяметты[741], Джорджина — Беатриче[742], Энрика — Лауры[743]. На этих лицах, на губах и в глазах было нечто от куртизанок и, вместе с тем, — невинное. Подпорченная слава блистала на этих лицах, белых и розовых, в этих влажных взорах, которые в тени, отбрасываемой на них ресницами, приобретали выражение чувственной стыдливости. Долгие порывы ветра проносились в теплом воздухе, гордое солнце золотило стволы пиний, руины гробниц на Аппиевой дороге, кирпичи, камни и осколки античных мраморных плит, разбросанные среди кустарников на обочине луга. Сидя вокруг бассейна, молодые англоманы из дворца Чиги говорили между собой по-английски, отдельные слова, пахнущие кэпстеном и микстурой Кровэна, долетали до нас. На fairway [744] , слегка позолоченном усталыми огнями осени, приближались и удалялись старые итальянские принцессы, урожденные Смит, Браун, Самуэль, торжественные вдовицы, опирающиеся на трости с серебряным яблоком вверху, престарелые красавицы д’аннунциенского поколения[745], с медленной походкой, глазами, опоясанными черными кругами, с длинными руками, белыми и приобретшими веретенообразную форму. Девочка с развевающимися волосами, крича, преследовала белокурого мальчика, в брючках гольф. Это была живая сценка, но уже немного затуманенная, немного «не в точку», и потертая на сгибах, как старинная цветная гравюра. Пришла минута, когда Галеаццо, увидев меня, отошел от Бласко д’Айета и, подойдя ко мне, положил руку на мое плечо. Прошло больше года с тех пор, как мы разговаривали в последний раз, и я не знал, что ему сказать. — «Когда ты вернулся? — спросил он с легким упреком. — Почему ты не зашел ко мне? » Он говорил со мной конфиденциальным тоном с какой-то непосредственностью для него очень редкой. Я ответил ему, что был серьезно болен в Финляндии и сейчас всё еще очень слаб. — «Я очень устал», — добавил я. — «Устал? Ты, может быть, хочешь сказать — пресытился? » — спросил он. — «Да, пресытился всем», — ответил я. Он посмотрел на меня, и после паузы сказал: «Вот увидишь, еще немного и дела пойдут лучше». — Дела пойдут лучше? Италия — мертвая страна, — сказал я. — Что ты хочешь делать с мертвецом? Его можно только похоронить. Никогда нельзя знать заранее, — возразил он. — Может быть ты и прав, — согласился я, — никогда нельзя знать заранее. Мы были знакомы еще с детства, и он всегда вступался за меня без всяких просьб с моей стороны. Он защитил меня в 1933 году, когда меня приговорили к пяти годам заключения, он защитил меня, когда меня арестовывали в 1938, 1939 и 1941 годах, он защитил меня от Муссолини, от Старачи, от Мути, от Боччини, от Сениза, от Фариначчи, и я чувствовал к нему глубокую сердечную благодарность, вне всяких политических соображений. Он вызывал во мне жалость. Я хотел бы тоже помочь ему когда-нибудь. Кто знает, может быть и я смогу помочь ему когда-нибудь? Но теперь ничего нельзя было сделать. Оставалось только его похоронить. При наличии всех друзей, какие у него были, можно было надеяться, по крайней мере, что он будет похоронен. — Будь осторожен со стариком, — сказал ему я. — Я знаю. Он меня ненавидит. Он ненавидит весь мир. Порой я себя спрашиваю, не сошел ли он с ума. Ты думаешь, еще можно что-нибудь сделать? — Больше нечего делать отныне. Слишком поздно. Тебе следовало что-нибудь сделать в 1940 году, чтобы помешать ему втянуть Италию в эту постыдную войну. — В 1940-м? — спросил он и засмеялся смехом, который был мне неприятен. Потом добавил: — Война могла пойти удачно. Я замолчал. Он угадал то горестное и враждебное, что заключалось в моем молчании, и сказал: — «Это не моя вина. Это он захотел войны. Что я мог сделать, я? » — Уйти. — Уйти. А потом? — А потом? Ничего. — Это ни чему бы не послужило, — сказал он. — Это ни чему бы не послужило, но ты должен был уйти. — Уйти, уйти! Каждый раз, когда мы заговариваем об этих вещах, ты не способен сказать мне ничего другого. Уйти! А потом? Галеаццо внезапно отошел от меня и быстрыми шагами направился к Клубу. Я видел, как он остановился на мгновение на пороге, а затем вошел.
Я прогуливался еще немного на лугу. Потом тоже вошел в Клуб. Галеаццо сидел в баре между Киприенной и Бриджиттой. Вокруг него сидели Анна-Мария, Паола, Марита, Джоржетта, Филиппо Анфузо, Марчелло дель Драго, Бонарелли, Бласко д’Айет и совсем молоденькая девушка, которой я не знал. Галеаццо собирался рассказать, как он вручал декларации об объявлении войны Франции и Англии. Когда посол Франции Франсуа Понсе вошел в его кабинет во дворце Чиги, граф Чиано сердечно встретил его и тотчас же сказал: — «Вы, конечно, понимаете, господин посол, по какой причине я пригласил вас». — Я не слишком понятлив обычно, — ответил Франсуа Понсе, — но на этот раз понимаю. Тогда граф Чиано, стоя за своим бюро, произнес официальную формулу объявления войны: «От имени Его Величества Короля Италии, императора Эфиопии» и т. д… Франсуа тоже взволновался и сказал: — Значит, это война. — Да. Граф Чиано был в форме подполковника авиации. Французский посол сказал ему: «А вы, что вы будете делать? Вы станете бросать бомбы на Париж? » — Думаю, что да. Я офицер и буду выполнять мой долг. — Ах! Постарайтесь, по крайней мере, чтобы вас не убили, — ответил Франсуа Понсе. — Дело того не стоит. После этих слов французский посол растрогался и сказал еще несколько слов, которые Галеаццо счел неуместным повторить. Потом граф Чиано и Франсуа Понсе расстались, пожав друг другу руки. — Что же мог сказать вам французский посол? — заинтересовалась Анна-Мария. — Мне очень хочется узнать. — Одну очень любопытную вещь, — ответил Галеаццо, — но я не могу ее повторить. — Держу пари, что он тебе сказал какую-нибудь дерзость, — сказала Марита, — вот почему ты не хочешь ее повторить. Мы все рассмеялись, и Галеаццо — больше остальных. — У него было основание сказать мне какую-нибудь дерзость, — согласился Галеаццо, — но на самом деле он ничего не сказал мне колкого, он был очень взволнован. Потом он продолжал рассказывать, как посол Великобритании выслушал объявление войны. Сэр Перси Лоррэн вошел и тотчас же спросил его, почему он просил его приехать. Граф Чиано огласил ему официальную формулу объявления войны. — От имени Его Величества Короля Италии, императора Эфиопии и т. д. Сэр Перси Лоррэн внимательно слушал его, как если бы не хотел упустить ни одной запятой, потом холодно спросил: «Это действительно точная формулировка объявления войны? » Граф Чиано не мог скрыть своего удивления: «Да, это точная формулировка», — сказал он. — А! — воскликнул лорд Перси Лоррэн. Потом он сказал: — May I have a pencil? [746] — Yes, certainly [747]. — И граф Чиано протянул ему карандаш и лист бумаги со штампом Министерства Иностранных дел. Посол Великобритании старательно отрезал, при помощи разрезального ножа верхнюю часть со штампом, после того как он согнул бумагу в нужном месте, посмотрев на кончик карандаша, потом попросил графа Чиано: — «Не будете ли вы так любезны продиктовать мне то, что вы только что прочли? » — С удовольствием, — ответил граф Чиано, глубоко изумлённый. И он прочел очень медленно, слово за словом, декларацию войны. Когда он кончил диктовать, сэр Перси Лоррэн, который во время диктовки оставался бесстрастным, склоненным над листом бумаги, поднялся, пожал руку графа Чиано и направился к двери. Потом он вышел, не оборачиваясь. — Вы что-то забыли в своем рассказе, — сказала Анна-Мария фон Бисмарк со своим легким шведским акцентом. Галеаццо удивленно посмотрел на нее немного смущенный и ответил: «Я ничего не забыл». — Ну, да, ты кое-что забыл! — сказал Филиппо Анфузо. — Ты позабыл нам рассказать, — подтвердил я, — что сэр Перси Лоррэн, дойдя до порога, обернулся и сказал тебе: — «Вы думаете, что война будет легкой и очень быстрой. Нет, вы ошибаетесь: война будет очень долгой и очень трудной. До свидания». — А! Вы тоже это знаете? — удивилась Анна-Мария. — Как ты сумел узнать это? — спросил Галеаццо, заметно раздосадованный. — Это граф де Фокса, посол Испании в Хельсинки, рассказал мне об этом, но все на свете это знают. Это секрет в итальянской манере. — Я в первый раз слышала этот рассказ в Стокгольме, — объяснила Анна-Мария. Галеаццо улыбался, но трудно было сказать, был он больше смущен или раздосадован. Все смотрели на него, смеясь, и Марита крикнула ему: «Take it easy [748], Галеаццо». Женщины смеялись и мило насмехались над ним. Галеаццо делал усилие, чтобы тоже засмеяться, но было что-то фальшивое в его смехе, что-то надтреснутое в нем самом. — Он был прав, Франсуа Понсе, — заверила Патрициа. — Дело того не стоит. — О! Правда, нет, умирать не стоит, — согласилась Джоржетта. — Никто не хочет умирать, — заключила Патриция. Лицо Галеаццо омрачилось, он был раздражен и смущен. Теперь беседа ожесточилась, коснувшись нескольких из его сотрудников. Молодые женщины открыто высмеивали посланника В., который после своего возвращения из Южной Америки поставил свою палатку в Гольф-клубе, чтобы находиться постоянно на глазах у Галеаццо, в надежде, что последний не потеряет его из вида и не позабудет о нем. «Он играет в гольф даже в прихожей дворца Чиги», — сказала Киприенна. Патриция заговорила об Альфиери, и все женщины закричали, что это настоящая привилегия для Италии иметь такого посла, как Дино Альфиери. «Он так красив! » — говорили они. Во всей Италии в это время рассказывали анекдот, который, как впоследствии было выяснено, был придуман какой-то веселой шпаной: офицер немецкой авиации, застав Альфиери со своей женой, ударил его дважды хлыстом по лицу. «Небо не допустит, чтобы на его лице остались шрамы! » — воскликнула Патриция. Анна-Мария спросила Галеаццо, правда ли, что он направил Дино Альфиери в Берлин, потому что ревновал к нему, как все утверждали. И все смеялись, Галеаццо тоже, но всем было понятно, что он раздосадован. «Ревновал, я? — спрашивал он. — Это все Геббельс рассказывает. Это он ревнует к Альфиери[749]. Он очень хотел бы, чтобы я отозвал его». — «О! Галеаццо, оставь его там, где он есть, — сказала Марита без лукавства. — Он так хорошо справляется там, в Берлине! » — И все снова рассмеялись. Потом заговорили о Филиппо Анфузо и его венгерских любовных связях. «В Будапеште, — заявил Филиппо, — женщины не хотят меня. Венгерки все темноволосые и сходят с ума по блондинам». Тогда Джоржетта повернулась к Галеаццо и спросила, почему он не направит в Будапешт посланника — блондина. — Блондина? Но разве существуют блондины, делающие карьеру? — засомневался Галеаццо и начал считать на пальцах блондинов, делающих карьеру. «Ренато Прунас», — подсказала одна из молодых женщин. — «Гуглиельмо Рулли», — шепнула другая. Но Галеаццо не выносил Рулли и не упускал случая с ним расправиться: — Нет, только не Рулли, нет, — сказал он, наморщив лоб. — Я — блондин, — сказал Бласко д’Айет. — Да, Бласко, Бласко!
|
|||
|