Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Оноре де Бальзак 7 страница



— Ваш парикмахер, кажется, еще не пришел, — заметил Рошфид, когда узнал, почему его жена удалилась в свой будуар.

— Меня причешет Тереза, — возразила Беатриса.

— Но куда вы собрались? Ведь не явитесь же вы к графине де Монкорне в восемь часов.

— Конечно, нет, — ответила Беатриса, — но я поеду в Оперу, послушаю первый акт.

Любознательный бальи, выведенный в вольтеровском «Простаке», кажется каким-то глухонемым по сравнению с нашими праздными мужчинами. Беатриса поторопилась уйти, чтобы не подвергаться дальнейшим расспросам, и не слыхала, как муж бросил ей вслед:

— Что ж, поедем вместе.

Сказал он это отнюдь не из хитрости, у него не было никаких оснований подозревать жену, ведь она пользовалась неограниченной свободой. Он старался просто из самолюбия не стеснять ее ни в чем. Впрочем, поведение Беатрисы выдержало бы самую суровую критику. Маркиз Рошфид собирался провести вечер вне дома, быдь может, даже у любовницы. Он закончил свой туалет еще до обеда, ему оставалось только надеть перчатки и шляпу, а тут вдруг он услышал, что к крыльцу, выходящему во двор, подъехала карета его жены. Он прошел к Беатрисе, она была совсем готова и бесконечно удивилась, увидев его.

— Куда это вы собрались? — спросила Беатриса мужа.

— Я же сказал, что я поеду вместе с вами в Оперу.

Маркиза еле сдержалась, чтобы не дать отпора этой навязчивости, но на щеках ее выступило два ярко-розовых пятна, как будто она подрумянилась.

— Что ж, едемте, — сказала она.

Рошфид последовал за женой, не заметив волнения, прозвучавшего в голосе Беатрисы, которая вся кипела от затаенного гнева.

— В Оперу! — приказал муж кучеру.

— Нет! — воскликнула Беатриса. — К мадемуазель де Туш. Мне надо сказать ей несколько слов, — добавила она, когда дверца кареты захлопнулась.

Лошади тронули.

— Впрочем, если хотите, — продолжала Беатриса, — я завезу вас в Оперу, а потом заеду к де Туш.

— Зачем же? — возразил маркиз. — Ведь вы хотите поболтать с ней только минутку; я подожду в карете. Еще только половина восьмого.

Если бы Беатриса просто сказала мужу: «Поезжайте в Оперу и ни о чем не беспокойтесь», — он повиновался бы ей самым мирным образом. Но, как и всякая умная женщина, Беатриса боялась пробудить подозрение мужа, чувствовала себя виновной и поэтому подчинилась. Когда она из Оперы собралась ехать ко мне, ее супруг увязался за ней. Беатриса вошла, красная от гнева и нетерпения, и шепнула мне с самым невозмутимым видом:

— Дорогая моя Фелисите, завтра я уезжаю с Конти в Италию; передайте ему, пожалуйста, чтобы он собрался и был с каретой и паспортом здесь.

Она уехала домой вместе с мужем. Бурные страсти любой ценой ищут свободы. Целый год Беатриса страдала от своего подневольного положения, от случайных и редких встреч, она считала себя навеки связанной с Дженаро. Поэтому я не удивилась. На ее месте я бы, с моим характером, поступила точно так же. Беатриса решилась на такой скандал при самом, казалось бы, невинном принуждении со стороны мужа. Она старалась избежать несчастья ценой еще большего несчастья. Конти был вне себя от радости, а я огорчалась — я знала, что все это только тщеславие.

— Да, я любим, подлинно любим, — твердил он мне в восторге. — Не каждая женщина согласится поставить на карту всю свою жизнь, свое состояние, свое положение в свете.

— Да, она вас любит, — сказала я ему, — а вот вы ее не любите!

Он рассвирепел и устроил мне сцену: он разглагольствовал, он бранил меня, описывал мне свою любовь, уверял, что никогда и не думал, что способен так любить. Меня все это нисколько не тронуло; я одолжила ему денег, которые могли понадобиться во время путешествия, — ведь он уезжал неожиданно. Беатриса оставила Рошфиду письмо и на следующий день укатила в Италию. Там она прожила два года; она писала мне много раз, письма ее полны самых дружеских чувств, очаровательно нежны; бедное дитя привязалось ко мне, как к единственной женщине, которая может ее понять. По ее словам, она меня обожает. Им потребовались деньги, и Дженаро написал оперу, которая, однако, не принесла ему в Италии тех доходов, которые получают композиторы в Париже. Вот письмо Беатрисы, теперь вы поймете его, если только юноша в ваши годы может разбираться в сердечных делах, — добавила Фелисите, протягивая Каллисту письмо.

В эту минуту в комнату вошел Клод Виньон. При его внезапном появлении Каллист и Фелисите умолкли, — она от неожиданности, он от смутного беспокойства. Огромный, высокий и мощный лоб этого двадцатисемилетнего, уже облысевшего человека, казалось, был омрачен облаком раздумья. В очертаниях рта чувствовались ум и холодная ирония. Внешность Клода Виньона поражала, и лицо его, должно быть, еще недавно было прекрасно, теперь же его мертвенная бледность говорила о преждевременном увядании. В двадцатилетнем возрасте он напоминал божественного Рафаэля, но теперь нос — эта часть лица меняется у человека прежде всего — заострился; само лицо было помято, как бы под воздействием таинственного разрушения, если так можно выразиться; черты расплылись, кожа приобрела болезненный, свинцовый оттенок, и на всем его облике лежала печать усталости, хотя никто не знает, в сущности, от чего устал этот молодой человек, постаревший, очевидно, от горького одиночества и бесплодных раздумий. Он копается в чужих мыслях без видимой цели и системы, все разрушает острием своей критики и не создает ничего. Это не усталость зодчего, а отупение того, кто не способен творить. Глаза его, бледно-голубые и некогда блестящие, ныне подернулись дымкой неведомых забот, потухли от угрюмой печали; разгульная жизнь обвела их темными тенями. Виски давно потеряли свежесть. Подбородок несравненного изящества округлился, но это не придало Виньону приятного благородства. Голос его, и прежде не особенно звучный, стал еще глуше; нельзя сказать, что он хрипит или шепчет, вернее — он и хрипит и шепчет одновременно. Невозмутимость этого поблекшего красавца, неподвижность его взгляда не могут скрыть нерешительности и слабости, которую особенно выдает умная и насмешливая улыбка. Слабость эта мешает ему действовать, но отнюдь не мыслить; его мысли доступно все, — об этом свидетельствует не только высокое чело, но и вся игра лица, какого-то детского и вместе с тем надменного. Одна особенность его внешности пояснит вам странности этого характера: Виньон высокого роста, слегка сутулится, как и все люди, живущие в мире идей. Именно при худобе и высоком росте часто замечается недостаток настойчивости, а также и творческой энергии. Карл Великий, Нерсес, Велизарий, Константин являются исключениями из этого правила, и исключениями чрезвычайно знаменательными. Конечно, Клода Виньона не так-то легко разгадать. Он очень прост и в то же время очень сложен. Хотя Клод изменчив, как куртизанка, разум его непоколебим. Этот ум может одинаково тонко разбираться в искусствах, науках, литературе, политике, но беспомощен в житейских делах. Сам Клод смотрит на себя сквозь призму своего незаурядного интеллекта и посему относится к внешней стороне своей жизни с чисто диогеновской беспечностью. С него довольно его проницательности, его способности все понимать, и он презирает вопросы материальные; но когда нужно создавать, его тут же охватывают сомнения, он видит только препятствия, не замечая красоты созидания, и так долго выбирает средства, что в конце концов теряет возможность действовать, опускает руки. Это ум, погруженный в чисто турецкую пассивность, дремотный и мечтательный. Критика — его опиум, книги — его гарем, и именно это внушило ему отвращение к действию. Равнодушный ко всему на свете, к малому и к великому, он вынужден временами предаваться разгулу, чтобы скинуть на минуту бремя мысли, отречься хотя бы на мгновение от власти своего всемогущего анализа. Его слишком занимает оборотная сторона гения, и понятно теперь, почему Фелисите пыталась направить Клода на истинный путь. Соблазнительнейшая задача! Клод Виньон почитает себя не только великим писателем, но и великим политиком, однако сей непризнанный Макиавелли[36] смеется в душе над тщеславными и преуспевающими, он знает меру своих сил и в соответствии с этим ясно представляет себе возможное будущее: ну что ж, вот он стал великим, а сколько еще препятствий! А как глупы выскочки! Ему становится страшно и противно, время уходит, а он так и не берется за дело. Подобно фельетонисту Этьену Лусто, подобно прославленному драматургу Натану, подобно журналисту Блонде, он вышел из среды буржуазии: именно ей современное общество обязано большинством крупных писателей.

— Как вы сюда попали? — спросила мадемуазель де Туш, вспыхнув не то от радости, не то от изумления.

— Через дверь, — сухо ответил Клод Виньон.

— Оставьте, — сказала Фелисите, пожимая плечами, — будто я не знаю, что вы не такой человек, чтобы влезать в окно.

— Почему бы нет? Подобный штурм всегда лестен для любимой женщины, она должна гордиться им, как почетной наградой.

— Довольно, — перебила его Фелисите.

— Я вам помешал? — осведомился Клод Виньон.

— Сударь, — вмешался наивный Каллист, — вот это письмо...

— Оставьте его при себе, я ничего от вас не прошу; в наши годы такие вещи понятны без слов, — насмешливо прервал юношу Клод.

— Но, сударь... — с негодованием воскликнул Каллист.

— Успокойтесь, молодой человек, я более чем снисходителен ко всякому чувству.

— Мой дорогой Каллист, — произнесла Фелисите, желая вмешаться в разговор.

— «Дорогой»? — переспросил Клод, не дослушав ее.

— Клод шутит, — продолжала Фелисите, обращаясь к Каллисту, — и очень неуместно, ведь вы не понимаете парижских шуток.

— Я не умею шутить приятно, — с серьезным видом возразил Виньон.

— Каким путем вы шли? Я целых два часа глаз не спускала с дороги на Круазик.

— Боюсь, вы спускали с нее глаза, — ответил Виньон.

— Ваши насмешки утомительны.

— Насмешки?

Каллист поднялся с места.

— Вы уходите? Вам здесь не так уж плохо, — сказал Виньон.

— Зачем вы так говорите! — возразил пылкий юноша; он нагнулся к руке Фелисите, и она почувствовала горячую слезинку, упавшую из его глаз.

— Как бы мне хотелось быть этим молодым человеком, — сказал критик, усаживаясь и беря мундштук наргиле. — Как он умеет любить!

— Вы правы, — слишком даже, потому что таких не любят, — сказала мадемуазель де Туш. — Да, кстати, завтра приезжает госпожа Рошфид.

— Отлично! — воскликнул Виньон. — Вместе с Конти?

— Он только привезет маркизу, но у меня она будет жить одна.

— Они поссорились?

— Нет.

— Сыграйте мне сонату Бетховена, я плохо знаю его фортепьянные произведения.

Клод стал медленно набивать трубку наргиле табаком и незаметно следил за Фелисите; одна мысль его ужасала: ему вдруг показалось, что впервые в жизни порядочная женщина оставляет его в дураках.

А Каллист, шагая по дороге домой, не думал больше ни о Беатрисе де Рошфид, ни о ее письме; он негодовал на Клода Виньона, сердился на себя за то, что, как ему казалось, совершил неделикатный поступок, он жалел бедную Фелисите. Как! Быть любимым этой несравненной женщиной и не молиться на нее, не верить ее улыбке, ее взгляду? Теперь, когда Каллист убедился собственными глазами, как страдала Фелисите, поджидая счастливца Виньона, когда вспомнил, как неотрывно смотрела она в сторону Круазика, ему хотелось растерзать этот холодный и бледный призрак, ибо, как правильно заметила Фелисите, Каллист ничего не понимал в тех комедиях, которые разыгрывают с наивными людьми остроумцы-журналисты. Для Каллиста любовь была религией, но не божественной, а человеческой. Заметив во дворе фигуру сына, баронесса не могла сдержать радостного возгласа, а старая девица дю Геник свистнула Мариотте.

— Мариотта, мальчик идет, готовь сладкое.

— Да, барышня, я уже его видела, — ответила повариха.

Баронессу дю Геник немного встревожила грусть, омрачавшая чело Каллиста; мать, конечно, и не подозревала, что причиной тому явилось недостаточно уважительное, по мнению ее сына, отношение Виньона к Фелисите; чтобы успокоиться, Фанни взялась за вышивание. Старуха Зефирина еще быстрее задвигала спицами. Барон уступил сыну кресло и медленно шагал по зале, как будто хотел поразмять ноги, прежде чем выйти на ежедневную прогулку в сад. Ни в одном фламандском или голландском интерьере не найдем мы ни таких коричневатых тонов, ни такой пленительной гармонии человеческих образов. Красивый юноша в черном бархатном сюртуке, его мать, такая же прекрасная собой, и старые брат и сестра дю Геник, собравшиеся в этой старинной зале, являли собой трогательнейшую картину семейного благолепия. Фанни очень хотелось порасспросить сына, но он вытащил из кармана письмо Беатрисы, которое, быть может, таило в себе угрозу счастью этого благородного дома. И, разглядывая белый листок, Каллист представил себе маркизу в том наряде, который так красочно нарисовала мадемуазель де Туш.

 

Письмо от Беатрисы к Фелисите

«Генуя, 2 июля.

 

 

Последний раз я писала Вам, дорогой мой друг, из Флоренции; но с тех пор Венеция и Рим поглотили все мое время, и потом, вы сами знаете, что счастье тоже занимает немалое место в нашей жизни. Одним письмом больше или меньше, разве это изменит что-либо в наших отношениях? Я немного устала. Я хотела видеть все, а для тех, кто не знает быстрого пресыщения, постоянные наслаждения утомительны. Наш общий друг имел блестящий успех в театре «Ла Скала», в «Фениче», а в последнее время в «Сан-Карло». Три итальянских оперы за два года! — согласитесь же, что любовь не развила в нем лени. Нас повсюду встречали великолепно, но, не скрою, я предпочла бы одиночество и покой. Разве уединенная жизнь не лучший удел для женщины, которая восстановила против себя свет? Я на это и надеялась. Любовь, дорогая моя, куда более требовательный хозяин, нежели брак, но как сладко повиноваться ей! Сделав любовь сущностью всей своей жизни, не думала я, что мне вновь придется увидеть свет — хотя бы мимоходом, хотя бы случайно, даже знаки внимания ранят меня. Ведь я уже не на равной ноге с женщинами высшего общества. Чем больше мне оказывали внимания, тем чувствительнее было унижение; Дженаро не понимает всех этих тонкостей, и он сам так счастлив, что я сочла бы преступлением не принести мои женские чувства в жертву тому великому, что есть в жизни художника. Мы, женщины, живем лишь для любви, тогда как мужчины живут и для любви и для действия; в противном случае они не мужчины. Однако женщине, поставившей себя в такое положение, как мое, приходится переживать немало тяжелых минут; Вы избегли этого, — Вы остались великой в глазах света, он не имеет на Вас никаких прав; Ваша воля оставалась свободной, но, увы, этого нельзя сказать обо мне. Говорю об этом только применительно к нашим сердечным делам, а отнюдь не к тому положению в обществе, которым я пожертвовала. Вы могли быть кокетливой и своевольной, в Вас было все очарование женщины, в чьей власти дарить любимому сокровища чувств или лишить его их; Вы сохранили огромное преимущество — Вы могли своевольничать, чтобы оттенить свою благосклонность и еще больше нравиться человеку, которого Вы отличили. Словом, Вы и поныне свободны в своих мнениях, а я потеряла свободу сердца, которая, на мой взгляд, одно из наслаждений любви, пусть даже любовь эта — вечная страсть. Я не имею права мило ссориться, смягчая свое недовольство смехом, а мы, женщины, так ценим это преимущество: разве не этим зондом мы прощупываем свое и чужое сердце? Я не смею угрожать. Вся моя притягательность в покорности, в безграничной кротости, я должна внушать уважение величием своей любви; я предпочла бы умереть, нежели расстаться с Дженаро, ибо единственное оправдание моей страсти — это святое постоянство. Ведь я не колеблясь сделала выбор между уважением ко мне со стороны общества и моим собственным уважением к себе, которое является тайной моей совести. Если подчас меня охватывает грусть, подобная облачку, набежавшему на чистое небо, и которой мы, женщины, предаемся иной раз с такой охотой, я молчу о ней, я не желаю, чтобы ее приняли за признак раскаяния. Бог мой, я так хорошо изучила круг своих обязанностей и поняла, что мой щит — всепрощение, но по сей день Дженаро ни разу не потревожил моей настороженной ревности. Право же, я до сих пор не обнаружила в моем дорогом гении, в моем добром Дженаро, уязвимого или слабого места. Кажется, ангел мой, я похожа на ханжу, который вступает в спор с богом, — ибо разве не Вам обязана я всем своим счастьем? Итак, надеюсь, Вы не сомневаетесь в том, что я часто думаю о Вас. Наконец-то я повидала Италию, так же как видели ее в свое время Вы, как нужно и должно видеть эту прекрасную страну, — всю освещенную лучами нашей любви, как освещена она своим роскошным солнцем и великими произведениями искусства. И потому я жалею любопытствующих путешественников: попав в страну, где каждый шаг готовит нам новые очарования, они не имеют близ себя дорогого друга, чтобы пожать ему руку, дорогого сердца, куда можно было бы излить преизбыток волнений, которые будит и успокаивает Италия. Эти два года важнее всей моей жизни, и память моя надолго будет переполнена ими. Разве в свое время не мечтали Вы, подобно мне, поселиться навсегда в Кьявари, купить дворец в Венеции, домик в Сорренто, виллу во Флоренции? Разве я исключение? Ведь все влюбленные женщины боятся враждебного им света; понятно, что я, выброшенная из общества, почувствовала желание навсегда похоронить себя в каком-нибудь дивном уголке Италии, среди благоухающих цветов, на берегу синего моря или в долине, которая еще лучше моря, как, например, в Фьезоле? Но, увы, мы с Конти только бедные художники, и нужда в деньгах гонит двух детей богемы в Париж. Дженаро не хочет, чтобы я жалела о покинутой роскоши, и направляется в Париж, где уже начали репетировать его большую оперу. Вы, конечно, сами понимаете, моя прелесть, что ноги моей не будет в Париже. Ради моей любви, я не желаю стать убийцей, а я непременно стану ею, если замечу первый брошенный на меня косой взгляд женских или мужских глаз. Да, да, я готова растерзать любого, кто удостоит меня своей жалостью, окажет мне снисхождение, подобно тому как очаровательная Шатонеф, если не ошибаюсь, при Генрихе III, затоптала копытами своего коня купеческого старшину за преступление подобного рода. Итак, пишу, чтобы сообщить, что я вскоре приеду к вам в Туш и буду ждать в этой обители возвращения из Парижа нашего Дженаро. Видите, как я смела со своей благодетельницей и сестрой. Но, верьте, я не похожа на тех, кто платит неблагодарностью за оказанные им благодеяния. Вы так много рассказывали мне о трудностях пути, что я решила добраться до Круазика морем. Эта мысль пришла мне в голову, когда я узнала, что в Ваши края отплывает небольшое датское судно, груженное мрамором, — приняв груз соли, оно отправится затем в Балтику. Таким образом, я избегну утомительного и дорогого путешествия в почтовой карете. Я знаю, что в Туше вы не одни, и я счастлива: иначе мне было бы стыдно за свое блаженство. Вы единственный человек в мире, с которым я могу быть одна, без Конти. И разве Вам не будет приятно иметь подле себя женщину, которая поймет Ваше счастье и не будет завидовать ему? Итак, до скорого свидания. Дует попутный ветер, и я отправляюсь в путь, посылая вам тысячу поцелуев».

 

«Увы! и эта тоже любит», — подумал Каллист, печально складывая письмо.

Грусть его отозвалась в сердце матери и лучом яркого света озарила тьму неведения. Барон вышел в сад. Фанни затворила дверь, ведущую в башенку, и, подойдя к сыну, оперлась на спинку кресла, в котором он сидел; в этой позе она похожа была на сестру Дидоны с знаменитой картины Герена, она поцеловала Каллиста в лоб и спросила:

— Что огорчает тебя, родной мой, отчего ты так грустен? Ты обещал мне объяснить, почему ты зачастил в Туш. И помнишь, ты сказал, что я должна благословлять его владелицу?

— Да, это верно, дорогая маменька! — воскликнул юноша. — Она показала мне, как несовершенно мое образование, а ведь нынче дворянин только личными заслугами может возродить блеск своего имени. Я так же далек от нашего века, как Геранда от Парижа. Право, Фелисите отчасти моя духовная мать.

— Ну, за это я не могу благословлять ее, — промолвила баронесса, и глаза ее наполнились слезами.

— Маменька! — продолжал Каллист, почувствовав, что на его лоб скатились две горячие слезинки, две жемчужины наболевшей материнской души. — Маменька, не плачьте, если бы вы знали... Вот только что я хотел оказать ей услугу и обрыскать весь берег — от таможни до Батца, а она сказала мне: «Ведь ваша матушка будет беспокоиться».

— Она сказала это? За эти слова я многое могу простить ей, — промолвила Фанни.

— Фелисите желает вашему сыну только добра, — заговорил Каллист, — она удерживается при мне от слишком резких и смелых слов, на которые так быстры художники, она не хочет поколебать моей веры, хотя ничто не может ее поколебать. Она рассказала мне, что молодые люди из самых знатных, но небогатых семей, приезжая из провинции в Париж, — ну, как, скажем, приехал бы туда я, — прокладывают себе силой своей воли, своего ума дорогу к богатству и высокому положению. Ведь я могу добиться того же, чего добился барон де Растиньяк, — он нынче стал министром. Фелисите дает мне уроки музыки, учит меня итальянскому языку, поверяет мне тысячи тайн, составляющих силу в современном обществе, о которых в Геранде не имеют и представления. Она не может подарить мне сокровища своей любви, но она рассыпает передо мной сокровища своего ума, своей души, своего таланта. Она хочет быть для меня не наслаждением, а светочем; она не касается моих убеждений: она верит в дворянство, она любит Бретань, она...

— Она подменила нам нашего Каллиста, — вдруг произнесла слепая старуха, — ибо я не поняла ни слова из того, что ты наговорил. У тебя, милый племянничек, хороший дом, старые родители, которые тебя обожают, старые добрые слуги; ты можешь жениться на славной бретоночке, на верующей и превосходной девушке; такая жена составит твое счастье, а твой старший сын осуществит твои честолюбивые чаяния, ибо он будет втрое богаче тебя; если только ты будешь бережливым, согласишься жить спокойно, скромно, под милосердным покровом господа — ты сможешь выкупить наши земли. Все это просто, как бретонское сердце. Пусть не так скоро, но ты станешь богатым, по-настоящему богатым дворянином.

— Тетушка права, мой ангел, она печется о твоем счастье не меньше, чем я сама. Если мне не удастся женить тебя на мисс Маргарет, дочери твоего дяди лорда Фитц-Вильяма, я не сомневаюсь, что мадемуазель де Пеноэль откажет все свое состояние той из ее племянниц, которую ты предпочтешь.

— Да и мы для тебя наскребем малую толику, — вполголоса произнесла старая тетка с самым загадочным видом.

— Жениться! В мои годы? — воскликнул Каллист, бросая на Фанни молящий взгляд, способный побороть в материнском сердце доводы рассудка. «Значит, я так и проживу, не изведав прекрасной и безумной любви? — думал он. — Значит, не суждено мне узнать трепета сердца, сладостного страха, я не паду к ногам любимой, сраженный неумолимым взглядом, и не сумею его смягчить? Значит, я не узнаю свободной красоты, взлетов души, облачков, которые затмевают чистую лазурь счастья и рассеиваются при первом дуновении ласки? Значит, не красться мне по тайным тропинкам, влажным от утренней росы? И никогда не стоять мне у заветного окна, не замечая, что идет дождь, как те влюбленные, которых описал Дидро? Значит, я не положу на ладонь, подобно герцогу Лотарингскому, пылающий уголь? Не буду взбираться по шелковой лестнице? Не притаюсь у старой сгнившей решетки, стараясь не выдать себя малейшим скрипом? Не спрячусь в шкаф или под постель? Неужели женщина будет для меня только покорной супругой, а пламень страстной любви — ровным горением лампы? И все влекущие тайны откроются мне слишком легко? И я проживу, не изведав неистовства сердца, которое дает зрелость и силу мужчине? Значит, мне суждено быть монахом в супружестве? Нет! Я уже вкусил от древа парижской премудрости. Разве не видите вы, что ваши чистые и бесхитростные нравы уготовили в моей душе тот огонь, который пожирает меня, но я зачахну, так и не успев познать божество, разлитое повсюду, — а я вижу его в зелени листвы, и в песке, зажженном золотыми лучами солнца, и в каждой прекрасной, благородной, изящной женщине, воспетой в поэмах, которыми я наслаждаюсь в библиотеке Камилла. Увы, таких женщин нет в Геранде, или, вернее, есть только одна, но это моя мать! Мои грезы, мои прекрасные синие птицы, прилетают из Парижа, они выпархивают из страниц Байрона и Вальтера Скотта: это Паризина[37], Эффи[38], Мина[39]! И, наконец, та герцогиня, та королева, которую я видел в ландах, среди дрока и вереска; от одного взгляда на нее у меня замирало сердце! »

Баронесса угадывала мечты сына, мать понимала, что они подсказаны юношеской жаждой жизни; никакое перо не может передать эти мысли, промелькнувшие в горящем взоре Каллиста быстрее стрелы, пущенной из лука. Даже женщина, никогда не читавшая Бомарше, и та поняла бы, что женить такого Керубино — просто преступление!

— Дорогое мое дитя, — произнесла она, обнимая сына и целуя его кудри, такие же прекрасные, как у нее самой, — Женись на ком знаешь, только будь счастлив. Я не хочу, чтобы ты страдал.

Вошла Мариотта и стала накрывать на стол. Гаслен не показывался, — он прогуливал лошадь Каллиста, которую тот за последние два месяца совсем забросил. Все три женщины дома Геников — мать, тетка и служанка, не сговариваясь, руководимые чисто женской хитростью, всякий раз, когда Каллист обедал дома, старались придать семейной трапезе праздничный вид. Бретонская бедность, взяв себе за оружие воспоминания и милые привычки детских лет Каллиста, пыталась вступить в единоборство с парижской цивилизацией, столь полно представленной всего в двух шагах от Геранды — в имении Туш. Мариотта стремилась отвратить молодого барина от изысканных ухищрений поварской кухни Камилла Мопена, подобно тому как мать и тетка превосходили друг друга в ласковых заботах, заманивали свое обожаемое детище в тенета такой нежности, которой, как им казалось, ничто не было страшно.

— У нас сегодня, сударь, будут окуни, бекасы и блинчики; уж, поверьте на слово, нигде вам таких блинчиков не едать, как дома, — заявила Мариотта с лукавым и торжествующим видом, любуясь скатертью белее снега горных вершин.

После обеда, когда старуха тетка снова взялась за нескончаемое свое вязанье, когда явились герандский кюре и кавалер дю Альга, предвкушая прелести ежевечерней мушки, Каллист отправился в Туш под тем предлогом, что ему якобы необходимо вернуть Фелисите письмо Беатрисы.

Клод Виньон и мадемуазель де Туш еще не вставали из-за стола. Великий критик был и великим гастрономом; Фелисите поощряла в нем этот порок, ибо знала, что, потакая слабостям мужчины, женщина приковывает его к себе. Уже внешний вид столовой, обстановка и убранство которой обогатились за этот месяц новыми приобретениями, свидетельствовал о том, с какой гибкостью и быстротой женщина умеет приноровиться к положению и характеру, к страстям и наклонностям мужчины, которого она любит или хочет полюбить. Обеденный стол являл собой богатое и блистательное зрелище. Здесь было все, что предлагает к услугам светского общества современная роскошь, которой промышленность дарит все свои усовершенствования. Родовитое, но бедное семейство Геников не знало, с каким соперником оно имеет дело и какое состояние требуется для того, чтобы состязаться с серебряной посудой, переделанной по последней парижской моде; с фарфором, который, по мнению хозяйки, пригоден был только в сельском уединении; с камчатными скатертями и салфетками, с позолоченными вазами, с безделушками столового убранства, с умением искусного повара. Каллист отказался от ликера, который подали в великолепном деревянном поставце, похожем на церковный ковчежец.

— Я принес письмо, — сказал Каллист, с наивным хвастовством поглядывая на Клода, медленно цедившего заморский ликер.

— Ну, а что вы о нем скажете? — спросила мадемуазель де Туш и перебросила письмо Виньону, который не спеша принялся читать, прихлебывая из рюмки.

— Скажу... что парижанки на редкость счастливы, вокруг них столько гениев, которых они могут обожать и которые любят их.

— Вот как, — смеясь, возразила Фелисите. — Оказывается, вы простодушны, как деревенская пастушка. Неужели вы не поняли, что Беатриса уже охладевает и что...

— Это чувствуется в каждой строчке! — ответил Клод Виньон, не дочитав даже первого листка. — Разве человек, если только он действительно влюблен, замечает свое положение? Бывает ли он таким проницательным, как маркиза? Рассчитывает ли он? Так тонко во всем разбирается? Наша милая Беатриса привязана к Конти своею гордыней и осуждена любить его вопреки всему.

— Бедная женщина! — вздохнула Фелисите.

Каллист пристально глядел на роскошное убранство стола, но ничего не видел. Прекрасная дама в фантастическом наряде, нарисованном нынче утром Фелисите, вставала перед ним в сиянии своей прелести; она улыбалась ему, она медленно обмахивалась веером; а другая ее рука, выходящая из кружевного обшлага и пурпурного бархата, пряталась, ослепительно белая и тонкая, в тяжелых складках великолепного платья.

— Значит, вам придется ею заняться, — сказал Клод Виньон. с сардонической улыбкой взглянув на Каллиста.

Каллиста оскорбило слово «заняться».

— Не сбивайте с толку наше дорогое дитя, подобные интриги не для него. Ваши шутки опасны. Я знаю Беатрису, она не может быть непостоянной, у нее возвышенная душа, да к тому же и Конти будет здесь.

— Ara! — насмешливо воскликнул Клод Виньон. — Ревность заговорила!

— Надеюсь, вы шутите? — гордо спросила Фелисите.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.