Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 3 страница



Поставщики смерти, вы работаете только для нее. Ваши отечества созданы лишь для того, чтобы порабощать будущее прошедшим и привязывать живых к гниющим мертвецам. Вы обрекаете новую жизнь на трусливое увековечение пустых могильных обрядов. Воскреснем! Колокольным звоном отпразднуем Пасху живых!

Люди, неправда, что вы рабы мертвых и прикованы к ним, как крепостные к земле. Предоставьте мертвым хоронить своих мертвецов, а заодно и себя с ними. Вы сыновья живых и тоже живые. Молодые и здоровые братья, разбейте неврастеничное оцепенение, потрясаемое припадками бешенства, которое тяготеет над душами, порабощенными отечествам прошлого. Будьте господами дня и господами прошлого, отцами и сыновьями ваших дел! Будьте свободными! Каждый из вас -- Человек; не протухшее мясо, смердящее в гробах, но весело потрескивающий огонь жизни, который смывает тление, пожирает трупы простертых в прахе веков, огонь вечно новый, юный огонь, охватывающий землю своими пылающими руками. Будьте свободными! О, победители Бастилии, вы еще не взяли Бастилии, которую носите в себе, ложной фатальности, воздвигнутой, чтоб заключить вас, всеми рабами и тиранами (они с одной и той же каторги), которые веками пребывают в страхе, как бы вы не пришли к сознанию своей свободы. Густаятень прошлого -- религии, племена, отечества, материалистическая наука -- скрывает от вас солнце. Идите навстречу ему! Свобода там, за этими валами и башнями предрассудков, мертвых законов, священной лжи, охраняемой интересами нескольких авгуров, общественным мнением собранных в стада масс и вашими собственными мнениями. Осмельтесь хотеть! И внезапно, за рухнувшими стенами ложной Судьбы, вы вновь увидите солнце и безграничный горизонт.

 

Редакционный комитет газеты нисколько не был тронут революционным пламенем этого призыва и придрался к трем или четырем строчкам, где Клерамбо как будто валил в одну кучу все вообще насилия: и те, что совершаются левыми, и те, чтотворятся правыми. По какому праву этот поэт являлся в партийную газету давать уроки социалистам? Во имя какой доктрины? Да и социалист ли он? Отошлем-ка его к буржуазии, этого толстовствующего буржуа-анархиста, вместе с его стилистическими упражнениями! -- Напрасны были протесты нескольких более широких умов, заявлявших, что, с этикеткой или без этикетки, свободную мысль нужно принять и что мысль Клерамбо несмотря на все его политическое невежество, была по существу гораздо социалистичнее мыслей социалистов, примкнувших к тем, что затеяли эту национальную бойню. Протест был оставлен без внимания, и статья Клерамбо, пролежав несколько недель на дне ящика, была ему возвращена под предлогом, что текущий момент предъявляет слишком большие требования и редакция завалена рукописями.

Клерамбо отнес статью в один маленький журнал, привлеченный больше его литературной репутацией, чем его идеями. Результат был тот, что журнал разорился, будучи приостановлен распоряжением полиции на другой же день по напечатании статьи, хотя она была вымыта и выстирана до дыр.

Клерамбо заупрямился. Нет более непримиримых бунтовщиков, чем люди, всю жизнь покорные, если их принуждают к бунту. Помню, я раз видел, как большой баран, выведенный из терпения собакой, вдруг бросился на нее, и собака, опешенная этим неожиданным ниспровержением законов природы, с лаем обратилась в бегство, вне себя от изумления и страха. Собака-государство слишком уверена в своих клыках, чтобы беспокоиться по поводу нескольких взбунтовавшихся баранов. Но баран Клерамбо не считался больше ни с какими препятствиями: он бодался направо и налево. Слабым и великодушным сердцам очень свойственны резкие переходы от одной крайности к другой. От всепоглощающего стадного чувства Клерамбо одним прыжком перескочил к самому неумеренному индивидуализму. Будучи хорошо знаком с губительностью слепого повиновения, он повсюду только и видел этот социальный гипноз, действия которого сказывались во всех слоях общества: превозносимый до небес пассивный героизм армий, подобно миллионам муравьев, вклинившихся в толщу народную; овечье раболепство парламентов, которые, глубоко презирая главу правительства, поддерживают его своим голосованием, до случайной вспышки, вызываемой протестом единиц; хмурую, но сплоченную покорность дажелиберальных партий, жертвующих нелепому идолу абстрактного Единства самым смыслом своего существования. Эта страсть к самоотречению была его врагом. И он видел свою задачу в том, чтобы, пробудив сомнение, подточить цепи и разрушить, если можно, великий гипноз.

 

Очагом зла была идея нации. При малейшем прикосновении к этому наболевшему месту раздавался звериный вой. Клерамбо беспощадно набросился на эту фикцию.

 

... Что мне делать с вашими нациями? Вы требуете, чтобы я любил или ненавидел их? Я люблю или ненавижу людей. В каждой нации есть люди благородные, есть подлецы и есть посредственность. И в каждой нации благородных и негодяев мало, а посредственности толпы. Я люблю или не люблю человека за его личные качества, а не за качества других. И если бы в целой нации нашелся только один человек, которого я люблю, этого было бы для меня достаточно, чтобы не осуждать ее. -- Вы говорите о борьбе и о ненависти племен? Племена -- это цвета призмы жизни; их пучок дает свет. Горе тому, кто разрушает его. Я не принадлежу ни к какому племени. Я принадлежу жизни во всей ее полноте. Во всех нациях, союзных или враждебных, у меня есть братья; и самые близкие не всегда те, которых вы хотите навязать мне как соотечественников. Семейства душ рассеяны по всему миру. Соберем их! Наша задача разрушить хаотические нации и сплести вместо них гармоничные группы. Ничто не в силах помешать нам. Преследования лишь выкуют страданий общую любовь измученных народов.

 

В другой раз, не отрицая идеи нации, и даже допуская нации как некоторое природное явление (ибо он мало заботился о логике и старался лишь поразить идола во все уязвимые места), он резко заявлял о своем равнодушии к национальному соперничеству. Эта позиция была не менее опасна.

 

Меня совершенно не интересуют споры о первенстве между нашими нациями. Мне безразлично, какой цвет восторжествует на ринге. Кто бы ни выиграл, в выигрыше все человечество. Верно, что самый живой, самый смышленый и самый трудолюбивый народ одерживает верх в мирных состязаниях труда. Было бы чудовищно, если бы вытесненные или вытесняемые конкуренты прибегали к насилию, чтобы удалить его с рынка. Это значило бы жертвовать интересами всех людей ради интересов какой-нибудь коммерческой фирмы. Родина не коммерческая фирма. Конечно досадно, что преуспеяние одних стран приводит к упадку других; однако, когда крупная торговля моей страны разоряет в ней мелкую торговлю, вы не называете этого преступлением против родины; между тем такая борьба приводит к гораздо более плачевным и незаслуженным крушениям. Вся современная система мировой экономики пагубна и порочна: надо ее исправить. Но война, стремящаяся обобрать более искусного или более счастливого конкурента в пользу более неловкого или более ленивого, только усугубляет порочность системы: она обогащает единицы и разоряет массы.

Не могут все народы двигаться по одной и той же дороге с одинаковой скоростью. По очереди одни обгоняют других и затем сами оказываются в хвосте. Но что за важность, ведь все они образуют одну колонну! Долой глупое самолюбие! Полюс мировой энергии постоянно перемещается. Часто он менялся в одной и той же стране: из римского Прованса передвинулся во Францию, на Луару Валуа, а теперь он в Париже, где не останется навсегда. Вся земля повинуется некоторому чередующемуся ритму оплодотворяющей весны и засыпающей осени. Торговые пути не остаются неизменными. Подземные богатства не являются неисчерпаемыми. Народ, тративший не считая свои силы в течение столетий, самой славой своей приводится к упадку; он может существовать, лишь пожертвовав чистотой своей крови, смешав ее с чужой кровью. Бесполезно, преступно пытаться продлить его прошлую зрелость, препятствуя созреванию других. Таковы наши нынешние старики, посылающие на смерть молодежь. Это их не омолаживает. И они убивают будущее.

Вместо того чтобы возмущаться законами жизни, здоровый народ старается понять эти законы; он видит свой истинный прогресс не в упорно тупом желании не стареться, но в постоянных усилиях итти в ногу с веком, становиться иным и более значительным. У каждой эпохи своя задача. Цепляться всю жизнь за одну и ту же есть признак лени и слабости. Учитесь меняться! Изменение -- это жизнь. На фабрике человечества найдется работы для всех. Народы, трудитесь все, и пусть каждый гордитсятрудом всех! Тягости и дарования всех остальных -- это наши собственные дарования и тягости.

 

Эти статьи появлялись время от времени, когда их удавалось напечатать в какой-нибудь литературно-анархической передовой газетке, где резкие выходки против личностей избавляли от планомерной борьбы против режима. Искромсанные цензурой, они были почти непонятны для читателя; впрочем, когда статья перепечатывалась какой-нибудь другой газетой, эта самая цензура с капризной забывчивостью пропускала то самое, что вымарала накануне, и вымарывала то, что было ею пропущено. Чтобы докопаться до смысла, нужно было потратить не мало труда. Удивительно, что, за недостатком друзей, усердствовали противники Клерамбо. Шквалы в Париже обыкновенно бывают непродолжительны. Злейшие враги, набившие руку в чернильной войне, отлично знают, что молчание лучше всякой брани, и обуздывают свою злобу, чтобы тем вернее она подействовала. Но в состоянии истерии, свирепствовавшей тогда в Европе, люди утрачивали компас даже для ненависти. Яростные нападения Октава Бертена каждую минуту напоминали публике о Клерамбо. Журналист хоть и обращался презрительно к другим: " Не будем больше говорить о нем! " -- а все же в конце каждой статьи изливал на Клерамбо свою желчь.

Бертен был отлично осведомлен о всех интимных слабостях, о всех умственных недостатках и смешных черточках своего старого друга. Он не мог отказать себе в удовольствии бить наверняка по этим больным местам. И Клерамбо, задетый за живое и не обладавший искусством не подавать виду, позволял втянуть себя в бой, давал отпор и показывал, что и он тоже может ранить противника до крови. Между ними возгорелась горячая вражда.

Результат можно было предвидеть. До сих пор Клерамбо был безобиден. Он не выходил за пределы моральных рассуждений; его полемика вращалась в сфере идей; ее с таким же правом можно было отнести к Германии, Англии, даже к древнему Риму, как и к современной Франции. Говоря правду, он не знал политических фактов, по поводу которых декламировал, -- подобно девяти десятым людей своего класса и своей профессии. Поэтому его музыка не могла особенно смутить хозяев дня. Шумные схватки Клерамбо с Бертеном, под аккомпанемент кошачьего концерта прессы, имели два следствия: с одной стороны, они научили Клерамбо фехтовать искуснее, принудили покинуть бесплодное поле словесных поединков и занять более крепкую позицию; а с другой, -- поставили его в связь с людьми более знакомыми с реальным положением дел, которые снабжали его документальными данными. В самое последнее время во Франции образовалось маленькое полунелегальное Общество независимых изысканий и свободной критики по поводу войны и причин ее вызвавших. Государство, с такой бдительностью пресекавшее всякую попытку свободной мысли, не считало опасными этих осмотрительных и спокойных людей, людей науки прежде всего, которые не искали огласки и довольствовались приватными обсуждениями; оно решило, что благоразумнее не выпускать их из четырех стен, держа все время под наблюдением. Расчеты оказались ошибочными. Истина, добытая при помощи скромных и кропотливых изысканий, хотя бы сначала она была известна только пяти-шести лицам, уже не может быть заглушена; она прет из земли с непреодолимой силой. Клерамбо впервые узнал о существовании этих страстных искателей истины, напоминавших таких же искателей эпохи Дела Дрейфуса; их апостольство при закрытых дверях приобретало, в обстановке всеобщего гнета, какое-то сходство с маленькой христианской общиной времен катакомб. Благодаря им он открыл наряду с несправедливостями, также и лганье " Великой Войны". Он уже и раньше смутно чувствовал это. Но он не подозревал, до какой степени столь близкая нам всем история была сфальсифицирована. У него дух захватило от этого открытия. Даже в часы самой суровой критики добряк никогда не воображал, на каких обманных устоях покоится крестовый поход во имя Права. И так как он не принадлежал к числу людей, хранящих про себя свое открытие, то стал кричать о нем в статьях, запрещенных цензурой, потом стал делиться им, в форме сатирической, иронической или символической, в маленьких рассказах, вольтеровских баснях, которые иногда проскакивали по рассеянности цензора и заставили власть относиться к Клерамбо, как к человеку положительно опасному. Люди, считавшие, что знают его, были крайне изумлены. Противники обыкновенно называли его сентиментальным. И конечно это была правда. Но он знал это и, как истый француз, обладал способностью смеяться над собой, над своими недостатками. Только сентиментальным немцам пристало слепо верить в себя! В глубине красноречивого и чувствительного Клерамбо таился взгляд всегда настороженного галла, который в чаще своих громадных лесов все подмечает, ничего не упускает и готов посмеяться над чем угодно. Удивительнее всего, что эта глубина просыпается, когда меньше всего этого ожидаешь, в момент самого сурового испытания и грозно нависшей опасности. Чувство смешного встряхнуло Клерамбо. Характер его внезапно приобрел живую сложность, как только он сбросил путы связывавших его условностей. Добрый, нежный, боевой, раздражительный, не соблюдающий меры, сознающий это и впадающий в еще большие крайности, слезливый, ироничный, скептик и верующий, он дивился самому себе, смотрясь в зеркало своих произведений. Вся его жизнь, чинно, буржуазно замкнутая в себе, вдруг разлилась под могучим толчком нравственного одиночества и гигиены действия.

И Клерамбо заметил, что он не знает себя. Он точно вновь родился после той мучительной ночи. Он познал радость, о которой раньше не имел понятия, -- головокружительную, подмывающую радость свободного человека в бою: все чувства напряжены, как крепко натянутый лук, и наслаждаешься разлитым по всем жилкам отличнейшим самочувствием.

 

Но окружающим его не было от этого никакой пользы. Борьба мужа доставляла г-же Клерамбо одни только неприятности, создавала атмосферу всеобщей враждебности, которой в конце концов прониклись даже их поставщики, мелкие лавочники. Розина чахла. Сердечное горе, которое она держала в секрете, губительно действовало на ее здоровье. Если она не жаловалась, то мать ее стонала и плакала за двоих. Г-жа Клерамбо соединяла в одинаково горьком чувстве глупцов, наносивших ей оскорбления, и неосмотрительного Клерамбо, который навлекал на нее все эти неприятности. За каждой едой она осыпала мужа неуклюжими упреками, чтобы заставить его замолчать. Ничто не помогало: немые или шумные порицания не задевали Клерамбо; конечно он был огорчен; но он весь отдался жаркой схватке; в бессознательном и немного ребяческом эгоизме он отстранял все, что противоречило этому новому наслаждению.

На помощь г-же Клерамбо пришли обстоятельства. Умерла воспитанница, у которой она воспитывалась. Эта родственница жила в Берри и завещала семье Клерамбо свое маленькое состояние. Г-жа Клерамбо воспользовалась этой смертью, чтобы уехать из ненавистного теперь для нее Парижа, a также чтобы вырвать мужа из опасной среды. Она сумела связать со своей утратой практические интересы, заботу о здоровье Розины, на которую должна была оказать благотворное действие перемена воздуха. Клерамбо уступил. И они поехали втроем получать маленькое наследство в Берри, где и застряли на все лето и осень.

Было это в деревне. Старый буржуазный дом на околице. От парижского возбуждения Клерамбо вдруг перешел к застойной тишине. Только пение петухов на фермах да мычание коров на лугах отмечало монотонные часы среди царившего кругом безмолвия. Сердце Клерамбо было слишком разгорячено, чтобы приспособиться к медленному безмятежному ритму природы. Когда-то он любил природу до обожания; когда-то он был в гармонии с этим деревенским людом, откуда происходила его семья. Но в настоящее время крестьяне, с которыми он пробовал заговаривать, производили на него впечатление людей с другой планеты. Правда, они не были заражены военной горячкой, не кипятились, не проявляли ненависти к неприятелю. Но они не проявляли ее также и к войне. Войну они принимали как факт. На этот счет их не удалось обмануть: кое-какие простодушно-насмешливые замечания показывали, что они понимают, чего стоит такой факт. А покамест они им пользовались. Они обделывали крупные дела. Разумеется, они теряли своих сыновей; однако добра своего они не теряли. Они не были бесчувственны; горе их хотя и скупо выражалось, было от этого ничуть не менее глубоким. Но, в конце концов, люди умирают, а земля остается. Они по крайней мере не посылали своих детей на смерть из национального фанатизма, как это делала городская буржуазия. Они лишь умели извлекать выгоду из своих жертв; и по всей вероятности принесенные ими в жертву сыновья нашли бы это вполне естественным. Разве нужно терять голову, когда потерял любимое? Крестьяне головы не потеряли. Говорят, война дала французской деревне около миллиона новых собственников.

Мысль Клерамбо чувствовала себя изгнанницей. Она не находила общего языка. Крестьяне обменивались с ним неопределенно выраженными сетованиями. Разговаривая с буржуа, крестьянин всегда, по привычке, жалуется: это оборонительная мера против возможного покушения на его мошну. Таким же точно тоном они говорили бы об эпидемии ящура. Клерамбо оставался для них парижанином. Если бы у них были какие-нибудь мысли, они бы с ним не поделились. Он был человек другого племени. Отсутствие резонанса глушило слово Клерамбо. Благодаря своей впечатлительности он дошел до того, что перестал его слышать. Безмолвие. Голос незнакомых и далеких друзей, пробовавших связаться с ним, перехватывался почтовым шпионажем, -- одно из позорных пятен того времени. Под предлогом искоренения иностранного шпионажа тогдашнее государство обращало своих граждан в шпионов. Не довольствуясь надзором над политической жизнью, оно учиняло насилие еще и над мыслями: поручало своим агентам лакейскую обязанность подслушивать у дверей. Награда за подлость наполнила страну (все страны) полицейскими добровольцами из светских людей, из литераторов, в большинстве случаев " окопавшихся", покупавших свою безопасность продажей чужой независимости и прикрывавших свои доносы именем отечества. Благодаря этим сыщикам, искавшие друг друга свободные мысли не имели возможности подать друг другу руку. Огромное чудовище Государство чувствовало какой-то нервический страх к полудюжине свободных мыслителей, одиноких, слабых, безоружных, -- видно очень уж мучила его нечистая совесть! И каждый из этих свободных умов, окруженный тайным надзором, терзался в своей темнице и, не в силах узнать, что и другие тоже страдают, медленно умирал среди полярных льдов, замерзший и отчаявшийся.

Душа, которую Клерамбо носил у себя под кожей, была слишком горячая, чтобы покрыться снежным саваном. Но одной души недостаточно. Тело есть растение, нуждающееся в человеческой почве. Лишенное сочувствия, обреченное на то, чтобы питаться собственными соками, оно чахнет. Все рассуждения Клерамбо в доказательство того, что мысль его отвечает мысли тысяч неизвестных, не заменяли реального соприкосновения с живыми людьми. Уму достаточно веры. Но сердце -- святой Фома. Оно нуждается в прикосновении.

Клерамбо не предвидел этого физического изнеможения. Удушье. Кожа сухая, кровь выпита горячим телом, источники жизни иссякли. Точно под колоколом воздушного насоса. Какая-то стена преграждает доступ воздуха.

И вот, однажды вечером, когда Клерамбо, подобно чахоточному в душный день, бродил по дому из комнаты в комнату, ища свежего воздуха, почтальон принес письмо, каким-то чудом проскользнувшее сквозь петли сетки. Какой-то старый деревенский учитель из затерявшейся речной долины в Дофинэ писал:

" Война отняла у меня все. Одних моих знакомых она убила, других я больше не узнаЮ. Все, чем я жил, моя надежда на прогресс, вера в будущность братских отношений, все ею попрано. Я умирал от отчаяния, как вдруг случайно попавшая мне в руки газета с руганью по вашему адресу познакомила меня с вашими статьями " К мертвым" и " Той, кого любил". Я прочитал их и заплакал от радости. Значит, я не одинок? Значит, не я один страдаю? У вас еще сохранилась вера, скажите мне, сохранилась? Она все еще существует, и они ее не убьют? Меня уже стали одолевать сомнения. Простите. Но я стар, я одинок, я очень устал... Благословляю вас, сударь. Теперь я умру спокойно. Теперь, благодаря вам, я знаю, что я не обманывался... "

Точно свежий воздух мгновенно проник сквозь щель. Легкие наполнились, сердце вновь забилось, вновь открылся источник жизни и стал наполнять русло засохшей души. О, потребность во взаимной любви!.. Рука, протянутая мне в час душевной тоски, рука, давшая мне почувствовать, что я не отломанная от дерева ветка, но дорог чьему-то сердцу, я тебя спасаю, и ты спасаешь меня; я даю тебе свою силу, она умрет, если ты ее не возьмешь. Одинокая истина подобна искре, иссекаемой из камня, она сухая, резкая, мимолетная. Она тухнет? Нет. Она коснулась другой души. Новая звезда загорается на краю горизонта...

 

Он увидел ее только на мгновенье. Звезда скрылась за тучей и навсегда исчезла.

Клерамбо в тот же день написал незнакомому другу; он с увлечением поверял ему свои испытания и опасные убеждения. Письмо осталось без ответа. Через несколько недель Клерамбо снова написал, но столь же безуспешно. Он так изголодался по друге, с которым мог бы обменяться печалями и надеждами, что сел в поезд, приехал в Гренобль и оттуда пошел пешком в деревню, где жил написавший ему учитель. Но когда он постучался в дверь школы, радостно предвкушая изумление хозяина, то к нему вышел человек, не понявший ни одного его слова. После объяснения Клерамбо узнал, что разговаривавший с ним учитель только на днях приехал в деревню. Его предшественник месяц тому назад был смещен и переведен с понижением в отдаленную область. Но старику не довелось совершить путешествие. Воспаление легких свело его в могилу накануне того дня, когда он должен был покинуть это место, где прожил тридцать лет. Он на нем и остался. В земле. Клерамбо увидел крест на еще свежем холмике. И он так никогда и не узнал, получил ли его скончавшийся друг слова участия. -- Это хорошо, что он остался в неведении. Нет, скончавшийся друг не получил его писем; у него похитили даже эту искорку радости.

 

Конец проведенного в Берри лета был одним из самых бесплодных периодов жизни Клерамбо. Он ни с кем не разговаривал. Ничего больше не писал. У него не было никакого способа войти в непосредственное общение с рабочим людом. В редких случаях, когда ему приходилось соприкасаться с рабочими (в толпе, на празднествах, в рабочих университетах), он возбуждал к себе симпатию. Однако робость, впрочем взаимная, мешала открыть свою душу. И с той и с другой стороны было гордое или стесненное чувство собственного ничтожества: дело в том, что во многих вещах, и притом весьма существенных, Клерамбо считал себя ниже интеллигентных рабочих. (Он был прав: именно из рабочих рядов будут вербоваться люди на руководящие посты. ) Среди передовых рабочих тогда не малобыло честных и мужественных умов, вполне способных понять Клерамбо; несмотря на свой бодрый идеализм, они оставались крепко привязанными к действительности. Приученные повседневной жизнью к боям, к разочарованиям, к изменам, люди эти, многие изкоторых, несмотря на свою молодость, являлись ветеранами социальной борьбы, были тренированы по части терпеливости и могли бы научить этому качеству Клерамбо. Они знали, что все покупается, что даром ничего не дается, что люди, желающие счастья будущим поколениям, должны заплатить за него собственными страданиями, что малейший успех завоевывается шаг за шагом и часто завоеванное двадцать раз утрачивается, прежде чем приобретается окончательно... (Ничего нет окончательного... ) -- Клерамбо очень были бы нужны эти крепкие и выносливые, как земля, люди. И его горячий ум согрел бы их.

Но как эти рабочие, так и Клерамбо несли кару архаической, оскорбительной, пагубной и для общества и для индивидуума системы каст, которая создает между якобы равными гражданами наших лживых " демократий" крайнее неравенство имуществ, воспитания, жизни. Они общались между собой только посредством журналистов, которые, составляя особую касту, не представляют ни тех, ни других. Один лишь голос газет наполнял безмолвие Клерамбо. Ничто не способно было смутить их " Брекекекекс! Ква! Ква! "

Плачевные результаты нового наступления застали их, как и всегда, бесстрашно стоящими на посту. Оптимистические пророчества тыловых жрецов лишний раз соврали. Никто как будто этого не замечал. Последовали другие пророчества, изреченные ипроглоченные с такой же уверенностью. Ни те, кто их писал, ни те, кто писал, не признавали, что допустили ошибку. Они совершенно искренно этого не замечали. Сказанного накануне они на другой день не помнили. Можно ли полагаться на этих животных? Беличьи мозги! Головой вверх, головой вниз. Нельзя во всяком случае отказать им в таланте крепко становиться на ноги после этих акробатических прыжков. Каждый день -- новое убеждение. Качество неважно, ведь его обновляют...

В конце осени, для поддержания бодрого настроения, начавшего сдавать под влиянием мысли о зимних невзгодах, в прессе началась новая кампания возмущения германскими зверствами. Она удалась на славу. Термометр общественного мнения быстро поднялся до " лихорадки". Даже в безмятежной беррийской деревне в течение нескольких недель раздавались жестокие речи; присоединил свой голос также и кюре, потребовавший мести в воскресной проповеди. Узнав об этом за завтраком от жены, Клерамбо без обиняков высказал свое мнение в присутствии прислуживавшей за столом работницы. Вечером вся деревня знала, что он " бош", и каждое утро Клерамбо мог это прочесть у себя на двери. Такие надписи действовали не очень успокоительно на раздражение г-жи Клерамбо. А Розина, под влиянием своего горя от неудачной любви переживавшая религиозный кризис, была слишком занята своей исстрадавшейся душой и переменами в ней, чтобы думать о печалях других. У самых нежных натур бывают часы наивного, ни с чем не считающегося эгоизма.

 

Предоставленный самому себе, лишенный возможности действовать, Клерамбо направил свою лихорадочную мысль против себя самого. Больше не было у него никаких препятствий на пути суровой истины. Ничто не смягчало ее беспощадного света. Он чувствовал, что душа его горит, как у итальянских fuorusciti*, выброшенных из стен своего сурового города и смотрящих на него со стороны безжалостными глазами. Это уже не были скорбные призраки первой ночи испытаний, кровоточащие раны которой еще связывали его с кучкой людей. Все связи были порваны. Прозрачно-ясный ум его спускался по кругам в пропасть. Сошествие в ад. Медленно, из круга в круг, один, в тишине...

 

* Политические изгнанники средневековых итальянских городов. (Прим. перев. )

 

 

" Стада, народы, мириады существ, я вижу вашу потребность сплачиваться в стаи, чтобы прокладывать себе дорогу и мыслить! У каждой из ваших групп есть свой специфический запах, который ей кажется священным. Как у пчел: вонь их царицы объединяет улей и делает радостной их работу. Как у муравьев: кто воняет не так, как я и моя порода, того я убиваю. Человеческие ульи, у каждого из вас есть свой племенной, религиозный и моральный запах, залах установленных обрядов. Он пропитывает ваше тело, ваш воск, ваши личинки. Он покрывает ваше тело, вашу жизнь от рождения до смерти. Горе тому, кто омывается!

" Кто хочет вдохнуть затхлый запах пчелиных мыслей, пот кошмарных ночей народа, пусть взглянет издали на обряды и ветшания минувших исторических эпох. Пусть попросит лукавого Геродота показать ему фильм человеческих бредней, развернуть длинную панораму гнусных или смешных, но всегда почитаемых народных обычаев скифов, исседонов, гетов, насамонов, гиндаров, савроматов, ливийцев, лидийцев и египтян, двуногих всех мастей, от востока до запада и от севера до юга. Великий царь, вольнодумец и шутник, предлагает грекам, сжигающим покойников, есть их, и индусам, которые едят их, -- сжигать; и он смеется над их негодованием. Но мудрец Геродот, обнажающий голову, хотя с трудом сдерживает улыбку, не осуждает их и порицает насмешников, ибо " если бы всем людям предложили сделать выбор среди лучших законов разных стран, каждый остановился бы на законах своей родины; до такой степени каждый убежден в том, что лучших нет! Поэтому глубоко прав Пиндар, сказавший: Обычай -- царь всех людей... "

" Каждый пьет из своего корыта. Но следовало бы по крайней мере позволять другим спокойно пить из своего. Не тут-то было! Чтобы вполне насладиться своим пойлом, нужно плюнуть в корыто соседа. Так хочет бог! Ведь каждый нуждается в боге -- все равно вкаком, человеке или звере, даже каком-нибудь предмете, например, красной или черной линии, как было в средние века, геральдической птице, короне, гербе, -- чтобы свалить на него свои сумасбродства.

" В настоящее время, когда место геральдического герба заняло знамя, мы объявляем себя свободными от суеверий! Но когда были они более махровыми? Теперь новый догмат, Равенство, требует, чтобы все воняли одинаково. Мы даже не свободны сказать, что мы не свободны: это было бы кощунство! Мы обязаны с вьючным седлом на спине реветь: " Да здравствует свобода! " -- Дочь Хеопса по приказанию отца сделалась проституткой, чтобы деньгами, заработанными животом, помогать постройке Пирамиды. А для сооружения пирамиды наших громоздких Республик миллионы граждан проституируют свою совесть, проституируют душу и тело, предаваясь лжи и ненависти... О, мы виртуозы в великом искусстве лгать!.. Конечно, люди всегда умели лгать. Но разница между нами и людьми прошлого та, что они знали, что лгут, и готовы были даже наивно сознаться в этом, как в естественной потребности, которую они, как истые южане, отправляли на глазах у прохожих: -- " Я буду лгать", простодушно заявляет Дарий, " потому что, когда полезно лгать, то нечего на этот счет церемониться. Те, что лгут, желают того же самого, что и говорящие правду: человек лжет в надежде извлечь из своей лжи какую-нибудь пользу; человек говорит правду ради какой-нибудь выгоды и чтобы вызвать к себе доверие. Таким образом, хотя и разными путями, мы стремимся к одной и той же цели; и не будь здесь замешана выгода, то говорящему правду было бы безразлично говорить правду или лгать, а тому, кто лжет, лгать или говорить правду". -- Но мы, о мои современники, мы куда стыдливее; мы не лжем на площадях, мы лжем при закрытых дверях: мы лжем себе самим. И мы никогда не сознаемся в этом даже своему ночному колпаку. О нет, мы не лжем! Мы " идеализируем"... -- Полно, дайте заглянуть себе в глаза и откройте их пошире, свободные люди!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.