|
|||
СТАРЫЙ БУКВАРЬ 4 страница ⇐ ПредыдущаяСтр 4 из 4 — Чего-нибудь не годится, — замечает он. И, сложив руки на коленях, смотрит на огонь. Слушает, как гудит в трубе пламя. Задумался. Он всегда руки кладёт на колени, если что вспоминает, и мешать ему в это время не полагается. Дед думает, ученики потихоньку собираются в кружок около него, рассаживаются незаметно, так, чтобы ему не помешать думать. И даже смотрят как бы мимо него, чтобы, случаем, с мысли не сбить. Пусть думает. Он всегда так: подумает-подумает, потом скажет. — Было это, между прочим, ещё в ту, первую ерманскую, войну, — начнёт он спокойно. — Лежим это мыв снегу, точно мёртвые, притаились. Головы пригнули, прислушиваемся... Сказал и замолчал, прислушиваясь к тишине за окном. Будто там, на дворе, в самом деле кто-то может быть. Послу- шал-послушал, а потом обвёл ребят внимательным взглядом и стал продолжать свой рассказ. — Вот уже до слуха долетает сквозь морозную дымку звон колёс. Клубы пара показались белыми шапками выше деревьев. Паровоз пыхтит, колеса постукивают на стыках рельсов. Чёрная туша выкатывается из-за поворота. Мелькают между соснами платформы с пушками, установленными крест-накрест стволами. С часовым в длинных, до пят, тулупах и валенках из обыкновенной соломы поверх сапог... ГУдит в трубе огонь, винтовочными выстрелами потрескивают в печи берёзовые поленья. Искры выбиваются сквозь щель чугунной дверцы. Малыши сидят у печи, неживые. — Митьке, моему подручному, Мит- рею, второму номеру, не терпится. Мал ещё — дёргается возле меня, к ружью порывается. Вот-вот выдаст себя. Я его ногой — толк. Цыц, мол, нишкни! Ружьё — цельных два метра в нём. «Петеэром» называется — противотанковое, значит. Весом на пуд. А стреляет пулями всего в перчину величиной. Зато перчина та горькая. Ой, какая горькая! Оставляет она в толстой броне дырочку пустяковую, в паучью норку. Ну, пусть чуть побольше, зато гибельную. И огромному танку от той дырочки — несдобровать! Дед Матвей стукнул железной дверцей, подбросил в печь несколько поленьев. Закрыл печь, ещё и раскалённую ручку повернул, чтобы завёртка за уступ зашла. И как ему не печёт! Даже не моргнул глазом от жара! — Лежим это мы, приглядываемся, а паровоз уже как на ладони — вот он. Теперь самое главное — момент поймать, Прилаживаюсь я к ружью, беру чёрное брюхо на мушку. Подловил и — щёлк! ТУт все тебе, значит, и дела... Сказал и вроде уходить собрался. Как же так: на самом интересном остановился! Дед Матвей понял ребят, добавил: — Дела какие?.. В плечо лишь толкнуло очень. А так ничего: пар из котла в небо ударил, колёса осатанело завизжали тормозами. И гудок зачем-то засвистел, теряя силу... — А дальше что? — испугались дети, видя, что старик ищет шапку, на тулуп глянул. — Дальше что? Ясное дело, догадаться не трудно: пар валит в небо, застил весь эшелон, паровоз остановился. На платформах стрельба поднялась. Кто куда попало пуляет, без разбору. — А вы с Митькой? — Мы с ним уже далеко, аж в Карнау- ховском бору на лыжах только пятками замелькали... Накинул тулуп, шапку в руки взял. Сказал на прощанье: — Мне пора. И ушёл, озадачив своих «студентов». Как же так: рассказывает про ту, старую, «первую ерманскую», войну, а петеэры вплёл. Какие же тогда могли быть противотанковые ружья? I потом: как мог Митька, иначе — Митрей, Митруха, их хороший знакомый, односельчанин, да обыкновенный пятиклассник, что только прошлой зимой ездил со всеми учениками на занятия в Иволжино, как мог он быть в ту, «первую ерманскую», подручным — вторым номером, если он и родился после неё-то, войны? Ясное дело: заливал что-то дед. «Конспирацию» наводил. Да ребята охотно прощали ему такую неправду. Теперь большую часть своей жизни ребята проводили в дедовой школе. Только ночевать расходились по домам. И в те дни, когда дед Матвей не приходил, еду готовила Надежда Фёдоровна. Малыши помогали ей. Дедова картошка кончилась, каждый брал несколько клубней из дому. Девочки мыли картошку, мальчики приносили дрова, следили, чтобы не погасло в печке. Сядут кружком, подбрасывают поленца. Как дед Матвей. Слушают волшебное гудение огня. Сочится, пенится на пилёном срезе бревна сок; посвистывают синие хвостики пламени, живительный дух тепла расходится по горнице. Котёнок выгревается на лежанке. Потянется передними лапами, зевнёт, показав белые зёрнышки клыков, положит голову подбородком на тёплое. Спит себе беспробудно. И когда все подзаправятся хорошенько, той же картошкой в мундирах, с салом, с луком, с солью и хлебом, начинается самоподготовка. Ребята решают задачи, выполняют грамматические упражнения, читают. Словом, делают то, что задано на дом. Забьётся каждый себе в уголок, чтобы никому не мешать, бубнит под нос. Потом бежит к учительнице на проверку — что она скажет: хорошо или плохо? И как выучат уроки, снова собьются возле неё. Ждут, чтобы она что-нибудь рассказала. В один из таких дней школьники попросили свою учительницу показать дедов букварь. У ребят были свои буквари, по которым они учились в школе раньше, пройденные буквари, которые они уже, почитай, знали наизусть. А вот букварь деда Матвея, старый букварь, по которому пальцем водил ещё старик, не смотрели от начала до конца. Ученики сели вокруг Надежды Фёдоровны, притихли, как на уроке. Даже сё- стры-близнята — Люба и Люся Назаровы — не перешёптываются, как обычно. Павлушка Малёнкин не болтает ногами под скамейкой, не шмыгает носом. Смотрят — и перед ними открываются волшебные страницы.. Осторожно листают старый букварь дети, как реликвию. И перед ними оживает то далёкое прошлое, когда их ещё и на свене не было, когда родители были маленькими, вот как они сейчас. А Надежда Фёдоровна задумалась, спрятав глаза глубоко под стёклышками пенсне. Наверное, прошлое своё вспомнила. Не знали, конечно, дети, что Надежда Фёдоровна вспомнила, сколько их, малых, несмышлённых, от первой буквы «А» до последней «Я» провела по этому букварю... — И дед Матвей учился по этому букварю? — перебили её мысли дети. — Учился, да не доучился! — выговорила она строго и недовольно. Тут же добавила мягче: — Поленился просто, теперь-то жалеет. До сих пор кое-кому прямо в глаза смотреть не может. Вечную вину свою несёт тяжело. Подняла голову, посмотрела * куда-то мимо бревенчатых стен. — А ведь способным был. Учителем мог бы стать. В Беловодах дети и не считали деда Матвея иначе, как своим учителем. Выходит он им не учитель, вернее, не совсем учитель. То есть учитель, но не такой, как надо. А всё ведь из-за того же простого букваря, который не смог одолеть за всю свою жизнь старый. И снова страницы — и снова тот далёкий, неведомый и такой родной для каждого из них сейчас мир... Федя открывает драгоценную коробочку, подносит её к лицу и вдыхает приятный запах. Берёт на пробу — не потеряла ли она прежний аромат. Потом передаёт коробочку другим, чтобы и они попробовали. Когда коробочка пройдёт по кругу и возвратится назад, вынимает из неё цветные грифели из карандашей. Начинается урок рисования. Каждый рисует кому что положено: гриб там, или кувшин, или кленовую веточку с жёлтым осенним листом, — словом, кто в каком классе и кому что дано по программе. А те, кто справился со своим заданием, начинают фантазировать. На рисунке у Любы и Люси Назаровых пни сидят поблизости в белых папахах, призадумались; морозная пыльца сыплется сверху. И ярко-оранжевый диск за молодым ельником от вершины к вершине перебирается. По дороге летят старые розвальни. Снег ошмётками брызжет из- под копыт тёмногривого коня, старик вытянул перед собой руки с вожжами. Санный след двумя нитками потянулся по белой целине дугой. Из огромных тулупов — по двое, а то и по трое — носы синие торчат. Смотрят по сторонам широко открытыми глазами детишки из-под насунутых шапок и платков, удивляются... Морозные узоры на дедовых окнах золотятся солнечным светом. Здоровенная печь пышет жаром. От берёзовых дров тёплый дух расходится по горнице, а детвора сопит над листами бумаги, рисует. У Павлушки Малёнкина розовые стволы соснового бора поднимаются в небо. Уходят кронами за край листа. Ш-за деревьев выезжает на тёмногривом коне бородатый всадник. На всаднике огромные валенки и оранжевый тулупчик, а на папахе красная ленточка наискосок... Никто той ленточки, конечно, не видел. Дед Матвей снимает её, когда приезжает в Беловоды. На время снимает. Такое строгое правило, должно быть, заведено у лесных людей, для «конспирации», как говорит сам дед Матвей, для секретности, значит. Да дети догадываются, по чуть примятой полоске на меху догадываются. Её-то, полоску, и не приметишь сразу, что она примята, присмотреться надо. А то её и вовсе не стало — мех взлохмачен на шапке, и всё. Дед Матвей сразу смекнул, отчего это ребята на шапку смотрят, когда он приедет, и след от полоски исчез начисто. Как не бывало его вовсе. Да только Павлушка видел её хорошо, красную ленточку наискосок. В воображении своём видел. Федя рисует солнце. Солнце у него чистое. Без помарочки. Любит он рисовать солнце. Нарисует — подумает, глянет на солнце. И вдруг слёзы на глаза. Возьмёт он чёрный карандаш, тени наложит. Прямо на солнце! Будто кто за руку схватит — зачем чёрным? Солнце ведь! Да тут же руку будто кто подталкивает ему. И тени, конечно, чёрным по красному, не он кладёт. Ярким пламенем гудит печь. Тёплый дух от неё расходится по избе. Котёнок вы- гревается на лежанке. Жмурится на мир. Часы тикают на стене, отмеривая время. Детвора рисует. Усердствует над листками бумаги. Над теми самыми, в которых прячутся паучки свастик, что выявляются на свет. На солнце! Гнётся детвора над бумагой, зёрнышками от цветных карандашей рисует, которые Федюша ещё до войны собирал. По одному собирал в коробочку из-под пудры. Зёрнышки трудно держать в руках, пальцы немеют, но рисовать хочется. Очень хочется рисовать детям. Временами кто-то дёрнет дверь. Дети оглянутся, поймут, что это ветер — обыкновенный ветер, и снова принимаются^ за своё дело. Рисуют, фантазируют. Школу настоящую рисуют, детвору весёлую и беззаботную, праздничную ёлку в цветных фонариках. Гудит дедова печь, тепло от неё расходится. Хорошо детям, укромно. Деловой гул стоит в дедовой светлице... И вдруг в тот ребячий мирный гул ворвалось что-то необычное... Тревожно залаяли дворовые собаки. Откуда-то издалека донеслось еле уловимое подвывание мотора. Давно уже, с тех пор, как перестала работать лесопилка, не появлялись в Беловодовском лесничестве автомашины. Ребята решили, что это им показалось, тем более Надежда Фёдоровна ничего не расслышала. Вскоре вой моторов повторился с удвоенной силой. Его отчётливо донёс порыв ветра. Ребята повскакивали из-за парт и, процарапав на стёклах наморозь, прилипли к окнам. Перед ними открылась единственная в Беловодах улица. Что-то непонятное творилось в посёлке. Федя протёр лучше стекло — от пальцев остались чернильные полосы. Приник глазом к фиолетовой амбразуре, увидел, как из-за поворота, из-за сосен, осторожно выехали две диковинные машины. Сперва они словно бы огляделись и лишь затем передвинулись ближе. Одна из них, клюнув носом, остановилась у въезда, возле его избы, другая живо прошла неезженой дорогой и стала за школой. Прогрохотала, сотрясая стены, загородила свет в окне чёрным ящиком с жёлтым крестом на боку. Чудовища какие-то, а не машины на гусеничном ходу сзади и обычными шинами впереди. Остановились машины, и в тот же миг из брезентового кузова прямо в снег стали сыпаться люди в чёрных шинелях и железных шляпах. Поля у шляп куцые, шинели длинные, путаются в ногах. Ребята в недоумении посмотрели на учительницу. Надежда Фёдоровна сидела за столом, как прежде, лицо её было спокойным, только чуть побледнело. Федя опять припал к своей амбразуре — чёрные шинели к тому времени щербатым частоколом оцепили школу. Отделяют домик деда Матвея от леса и от посёлка, в окружение берут. У каждого в руках небольшая коряга из железа, за поясом по две, а то и по три гранаты с деревянными голышами длинных ручек. Одна за другой замолчали в посёлке собаки. Учительница очнулась от забытья, начала собирать зачем-то чернильницы. На беду одна чернильница выпала из рук и разбилась. А Федя увидел, что учительница собирает чернильницы, схватил старый букварь и сунул его себе за пазуху. Во дворе дерзко перегукивались в морозном воздухе на чужом языке голоса. Щёлкнула щеколда, но никто не заходил. Лишь холод ледяным дыханием подступил к детским ногам. Кто-то приблизился к окну. Сторонясь, постучал чем-то железным в раму. — Матфэй, вихади!.. От стука фиолетовый снежок осыпался на подоконник. И всё затихло. Лишь тикают на стене, как прежде, часы. Странно, что они тикают, не остановились. Отсчитывают страшное время... На улице снова зашумели, а что там творится — не разобрать. Только топот сапог стал слышнее и, значит, ближе. Открылась дверь настежь — показалось чёрное рыльце автомата, потом железная каска с глазом. Много их сразу ввалилось в горницу — не проглянешь. Все рослые, крупнолицые. Подбородки шарфами повязаны. И шинели на них не чёрные, как показалось вначале, а зелёные. Впереди себя рыльца коряг-автоматов держат наизготове. Смотрят: парты расставлены в простой избе с ухватами у печки, на полу свежее пятно чернил. Старушка сидит за столом в пенсне, руки сцепив, даже головой не повела. По углам ребятишки с испуганными глазёнками. — Шуле? [2] — догадались. Один из них подошёл к столу, взял мелки и бумагу. Стал подозрительно рассматривать. — Дойч? [3] Да тут поднял бумагу на свет, увидел паучки, и всё прояснилось. Как зашумят они все разом, обнаружив бумагу с водяными знаками, как замашут руками, перебивая друг друга, поглядывая на учительницу. И понятно всё, хотя и говорят на чужом языке. Очень понятно, без перевода понятно, без словаря. Дед Матвей, бывало, одно слово вправит — и то запутает, с толку собьёт. А тут сплошь идут те непонятные слова, а ясны, до боли ясны. Начали они выгонять школьников на улицу. Федюшка, не помня себя, прибежал домой — матери нет: в лес, видно, подалась за валежником. Припал к окну, процарапал, оставляя фиолетовые полосы, глазок. Увидел чёрные на снегу силуэты. Федя открывает драгоценную коробочку, подносит её к лицу и вдыхает приятный запах. Берёт на пробу — не потеряла ли она прежний аромат. Потом передаёт коробочку другим, чтобы и они попробовали. Когда коробочка пройдёт по кругу и возвратится назад, вынимает из неё цветные грифели из карандашей. Начинается урок рисования. Каждый рисует кому что положено: гриб там, или кувшин, или кленовую веточку с жёлтым осенним листом, — словом, кто в каком классе и кому что дано по программе. А те, кто справился со своим заданием, начинают фантазировать. На рисунке у Любы и Лихи Назаровых пни сидят поблизости в белых папахах, призадумались; морозная пыльца сыплется сверху. И ярко-оранжевый диск за молодым ельником от вершины к вершине перебирается. По дороге летят старые розвальни. Снег ошмётками брызжет из- под копыт тёмногривого коня, старик вытянул перед собой руки с вожжами. Санный след двумя нитками потянулся по белой целине дугой. Из огромных тулупов — по двое, а то и по трое — носы синие торчат. Смотрят по сторонам широко открытыми глазами детишки из-под насунутых шапок и платков, удивляются... Морозные узоры на дедовых окнах золотятся солнечным светом. Здоровенная печь пышет жаром. От берёзовых дров тёплый дух расходится по горнице, а детвора сопит над листами бумаги, рисует. У Павлушки Малёнкина розовые стволы соснового бора поднимаются в небо. Уходят кронами за край листа. Из-за деревьев выезжает на тёмногривом коне бородатый всадник. На всаднике огромные валенки и оранжевый тулупчик, а на папахе красная ленточка наискосок... Никто той ленточки, конечно, не видел. Дед Матвей снимает её, когда приезжает в Бел оводы. На время снимает. Такое строгое правило, должно быть, заведено у лесных людей, для «конспирации», как говорит сам дед Матвей, для секретности, значит. Да дети догадываются, по чуть примятой полоске на меху догадываются. Её-то, полоску, и не приметишь сразу, что она примята, присмотреться надо. А то её и вовсе не стало — мех взлохмачен на шапке, и всё. Дед Матвей сразу смекнул, отчего это ребята на шапку смотрят, когда он приедет, и след от полоски исчез начисто. Как не бывало его вовсе. Да только Павлушка видел её хорошо, красную ленточку наискосок. В воображении своём видел. Федя рисует солнце. Солнце у него чистое. Без помарочки. Любит он рисовать солнце. Нарисует — подумает, глянет на солнце. И вдруг слёзы на глаза. Возьмёт он чёрный карандаш, тени наложит. Прямо на солнце! Будто кто за руку схватит — зачем чёрным? Солнце ведь! Да тут же руку будто кто подталкивает ему. И тени, конечно, чёрным по красному, не он кладёт. Ярким пламенем гудит печь. Тёплый дух от неё расходится по избе. Котёнок выгревается на лежанке. Жмурится на мир. Часы тикают на стене, отмеривая время. Детвора рисует. Усердствует над листками бумаги. Над теми самыми, в которых прячутся паучки свастик, что выявляются на свет. На солнце! Гкётся детвора над бумагой, зёрнышками от цветных карандашей рисует, которые Федюша ещё до войны собирал. По одному собирал в коробочку из-под пудры. Зёрнышки трудно держать в руках, пальцы немеют, но рисовать хочется. Очень хочется рисовать детям. Временами кто-то дёрнет дверь. Дети оглянутся, поймут, что это ветер — обыкновенный ветер, и снова принимаются, за своё дело. Рисуют, фантазируют. Школу настоящую рисуют, детвору весёлую и беззаботную, праздничную ёлку в цветных фонариках. Гудит дедова печь, тепло от неё расходится. Хорошо детям, укромно. Деловой гул стоит в дедовой светлице... И вдруг в тот ребячий мирный гул ворвалось что-то необычное... Тревожно залаяли дворовые собаки. Откуда-то издалека донеслось еле уловимое подвывание мотора. Давно уже, с тех пор, как перестала работать лесопилка, не появлялись в Беловодовском лесничестве автомашины. Ребята решили, что это им показалось, тем более Надежда Фёдоровна ничего не расслышала. Вскоре вой моторов повторился с удвоенной силой. Его отчётливо донёс порыв ветра. Ребята повскакивали из-за парт и, процарапав на стёклах наморозь, прилипли к окнам. Перед ними открылась единственная в Беловодах улица. Что-то непонятное творилось в посёлке. Федя протёр лучше стекло — от пальцев остались чернильные полосы. Приник глазом к фиолетовой амбразуре, увидел, как из-за поворота, из-за сосен, осторожно выехали две диковинные машины. Сперва они словно бы огляделись и лишь затем передвинулись ближе. Одна из них, клюнув носом, остановилась у въезда, возле его избы, другая живо прошла неезженой дорогой и стала за школой. Прогрохотала, сотрясая стены, загородила свет в окне чёрным ящиком с жёлтым крестом на боку. Чудовища какие-то, а не машины на гусеничном ходу сзади и обычными шинами впереди. Остановились машины, и в тот же миг из брезентового кузова прямо в снег стали сыпаться люди в чёрных шинелях и железных шляпах. Поля у шляп куцые, шинели длинные, путаются в ногах. Ребята в недоумении посмотрели на учительницу. Надежда Фёдоровна сидела за столом, как прежде, лицо её было спокойным, только чуть побледнело. Федя опять припал к своей амбразуре — чёрные шинели к тому времени щербатым частоколом оцепили школу. Отделяют домик деда Матвея от леса и от посёлка, в окружение берут. У каждого в руках небольшая коряга из железа, за поясом по две, а то и по три гранаты с деревянными голышами длинных ручек. Одна за другой замолчали в посёлке собаки. Учительница очнулась от забытья, начала собирать зачем-то чернильницы. На беду одна чернильница выпала из рук и разбилась. А Федя увидел, что учительница собирает чернильницы, схватил старый букварь и сунул его себе за пазуху. Во дворе дерзко перегукивались в морозном воздухе на чужом языке голоса. Щёлкнула щеколда, но никто не заходил. Лишь холод ледяным дыханием подступил к детским ногам. Кто-то приблизился к окну. Сторонясь, постучал чем-то железным в раму. — Матфэй, вихади!.. От стука фиолетовый снежок осыпался на подоконник. И всё затихло. Лишь тикают на стене, как прежде, часы. Странно, что они тикают, не остановились. Отсчитывают страшное время... На улице снова зашумели, а что там творится — не разобрать. Только топот сапог стал слышнее и, значит, ближе. Открылась дверь настежь — показалось чёрное рыльце автомата, потом железная каска с глазом. Много их сразу ввалилось в горницу — не проглянешь. Все рослые, крупнолицые. Подбородки шарфами повязаны. И шинели на них не чёрные, как показалось вначале, а зелёные. Впереди себя рыльца коряг-автоматов держат наизготове. Смотрят: парты расставлены в простой избе с ухватами у печки, на полу свежее пятно чернил. Старушка сидит за столом в пенсне, руки сцепив, даже головой не повела. По углам ребятишки с испуганными глазёнками. — Шуле? [4] — догадались. Один из них подошёл к столу, взял мелки и бумагу. Стал подозрительно рассматривать. — Дойч? [5] Да тут поднял бумагу на свет, увидел паучки, и всё прояснилось. Как зашумят они все разом, обнаружив бумагу с водяными знаками, как замашут руками, перебивая друг друга, поглядывая на учительницу. И понятно всё, хотя и говорят на чужом языке. Очень понятно, без перевода понятно, без словаря. Дед Матвей, бывало, одно слово вправит — и то запутает, с толку собьёт. А тут сплошь идут те непонятные слова, а ясны, до боли ясны. Начали они выгонять школьников на улицу. Федюшка, не помня себя, прибежал домой — матери нет: в лес, видно, подалась за валежником. Припал к окну, процарапал, оставляя фиолетовые полосы, глазок. Увидел чёрные на снегу силуэты. Один лез на чердак, другой держал внизу лестницу, приставленную к стене. Коряга-автомат у него на шее, подбородок задран кверху, каска чуть не сваливается. И говорит что-то тому, который лезет. Лестница прогибается, не иначе, хочет сбросить грузную тушу. Ещё трое пошли в конюшню, где обычно стоял Король, где так и остался дедов плотницкий верстак, сделанный на скорую руку. Сено ворошат. Управились они быстренько — ив доме, и на чердаке, и в сарае, — ладно у них всё выходило. Вывели старушку. Надежда Фёдоровна была в той же своей неизменной шубке из лоскутков, в поношенных сапожках со множеством застёжек. В руках держала свою большую муфту, плотно прижимая её к груди. Из- под меховой шляпки холодно поблёскивали стёклышки пенсне. Учительница смотрела отрешённо куда-то вдаль, не замечая шинелей. Федя увидел старую шубку в лоскутках, кинулся к двери. Ударился с разгону во что-то мягкое. — Куда ты?! Это была мать. Она прибежала из лесу — чуяло её сердце беду. Прижала сына к себе — последнюю надежду, всё ещё не веря, что он живой. И, когда он попробовал вырваться, сильнее сжала руки, чувствуя, как отчаянно колотится-клокочет его сердце. Тем временем старушку посадили в крытый брезентом кузов диковинной машины. А сами выцедили из квадратных канистр бензин, да не на землю — в вёдра. Плеснули на крышу, занесли в избу. Потом намотали на палку тряпку, окунули в ведро. Подожгли — и бросили в сени. Огонь ухнул, земля вздрогнула так, что в окне, за которым стоял Федя, осыпался фиолетовый снежок. До поздней ночи стояло над Белово- довским лесничеством красное кровяное зарево. Никто, даже самые малые, не спал в посёлке. Через проталинки в окнах смотрели, как в огромных сугробах бьётся над крышей дедовой хаты пламя пожара и как обрушиваются вниз, на землю, огненные брёвна стропил, выбрасывая вверх, высоко в небо, золотые снопы бесчисленных искр... . Рано утром, на рассвете, появились в Беловодах всадники. Спешились возле чёрного пепелища — у каждого автомат на груди или карабин за плечом. На шапках — огненные ленточки наискосок. У деда Матвея — теперь открыто. Замер он рядом с Королём, голову опустил. Смотрит, как розовые жилки по древесным углям до краёв добегают. Его левая рука бинтом перевязана, автомат через плечо сзади. — Не уберёг... — упрекнул себя. Начали сходиться люди. Марина Семёновна, Анна Малёнкина, Пелагея Назарова. Никто не мог усидеть дома. Давно уже на беловодовской улице — с майских дней — не собиралось столько народу. Пришли и самые малые к своей школе. Стоят, понурив головы, молчат. Солнце за лесом где-то поднимается. Небо посветлело. Темень в чащу отступила. Белым-бело вокруг, даже глазам больно смотреть. Только пепелище зияет в земле чёрной дырой. И над той чёрной дырой торчит в небо голой трубой дедова печь. Та самая, что согревала малышей в непогодь, что варила картошку для них в мундирах, что собирала их у своего огня послушать бесчисленные житейские и боевые истории деда Матвея. — Сколько волк ни берёт — и его возьмут! — нарушил тишину старик. Снял свою папаху с ленточкой наискосок — седая прядь прилипла ко лбу. Волос по-стариковски от макушки приглажен во все стороны. Борода в инее. А в ресницах слеза острой льдинкой запуталась. — Пухом тебе земля, Надя... — еле выговорил. Кто-то из женщин всхлипнул. Да дед Матвей обернулся, глянул строго. В его глазах уже не было слёз. Папаху надел, перебросил через голову Короля повод, а руки дрожат. Выдают. Другие партизаны тоже начали готовить лошадей в дальний путь. Влас Малёнкин прижал к себе сына Павлушку, попрощался с женою Анной. Их командир — ещё молодой парень с портупеей крест- накрест поверх тулупчика — заметил, как стоит отрешённо Федя Плотников, шапку и букварь держит в руках, старый дедов букварь, подошёл к мальчику. — Потерпите немного, — сказал. — Может, всего до осени, до сентября. Будет у вас школа. Федя надел шапку в чернилах, поднял на командира влажные глаза. — По правде? — А то как же! — нарочно возмутился, сделав строгое лицо, командир и тут же, для подкрепления своего авторитета, обратился к «заведующему учебной частью»: — Вот и дед Матвей то же скажет. Верно я говорю, Матвей? Дед Матвей увидел свой старый букварь в руках Федюшки, невольно было потянулся к букварю, к своему старому спасённому букварю, да остановился вовремя, поразмыслив. Положил тяжёлую руку на шапку в чернилах, сказал твёрдо: — Да, дети. Будет. Обязательно будет! Впервые старик назвал их не «студентами», а «детьми». И дети поняли, что говорит он с ними, как со взрослыми людьми. Солнце искрится в туманной изморози над лесным горизонтом, стволы соснового бора зарозовели, дали вычистились, зимняя акварель берёзок открылась. Тй- шина звенит. А в глазах черно. Боль в глазах. И чёрное пламя, на что ни глянешь, накладывается. Бьётся в огромных сугробах над крышей. Огаенные брёвна обрушиваются на землю, вымётывая в небо стопы искр... И ещё долго, очень долго, не один год и не два, схватывались по ночам дети в полусне, порывались к окнам, всматривались в окраешек леса, туда, где стояла когда-то изба деда Матвея, и видели, как чёрное пламя накладывается на розовые сугробы и как роями взбиваются к небу мириады искр... Так и остались навсегда, на всю жизнь, в памяти горящие стропила их необычной школы той далёкой и грозной военной п
[4]
|
|||
|