Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть четвёртая



 

Мы стали просто молча выслушивали мысли друг друга. Мы молча жалели друг друга, принимали омерзительное уныние и бесцельность своего существования. И не смотря на скорбное положение дел, всё, в общем-то, было хорошо. Был человек, с которым мы могли рыдать, молчать и придаваться бессмысленным воспоминаниям.  

Всё было хорошо.

И мы, в общем то, почти всегда были вдвоём. Пока в наш притон уныния, в нашу городскую библиотеку, не заявился новичок из школы. Он был ровесником моего друга. Но был немного другой… Совсем другой. Не такой как все мы, чтецы в этой библиотеке.

Читал он всегда с восхищённым упоением. На середине главы мог поднять голову и вслух восторгаться сюжетом, слогом автора или чем-либо ещё.

Он нарушал нашу гробовую тишину.

Глаза недвижных посетителей обращались к нему с холодным возмущением. И он вроде бы, смущённый безразличием, замолкал на некоторое время.

Да, в этой библиотеке было разрешено почти всё. Вы могли здесь есть, спать, совокупляться, если угодно, но только тихо. Не нарушая покоя важных и не важных гостей. Не тревожа их глубочайшей, долгой прострации.  

  Наша библиотека была как старое, неохраняемое кладбище в другом конце города. Любое непотребство, любая гнусность, любая степень вандализма терпима, если вы не нарушаете покой мертвецов, смотрящих с могильных плит тяжелым взглядом. В нашем городке даже ходили легенды о материальном оживлении давно разложившихся трупов, и потому уж очень злостных вандалов у нас не было.

Кроме этого, нашего нового гостя, который слыл в глазах окружающих самым гнусным преступником из всех возможных, считали одним из Так Он расшатывал наше спокойствие. Наше загробное спокойствие.

Живость его лица, приветливость и разговорчивость в наших глазах представлялось сущим лицемерием. Незабвенная улыбка, играющая на его губах уязвляла нас; словом он был бельмом на глазу и предметом зависти. Мы считали его глупым счастливцем, не познавшем жизни и выставляющим своё счастье напоказ. И потому считали, что он недостоин нашего общества.

Пытливость ума его стала даже меня, абсолютно бесстрастного человека, и моего друга. Хотя, надо сказать, они в чём-то сошлись. В какой-то сущей юношеской мелочи, поскольку они одни здесь были юноши своих лет.

  Так он вошёл в наше «мы». В «мы» библиотеки и в «мы» наше с другом.

   Нас, бывало, угнетало то, что он своими разговорами, своим восхищением и безудержной радостью прерывал наши безмолвные раздумья на крышах.  

  ***

  Как-то в моём друге стала проявляться странная потребность нежить меня касаниями. Он это никак не объяснял, просто гладил волосы, гладил плечи, слабо приобнимал сзади. О странной сцене, случившейся между нами, когда мы столкнулись в коморке с журналами и сваленными книгами, мы не вспоминали.

  Но я, бывало, сама подсаживалась поближе и томилась в ожидании мимолётного прикосновения его холодных рук. Боясь показаться странной, навязчивой, я никогда не прикасалась к нему первой.

    Я могла лишь слегка поглаживать раны на его запястьях, смиренно и молчаливо принимать их, но внутри себя восхищаться этой его романтичной привычкой самонаказания. И одновременно печалится его боли.

    Было прекрасное время, когда в один день наш новый товарищ не явился в библиотеку. Тогда мы пошли зачем-то вместе в комнату с журналами.

    И там, в дебрях пыльных книг, он позволил себе очень смелое, очень чувственное прикосновение, выказывая глубину и серьёзность обуревавших его эмоций.

    Смело и горячно, неспешно, упиваясь каждым своим действием его губы стали скользить по моей тонкой шее, что ещё помнила удушье чужих рук. Целовал в места, что хранили ужас кровоточащих ран, бесстыдно облизывал резкие контуры ключиц, пока я, замерев, типичная жертва изнасилования, герой дешёвой драмы, часто дышала, не выказывала сопротивления.

   Когда ему удавалось сорвать с моих неопытных губ резкий, рваный выдох, он как-то странно начинал улыбаться. В моих глазах это представлялось обжигающей ухмылкой, и я стыдилась своего частого дыхания, сладко, но нервно дёргаясь его руках.

  Моё горло сжималось, и сладостное удовольствие первых прелюдий сменялось пережитым ужасом боли и использования.

    На миг его руки, казалось, становились жестоко-необузданными, и тело отзывалось на их касания боязливым, нервным содроганием, вспоминая ту омерзительную ночь.

 Я прокусывала губы от ужаса, пробиравшего меня, когда рука его спускалась вниз по позвонкам, когда губы скользили от изгибов ключиц к груди, ( не слишком большой, надо сказать. Совсем небольшой…). Предвкушая будто осквернение и надругательство над собой, тело умоляюще дёргалось

  И вот от этой незыблемой тревоге я сжимала свои маленькие ладони на его плечах, начинала задыхаться, глотать слёзы сквозь припадочный кашель.

  Он вздрагивал, нёс меня к ингалятору, усаживал и бережно, каясь каждым своим прикосновением, начинал поправлять моё положение.  

   И бормотал это своё незабвенное «Дыши, дыши, дыши»

   Я смотрела в его широко распахнутые глаза. И дышала, дышала в такт его громкому шёпоту. Не знаю, что двигало мной, это был инстинкт выживания, бессмертное желание тела жить.

Да, этот ослепительный проблеск света в полумраке моего существования вовсе не означал, что жизнь, ( какое пафосное, поверхностное слово), для меня что-то значила. Моя жизнь и не была вовсе жизнью в широком её понимании. Это было существование. Причём очень жалкое. Такое существование -- грех. Самый низкий, я думаю из всех. Дарованная для роста и высоких стремлений она гнила в руках моих; и сама я этому не препятствовала…

   Наш новый товарищ к моим приступам удушья так же относился учтиво и тревожно, и, теперь уже двое юношей выпрямляли мою спину, усаживали меня на стул и подносили ингалятор ко рту.

   Всё более или менее было хорошо… Пока я не узнала, что мой друг, мой первый друг, мой самый… Важный и единственный друг балуется наркотиками.

Весь городок ими кишел, и плотного телосложения, упитанные наркобароны радостно и преспокойно отдавались роскошной жизни, полной услад.

  Меня это никогда не касалось, и потому, разумеется, не волновало. Но когда я увидела его туманное лицо, его блуждающую, смутную улыбку, мне пришлось задуматься о тягостях всех этих дел.

  Счастливый наш товарищ эту идею не поощрял, однако пробовал несколько раз, и решил всё же остаться на пути своего природного счастья, своего здорового, как ему казалось, счастья.

   « Твои таблетки дают лишь кратковременный эффект… Моя же радость вечна»

    Его радость казалась и впрямь бессметной, и это, несомненно, нас с другом раздражало. Мы не привыкли к слепящему свету чужой улыбки; глаза наши слепли, когда мы видели её.  

      Но всё же, было в нём было что-то неуловимо прекрасное… И мы принимали его, однако не посвящая в тайны своих трагедий…

      Кому, в конце концов, нужны наши трагедии? Они нужны только нам, дешёвые, но такие острые и всепоглощающие, только мы можем понять боль, что они причиняют. Только мы сами.  

      ***

       Я, конечно, не могла упрекнуть своего Единственного друга в том, что он употребляет наркотики и ведёт отвратительный образ жизни. Ещё более отвратительный чем я, его опустошение облекалось внешне… 

         Какое, собственно, мне есть дело до этого? Это его жизнь, и раны, которые никто не в силах излечить. Он потерял близнеца, которого сам же и убил. Несчастный ублюдок, но разве виноват он? Вернее, разве желал ли он подобного исхода? Нет, разумеется, нет.   

         Я находила его  у окна, трепещущим и пьяным. Он хотел летать, он хотел выпорхнуть из окна, подобно бесплотному дыму табака и исчезнуть в закате. Он был невменяем, и только случайное нанесение мне  незначительного увечья, вроде царапины, приводило его в себя.

          Он был, как и раньше, абсолютно отрешён от внешнего мира и бесстрастен к нему, иной раз, можно было начать сомневаться, чувствует ли он что-нибудь… Но моменты, когда чувствительность его проявлялась, заставляли меня содрогнуться.

              Какие бури в нас бушуют, в маленьких людях.  

           Скоро наш странный образ жизни, вечная депрессивность, молчание, манера отдаваться ежечасно тяжелым думам, меланхоличность наших слов и взглядов, стали напрягать нашего Товарища.

               Казалось, один он в целой библиотеке умел улыбаться так, что улыбка его не трещала по швам, а пылала истинной радостью, любовью к жизни, основанной, однако не на беспечности и роскоши.  

             Он, бывало, пытался развеселить нас, когда мы с другом уходили в себя. Вставал поперёк взгляда, что смотрел в пустоту, и разгонял мутную дымку раздумий. Он пытался вразумить моего друга, заставлял его бросить употреблять… Но всё, разумеется, было напрасно.

       Нельзя остановить гниение чего-бы то ни было. Оно просто гниёт и всё. Оно просто умирает. Бесповоротно, медленно и мучительно умирает.

        Он пытался оторвать от чтения меня, если я слишком долго засиживалась. Он читал нам Блока, Малларме, Уальда… Читал вслух и улыбался. Читал и упивался этими почему-то драгоценными для него мгновениями.

       ***

      Да, несмотря на то, что всех нас, всех троих напрягало наше знакомство и наше… Как бы это сказать – товарищество, всё шло в принципе, гладко.

      Мы терпели его пылающую жизнерадостность, он терпел нашу вопиющую меланхолию и бесцельность наших дней. Мы терпели друг друга. Он был настолько, оказывается, проницателен, добр, и снисходителен, что давал нам время побыть вдвоём. Оставлял нас на крыше намеренно, и умилённо улыбался, когда замечал мимолётные касания наших пальцев, смутные тени улыбок на лицах.

    Всё было прекрасно, учитывая диаметрально противоположные взгляды на жизнь, всё было хорошо, до какого-то «Вдруг». Это Вдруг – предмет восхищения и смущения, это напряженность и вдумчивость; оно есть начало всех начал, коренной перелом всяческих историй, всяческих дешёвых и не дешёвых драм, всяких комедий и тому подобного… Это Вдруг, оно ломает жизни вымышленных и реальных персонажей. Оно ломает или восстанавливает. Оно, как божество вершит судьбы, но случается так спонтанно и совершенно неожиданно, подобно разряду грозы, грянувшему с небес.

      Так вот, и в моей жизни случилось это самое Вдруг, но если кому-то оно преображало жизнь в нечто прекрасное, то мою оно сомало. Окончательно.

       Мой друг, тот, что вечно курил, тот, что касался моих родинок на спине губами, тот, что держал меня на руках во время удушья, тот, что прижигал руки сигаретами и так пренебрегал своей жизнью… Он просто взял и ушёл из дома. Просто пропал. Просто исчез.

       Его беременная мать час рыдала, обнимая меня. Никакие уговоры не могли облегчить её страдания. Она тягостно обнимала свой живот, и как-то успокаивающе поглаживала его. Не слышала мужа, только в полубреду повторяла незабвенно, как видела сквозь сон видение удаляющегося в сумерки силуэта.  

      Она допрашивала нас, с вечно радостным товарищем, куда он мог пойти, почему, зачем, как и тому подобное. И мы лишь пожимали плечами. Мы не смогли ощутить взрывы под его кожей, мы не смогли рассмотреть в пелене отрешения какую-то муку, болезнь или помешательство.

        Мы пошли искать. Мы были в квартире его друзей, мы были на пьяной вечеринке, куда его пригласили, мы были в коффитерии библиотеки… В самой библиотеке, и в подвале, примыкающему к ней, и в захолустном магазинчике, где продают нюхательный табак всем, у кого были деньги.

Стены, чьих плоскостей касался его взгляд, места, что хранили в памяти его присутствие, его меланхолию… Все простыли. Следы его обрывались на пороге подъезда. Никто ничего не знал. Он показался мне плодом моего абсурдного и дерзкого сна.

    Осталось последнее место, где бы он мог пребывать. Крыши. Но там, на мокрых, покрытых гудроном пологих коробках его не оказалось. Он исчез. Исчез.

      И вот, я осознала, что больше не увижу его сгорбленной, сутулой фигуры… Что больше не буду лежать с ним на крышах и молча глядеть в рассвет.

        Не могу сказать, что я чувствовала. Чувств было так много, они терзали меня со всех сторон, и, в конце концов, пресыщенная собственными страстями я легла на его место и уставилась в небо.

           Что ещё я могла сделать? Где я могла искать его? Оставалось, только возродить его в своей фантазии и делать вид, что он рядом. Резко, его исчезновение показалось мне концом. Концом всех концов. Я так привыкла к этому молчанию, к простому присутствию его, другого человека, в своей жизни, что теперь мне было… Никак. Опять.

           Понимаете, что есть – никак? Ничто, ничто больше не имеет значения. Вообще. Ничего. Это не передать бумажными символами, это не облечь в слова… Это бесконечное осознание тщетности и абсурда своего существования… Это бесконечная пустота.

           Но пропустив её через себя, отдавшись ей, я поняла, что единственное время, когда я была живой, прошло. Это так глупо, да? Так похоже на дешёвые, не перестану повторять этого слова, описывающего личностные страсти человека такими, какими они предстают перед обществом. Дешёвые, дешёвые трагедии. Вся жизнь моя – дешёвая трагедия. Абсурдная, мелкая драма, от которой ветер не перестал дуть в противоположную сторону, и убийцы не преклонили свои окаянные колени перед богом.  

             Я просто лежала и смотрела вверх, не ощущая того, что снова задыхаюсь.

            ***

            Я приходила туда, на крышу, которая была самой его любимой крышей; крыша заброшенного общежития, где закат и его незабвенный пламень властно и всеобъемлюще нависает над нашим маленьким городком. Поэтому он любил это место, и так часто бывал здесь до встречи со мной…

             Наш общий товарищ подбадривал меня как мог. А именно, молчал. Это была истинная самоотверженность, ведь право, молчать он не умел, зато утешать глупыми поверхностными фразами – очень даже. Это его смиренное принятие моей грусти. Моей тоски. Моей пустоты.

              Я просто бегала в библиотеку, брала томики, которые держал он в своих руках, и прикладывала их распахнутые обложки, страницы к носу. Среди душного и родного запаха книжной пыли я пыталась уловить запах его рук, его аромат, ощутить его рядом… Но всё было тщетно.

             Так прошли полторы недели. Я умерла в своей жизни второй раз в надежде, что третий будет последним. Третий точно будет последним.

              И вот я в очередной раз поднялась на эту простывшую крышу, на нашу любимую… И услышала смутный шепот. Я подняла глаза и содрогнулась. Призрак. Тот самый силуэт, ушедший в сумерки так явно предстал пред моими глазами.

              Он стоял и дрожал на краю, опустив голову и бормотал что-то. Дрожа от осознания всего, что происходило, я тихо подошла сзади. Вдох застрял в груди. Он стоит на краю. Он. На краю. И дрожит и рыдает, говорит со своей умершей сестрой.

             Страстно хотел к ней, он медленно и верно сходил с ума, переплетая в своей речи абсурдные образы своей жизни. Он говорил с ней, с давно охладевшей в земле, стёртой из памяти тех кто знал её. Он стоял на краю и говорил с бесплотным призраком своих чутких снов. Он был, как лицо с надгробия. Опустевшее, осунувшееся, странно улыбающееся живым.

             Я боялась его коснуться, боялась искалечить его неустойчивое тело своим неверным касанием и лишь немощно тянула руки. Боялась толкнуть его навстречу распростёртым объятиям холодного бетона.  

              И вдруг врывается он; наш третий товарищ. Врывается в нашу тишину. Его руки сжимаются на горле несостоявшегося самоубийцы и резко оттягивают его назад. На середину крыши.

               Мы молча посмотрели на него. На его лице не было улыбки. Ни намёка на улыбку.  Впервые за всё наше знакомство. Он зарыдал. Это были яростные слёзы. Слёзы, вскипающие на щеках и обжигающие глазные яблоки.  

               Он разразился трёхэтажным матом, поскольку в нашем возрасте язык именно этого стиля, пласта всего языка может описать гамму наших эмоций.  

             -- Ты не счастлив? – Заорал он, и десятки внезапно поднявшихся в небо птиц вторили его глухими своими криками. – Да как ты смеешь? Как ты, смеешь?!

            Он утёр льющиеся неудержимо слёзы с раскрасневшегося лица.

           -- Да вы просто самые гнусные твари, каких я когда-либо встречал. Вы, блять, даже не животные. Вы хуже. Вы просто живые трупы. Живые. Бессмысленные! Зачем вы отравляете воздух? Зачем ты пытаешься убить себя? Что за цирк? Думаешь, кому-то есть дело? Ты думаешь быть суицидником круто? Ты, блять, не понимаешь, что это значит? Не хотеть жить? Что это значит – неспособность жить? Ты просто ноешь и отравляешь пространство своим нытьём. Паскуда. Вы – две твари. Сдохните, сдохните, сдохните… Кто вам не даёт? Вы ведь не счастливы.  Не счастливы, блять. Но что вы, в конце концов, сделали, чтобы быть счастливыми?!

      Мы перестали быть неразлучными, и наш Счастливый друг более с нами не общался.

            Он прокричал свою мысль и исчез.  

             Он разгадал нас… Он разгадал нас. Наша отвратительная, постыдная болезнь раскрыта. Мы умрём, сгнивая на глазах общества. Нас больше никто теперь не должен был коснуться.

             Так думали мы. Негласно, не сообщая друг другу, но я видела эти мысли в Его глазах. В его замершем взгляде, во всей его фигуре, обращённой к краю крыши.

              Что ж, надо признать, господа, тягостные минуты этих терзаний, прошли довольно быстро. Уже завтра мы снова встретились в бледном рассвете, на балконах напротив. Пошли школу. Потом в библиотеку. В кафе. На крышу. Домой. Без него.

               Теперь наше вселенское, громкое, всепоглощающее и прекрасное молчание никто не смел нарушить, кроме дерзкого ветра. Мы молчали отныне с таким упоением, коего раньше не испытывали. Всякие радости, которых люди были лишены, предстают перед ними неистовым блаженством.

                Мы быстро позабыли о вечно преследующей улыбке, об улыбке, какую можно разглядеть самым мрачным утром, которую можно разглядеть и почувствовать и ночью. Об улыбке, которая так яростно и приторно сияла в мутных и туманных наших днях, что болели глаза. Наши глаза были не созданы для такого света.  

                 Время, проведённое без него, признаться, было прекрасным. Воистину прекрасным. Нам, равнодушным и не кающимся в своих грехах, было безразлично. Есть этот человек, нет его. Он был не нужен нам. Не нужен. Он был олицетворение лишнего человека. Лишнего не рядом с влюблённой парой, но рядом с целым обществом.   

                 Он не мог принять нашей вопиющей печали, как мы не могли понять его вопиющей радости.

                  Мы придавались своим здоровым юношеским страстям. Мы целовали друг другу скулы в подъездах. Мы целовались так кротко, так неловко, оставляя влажные следы на распахнутых долго губах. И всему миру были безразличны мы, наши поцелуи, и только безмолвная, созерцающая тишь, только бледность рассвета и влажность сумерек могли застать нас. И только они принимали нас, разливая в небе умилённый румянец.   

                  Я не могу описать всего того, что было, что взрастало и зарождалась под моими рёбрами, когда мы касались волос, пальцев и ресниц друг друга. Никто не может облечь это сладостное, абсурдное состояние в слова. Слова не научились в полной мере нести бездонные глубины чувства и ощущения.

                   Иной раз, наши эти касания, взгляды и немое, дрожащее дыхание было столь невинно, подобно только рождённой Психее, а иной раз это обращалось другим чувством, телесной жаждой Эроса, которому мы, разумеется, не поддавались. Старались на поддаваться. Это жаркое и чувственное желание, что вещает телом и страстными преображениями плоти. Это что-то немыслимое, невозможное, когда это чувствуете вы. Но когда это наблюдается со стороны, то выглядит, как самая обыкновенная прелюдия перед самым обыкновенным и скорым совокуплением.  

                       Когда его грубые губы начинали припадать к ключицам, когда его юношеская щетина чувственно и властно царапало кожу, я только и делала, что замирала. Что же можно ещё поделать, когда человек, чьи руки ты не гнушаешься целовать и которого ты впускаешь в свои маленькие трагедии, -- когда этот человек немо ласкает тебя, желая выразить и вылить себя, свою душу прямо в руки. Когда его губы едва задевали ложбинку в моей острой, только созревающей груди, я в животном ужасе начинала дрожать, и с затуманенным сознанием, задыхалась, не ощущая этого. Просто открывая рот и не чувствуя воздуха внутри.  

                     Моё дыхание было очень тяжело, и я знаю, что творило оно с мом другом. Как оно возбуждало его неудержимый юношеский пламень. Но он никогда, никогда после таких наших встреч, не наведывался в свою «библиотечную комнатку тихого разврата», таким образом выказывая некоторое уважение ко мне.

                     Как обидно, на пике блаженства, под мелкими и горячными поцелуями в подъезде, на плоских крышах, дыхание, сама мать жизни, покидала меня, как бы намекая на то, что настоящее блаженство слишком дорого. Слишком греховно душевное запустение, чтобы беспощадная астма сжалилась над моими трепещущими ресницами, над моим удовольствием и счастьем.  

                     Но вот, вот посмотри, хотела сказать я в ответ, я восстанавливаю свою душу. Моя пустота наполняется. Наполняется первой любовью, бледными днями, балконами, книгами, воспоминаниями об отвратительном прошлом. Вот, я искупляю свой грех. Коленопреклонно каюсь в своём надругательстве над жизнью. Я поняла, что не вскрыла бы вены, если бы это было сделать не больно, я поняла, что теперь не только моё тело хочет жизнь.  

                   Но дыхание не верило мне, покидая мою сжимающуюся, узкую грудную клетку.

                   И Он держал меня в такие моменты в своих руках, искал многострадальный ингалятор и с лицом, что осветило выражение раскаяния, возвращал мне моё дыхание.

                   Я не знаю, кого он видел во мне. Саму меня  или умершую сестру. Но мне было всё равно. Я поняла, что мне безразлично, как я ему приношу радость. Главное, приношу.

                    Нам было безудержно хорошо, мы упивались этими днями…

 

Часть пятая, последняя.

                    Через месяц мне пришлось вспомнить всё же о нашем Бывшем друге.  

                    В библиотеке, у столика, где принимали просчитанные книги, я столкнулась с его матерью. Она стояла мрачная и печальная, смотрела любовно как-то, и тоскливо на стопку книг в своих руках. Это точно были любимые авторы его сына, я помнила.

                  Эта встреча омрачила всю мою беспечность. Мне стало до того неприятно стоять рядом с ней, что я уже было ушла, когда она медленно обернулась.

                   -- Ах, здравствуй… -- С грустной улыбкой произнесла она и мутными глазами осмотрела меня. – Ты подруга ****?

                    Я коротко кивнула, неловко кривя губы. Ненавижу встречи с прошлым. Особенно такие неловкие, бессмысленные встречи.

                   -- Он совсем больше с вами не общается… -- Продолжила женщина. – А так жалко..

                   Ничего не жалко. Её странный тоскливый голос напряг меня. Сам решил… Сам пришёл. Сам ушел. Мы не гонимся за людьми, которые не нужны. Это одна из истин жизни. Это что-то вроде естественного отбора.  

                   -- Но он не выказывает желания общаться с нами сам. – Говорю я в свою защиту. – Сам же не хочет.

                  -- Ах, душенька, -- Продолжает она. – Прости его. Он хочет, очень хочет. Прости ему его гордыню. Помирись.

Лицо моё невольно искривилось  в гримасе возмущения. Не буду я с ним мириться. Зачем? Он не нужен мне. Он лишний человек. Зачем? Эта сцена представилась мне отвратительной. Она просит за сына прощения. Какая низость, какое полнейшее отсутствие чести и совести. Позволять матери носить за себя книги в библиотеку, так ещё и извиняться перед кем-то.  

                   В этот миг перед глазами моими пронеслась его улыбка, и теперь показалась не чистой, а лицемерной и пафосной. И сам он в этот миг казался мне переполненным двуличием фарисейства.

                  -- Хорошо, да, -- Ответила я сдавленно, не вынося этой вынужденной лжи. Этого тупого разговора.

                     -- Пожалуйста, -- Пробормотала она. —Пожалуйста, обещай мне, что помиришься с ним.

                    И её лицо исказилось мукой мольбы. Сведёнными бровями в умоляющей речи.

                    Должно быть, она заметила недоумение и скепсис на моём лице и вздрогнула.

                  -- Ему просто осталась пара месяцев. – Прошептала женщина, задержав дыхание. -- Он болен.

                 Более не сказав ни слова, она выбежала из зала и оставила во мне открытую рану. Я долго не могла двинуться с места. Я долго разглядывала контуры чтецов сковзь муть подступающих слёз. Он болен….

                 Я глубоко вдохнула и осела на поломанный стул. Невыносимо.

                 « Он болен»

                 С того момента я воспылала глубокой ненавистью к своему безразличию. Я не могла сдержать потока животных рыданий, что рвались у меня из груди в знак раскаяния. В знак скорби.

                  Я убежала в маленькую комнатку, и там, стиснув дрожащий рот, позволила обжигающим слезам высвободится из кипящих глазниц.

                   Знаете ли вы, что есть скорбь? Скорбь, не носящая маски. Скорбь, всепоглощающая и громкая, которую сдержать невыносимо. И это была скорбь не по мёртвому, по живому человеку. От осознания близости его счастливой, исинно счастливой жизни к смерти. От осознания того, как небрежно мы относились к его любви. Он любил, он любил жить. Он просто любил жить. И мы смели упрекать его в этом. Мы смели оправдывать свой грех, опуская его в самые низменные глубины сознания.

                   Мы сломали и оцарапали его тонкую, его чуткую душу. Душу, что воспылала любовью к жизни. Что сумела сделать себя счастливой, смиренно принимая всё, что обрушилось на неё.

                    Мы уничтожили его. Мы приблизили к смерти его хрупкую жизнь. Он тлел, трепетал на ветру подобно живому пламени, и мы посмели затушить его. Затушить его пламя, что вопреки буре и холоду пылало, не желало умирать.

                    Могла ли я вообразить себе столь трагический поворот событий? Конечно, могла. Лишь смертельно больные любят жизнь истинно, безо всякого ропота, без уныния. Они наслаждаются своими последними днями в счастье и  нежном трепете. И мы, мы посмели осудить его за его любовь к жизни…

                   События мне резко представились в совершенно другом ключе. « Смертельно болен» перевернуло мой мир, оно растоптало мой мир и сотворило новый. В одночасье возбудило революцию и взбунтовалось против устоявшихся мнений в моей голове.

                  Всё мне теперь виделось в ином свете. И эта внезапная эмоциональная вспышка, эта грусть, этот укор и самоотречение не вызвали у меня скепсиса к самой себе как прежде. Напротив, эти чувства казались мне самыми искренними, которые когда-либо существовали у меня внутри. Их, искренних чувств, было в моей жизни крайне мало. Омерзение, ужас и боль от изнасилования – это самые первые и самые искренние чувства, за ними последовали влюблённость, трепет, и потом, изничтожив прелестное время радости, время подлинного счастья, пришло самоотречение. Одно из самых искренних чувств, что может, я думаю, испытывать в своей жизни человек.

                 Это было раскаяние перед всем миром, это был святой укор, это было само-распятие, это было осознание чудовищной ошибки, что, должно быть, уже не исправить. Это были образы его дрожащей, грустно улыбающейся матери.   

                 В эти секунды я резче всего ощутило, что существование, что Мы вели всё это время, было подлинным, самым ничтожным грехом. Не то что бы я верила в бога, но у меня появилось осознание греха.  

                В этой самой комнате, где любил предаваться страстям мой… Друг, мой возлюбленный юноша, я теперь стояла и зажимала рот и вытирала сопли с лица.  

                 Найдя меня такой, Он ужаснулся. Мы так привыкли к пустоте друг друга, что более не могли принять моментов искренности.  

                 -- Он так любил всё вокруг, -- Пробормотала я, задыхаясь в подступающем приступе астмы. – Должно быть, потому, что смертельно болен. Он скоро умрёт.   

                И он остался бесстрастен. Казалось, намеренно непроницаем. Ни один мускул на его извечно бледном лице не дёрнулся. Он сбегал за ингалятором, усадил меня на стул, где-то в другом углу маленькой комнаты, подождал, пока я воспользуюсь ингалятором и молча ушёл к стеллажу со своими раритетными выпусками Плэйбоя.

               Я имела смелость посмотреть, что он делает с ними, что на его лице изображается, когда рука его тянется к штанам, и как он может с подобным бесстрастием отнестись к столь ужасной новости. Это обожгло меня. До новой революции, до конвульсивного вздрагивания всего тела.  

              Руки его лелейно огладили чуть помятые, уже желтеющие странички, пальцы прошлись по контурам обнажённых женских тел, он поднёс нос к самой сердцевине журнала, к самой середине и медленно, блаженно втянул этот запах в себя.

               Я отвернулась.

                Отвратительно.

                Я вышла из библиотеки, не попрощавшись, и направилась к дому своего Больного Товарища.

 

                 Надо сказать, встреча прошла красноречиво и быстро.

                 Слишком красноречиво, чтобы не осознать глубину собственного ничтожества.

                  После моего истинного раскаяния, он лишь слабо улыбнулся и ответил тихо.

                  -- Вы оба прощены.

                  Без тени высокомерия, без надменности и злорадства звучали его слова. В его глазах жила лишь абсолютная любовь, святое прощение, на какое способны не многие. Он и правда, простил, но…

                   -- Не стоит жалеть меня, глупая, -- Улыбнулся он слабо. – Ты больна гораздо тяжелей, чем я.   

                   Он дружески похлопал по плечу, одарил ласковой улыбкой и прикрыл дверь. Прикрыл. Дверь.

                     И, конечно, столь драматичный момент должен сопроводить внезапный дождь. И он случился, господа, он случился. Как в книгах, как в фильмах дешёвых, и я удивилась, насколько, бывает, дешёвые фильмы похожи на нашу человеческую жизнь.    

                      Капли почти не задеввали меня, погружённую в мрачный кобальт неба. Я смотрела вверх. Думала.  

                    « Ты больна гораздо тяжелей чем я»

                       Как просто и громко, как правдиво сказано. Да, Его излечит смерть, меня же моя Пустота, моя постыдная болезнь, обречёт на вечную бесцельность и внутреннее разложение. Пока что-нибудь не соизволит освободить меня от этого несчастья.

                        В этот же момент мимо пронеслась машина, заставив меня ошеломлённо улыбнуться. Ещё несколько дюймов, и меня бы, возможно, не стало. Мысли необычайно громкие, они, кажется, действительно материальны.

 

                       Через несколько дней я снова стала замечать, что Счастливый юноша стал посещать библиотеку как прежде. Он лучезарно и ласково так же улыбался мне и другу, библиотекарю и детям, которые приходили сюда за школьными книгами. Он так же был снисходителен ко всему, так же нежен, но теперь нежность его и неутомимая радость не пылали как ранее. Они приобрели какой-то мягкий, задумчивый оттенок. И тогда в первые, этот человек, он, который казался идиотом, не знающим жизни, показался мне прекрасным. Прекрасным со своей нежностью, со своей кроткостью и смирением. Я ловила его улыбки и замечала в них тот угасший, буйный пламень, и какой-то ледок вежливости и отстранения. Разумеется, его улыбка, к нам обращённая, уже не была так искренна и открыта, как прежде. Разумеется, в ней поблёскивали смутные тени, отголоски глубочайшего потрясения. Его печаль была печалью многих. Так сестра Моего друга печалилась о курении брата, когда сама была больна астмой. Её брат убивал то, что дано было ему самой природой не взаймы, без всякой платы, и то, что было отнято у неё.  

              Конечно, теперь эта неистовая любовь, казавшаяся пафосной, лицемерной и показной, была мне предельно понятна. Она была понятна и прекрасна для меня, и бывали моменты, когда я замирала и любила луч, упавший на моё плечо, и дрожащие ресницы своего друга и трепещущие на ветру занавески балконных окон. Это были моменты смутного осознания любви. Любви к жизни. Я, кажется, стала стремиться к ней, и теперь, меня удручало вопиющее уныние моего товарища.  

              И даже таким, бесцельным, распутным, ленивым, мне казалось, я любила его. Любила не так, как прежде. Эта история смертельной болезни человека, обиженного мной, научила меня любить ни за что-то, а вопреки. Не за похожую болезнь, не за эстетически идеальный для меня образ, не за уличную романтику нашей истории. А просто. Как многие влюблённые подростки.

 

 

                                                          Просто, и всё… 

                                                                  ***

                 Отношение же Моего друга к тому, кого мы ( не перестану повторять этого, ведь каюсь до сих пор) имели дерзость угнетать, сделалось совсем скверное; если не непростительно жестокое. Всякий раз он желчно ухмылялся, наблюдая улыбку на Счастливых губах, Грустный взгляд, направленный в книгу. Он чувствовал какую-то неприязнь и становился напряжённым, он весь метался на стуле, когда Задумчивые глаза вдруг направляли свой мягкий взгляд на него. И я в свою очередь ощущала какую-то глухую, смутную борьбу нежности и отвращения.

                Это меня, господа, ужасно удручало, и, признаться честно, он замечал это, всячески пытаясь перекрыть своё поведение прелестными минутами молчания на крыше общежития. Это был отголосок славных времён, когда ненависть к себе не пробудилась ещё до конца, когда я ещё не осознавала ущербности своего уныния. Раньше мне казались ущербными мои трагедии, теперь же мне кажется, что ущербно моё ежечасное поклонение им и навязывание себе меланхолии и уныния.

               Ужасающей трагедией было изнасилование и изощрённое издевательство, смерть тёти и моё психологическое расстройство. Но ещё более ужасающей трагедией, более истинной и разрушительной было навязывание чёрного и бренного пятна своей жизни. Невозможность жить, самогипноз, уничтожение собственной личности и насильственное оставление себя в прошлом и нелюбовь, бесстрастие к настоящему и будущему.  

                         И всё, понимаете, мне тогда, это было три дня назад, да, показалось прекрасным. Мне показалось, что я могу начать жить в свои уже пятнадцать с половиной лет.

                          И всё, всё было хорошо. По-настоящему хорошо. Понимаете, что значит по-настоящему хорошо?

 Когда ни единая мысль не сводит к унынию, когда любишь всё, что вокруг, когда иногда касаешься меланхолии, когда раскаиваешься и принимаешь свои грехи.

                              Я стала питать особую любовь не к закатам, а к всепоглощающему чернильному небу, что открывалось предо мной только за полночь. Оно одно лишь принимало меня и было моим отражением. Мне казалось, мы смотрим друг на друга и наблюдаем рождение полной луны; я в его туманных облаках, а оно в моих глазах.

                               Я очень полюбила луну…

                               ***

                                Это книжное раскаяние перед самой собой, этот трепет вскоре смутно и неясно показался мне игрой. Я уже не понимала себя. Боролись во мне эти два поэтичных начала и жгли другу друга, изгоняли из моего тела.  

                                 Глухая болезненность прежних дней, безнадёжный пафосный до тошноты и в то же время искренний вздох всё же соскальзывал с моих губ. Я не могла оставить то, что было прежде. Я не могла полюбить совё тело и назвать его чистым; хоть мне и казалось, что вот она жизнь, прекрасна, мятежна и свободна.

Жизнь, где губы самоуничтожения целуют стопы самопознания. Где всё блещет и сверкает, где всё разбивается и возрождается вновь.  

                                 Я не могла отречься от своего первого Я, что было уязвленно Пустотой и гнилью уныния, но это второе Я, чьё семя только начало взрастать во мне, всё же давало о себе знать.

                                 Я ничего не могла. Я поняла, я не знаю об этом мире, о Жизни, Любви и Раскаянии ровным счётом ничего. Я угнетала и тут же оправдывала себя. Я вспоминала своего Счастливого товарища. Я жалела его и в миг, в одно мгновение завидовала его высочайшей духовности. Его покою, смирению, любви…

                                   Я любила руки своего возлюбленного, и его ресницы и его сигареты, и его порножуралы… И ненавидела его за это вопиющее непризнание своей оплошности. Своего жестокого отношения к человеку, кто воистину здоров, в отличие от него самого. И тут же я смирялась с ним, с его болезненностью и бесцельностью, ведь в конце концов я была такой же.

                                    Я осознавала его пороки и любила, да. Вопреки их существованию.

                                    Этот Смертельно больной юноша, который больше не был нам товарищем, не излечил меня, однако открыл мне мою болезнь.

                                    Я по-прежнему была больна, но теперь осознавала, что недуг во мне прогрессирует. Что во мне живёт и никогда не умрет болезнь, которую выдумал я сама, и которая живёт лишь по моей же воле.

                             Мы оба были два растоптанных цветка, которые могли жить, но не верили в это. Мы придумали пустоту, мы сами произвели её и позволили ей захватить себя…

                             И мы не могли более освободиться от неё.

                              ***

                              Понимаю, господа ваше нетерпение перед моим унылым рассказиком. Я понимаю что у вас, очень заумных взрослых профессионалов есть другие дела. Другие следствия, другие эпилептики и шизофреники. Но имейте силу выслушать меня до конца. Вообразите себе, как трудно мне было жить с этой революцией молча, не выпуская её в мир.  

                               Вы хотели услышать финал? Услышьте его и вспомните о том, как великолепно Блок писал о луне.

 

                              ***

                               Её призрачный блеск ложится на подсыхающие лужи, на плоскость крыш и окна. Он разливается по изгибистым силуэтам кленовых сучьев… Он светит сквозь тьму и сквозь тело, что недвижно повисло в петле.

                                 В ту ночь я спала глубоким и здоровым, непробудным сном, нежилась в поэтичной розовости снов, а по утру, напитавшись остатками сонного блаженства, побрела в библиотеку. Я не знаю, что это был за порыв. Как меня потянуло туда, зачем? Безо всякого смутного предчувствия, без вещих снов, без оракулов и прочих судьбоносных посылов. Меня просто потянуло туда и всё.

                                  И я увидела его.

                                  Боже, господи, неужели в этом мире может свершаться всё, что угодно?

                                  Я увидела, как Его замершее тело купается в бледном рассвете, как петля стискивает тонкую шею, какая нежность теплится в его лице.  

                                  Я увидела его уже мёртвого и закричала в тёмные окна, в пустой, ещё не проснувшийся город.

                                  И никто не содрогнулся от моего вопля, никто не проснулся, не оплакал мертвеца. Только я, зачем-то пришедшая в четыре часа утра к библиотеке, упала в обморок.  

                                  Представьте себе, господа психологи, моё состояние! Я думаю, вам это под силу. Ощутите вместе со мной ирреальность этого события. Муть и неясность происходящего. Ощутите, как мой внутренний неосознанно написанный сценарий следующего дня рухнул в небытие. Как человек, перед которым я не искупила свою вину умер. И у мер преждевременно, насильственно. Ведь я твёрдо знала с самого начала, что это было убийство. Не мог, он просто не мог убить себя. Для вас это просто слова, а я видела, как он любил каждый свой вдох и каждый выдох свой, и как пытался нам передать свою любовь.

                                   Знаете ли вы, господа блюстители правосудия, сколько вы могли бы остановить несчастий?

                                  Проснулась в ласковых и спокойных объятиях матери с влагой на глазах. Она ничего не говорила, ни о чём не спрашивала. Только молча гладила меня по плечам.  

                                   Днём весь город содрогнулся от смерти этого Счастливого подростка. Того, что был счастливей, казалось, всех в этом мрачном городке.

                                     Я долго не могла прийти в себя от ирреальности этих событий.  От их невозможности. От несправедливости. Ведь именно таким, как он должна доставаться жизнь. И боже, его убила болезнь не телесная, а болезнь духовная, и не своя, а чужая.

                Вскоре в дверь нашей с мамой квартиры позвонили; это меня пришёл навестить возлюбленный. Мы ушли на балкон. Как всегда мы молчали. Мы не могли целовать дург друга и даже касаться. Настолько потрясены мы были произошедшим.

 Я очень долго смотрела на него балкон, что теперь был пустым и смутно ощущала резкую горечь табака. Мне было так одиноко, теперь действительно одиноко, мне так хотелось молчаливого сострадания, молчаливой скорби… Я подняла глаза на друга и…

                                       Увидела ужасное. То, что увидела в первый миг, когда мы посмотрел друг другу в глаза. Я увидела в нём пустоту. Вопиющую, бесстрастную, жестокую. Пустоту, которая более не вызывала жалости и любви.

                                        Я свела брови, я чуть дрогнула, а он лишь сжал меня слегка и потянулся к моим губам.

 

                                         -- Умер. – Тихо шепчу я в его чуть приоткрытый рот. И слышу тишину.

                                          Только глаза его умиротворённо прикрылись, и тело лениво потянулось в ослепительном, молочно-белом свете дня.

                                         Меня пронзила отвратительная мысль. Такая же ирреальная, как сегодняшняя смерть.  

                                         Да, это он, накатывало у меня в голове, это он убийца, он в очередном приступе шизофрении…

                                           -- Ты, оказывается, -- Дрожа, говорю я, -- Действительно ублюдок. Ты опять принимал? Ты опять говорил с сестрой? И что? Это она приказала тебе сделать это?!

                                  Он дёрнулся всем телом и повернул ко мне глаза с опьянённо-расширенными зрачками. И вот оно, свершилось. Я задела в нём то самое живое, понимаете?

                                  Вы понимаете?! Я задела в абсолютно мёртвом кое-что живое, как в абсолютно живом задела кое-что мёртвое.

                          -- Не говори плохо о моей сестре, она покарает тебя. – Трепеща, прошептал он и посмотрел вперёд.

                          -- Но её же… Она же любит тебя, зачем… Её ведь нет, ты это понимаешь?! – Я стала трясти его за  плечи, но он будто бы больше не слышал меня… Он умер меня на руках, умер внутри, ещё раз, второй раз за свою жизнь и бросился к краю балкона.  

                     ***

                    Ну вот, теперь вы сняли отпечатки и понимаете, что это правда. Это было не самоубийство.

                    Вы жестоко ошибались, думая, что смертельно больной не любит своей истекающей жизни. Только он! Только он один среди нас, дешёвых, выдумавших собственную смертельную болезнь, только он её любил. Только он жил в ней.

                   И вот теперь вы похороните их, но что толку?

                   И я, я хочу сказать, что я не шизофреничка. Я просто всё поняла, осознала и хочу попросить прощения у матери погибшего…»

                  -- О Господи! – вскричала психолог, подбегая к падающей девочке. – Быстрее, быстрее, несите её рюкзак. Там должен был ингалятор!  

                 -- Где твой рюкзак? – Кричали люди вокруг.

                            Но она больше не ответила никому из них.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.