Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





СТАРЫЙ БУКВАРЬ 3 страница



— А ведь каким был, таким и остался...

— Кто это? — не поняли ребятишки. — Ослик?

— Да нет... — досадовала учи­тельницаТетради были новыми и чистыми, на них жалко было писать. Федя Плотников взял свою тетрадку в руки, понюхал об­ложку. Тетрадь пахла сосновым бором. Но здесь, в Беловодовском лесничестве, всё пахло лесом, пахли, видимо, уже и тет­ради. Полистал страницы — глазам от­крылось чистое поле. Разлинованное тонкими, чуть приметными, бороздками. Это чтобы рука вернее шла, не сбивалась. И ему так захотелось написать что-нибудь на белой бумаге, что он с нетерпением под­нял глаза на учительницу.

Надежда Фёдоровна доставала в это время чернильницы и ручки с перьями. Чернильниц она достала четыре штуки, для каждого класса в отдельности. Ещё положила на стол несколько резинок для стирания ошибок. И промокашку. Одну на всех. Больше не было.

Распределила всем тетради и ручки, стала давать задания. Класс у неё получил­ся необычным, сразу четыре в одном. Вот ей и пришлось давать разные задания: одним по чтению, другим по грамматике, третьим по арифметике. На повторение, конечно. Учителя так всегда новый учеб­ный год начинают. С повторения пройден­ного. А с меньшими, самыми маленькими — перваками — сама взялась. В этом году их подобралось трое: Федя Плотников, Серёжа Лапин и Танюша, что из города приехала. Хлопот с ними со всеми не обе­рёшься! Простое дело: точку поставить на чистом листе бумаги — и то как следует не могут. Не то что писать.

— Серёжа, не промокай пальцем.

— Не грызи ручку, Таня.

— Федя, сядь ровнее. Что ты щёку на тетрадь положил?

Старшие — те всё это уже усвоили, прыскают себе в кулак исподтишка, а то позабыли, что сами такими были. Не луч­ше и не хуже. Старшие — те грамотные уже, важничают перед первачками. А вот им, самым малым, всё приходится начи­нать сызнова. Правда, стараются они изо всех сил.

— А как же ослик, Надежда Фёдоров­на? — спросил кто-то из ребят, когда уче­ники выполнили задание.

Учительница остановилась, подняла стёклышки пенсне. Внимательно посмот­рела на Павлика. А он руки под стол — раз! Чернилами, наверное, замарал. Успел уже. Надежда Фёдоровна улыбнулась и тут же строго сделала Малёнкину за­мечание.

— Ослик? — спросила другим голосом и присела на стул. Рядом с детьми.

Сняла пенсне — пружинки, видимо, да­вили ей переносицу.

— Ослик начал читать.

— По-настоящему? — не поверили дети.

— А как же! Прочтёт страницу, пере­вернёт языком и носом, потом другую. И так всю книгу прочитал.

— Вслух?

— Да зачем вслух? Про себя, конечно. А как закончил, обернулся к своему хозяи­ну и заревел по-ослиному.

Весело бьётся в печи жаркое пламя. По­трескивают сухие сучья, брызгаясь искра­ми из поддувала. Тёплый дух расходится по горнице. Да детворе не до этого. Слу­шает в напряжении — что дальше?

— Хозяином был у этого ослика ходжа по имени Насреддин. Ходжа — это вежли­вое обращение в старой Турции. Не ко всем, а к людям науки и просвещения, к тем, кто имеет отношение к воспитанию. Оно равно нашему «учитель», «настав­ник» или «духовный руководитель».

— Как дед Матвей?

— Как он, дети, — улыбнулась учи­тельница.

— А что такое «духовный»? — спросил Федя Плотников.

— Ну, как вам это объяснить... — замя­лась учительница. — Наставник души. Как классный руководитель в школе. Так вот, есть целая книжка забавных анекдотов о похождениях ходжи Насреддина.

ТУт же Надежда Фёдоровна объяснила и слово «анекдот»: ученики не знали, что оно обозначает. Оказывается, это всего- навсего занимательный рассказ о смеш­ном или необычайном происшествии. Всё просто, если знаешь. Это дед Матвей что- нибудь как завернёт, да ещё по-иностран­ному, — шалеют детишки от его учёности. А здесь всё ясно.

Рассказала это учительница, хотела снова перейти к уроку, но ребята не дали. Очень хотелось им знать, как же всё-таки Насреддин обучил своего осла грамоте.

— А просто: положил между страница­ми зёрна ячменя, осёл и искал еду. Конеч­но, натренировал его заранее страницы перелистывать языком и носом. Все люди и думали, что осёл читает. А как ячменя на последней странице вдруг не оказалось, осёл посмотрел на хозяина в недоумении и заревел.

Весело трещит в печи жаркое пламя. От берёзовых дров чёрный дымок вьётся из трубы, затерянной среди дремучих ле­сов и болот, и никому в голову не придёт, что там, в избе деда Матвея, в самой боль­шой комнате-светлице, дружно лепечут над листами старого букваря дети.

За окном лютует стужа. Надрывно скрипят голые ветви деревьев, сухо шарка­ют по бревенчатым стенам колючие на мо­розе снежинки. Воет в трубе ветер. Иногда он подёргает наружную дверь. Дети насто­рожатся. И, успокоясь, продолжают своё дело. Тепло, укромно в старой, на зиму до окон обложенной мохом избе деда Матвея.

Часто дед Матвей дома не ночевал. Явится из лесу — управится: берёзовых дров наколет, печку истопит, принесёт из колодца воды. И как только начнёт смер­каться, опять в лес подаётся верхом на Ко­роле. А через день-другой снова объявится. Приедет, обязательно что-ни­будь привезёт: то мелу, то бумаги, а то и флакончик фиолетовых чернил за пазу­хой, чтобы не замёрзли в дороге. Каза­лось, он и уезжал только затем, чтобы школе что-нибудь раздобыть.

Войдёт во время урока, поставит в угол мешок с гостинцами — смотрите, мол, да не отвлекайтесь. А сам примется за свои дела. Занесёт вязанку дров, свалит у печи. Подбросит в розовую пасть дверки не­сколько белых, из берёзы, поленцев.

Но ребятам не до уроков. Какие там занятия, если мешок с чем-то в углу стоит и всё время по горнице валенки топочут. А дед не спешит показывать, что принёс. Сядет у печи на маленькую скамеечку, руки вытянет к теплу, вроде греет их, вроде пламя слушает, смотрит вроде на огонь, а на самом деле весь его интерес в классе. Очень уж хотелось ему знать, как учатся его «студенты» и сколько преуспели в науках.

— Ма-ма, — старательно тянет Таню- ша Голубева, поддерживая пальчиком строку, чтобы не ускользнула. И того не думает, что мамы у неё-то нет.

— Ра-ма, — ведёт следом за ней свой ноготок Федюшка Плотников.

Дед Матвей, глянув на девочку, взды­хает незаметно. Подбросит в печь дрови­шек, снова смотрит на ребят. Так, словно бы это он сам им науку даёт. Очень уж доволен тем, что дети учатся по его буква­рю, что его изба школой стала, что дело у негр на старости такое объявилось. Куда бы им без него, а ему — без них? Жизнь была бы пустой и неполной. А так — забо­та, весь в радостном волнении: как они там да что? Не нужно ли чего? И как поду­мает о том, что его старая, заброшенная изба ожила, что ребячьи года не пропада­ют зазря, — сердце зайдётся в груди при­ятной болью, и на глаза добрая слеза навернётся.

Тронет согнутым пальцем скулу на вся­кий случай, отвернёт бороду. Печкой своей займётся. Для вида, конечно.

Отойдёт немного, за гостинцы прини­мается. Вытащит из угла свой мешок, вы­тряхнет на стол подарки — то-то радости для ребят! Смотрят они на гостинцы — насмотреться не могут. А больше всего бу­магой дивятся.

Никогда дети не видели такой бумаги! Федя поднял листок на свет, а на нём ка­кие-то непонятные знаки выявились.

То были водяные знаки свастик и орлов, идущих наискосок по листу друг за дружкой.

Федя глянул на деда Матвея в недоуме­нии — тот возится себе у печки как ни в чём не бывало. Спокойный. Как будто и вовсе нет тех знаков, цепью, одна за дру­гой, идущих. Варит картошку в мундирах.

И как только приятный дух начнёт расхо­диться по классу, принимается готовить трапезу, потому что настал перерыв. Звон­ка в дедовой школе не было, картошка его заменяла.

Старик берёт с плиты эмалированное ведро, идёт на улицу слить воду. Сцедит кипяток прямо в снег, вернётся назад. По­ставит картошку ещё раз на огонь, чтобы она, случаем, не застекленела. И, подсу­шив её как следует, со всеми почестями пе­реносит ведро на стол, свободный к тому времени от ученических тетрадей и чер­нильниц. Теперь уж всему голова он, дед Матвей, Надежда Фёдоровна только си­дит да слушает скромненько рядом с де­тьми, смотрит, как он колдует.

Ребята тоже слюнки глотают. Ёрзают на скамейке. Следят за каждым его движе­нием. А он нарочито медлит. Для важнос­ти, конечно. Чинно достаёт из кухонного стола краюху чёрного хлеба, из деревян­ной солонки берёт непослушными пальца­ми щепотку соли. Рассыплет её четырьмя кучками на столе — две посредине и две по краям. Для каждого класса в от­дельности.

Лишь после этого снимает с ведра крышку. Столб горячего пара ударяет в потолок.

Вручит каждому по картофелине — чи­стите, мол, — а сам в чулан пойдёт. Внесёт ломоть мороженого сала. Пересчитает всех корявым пальцем — знает же, сколько их, а обязательно пересчитает. Вроде пере­клички в классе. Достанет из ножен пло­ский кинжал.

Вынул кинжал из ножен — детишки обмерли.

Тот кинжал хранился у него под полою, у кинжала была массивная ручка с пласт­массовыми щёчками коричневого цвета. На щёчках удобные захваты для пальцев. На плоской воронёной стали гладенький жёлобок во всю длину. А на рукоятке — орёл с растопыренными крыльями, точно такой, как на бумаге с водяными знаками. Держит щит в цепких когтях. На том щите — крючковатая свастика, точно такая, как на немецкой бумаге. И таким иноземным холодком потянуло от воронёной стали, от свастики с орлом, что мурашки по коже пошли...

Да в руках деда Матвея кинжал сразу почему-то стал нестрашным, превратился в обыкновенный кухонный нож больших размеров, которым хлеб режут или кар­тошку чистят.

Нарезал брусочками мёрзлого сала, каждому одинаково — и Надежде Фёдо­ровне тоже, и себя не забыл, — вставил кинжал в чехол, щёлкнув ручкой в упоре. Спрятал под полу. И снова, без кинжала, в избе деда Матвея становится так, как бы­ло, приютно и весело. Будто чёрная туча отошла, и с неба проглянуло солнышко.

— Спеши, не торопясь, — поучает «студентов» дед Матвей. Ну точно, как своего Короля.

Ребята едят, дуют на горячие картофе­лины, перехватывают пальцами, а мысли о кинжале из головы не выходят. Нет его, а всё перед глазами видится. И где только он, дед Матвей, раздобыл такой?

— Деда, расскажи, откуда у тебя кинжал?

Да дед Матвей отмалчивается. Обро­нит слово-два, между прочим, о том, о чём его не просят, и опять делом занимается. То сало отнесёт в чулан, то дров подкинет в печку. Думает о чём-то. Последнее вре­мя, как приехала учительница, дед Матвей изменился. Задумываться начал. Вот кабы вызнать, о чём он думает?

Чистит картофелину крупными, пло­скими от старости, от работы ногтями; хочется ему помочь, чтобы скорее упра­вился да рассказал. А он медлит. Радуется теплу, что переходит в его руки от клубней картошки. Старую душу согревает. А школьники терпеливо ждут.

— Было раз... — произнёс и сделал паузу.

Школьники замерли. Картошка на сто­ле нетронутой осталась. Парок от неё ис­ходит. Стынет-остывает. А что за вкус от холодной картошки? Ну и пусть стынет!

— Ползём это мы к ихней землянке. Де­ло ночью было. Смотрим — из трубы ис­кры летят. Топят, стало быть, сугреваются, бедняги. А зима забойная была, снегу навалило внепроходь. Как сей­час. И часовой кулём за сугробом стоит.

Здесь обязательно дед Матвей пере­дышку сделает. На самом интересном ме­сте, привычка у него такая. Обведёт всех внимательным взглядом — слушают ли его? И знает же, что ребятишки еле ды­шат, а хочет убедиться ещё раз.

— Значит, стоит это он, часовой-то, у входа в землянку. Бедняге, видать, холод­но в здешних местах, не привык, ёжится в тулупе. Винтовка под рукавом, под но­сом — сосулька...

Дед Матвей, конечно, заливает. «Зали­вать» — это врать ладно, как он сам лю­бит выражаться. Кто же увидит сосульку ночью? Да ещё под носом! Но дети, затаив дыхание, слушают внимательно. Не в со­сульке ведь дело.

— Ползу я, а мослы мои грякають. Вот-вот выдадут.

Худ дед Матвей, каждый знает. Но как они, «мослы», то есть кости, могут так «грякать», то есть греметь, чтобы часовой услышал? Однако ребята и это пропуска­ют мимо ушей — что там дальше было, дальше-то что?

— Я ему: «Ганде гох! » — «Руки вверх! » — значит.

Сказал и на учительницу глянул: как она? Ведь с тех пор, как Надежда Фёдоров­на его срезала, дед Матвей опасался выра­жаться по-иностранному. А теперь осмелился. Или научился? Глянул на неё с хитрецой, и она впервые не поправила его. Значит, выучился.

— «Ганде гох! » крикнул. А сам мешок сзади ему на голову — раз! Винтовку — коленом. Пояс у шинели, с этой вот шту­ковиной, — щёлк. И всё тут...

— Что всё?.. — опешили детишки.

Ведь дальше самое интересное! А он

тронул полу, где покоился кинжал, при­гладил ладонью бороду.

— Тут, видать, шумнули мы лишку: в землянке как захлебочуть. Да как застуго- нять каблучшцами наверх — прямо на нас! Тронуться можно. Как они с криком нам в животы головами! И в это самое время в зубы кто-то — тык!

Тихо, еле слышно закипает на плите чайник. Тишина такая установилась, что слышно, как там, на донышке, маленькие пузырьки отрываются. Тонкой струйкой тянутся вверх. Попшцат-попищат и пере­станут. Потом снова, сильнее. И вот уже не одна и не две струйки ползут кверху, освобождаясь, и чайник начинает сердито гудеть, напоминая о себе. Но ребята ниче­го не слышат.

— У меня зуб вон, кровью сплёвываю. Это я потом понял, что кровью, а так не больно. Сгоряча не больно.

На плите закипел, подняв крышку, чай­ник. По красному чугуну побежали, шипя и подскакивая, серые шарики воды. Густой пар ударил в потолок белыми клубами.

— Заговорился я тут с вами! — встал из-за стола дед Матвей, схватил с плиты чайник. — И как это мы чай забыли за­варить?!

Достал в закуте целебную — от девяно­ста девяти болезней — траву зверобой с коричневыми головками цветочков, исто­лок в деревянной ступке несколько сухих бусинок шиповника. Поколдовал над за­варкой, полез в шкаф за чашками. Расста­вил чашки на столе, а ребята всё ему в рот заглядывают. Какой там чай!

— Что уставились?

— Дед, а деда, а отчего у тебя все зубы целые? — ехидно спросил Павлушка Ма­лёнкин.

Дед Матвей улыбнулся себе в бороду. Глянул на пострела прищуренными глаза­ми, но ничего не сказал. Чай молча разли­вает по чашкам, добавляет в каждую коричневого зелья заварки.

— Что дальше было, дедушка?

— Дальше что? — отнёс чайник на пли­ту. — Ясное дело. ТУт нетрудно догадать­ся, что было дальше.

Все же «студентам» не всё ясно. И дога­даться о том, что было дальше, они никак не могут. Наседают на старого опять.

— Дальше что? — переспросил ещё раз дед и, между прочим, объяснил: — Думал, дыра впереди останется. А оно ничего: со­седние зубы сошлись клинышками друг дружке навстречу и снова завроде в один ряд встали...

Улыбается, довольный, что вывернул­ся. Показывает белые зубы. Восьмой деся­ток разменял старик, а зубы все до единого целые!

— Деда, — зыркнул на него лукаво Павлушка, — а когда они успели сойтись, зубы-то?

— Дык это ж когда было! Не в эту, а ещё в ту, первую ерманскую войну было!

Опять не всё ясно: как же тогда щит со свастикой в цепких когтях?..

Заливал, конечно, дед Матвей, выпу­тывался. Где правду говорил, а где нет — нетрудно догадаться. Время, видно, такое ещё не приспело, чтобы всю правду можно было выкладывать. Вот ему и приходится её, правду, кое-где выдумкой уснащать. Для «конспирации», как сам он говорит, дед Матвей. Для сохранения тайны, ины­ми словами.

 

Однажды дед Матвей привёз на санях целую берёзовую рощу. Подкатил под са­мый порог, накинул вожжи петлёй на ко­лок плетня.

Конь стоит весь мокрый, отфыркива­ется. Уздечкой звенит. Непонятно, как до­тащил только. Дети смотрят через продутые в окнах глазки, гадают: что бы это такое? Не иначе, дров припасает на зи­му в школу, чтобы теплее было. Летом, видно, не рассчитывал, что топить так много придётся.

А дед Матвей тем временем повесил кнут на плетень и начал стаскивать сверху берёзки. Но это оказались не дрова, а ма­скировка. Сбросил маскировку, дети уви­дели парты. Настоящие школьные парты! Точно такие, как были в Иволжино. Целая гора. Выскочили в чём есть на крылечко, смотрят: на самом дне саней глобус голу­беет. В соломе лежит, чтобы ему мягче было, чтоб не повредить. Земной шар-то.

Такой непорядок деду Матвею не по­нравился. Взялся за кнут — мальчишек ма­хом, как воробьёв, сдуло с крыльца. Вместо них появилась в дверях Надежда Фёдоровна, с платком на плечах. Но и её отправил в тепло.

Здесь как раз вовремя подоспели взрос­лые, Они тоже ведь увидели совсем другое под берёзовой рощей. Мать Павлушки Малёнкина — Анна, Пелагея Назарова и Марина Плотникова.

— А ну-ка, девоньки, подмогните трошки.

Люди почему-то всегда сходятся к шко­ле, когда старик появляется в посёлке. Хо­тят слово от него какое услышать или так поглядеть — и то на душе «поблажит», как они сами выражаются. Но он хмурь на себя напустил, фразы из него не выда­вишь. Лишь недовольно покрикивает:

— Бери, Анна, сподручней! Сподруч­ней бери!

Анна Малёнкина берёт «сподручней», изо всех сил старается, со старого глаз не сводит: «Как там мой? Жив ли?.. »

Дед Матвей отдувается. Разве можно рот разевать, если тяжело несёшь. Это только «истые» дураки так могут. Будет время. Куда спешить? Спешить — людей смешить. Хоть и стар, а времени у него в запасе сколько хочешь. Он даже другого может наделить им, своим временем, по­жалуйста, — не жалко.

Однако отнесут одну парту, только ра­зогнут спины, дед уже в дверях и — к са­ням, за другую берётся, покрикивая на баб совсем как колхозный бригадир. Носят женщины парты, гнутся под его выкрика­ми и... радуются. Он ругается, а они раду­ются. Радуются, что жизнь почти такая, как до войны была, что в ней, жизни, вро­де ничего не изменилось. Вот если б ещё мужики дома были! Да самолёты ночами не летали. Да не гудело далёким громом где-то за лесом время от времени!..

Втащили парты, расставили по ме­стам. Стол и лавки пришлось выбросить. Выкинули лавки и стол, вышли все во двор: нечего мешать детям. Старый Мат­вей ворчит недовольно:

— Холоду напустили столько!

А женщины не обижаются на него и не расходятся. Топчутся на месте, хочется, очень уж хочется им разузнать что-нибудь.

— Что же ты молчишь, Матвей?

Анна Малёнкина больше всех ждёт.

Муж её, Влас, ушёл туда, где теперь быва­ет дед Матвей, и каждый раз она надеется получить от него весточку. Вытянулась вся, вот-вот взлетит. Да она бы и полетела к нему, Власу, птицей, если б знать, где он, если б можно было.

Дед Матвей стоит, на губах усмешку давит усами. Кинул взгляд куда-то в сто­рону, за лес, нагнулся, вожжи взял.

— Вы не шумите тут зря. Сделано дело — данке шён, как говорится. Значит, спа­сибо. И — нах хаузе[1] марш.

— Да хоть слово скажи!.. — молят женщины.

— А что говорить-то: дворянских кро­вей она.

Бабы открыли рты, переглянулись между собой в недоумении.

— Ты рехнулся, дед! — не выдержала Марина Плотникова.

Она тоже ждёт чего-то. Сама не знает чего. И надеется: может это не так, может, чёрное известие ошиблось?..

Крикнула на деда, а сама испугалась. Не деда Матвея — себя, что сорвалась, что такая стала. Да разве была раньше такой?..

— Кто — она? — опомнились бабы.

— Учительница, — ответил однослож­но дед и зашамкал губами.

— Какая?

— Наша.

Ты ему про Фому, а он тебе про Ерёму. Ну и дед, нервы железные надо иметь, чтобы с ним разговаривать.

Женщины подошли, слушают. Редко с дедом такое бывает, чтобы он разговорил­ся. Не иначе, у него удачная «операция» прошла, а то бы и этого не сказал.

— Своих бог не послал. Вот чужими детьми и живёт. Вы думаете, я вам кого зря привёз?

Сел в сани, за вожжи взялся. Кнут за ненадобностью бросил в задок.

— Так всё время в просвещении да в просветлении и провела. Вы ей почтение тут оказывайте, да приглядывайте, если что надо.

Придержал вожжи, повернул бороду.

— А какая она в молодости была! Кто бы знал да видел! И-и-ех! — тряхнул вож­жами, трогаясь с места.

Сани скрылись за поворотом, а женщи­ны стоят, не расходятся. Вот вредный дед, ведь не расскажет, о чём просишь. Пусть, дескать, потерпят. А потом — на тебе. Вы­ложит. Ты уже и позабыл, о чём говорили, так он напомнит.

В прошлый раз, когда дед Матвей при­вёз Надежду Фёдоровну, его просили рас­сказать об учительнице. Так нет, отмолчался. А теперь — пожалуйста. Вид­но, так устроена у него голова, что мысли через борозду идут: идут-идут по одной борозде — на другую перескакивают. Как худой плуг у плохого пахаря. Да женщи­нам надолго теперь, до следующего его приезда, хватит о чём говорить, о чём ду­мать да гадать. И жить. Надеждою жить.

Дети сели за парты, почувствовали себя как в настоящей школе. Федюшка от­вернул крышку, а там надписи разные под краской видны. Старые ученические име­на. По буквам сложил их, по слогам: «Ко­ля, Ва-ся, Ми-тя... » Закрашенные несколь­ко раз. Сколько времени утекло с тех пор, и где только легли теперь дороги вырос­ших Колей, Васей, Митей...

Урок идёт, а Федя в голову ничего взять не может. Имена всё время перед глазами стоят. Безвестные судьбы. Закра­шенное в несколько слоёв-годов детство...

Гудит дедова печь, тепло от неё расхо­дится по светлице. Хорошо детям, укром­но в школе. И вдруг в тот отрадный деловой гул ворвался другой, зловещий: гудит небо, сотрясая землю. Стёкла в окнах дребезжат. Белый пушок инея осы­пается на подоконник...

Надежда Фёдоровна, чуть побледнев, посмотрела на окно, стиснула крепко ку­лачки, сжала губы. Ребята подняли голо­вы — что это? Даже котёнок навострил уши. Слушает, как гудит небо.

Но вот грохот, побесновавшись, стал удаляться и вскоре совсем затих где-то да­леко за лесом. Учительница облегчённо вздохнула, обвела глазами класс и хотела уже продолжать урок, как вдруг увидела пустое место. Все ученики сидели, как пре­жде, а Танюши нет. Только что была и вдруг не стало. Никто, конечно, в Беловодах не знал, что такое бомбёжка, поэтому не могли по­нять Танюшу. Самолёты пролетали над посёлком лесничества и раньше, до войны. Мальчишки выбегали на улицу, смотрели, щурясь, в синее небо и с завистью прово­жали глазами лёгкие стрекозы, сверкаю­щие на солнце металлическим блеском. Так что ничего особенного в том гуле бело- водовцы не почувствовали, а Танюша на себе испытала, что такое тяжеловесные бомбовозы. Девочку нашли в развалинах дома, перепуганную насмерть: забилась под кровать — чудом осталась жива. Еле вытащили. Вот она и сейчас спряталась под парту.

— Что ты, Танюша? — нагнулась учи­тельница.

Откуда-то снизу, будто из-под земли, послышался тоненький плач.

— Ах ты, детка моя! — взяла её на руки учительница.

А Танюша съёжилась. Лицо закрыла руками. Прижалась вся к учительнице, слёз удержать не может.

Немецкие бомбардировщики пролете­ли, а Танюша с рук Надежды Фёдоровны не сходит, прижалась в страхе. Учительни­ца так и довела урок до конца с девочкой на груди.

и

Ежедневно, как только дети приходи­ли в школу, Надежда Фёдоровна выстраи­вала их в один ряд. Начиналась утренняя гимнастика. Учительница подавала коман­ды, как было раньше, до войны, по радио, только без музыки, без сопровождения, ученики выполняли упражнения. Старый домик деда Матвея наполнялся топотом, смехом, беготнёй. Как бывало когда-то в школе, в спортивном зале.

После зарядки, чуть возбуждённые, са­дились за парты. Да сразу успокаивались и принимались за дело.

— Шу-ра, — читает усердно Федя.

— Му-ра, — вторит ему Серёжка Лапин.

Тепло, чисто, как никогда затишно в де­довом доме. Пчелиный гул стоит в светли­це от ребячьего усердия — учатся.

Однажды после обеда, когда школьни­ки собрались домой: подмели пол, вытер­ли доску, — заглянул к ним дед Матвей. Последнее время он всё реже стал бывать в Беловодах: видно, всё дальше пролегали теперь его секретные тропы. И когда появ­лялся в посёлке, праздник привозил с со­бою не только малышам.

Заходит в дом завьюженный, огром­ная, в пояс, борода инеем посеребрена. Брови двумя белыхми тучками шевелятся над влажными от ветра глазами. Бурако- вые скулы с мороза горят — ну точно как у новогоднего Деда Мороза! Фукает на красные кулаки, притопывает валенками. Ребят к себе не подпускает, пока не обогре­ется, чтобы случаем, никого не просту­дить. И как явится он, дед Матвей, спокойнее становится на душе.

— Ну, как там? — порывается к нему Надежда Фёдоровна.

Дети догадываются, о чём спрашивает учительница, ждут, что скажет старик. Но, как всегда, дед Матвей отвечает не то, о чём его просят:

— Поди, градусов двадцать пять на Цельсию нацеплялось..

Про мороз и без него все хорошо зна­ют, эка невидаль, нашёл чем удивить; от него, старого, другого ждут. Павлушка Малёнкин сел напротив, в глаза ему загля­дывает.

Месяц назад бежал из плена его отец, Влас Малёнкин. Весь изорванный, в лох­мотьях, в жалких опорках — считай боси­ком по снегу пришёл, — зарос так, что не узнать. Павлушка вправду не сразу узнал его: одни только глаза отцовы.

Влас Малёнкин посидел дома неделю и затем исчез бесследно неведомо куда. И, что обиднее всего, ему, Павлушке, не ска­зали! Дитём посчитали. Ведь не иначе, отец ушёл туда, где дед Матвей пропадает. Павлушка подсел ближе к старику. Очень уж хотелось ему узнать про отца — жив ли, здоров, не поранен ли?

Однако из деда Матвея слова нужного не выудишь. Отошёл от мороза, расстег­нул тулуп, достаёт из-за пазухи свёрток. Лекарство привёз.

 Да не больна я! — не выдержала На­дежда Фёдоровна.

— Не больна? — поднял брови. — Ну, держи про запас, авось пригодится.

Положил лекарство в шкаф, потом до­стаёт опять же из-за пазухи цветные мелки в коробочке. Да в такой, что никому и не снилось — с картинками на крышке: тихий вечер опускается на землю, голубой снег звёздочками в сугробах блестит, золотые серпики луны рассыпаны по синему льду реки. Немецкие детишки на коньках ката­ются. Друг за дружкой. Шапочки у них островерхие, как крыши на домиках по ту сторону реки. На шапочках шарики.

Коробочка долго ходила у ребят по ру­кам, потом взяла её Надежда Фёдоровна, посмотрела на картинку, тихо вздохнула:

— Дети везде дети. Всех их жалко. И наших, и тех...

Ребята вдруг подумали — впервые в жизни! — что и у тех, кто пришёл сюда, тоже есть свои дети и что те дети такие же, как они сами.

— Ну, как там? — повернулась к стари­ку, отложив коробочку, Надежда Фё­доровна.

Всем интересно знать, что делается на белом свете, за Беловодами, за лесом, на всём белом свете. Присмирели, оставив в покое коробочку с немецкими мелками, и дети.

Дед Матвей другую полу тулупа отвер­нул, достал из кармана карту, сложенную вчетверо. Для учёбы принёс карту «заве­дующий учебной частью», чтобы по ней учились дети. Знали её, карту. Запомнили, на всю жизнь запомнили и детям своим рассказали.

Карта оказалась не простая. То есть это была обыкновенная, как обычно бывают, карта, только немецкая. И необыкновен­ная карта. Карта немецкая, а земля — на­ша! Родная! Реки по ней текут — и Днепр, и Волга, города кружочками, как положе­но, расставлены: одни помельче, другие покрупнее. А надписи все чужие! И оттого сразу не узнать, что наша она. Не узнать её прежде всего потому, что какие-то крас­ки на ней лежат не те, потому что часть территории, до самого большого кружка, где на наших картах звёздочка, коричне­вым цветом заштрихована...

Заштриховано на той карте всё подряд. Даже Беловодовские болота, где никто из чужих не ступал, заштрихованы! В Бело­водах флаг висел на конторе в Октябрьские праздники, а они заштриховали! Да что Беловоды — Карнауховский бор, где нахо­дятся партизанские землянки, тоже весь начисто заштрихован. Это же неправда!

Но ещё больше поразило всех другое: в тот самый большой кружочек, что на на­ших картах обозначается звёздочкой, — в самое сердце — две чёрные стрелы изогну- лись-изловчились с севера и с юга. Клеща­ми берут.

Смотрят ученики на карту — ничего не поймут. Не понимают — и понимают. Чувствуют: случилось что-то такое, страшнее чего не бывает. Уставились на деда Матвея и не дышат. Может, он объяс­нит, что всё это значит? Даже Надежда Фёдоровна сняла пенсне от волнения, стё­клышки протирает, чтобы лучше видеть: что? как?

— Да будто развёдрывается понемно­гу, — отвечает не сразу дед Матвей, как всегда, непонятно, но по его усмешке мож­но догадаться: с картой этой что-то не так — мало ли чего можно наштриховать на бумаге!

Отвечает, и тем временем к печке под­ходит. Руки вытягивает к огню. На его бровях, на бороде мелкие капельки воды от инея. Издалека, видно, добирался ста­рик, притомился. И где только не петляют теперь его не ведомые никому тропы?..

Вроде и в горнице прояснилось от его добрых слов: может, те стрелы, что к большому городу изогнулись, просто так нарисованы? Как заштрихован Карнау­ховский бор?! Впрок нарисованы?!

— Расскажи, дедушка.

Павлик Малёнкин смотрит на деда Матвея, глаз не сводит. Конечно же, про­сит, чтобы тот и про отца рассказал. Дед Матвей глянул на него косо — чуть отшат­нулся назад. Потом глаза его помягчели, и он подмигнул, неумело, по-мальчишес­ки. Как школьник. Тут-то и говорить не надо: жив он, отец, Влас Малёнкин, здо­ров. Сразу по глазам видно. А что ничего не говорит дед, так это ж для «конспира­ции». Любит он, дед Матвей, это слово, и тут ничего не поделаешь: война...

— Дедушка, расскажи хоть что-нибудь, ладно? — просят ребята.

Пусть бы рассказывал хоть о чём-ни­будь, если нельзя о своих секретных делах. Много всяких любопытных историй хра­нит его память. Всё равно интересно по­слушать, а там, глядишь, за выдумкой и правда где проглянется.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.