|
|||
Марк Тулий Цицерон. 5 страница55. Но если в речи против Сцеволы Красе был сдержан и во время разбирательства и прений не выходил из границ той шутливости, где не допускаются никакие колкости, то уж в речи против Брута, которого он ненавидел и считал достойным любых поношений, Красс сражался и тем и другим оружием. Ах, сколько говорил он о банях, которые Брут незадолго перед этим продал, сколько говорил о расточении отцовского наследства! Вот, например, какой колкостью ответил он Бруту, когда тот сказал что тут и потеть не с чего: «Конечно, не с чего: ведь ты только что расстался с баней». Таких колкостей было без числа, но не менее забавен был и его непрерывный шутливый тон. Так, когда Брут вызвал двух чтецов и дал одному читать речь Красса о Нарбоннской колонии, а другому о Сервилиевом законопроекте, чтобы показать, как противоречат друг другу их политические суждения, тогда наш остроумнейший друг дал прочесть трем чтецам три отрывка из 224 сочинения отца Брута по гражданскому праву. Из книги первой: «Случилось нам находиться в Привернском поместье... » — «Брут, вот отец твой свидетельствует, что он оставил тебе Привернское поместье! » Затем из книги второй: «Я с моим сыном Марком был в Альбанской усадьбе... » — «Видно, недаром старый Брут был одним из умнейших людей в нашем обществе: он отлично знал эту прорву и опасался, что когда-нибудь его сын останется ни с чем и люди подумают, будто ему ничего и не было оставлено». А потом из книги третьей и последней (потому что только эти три книги, как мне говорил Сцевола, написаны самим Брутом): «Как-то я и мой сын Марк сидели в Тибуртинской усадьбе... » — «Куда же девались эти поместья, Брут, которые оставил тебе отец, письменно объявив об этом всему народу? А кабы ты тогда был помоложе, он бы непременно написал еще и четвертую книгу, и письменно объявил бы там: «Однажды я мылся с сыном в бане... » Как же после этого не признать, что такими шутками и остротами Брут был ниспровергнут не хуже, чем тою трагедией, которую разыграл нам Красс на этом же процессе, воспользовавшись тем, что как раз тогда случились похороны старой Юнии? Боги бессмертные! Сколько тут было мощи, сколько силы! Как это было неожиданно! Как внезапно! Когда, сверкнув глазами и грозно повернувшись всем телом, он с таким негодованием и стремительностью воскликнул: «Ты сидишь, Брут? Что же должна передать покойница от тебя твоему отцу? Всем тем, чьи изображения движутся перед тобой? Твоим предкам? Луцию Бруту, избавившему народ наш от царского гнета? Что сказать им о твоей жизни? О твоих делах, о твоей славе, о твоей доблести? Может быть, сказать, как ты приумножил отцовское наследство? Ах, это не дело благородного! Хоть бы и так, все равно тебе приумножать уже нечего: ты прокутил все. Или о том, что ты занимался гражданским правом, как занимался твой отец? Нет, скорее она скажет, как продал ты дом со всем, что в нем было движимого и недвижимого, не пожалев даже отцовского кресла! Или ты был занят Ценной службой? Да ты и лагеря-то никогда не видел! Или красноречием? Да у тебя его и в помине нет, а убогий твой голос и язык служат лишь гнуснейшему ремеслу ябедника! И ты еще смеешь смотреть на свет дневной? Глядеть в глаза тем, кто перед тобой? Появляться на форуме? В Риме? Перед согражданами? Ты не трепещешь перед этой покойницей, перед этими самыми изображениями предков, которым ты не только не подражаешь, но даже поставить их нигде не можешь! » 56. Вот каково трагическое вдохновение Красса! Ну, а шутки его и остроты, которым нет числа, вы помните даже по одной его речи перед народом: никогда ведь не говорил он перед собранием так одушевленно, так веско и в то же время так весело и насмешливо, как при недавнем выступлении против своего сотоварища по цензуре. Поэтому я согласен с тобой, Антоний, и в том, что остроумие часто бывает на пользу речи, и в том, что никакой наукой его не преподашь. И удивляет меня только то, что ты мне столько приписал в этой области, а не отдал и тут пальму первенства Крассу. — Я бы, конечно, так и сделал, — сказал на это Антоний, — если бы я порой немножко не завидовал в этом Крассу. Когда человек только остроумен и насмешлив, этому еще не приходится завидовать; но вот когда человек, самый из всех привлекательный и тонкий, оказывается еще и самым из всех влиятельным и строгим, как умеет только Красе, то этого я уж никак не могу переносить. Тут даже сам Красе улыбнулся, а Антоний продолжал: — Однако же, Юлий, хоть ты и отрицаешь науку остроумия, ты открыл нам кое-что такое, чему, кажется, стоит поучиться. Ты ведь говоришь, что следует считаться с людьми, с предметами и с обстоятельствами, чтобы шутка была не во вред серьезности, и что как раз об этом всегда особенно заботится Красс. Но это значит только то, что не следует пользоваться остротами, когда они не нужны. Ну, а мы спрашиваем, как ими пользоваться, когда они нужны: например, против соперника, особенно если можно задеть его глупость, или против свидетеля глупого, пристрастного или вздорного, когда люди готовы это послушать. Вообще больше внушает доверия то, что мы говорим в ответ на нападки, чем когда сами нападаем: во-первых, ответ требует большей сообразительности, а, во-вторых, ответ для человека более пристоен — он показывает, что кабы нас не задевали, то и мы бы никого не тронули. Так вот и у Красса в его речи все, что ни есть, на наш взгляд, остроумного, сказано лишь в ответ на выпады противника. К тому же Домиций был так важен, так непреклонен, что его возражения явно было гораздо лучше развеять шуткой, чем разбить силой. 57. — Так что же, — воскликнул Сульпиций, — неужели оттого лишь, что Цезарь отдает преимущество в остроумии Крассу, хотя сам занимается им куда усердней, мы не заставим Цезаря рассказать нам все до тонкостей о том, что же такое шутливая речь и откуда она ведется? Тем более, что сам Цезарь признает за метким словом и тонкой насмешкой такую пользу и мощь! – Но что же мне сказать, — возразил Юлий, — раз я согласен с Антонием, что никакой науки остроумия не существует! Сульпиций на это ничего не ответил; и тогда начал говорить Красе: – Кто же говорит, будто есть какая-то наука обо всем, о чем столько рассуждает Антоний? Можно, конечно, как он говорит, примечать все, что бывает полезно для речи; но если бы это могло делать людей красноречивыми, кто же не стал бы красноречивым? Кто не сумел бы, хорошо ли, худо ли, все это заучить? Нет, на мой взгляд, смысл и польза этих правил в другом: не в том, будто наука указывает, какие слова нам говорить, но в том, что мы получаем возможность с чем-то сравнить то, что нам дает природа, учение, упражнение, и тем самым судить, правы мы или неправы. Поэтому, Цезарь, и я тебя тоже прошу: изложи, если ты не возражаешь, все, что ты думаешь об этом искусстве шутки, раз уж вам захотелось, чтобы в таком любознательном обществе и при таком обстоятельном собеседовании никакая другая часть красноречия не оказалась случайна пропущенной. —Ну, что же, — сказал Цезарь, — коли ты требуешь, Красе, взноса на складчину от сотрапезника, то я не стану уклоняться, чтобы мой отказ не стал поводом для твоего отказа. Правда, меня всегда удивляет бесстыдство тех, кто ломается в театре на глазах у Росция: разве можно хотя бы шевельнуться на сцене так. чтобы тот не заметил каждый твой промах? Так вот и я теперь, когда меня слушает Красе, впервые буду говорить об остроумии и, согласно поговорке, как свинья, буду поучать такого оратора, о котором не так давно сказал, слушая его, Катул: «Рядом с ним всем остальным впору только сено жевать». — О, это была шутка, — сказал на это Красс — сам-то Катул говорит так, что ему пристало кормиться только амбросией. Но послушаем-ка тебя, Цезарь, а потом перейдем к тому, что осталось сказать Антонию. — Да мне-то осталось сказать совсем немного, — заметил Антоний, — однако, уже устав на пути своего трудного рассуждения, я передохну во время речи Цезаря, как в удачно подвернувшемся укрытии. 58. —Ох, боюсь я, — сказал Юлий, — ты сочтешь мое гостеприимство не слишком радушным: ведь не успеешь ты и 235 закусить, как я тебя вытолкаю и выгоню опять на дорогу. Однако, чтоб вас дольше не томить, я изложу покороче все, что я думаю об этом предмете в целом. [Пять вопросов о смехе. ] Предмет мой разделяется на пять вопросов: во-первых, что такое смех; во-вторых, откуда он возникает; в-третьих, желательно ли для оратора вызывать смех; в-четвертых, в какой степени; в-пятых, какие существуют роды смешного. О первом вопросе — о том, что такое смех, как он возникает, где его место в нашем теле, отчего он возбуждается так внезапно вырывается, что при всем желании мы не можем его сдержать, каким образом он сразу захватывает легкие, рот жилы, лицо и глаза, — обо всем этом пусть толкует Демокрит а к нашей беседе это не относится; но если бы и относилось, я все-таки не постыдился бы не знать того, чего не знают даже те, что притворяются знатоками. Второе, о чем спрашивается, то есть источник и, так сказать, область смешного, — это, пожалуй, все непристойное и безобразное; ибо смех исключительно или почти исключительно вызывается тем, что обозначает или указывает что-нибудь непристойное без непристойности. Вызывать смех — это наш третий вопрос — для оратора, конечно, очень желательно: либо потому, что веселая шутка сама вызывает расположение к тому, кто шутит; либо потому, что каждого восхищает острота, заключенная подчас в одном единственном слове, обычно при отпоре, но иной раз и при нападении; либо потому, что такая острота разбивает, подавляет, унижает, запугивает и опровергает противника или показывает самого оратора человеком изящным, образованным, тонким; но главным образом потому, что она разгоняет печаль, смягчает суровость, а часто и разрешает шуткой и смехом такие досадные неприятности, какие не легко распутать доказательствами. А вот в какой степени следует оратору применять смешное, — этот наш четвертый вопрос надо рассмотреть как можно тщательнее. Ибо ни крайняя и граничащая с преступлением бессовестность, ни, с другой стороны, крайнее убожество не поддаются осмеянию: злодеев мы хотим уязвить больнее, чем это можно сделать смехом, а убогих мы вовсе не желаем вышучивать, если только в них нету смешного тщеславия. А больше всего надо щадить уважение к людям, чтобы не сказать опрометчиво чего-нибудь против тех, кто пользуется общей любовью. 59. Итак, в шутке первым делом надо соблюдать меру. Поэтому легче всего подвергается насмешке то, что не заслуживает ни сильной ненависти, ни особенного сострадания. Следовательно, предметом насмешек могут быть те слабости, какие встречаются в жизни людей, не слишком уважаемых, не слишком несчастных и не слишком явно заслуживающих казни за свои злодеяния; остроумное вышучивание таких слабостей вызывает смех. Отличным предметом для подшучивания служит и безобразие и телесные недостатки; но и тут, как и в других случаях, надо очень внимательно соблюдать меру. При этом рекомендуется избегать не только плоских, но, по возможности, и слишком соленых острот, дабы они не оказались ни шутовскими, ни гаерскими. Что здесь имеется ввиду, мы сейчас лучше поймем, обратившись к различению родов смешного. Существует ведь два рода остроумия, один из которых обыгрывает предметы, другой — слова. Предметы обыгрываются в том случае, если рассказывается какая-нибудь история, как, например, у тебя, Красс, в речи против Меммия — будто тот «искусал локоть Ларга», когда подрался с ним в Таррацине из-за подружки; рассказец не без соли, но все-таки целиком тобою выдуманный. Ты присочинил к нему и концовку, сказав, будто по всей Таррацине на всех стенах написаны были буквы ЛЛЛММ; а на твой вопрос, что это значит, какой-то старый горожанин ответил: «Ломает Локоть Ларга Меммий Мерзостный». Вы видите, как этот род остроумен, ловок, выгоден для оратора, будешь ли ты рассказывать правду, но только сдобрив ее каким-нибудь вздором, или же просто все выдумаешь. А достоинство этого рода в том, что ты преподносишь происшедшее так, что и характер человека, и речь, и вид предстают перед слушателями воочию, словно все это делается и происходит у них на глазах. Предмет обыгрывается и тогда, когда смех вызывается передразниванием, вроде как у того же Красса: «Во имя твоего звания! Во имя вашего рода! » От чего другого могло рассмеяться собрание, как не оттого, что Красс передразнил вид и голос противника? А когда он добавил «во имя твоих изваяний! », да еще подчеркнул эти слова движением руки, мы еще сильнее рассмеялись. Такого же рода и знаменитое подражание Росция старику при словах «Тебе мои посадки, Антифон». Я прямо слышу тут самое старость! Однако это род смешного более всего требует величайшей осторожности при использовании, если же подражание переходит меру, то становится неприличным, достойным гаеров и пересмешников. К передразниванию оратор должен прибегать украдкой, чтобы слушатель скорее догадывался об этом, чем видел; пусть он покажет этим свою врожденную скромность, избегая бесстыдства и непристойности и на словах и на деле. 60. Итак, комизм предметов бывает двух видов: они уместны тогда, когда оратор в непрерывно шутливом тоне описывает нравы людей и изображает их так, что они или раскрываются при помощи какого-нибудь анекдота, или же в мгновенном передразнивании обнаруживают какой-нибудь приметный и смешной недостаток. Комизм речи, в свою очередь, возникает из какого-нибудь острого слова или мысли. Но как в предыдущем роде ни анекдоты, ни передразниванье не должны напоминать гаеров и пересмешников, так и тут надо оратору всячески избегать шутовского острословия. Чем иначе отличим мы от Красса, от Катула и от прочих приятеля вашего Грания или моего друга Варгулу? В самом деле, мне это еще не приходило в голову: оба они ведь остряки, а Граний больше всех. Пожалуй, главное отличие здесь в том, что мы не считаем своим долгом острить при любой возможности. Вот вышел крошечного роста свидетель. «Можно его допросить? » — говорит Филипп. «Только покороче», — говорит председатель суда, которому некогда. «Не беспокойся, — ответил тот, — я допрошу крошечку». Разве не смешно? Но заседавший судья Луций Аврифик был еще меньше ростом, чем сам свидетель; вот все и засмеяли судью: и острота получилась совсем шутовская. И всегда, когда остроты, даже самые милые, могут обратиться не на тех, на кого ты хочешь, они все-таки по сути получаются шутовскими. Так, наш Аппий, которому хочется слыть остряком, хотя он без того остряк, тоже порою впадает в это недостойное шутовство. «Я поужинаю у тебя, — сказал он моему кривому Гаю Секстию, — тебе как раз одного не хватает». Эта ocтрота — шутовская, он и Гая напрасно обидел, да и сказал лишь то, что можно сказать всякому кривому; такие, явно заготовленные, шутки совсем не смешны. А вот то, что ему не задумываясь ответил Секстий, превосходно: «Приходи, но толь» с чистыми руками». Вот такая уместность и сдержанность остроумия, вот такие умеренные и редкие остроты и будут отличать оратора от шута. Ибо то, что мы говорим, мы говорим со смыслом и не для смеха, а для пользы дела, тогда как шуты болтают целый день напролет и без всякого смысла. Когда Варгуле бросились на шею добивавшийся магистратуры Авл Семпроний и его брат Марк, зачем он крикнул рабу: «Мальчик, отгони мух»? Чтобы этому посмеялись? Вот, поистине, убогий плод большого дарования! Стало быть, нужен здравый смысл и чувство достоинства, чтобы решить, уместна шутка или нет. Вот чему нам хорошо было бы научиться! Но это может быть лишь даром природы. [Смешное в словах. ] 61. Теперь рассмотрим вкратце, какого рода остроумие вызывает наибольший смех. Пускай остроумие, как мы его разделили, содержится или в предмете, или в слове; но веселее всего бывает людям, когда смех вызывается и предметом и словом вместе. При этом, однако, не забывайте, что, какие бы источники смешного я ни упомянул, из этих же источников почти всегда можно вывести и серьезные мысли. Разница только в том, что серьезное отношение бывает к предметам достойным и почтенным, а насмешливое - к непристойным и даже безобразным. Так, одними и теми же словами мы можем и похвалить честного раба и над каким-нибудь негодным подшутить. Всем известна старинная шутка Нерона о вороватом рабе: «Для него одного нету в доме ни замков, ни запоров». То же самое, слово в слово, можно сказать и о хорошем рабе. Здесь острота содержится в словах; но и все остальные также исходят из тех же источников. Вот что сказала мать Спурию Карвилию, который сильно хромал от раны, полученной в бою за отечество, и поэтому стеснялся показываться на людях: «Да покажись же, милый Спурий, пусть каждый твой шаг каждый раз напоминает тебе о твои подвигах! » Это прекрасно и серьезно. А то, что сказал Глав хромавшему Кальвинукия: «Разве ты охромел? Ведь ты всегда хромал на обе ноги» — это насмешка. А ведь и то и доугое исходит из одного и того же: из хромоты человека. «Что за невежа Невий! » — эти слова Сципиона суровы. «Зачем вести меня ко злу? » — эти слова Филиппа человеку, от которого дурно пахло, насмешливы. А ведь и то и другое основано на игре сходными буквами. Самыми остроумными считаются, пожалуй, шутки, основанные на двусмысленности; однако даже они не всегда заключают в себе насмешку, но часто и нечто серьезное. Публий Луциний Вар сказал знаменитому Африкану Старшему, когда тот на пиру прилаживал к голове то и дело разрывавшийся венок: «Удивляться нечему: для такой головы венка не подберешь! » Это и похвально и почетно. Но такой же двусмысленностью будет и «У него и речь-то облысела! » Короче говоря, нет ни одного рода шутки, из которого нельзя было бы извлечь также и серьезного и важного. Не надо забывать, что не все потешное остроумно. Например, что может быть потешнее скомороха? Но потешен-то он только лицом, ужимками, [передразниванием], голосом и самой, наконец, фигурой. Соль-то, пожалуй, в нем есть, но в пример он годится не для оратора, а для гаера. 62. Поэтому самый первый и самый смехотворный род комизма нам не Подходит: он выводит на посмешище самодуров, суеверов, нелюдимов, хвастунов, дураков во всей полноте их характеров, тогда как мы, ораторы, над такими людьми только издеваемся, но личины их на себя не надеваем. Другой род комизма — передраз-ниванье; он очень потешен, но для нас допустим только украдкой и вскользь, иначе это будет неблагородно. Третий — гримасничанье, нас недостойное. Четвертый — непристойность, нетерпимая не только в суде, но едва ли и за столом в порядочном обществе. Все эти приемы, неуместные для ораторского Дела, мы должны отстранить - и тогда останутся только остроты, основанные, как я уже показал, или на предмете, или на слове. Если острота остается остротой, какими бы словами ты ее ни высказал, то она основана на предмете; если же с переменой слов она теряет всю свою соль, то юмор ее заключается в словах. Особенно остры бывают двусмысленности, и основываются они на слове, а не на предмете. Громкого смеха они обычно не возбуждают, но их хвалят как тонкие и ученые остроты. Та-кова шутка о пресловутом Титии, славном игроке в мяч, которого подозревали в том, что он ночью поломал священные изваяния; когда его сотоварищи жаловались, что он не явился к игре, Теренций Веспа сказал, словно заступаясь: «Он сломал руку! » Таковы и слова Африкана у Луцилия: «Что же ты, Деций, разгрызть ты хочешь орешек? » — сказал он. Такова же и острота, Красс, твоего друга Грания. «Разве ему грош цена? » И, если вы хотите знать, записные острословы отличаются главным образом именно в таких шутках, хотя люди гораздо больше смеются остротам другого рода Дело в том, что двусмысленность очень высоко ценится caма, по себе, так как уменье придать слову иной смысл, чем обычно принятый, считается признаком выдающегося ума; однако вызывает скорее восхищение, чем смех, если только не совмещается с комизмом иного рода. 63. Я, разумеется, сделаю лишь беглый обзор этих родов комизма. Самый обычный из них, как вы знаете, тот, когда говорится не то, чего ожидаешь. Тут и наша собственная ошибка вызывает у нас смех. А если с этим сочетается и двусмысленность, шутка получается еще острее. Так у Новия человек, видя, как выводят осужденного должника, с сострадательным видом спрашивает: «Ну а сколько? » — «Тыщу нуммов». Если бы на это он только и ответил: «Уводи», — это было бы смешно из-за неожиданности; но так как он ответил: «Не добавлю, уводи», — то это становится смешно также и из-за двусмысленности, так что эта острота, по-моему, достигает совершенства. А самая блестящая игра слов бывает тогда, когда в пререкании подхватывают слово у противника и обращают его против самого оскорбителя, как это получилось у Катула против Филиппа. Но так как существует множество родов двусмысленности и наука о них полна тонкостей, то подлавливать противника на слове придется с осмотрительностью и сноровкой, уклоняясь от пошлостей (ибо надо остерегаться всего, что может показаться натянутым); и тем не менее, для острого слова здесь будет сколько угодно возможностей. Другой род смешного возникает в словах при изменении в них одной лишь какой-нибудь буквы; греки называют его парономазией. Таково, например, у Катона его «Nobilior — mobilior». Или вот, как он же сказал кому-то: «Надо бы погулять»— и на вопрос того «Причем тут «бы? » — ответил: «Да нет — причем тут ты? » Или вот его же ответ: «Коль ты распутник спереди и сзади». Да и истолкование имени бывает остроумно, если по-смешному показать, откуда это имя пошло; так вот я недавно сказал, что Нуммий, раздатчик взяток, подобно Неоптолему под Троей, получил свое имя на Марсовом поле. Все это также основано на игре слов. 64. Часто также ловко приводят целый стих или как он есть, или слегка измененный, либо какую-нибудь часть стиха; вот, например, стихи Стация, приведенные негодовавшим Скавром, иные даже говорят, что они-то и под-. сказали тебе, Красс, твой закон о гражданстве: Тсс! Молчите, что за крик тут? Ни отца, ни матери нет у вас, а вы дерзите? Заноситься нечего! Несомненно, очень кстати была и твоя, Антоний, насмешка над Целием когда он засвидетельствовал, что у него пропали деньги и что у него беспутный сын, а ты вслед ему заметил: Понятно ль, что на тридцать мин старик надут? К этому же относится и обыгрывание пословиц: так, когда Азелл хвалился, что он воевал во всех провинциях, Сципион ему ответил: «Agas asellum»... и т. д. Так как пословицы теряют свою прелесть при перемене их подлинных слов, надо считать эти остроты основанными не на предмете, а на словах. Есть еще один род комизма не лишенный соли — это когда ты делаешь вид, что понимаешь что-нибудь буквально, а не по смыслу. Целиком к этому роду относится очень забавный старый мим «Попечитель». Но я не о мимах — я привел его только как явный и общеизвестный пример этого рода комизма. К этому же роду относится и то, что ты, Красс, недавно сказал тому, кто спросил, не обеспокоит ли он тебя, если придет к тебе еще досветла: «Нет, ты меня не обеспокоишь». «Значит, — сказал тот, — прикажешь тебя разбудить? » А ты: «Да нет: я же сказал, что ты меня не обеспокоишь». В этом же роде и та шутка, которую приписывают известному Сципиону Малугинскому, когда он от своей центурии должен был голосовать на консульских выборах за Ацидина и на слова глашатая «Скажи о Луции Манлии» заявил: «По-моему, человек он неплохой и отличный гражданин». Смешно и то, что ответил Луций Назика цензору Катону на его вопрос: «Скажи по совести, у тебя есть жена? » — «По совести, да не по сердцу».. Такие шутки часто бывают пошлы; остроумны они тогда, когда они неожиданны. Ибо, как я уже сказал, мы от природы склонны потешаться над собственными ошибками и оттого; смеемся, обманутые, так сказать, в своих ожиданиях. 65. Комизм возникает также из речи иносказательной или при переносном или при ироническом употреблении слов. Из иносказания — как некогда Руска, внося законопроект о возрастном цензе, отвечал своему противнику Марку Сервилию. Тот спросил: «Скажи мне, Марк Пинарий, неужели, если я буду тебе возражать, ты станешь ругать меня так же, как ругал других? » — «Что посеял, то и пожнешь», — сказал Руска. Из переносного значения—как то, что сказал славный Сципион Старший коринфянам, обещавшим поставить ему ста-тую рядом со статуями других полководцев: «Я не охотник до конного строя». А ироническое употребление слов видно из того, что сказал Красс, защищая Акулеона перед судьей Марком Перперной. Против Акулеона и за Гратидиана выступал Луций Элий Ламия, известный урод; когда он стал невыносимо перебивать Красса, тот сказал: «Послушаем этого красавчика». Все засмеялись, а Ламия сказал: «Я не отвечаю за вою наружность, я отвечаю за свой ум». На что Красе заметил: «Так послушаем же этого краснобая» — и все еще сильнее засмеялись. Наконец, обменным украшением речи бывают словесные про-тивоположения, которые всегда приятны, а часто даже в серьезных и в шутливых высказываниях (ведь я уже гово-рил, что у серьезного и смешного законы разные, но истоки одни и те же). Так, когда известный Сервий Гальба предло-жил народному трибуну Луцию Скрибонию в судьи своих друзей, а Либон сказал ему: «Когда же ты, Гальба, выйдешь из своей столовой? » — он ответил: «Сейчас же, как ты из чужой спальни». Немногим отличается и то, что сказал Главкия Метеллу: «Дача у тебя в Тибуре, скотный двор на Палатине». [Смешное в предметах. ] 66. Ну, мне кажется, я довольно сказал об остротах, обыгрывающих слова. Острот, обыгры-вающих предметы, больше, и, как я говорил, смеются им тоже больше. Здесь приходится рассказывать забавные истории, а это нелегко: надо, чтобы все было представлено наглядно, чтобы все казалось правдоподобным, как водится в рассказе, и в то же время было легкомысленным, вызывая смех. Кратчайшим примером этого может послужить приведенный мной выше рассказ Красса о Меммии. К этому же роду надо отнести притчи; кое-что берется даже из истории, например, когда Секст Титий сравнил себя с Кассандрой, Антоний сказал: «Многих я могу назвать твоих Оилеевых Аяксов». Комизм предметов выявляется также и уподоблением с помощью сравнения или прямого изображения. К сопоставлению прибег некогда Галл, выступая свидетелем против Пи-зона и утверждая, что тот давал уйму денег префекту Магию. Скавр возражал, указывая на бедность Магия. «Да нет, Скавр, — сказал на это Галл, — я ведь не говорю, что Магий приберег эти деньги; просто он, как голыш, рвущий орехи, унес их в брюхе». Точно так же старый Марк Цицерон, отец превосходного мужа, нашего друга, сказал, что наши современники подобны выставленным на продажу сирийцам: «кто лучше всех знает по-гречески, тот и есть величайший негодяй». Изображение каких-нибудь уродств или телесных недостатков путем уподобления их чему-нибудь еще более отвратительному также вызывает бурный смех. Так я однажды сказал Гельвию Манцию: «Вот я покажу, каков ты! » — и на его «Ну-ка, покажи! »— я указал пальцем на галла, нарисованного на кимбр-ском щите Мария у Новых лавок, скрюченного, с высунутым языком, с отвислыми щеками. Поднялся смех; сходство с Ман-цием было прямо невиданное. Или вот словцо о Тите Пина-рии, который, когда говорит, кривит подбородок: «Коль ты вздумал говорить, разгрызи уж сначала свой орешек». Сюда относится и всякое преуменьшение или преувеличение предметов, возбуждающее изумление и восторг, — вот как ты, Красс, сказал в одной речи перед народом: «Настолько велик кажется самому себе Меммий, что, сходя на площадь-наклоняет голову, чтобы пройти под Фабиевой арской». В этом же роде Сципион, говорят, выразился, побранившись с Гаем Метеллом под Нуманцией: «Если твоя мать родит в пятый раз, она родит осла! » Метким бывает также и намек, когда какая-нибудь мелочь, подчас одно лишь слово, разом раскрывает что-нибудь темное тайное. Так, когда Публий Корнелий, считавшийся человеком жадным и вороватым, однако же храбрецом и хорошим полководцем, благодарил Гая Фабриция за то, что тот, его враг, выдвинул его в консулы, да еще во время большой и тяжелой войны, Фабриций сказал: «Нечего тебе меня благодарить, просто я предпочел быть ограбленным, чем проданным в рабство». А вот как ответил Африкан Азеллу, осуждавшему его за несчастливое завершение цензорского пятилетия: «Нечему тут удивляться, ведь завершил ценз и принес в жертву быка тот, кто возвысил тебя из эрариев». Так велико было подозрение, что Муммий навлек на государство гнев богов тем, что снял бесчестие с Азелла. 67. Есть также особое утонченное притворство, когда говорится иное, чем думаешь; не в том роде, о каком я говорил раньше, когда говоришь прямо противоположное, как сказал Красс Ламми, но когда с полной серьезностью дурачишь всей своей речью, думая одно, а произнося иное. Так наш Сцевола сказал пресловутому Септумулею из Анагнии, которому заплатили на вес золота за голову Гая Гракха и который напрашивался у Сцеволы на должность его префекта в Азию: «Да ты с ума сошел! К чему это тебе? В Риме столько злонамеренных граждан, что я ручаюсь: если ты в нем останешься, то за несколько лет составишь себе огромное состояние». Фанний в своей «Летописи» говорит, что большим мастером таких насмешек был Африкан Эмилиан, которого он называет греческим словом si'pcov (притворщик); но, согласно с теми, кто это лучше знает, я полагаю, что тоньше всех и изящнее всех в этой иронии или притворстве был Сократ. Это род изысканный, полный и серьезности и соли, подходящий как для ораторских выступлений, так и для светских бесед. Ведь, по чести сказать, все те остроумные приемы, о которых я рассуждаю, годятся в приправу к любой беседе не меньше, чем для выступлений в суде. Недаром у Катона, собравшего множество изречений, из которых я немало беру для примера, есть, на мой взгляд, очень меткое выражение, которое Гай Публиций частенько применял к Публию Муммию: «Это человек на любой случай». Так, конечно, и обстоит дело: во всех без исключения случаях жизни следует быть и тонким и изящным. Но возвращаюсь к остальному.
|
|||
|