|
|||
ВОЗВРАЩЕНИЕ 4 страница– Они славные люди, – объяснил он. – Добросовестные, но медлительные. – И вы хотите нанять еще? – удивилась миссис Гринвуд. – Шесть или десять примерно одно и то же, – признался директор. – Они никак не могут доделать работу. Но если их «добросовестность» имеет свои преимущества, то есть у нее и свои недостатки. Бэтист, по мнению хозяина гаража, слишком «вылизывает» машины. – У тебя всего пятнадцать машин, черт возьми! Вымой их сегодня к вечеру. – Надо мыть как следует, – возражает Бэтист. – Если хочешь, чтобы машины были чистыми… – Не вылизывай их до блеска, – говорит хозяин. – Клиент ждать не любит, а мне нужны свободные места. – Я останусь после работы, – спокойно отвечает Бэтист. Патрон пожимает плечами и, насвистывая, уходит. Но наутро к Неду цепляются механики: – Болван! Ты нам портишь заработки. Всегда они так работают, люди из «лагеря». Невозможно убедить Дору, швею в ателье готового платья, что достаточно четырех стежков, чтобы закрепить пуговицы, потому что все равно «покупательницы их всегда перешивают». Бесполезно учить Дженни, разливающую пиво, «технике» недолива при помощи густой пены. Можно не рассчитывать на Лу, продавщицу в мясной секции супермаркета, чтобы отложить кусок филе, облюбованный мясником, который спишет его за счет ее неопытности. Преданность интересам фирмы, поклон богатому покупателю, несправедливость, мелкие кражи в пользу начальника отдела – к чему ей все это нужно? На всех раздачах Уолтер всегда оказывается последним, а иначе ему пришлось бы краснеть за свой мандат, сразу бы опротестованный. Они совсем непрактичны, эти тристанцы. Несговорчивые и даже не осознающие этого. Какие‑ то аутсайдеры. Поэтому так трудно повысить их в должности. Симон, работающий ремонтником у Сомса, который торгует подержанными лодками – от яхт до шлюпок, – был назначен старшим по продаже; он лучше всех знал дело, умел все отлично объяснить. Но первому же покупателю этот «идиот» без обиняков объявил: – Смело берите эту лодку, мистер. Я сам починил корму, которую пробил на регате пятиметровый форштевень. Только Уолтер и Нед работают старшими мастерами: первый на кондитерской фабрике, второй – на нефтеперегонном заводе. Они пользуются авторитетом, но не в его обычной форме – гнуть спину перед высшими и быть строгим с низшими. Начальству совсем не нравится, что они жалуются на темпы работы, а рабочим еще меньше нравится, что они требуют исполнения указаний.
* * *
Мнение, сложившееся о тристанцах на работе, совпадает с мнением местных жителей. Люди не могут на другой день после своего благородного порыва не удивиться ему. Появляются следующего рода статейки: «Великолепные усилия, предпринятые нами ради 300 человек, не должны заставлять нас забывать, что в этой стране существуют миллионы несчастных». Ползут всякие смутные толки: о цене, заплаченной за эту благотворительность, о ее цели; последняя кажется несоизмеримой с первой. Об истинной личности среднего беженца: «В сущности, мой дорогой, это просто отсталый тип, выбитый из колеи своим несчастьем». В ответ – едва слышный ропот одобрения из глубины пивной! Однако лучше всех впитывают подобные разговоры уши тех, кого они задевают. И тристанцы на все тоже реагируют по‑ своему. Тристанцы, конечно, всегда спокойны, скромны, вежливы, от них все время слышишь «спасибо», и только в глазах, которые они опускают, чтобы никого не обидеть даже взглядом, таится разочарование. Чутьем они поняли, что нет ничего более оскорбительного, нежели ощущать на себе осуждающий взгляд того, кому ты обязан. Ни разу они не выскажут затаенных чувств: «Так, значит, вы лучше меня, а я хуже вас? В каком‑ то смысле это правильно. Но если я вам признаюсь, что для меня „иметь больше“ не значит „жить лучше“, что я не хочу жить, как вы, – держать нос по ветру, иметь ненасытную утробу и загребущие руки… – представьте себе, мистер, по‑ моему, все будет наоборот». Не льстя, не умея лгать, никогда не ссорясь, тристанцы молчат. Но, оставаясь в своем кругу или среди друзей, они смущаются меньше. Неспособные быть жестокими, они могут становиться язвительными и, в дерзкой наивности, даже проницательными… Сьюзен ставит на стол тарелку с рыбой и склоняется к мужу: – Скажи, сколько лангустов ты мог наловить за неделю? – По‑ разному, – отвечает Бэтист. – В хорошую погоду штук по пятьдесят, пожалуй. – И за все получал два фунта… Так вот! В Фоули два фунта стоит один лангуст. Видишь, как дорога перевозка!
* * *
Рут, сначала устроившаяся мойщицей посуды в ресторан (там она не выдержала, ей нечем было дышать), а теперь продавщицей в бакалейную лавку, вручает матери свою первую получку, из которой себе кг взяла ни пенни. – Здесь‑ то выдержишь? – спрашивает Уинни. – Нет, – отвечает Руг, – уж слишком они рукастые. Руки хозяина лезут ко мне под корсаж, а его сынка – в кассу… Сегодня утром был большой скандал – пропало пять фунтов. Хозяин пересчитал кассу и сказал: «Все точно! » Тогда хозяйка закричала: «Нет, я знаю, что эти пять фунтов были в кассе. Я нашла их на полу после ухода покупательницы».
* * *
Профессор Холенстоун суетится, отчаивается, грубит своим пациентам, которые никогда не являются в назначенный час. В конце концов он набрасывается на Уолтера с упреками, умоляя его вмешаться: – У меня осталась всего неделя, чтобы закончить доклад. – Почему неделя? – невозмутимо спрашивает Уолтер. – То, что вы хотите узнать, наука никогда не знала, а до конца света еще далеко. Здесь все мчатся куда‑ то! А у нас торопливым говорят: «Представь, что отец сделал бы тебя на пять лет позже… ты бы был помоложе! »
* * *
Приглашенные к Смитам, чья дочь (одно объясняет другое) служит помощницей в лагере, провести вечер, Раганы смотрят по телевизору пьесу. Теперь, как известно, «переходный возраст» – это сорок лет. Героиня, бывшая красавица, подводит глаза, поправляет искусственные волосы, вытягивает шею, чтобы не были видны морщины и, охваченная столь современным отвращением к себе, восклицает, глядя на свою внучку: «Это вызов мне! Я не перенесу этого – вновь обрести в ней свое лицо…» – Да замолчи ты, дура! – кричит Олив. Затем следует сбивчивое обсуждение, где миссис Смит, неутомимая читательница женских журналов, которая против каждой крохотной морщинки борется с помощью двух десятков кремов, признается, что ее взволновала драма этой дамы. Олив замечает, что старый конь борозды не портит. Этот образ повергает всех в дрожь. Но Олив, поддержанная дочерью хозяйки Фило, не унимается… – Смехота! Здесь все только и делают, что бранят молодежь, а сами хотят оставаться молодыми, хотя их время уже прошло. Неудивительно, что настоящая молодежь артачится! Ведь их единственное преимущество – это смазливые мордашки. Неудивительно также, что мнимые молодые люди отчаиваются! Они терзаются тем, что у них портится кожа. Миссис Смит остается мрачной, но Олив кажется, что она нашла для нее утешение: – Вы только представьте, что нам удалось бы сохраняться хорошенькими до последнего вздоха… Если бы все были красивыми, то никто бы этого не замечал, и подумайте только, разве мякиш сохраняется в старых корках?
* * *
Каждое воскресенье на молу, громко и размеренно шелестя шинами с белыми ободками, не спеша, «прогулочным шагом», катят сотни битком набитых автомобилей, к стеклам которых прилепились носы пассажиров; в этом потоке движется странная колымага, чьи рычаги вовсю накручивает руками сидящий в ней калека. Идущий размашистым шагом Сэмуэль, показывая на него Еве, замечает: – Смотри! Вот единственный, у кого здесь парализованы только ноги.
* * *
Все тристанцы согласны с тем, что подъемный кран, мостовой кран, бульдозер – это машины, использовать которые сильный мужчина может, не краснея от стыда. Но лифт большого дома неизменно вызывает насмешки: – Ну, теперь отвинчивай ноги! В автобус садятся тогда, когда надо по меньшей мере проехать остановки три. В дождь, град или ветер все ходят в Фоули пешком. Родилось даже выражение, обозначающее бессилие: – Бедняга! Садится в автобус из‑ за билета!
* * *
Возвращаясь с завода, Нэвил перелистывает иллюстрированный журнал для мужчин, забытый кем‑ то на сиденье автобуса. Ноздри его расширяются. Не потому, что он ханжа: в общине распространены, и не только среди мужчин, весьма соленые шутки. Да и сам Нэвил, разбитной малый, по субботам редко обходится без девушки. Он протягивает журнальчик своему двоюродному брату Виктору, работающему с ним в одной бригаде. – Тебя это возбуждает? – весело спрашивает он. – Нет, – отвечает Виктор, – мне больше нравится раздевать девушек самому. Я чувствую себя обворованным. – Не бойся! Те, кто их читает, все оставляют тебе. У них в штанах нет ничего, кроме глаз.
* * *
К морали Агата относится более строго. Но для глубоко набожной Агаты после атомной бомбы – как и все островитяне, она считает ее дьявольским изобретением – на божьем свете нет, пожалуй, ничего более ненавистного, чем деньги. Эта ненависть – очень старая история, истоки которой восходят к веку натурального обмена, когда «необходимое передавали из рук в руки с сердцем в придачу»: формула эта либо была унаследована от предков, либо была придумана ею, ведь Агата, подобно любому тристанцу, в карман за словом не полезет. В Библии, которую она знает наизусть, сильно высмеивается Маммона – весьма сомнительная личность, древний миллиардер, который разжирел на золотых тельцах. Впрочем, та же Библия вместе с законом божьим передала нацарапанный на ее полях закон основателя тристанской общины: «Ни один не возвысится здесь над другим». Деньги – их всегда либо «больше», либо «меньше» – отрицают этот принцип. Разве деньги не претендуют на то, чтобы делать законной жизненную шкалу заработков, на которой выражаемые в цифрах уважение и счастье поднимаются, словно температура на градуснике. Наглое отличие одного из тысячи, переводящее людей с велосипеда на «роллс‑ ройс», из лохмотьев переодевающее в норковую шубу, тогда как на острове за всю свою жизнь Агата не видела, чтобы чей‑ либо достаток вырос вдвое, – это же вечный позор. Наивный глашатай тристанцев! Если бы ее слышали мещане из Фоули, они бы сочли ее профсоюзной деятельницей или активисткой какой‑ либо крайне левой партии. Проходя мимо плаката государственного займа, на котором изображена фортуна в виде рекламной красотки с обложки, пролетающей над новыми заводами и сыплющей золотые соверены из рога изобилия на головы восторженных подписчиков, она не преминет заметить: – Вот он – новый архангел! Некоторые улыбаются, конечно, но в черных клубах дыма, изрыгаемого глотками труб нефтеперегонного завода, в тысячах извивов его нефтепроводов не она одна со смущением видит какие‑ то темные, злые силы, терзающие дракона.
* * *
Однако все тристанцы решительно согласны с Ти. Портниха‑ надомница, она бывает во множестве домов и приносит хронику происшествий, которую смакуют ее тетушки, удивленные посетительницы ее туристского домика на колесах. «Знаете, – рассказывает им Ти, – миссис Дадли позволяет сыну кричать на себя: „Надоел мне твой паршивый ореховый пудинг, Урсула“, а ее муж и слова не скажет. Совсем как доктор Чэдвэлл – почтенный человек, но до безумия обожающий дочь, которая – Ти видела своими глазами – взяла его машину в тот самый момент, когда отцу нужно было ехать по срочному вызову. Невероятно! Но есть кое‑ что и почище: Ти отказалась обслуживать семью Тортон, клиентов из Эксбьюри, которые занимают в городе самый красивый дом, набитый мебелью, люстрами, коврами, серебром, уж я не говорю о всем остальном. Она бросила их не потому, что Тортоны живут втроем – мистер и две дамы, – и даже не потому, что, приходя по субботам в час, когда эти аристократы еще нежились в постели, она заставала то одну, то другую даму, а иногда и обеих в кровати с мистером Тортоном, которые были спокойны и нисколько не стеснялись. В конце концов это его дело. Но ее возмутило то, что однажды она видела, как мистер Тортон вышвырнул из дома маленькую седую старушку, свою собственную мать, крича ей, что она ему до смерти надоела, которая пришла робко ему напомнить, что уже три месяца он не дает денег на содержание дочери, брошенной, по‑ видимому, после развода с третьей, настоящей миссис Тортон». Ти сразу же убежала из этого дома, а ее рассказ наделал в лагере куда больше шуму, чем случай с Нолой, на которую вечером напали хулиганы, хотевшие отнять у нее сумочку. Напрасно успокаивали напуганных бабушек – они не переставали обсуждать это происшествие.
* * *
Каждый тристанец знает: случай, рассказанный Ти, всего‑ навсего исключение. Но это возможно! И хотя время, возраст, труд, любовь, семья, деньги имеют совсем разные смысл и ценность по обе стороны ограды лагеря Кэлшот, есть гораздо более серьезные вещи. Люди, которые никогда не были ни солдатами, ни жильцами, ни слугами, ни чьими‑ либо подчиненными, вдруг замечают, что они – рабы. Они одеты, сыты, у них есть кров, они не мерзнут на холоде, им платят, их развлекают, возят в автобусах, о них заботятся, их благословляют, и все‑ таки они – рабы. Стоит только послушать, что говорят Нед, Бэтист, Уолтер, Ральф, Симон, Поль, Гомер, Сэмуэль и другие. Послушать, что говорит Элия, в 17. 20 возвратившийся автобусом с завода в своем надетом поверх комбинезона плаще, повторяем, ровно в 17. 20. Он целует Сесили. Склоняется к Маргарет, которая уже начинает садиться в кроватке. Он выпрямляется, машинально трясет правую руку, ту руку, что привернула 540 болтов – такова сменная норма на конвейере. И вдруг он видит из окна молодые липовые листочки и, забыв о том, что это не его весна, шепчет: – Ну что ж, Элия, не пора ли сажать тыкву? Позавчера, в то же время, стоя на пороге и вдыхая свежий ветер, он проворчал: – Валяй, дуй! Мне больше не надо управлять лодкой. Послезавтра он выскажет еще какой‑ нибудь подобный намек: – Пока мы тут надрываемся, они там гуляют себе по травке, наши быки. Или будет беспокоиться, что его крыша слабовата с северной стороны, если не о канаве для канализации, которая так и осталась в планах, на бумаге. Душой он в своем мирке, где можно было, вместо того чтобы повторять всего‑ навсего одно движение, каждый день показывать все свои таланты. Лишь один‑ единственный раз действительно не совладал с собой и сказал: – Представляешь, Сесили, что мы были сами себе хозяева? В тот вечер он сидел в углу на диване, мечтая о таких мало знакомых людям чудесах: о днях, сменяющих друг друга и ни в чем друг на друга не похожих, о работе по своему выбору, с наслаждением исполняемой в поте лица; о жизни, так наполненной свежим воздухом, что никому и в голову бы не пришло потреблять ее, как консервы, в три недели отпуска… Ни тем более проклинать ее. И уж вовсе неожиданное, самое последнее дело: здесь все жалуются. Эта их «аркадия» утыкана мачтами, на которые без передышки карабкаются все новые и новые честолюбцы. Взбираются и соскальзывают, снова лезут и снова падают вниз… – Сперва они чувствуют себя обездоленными, – говорит Симон, – пока у них не будет всего вдоволь, а затем, едва только всего добьются, пресыщенными. Но зачем же, на самом деле, вечно чего‑ то домогаться, кричать, бегать, орудовать локтями, обгонять одних, давить других, петь «всяк за себя, один бог за всех», вечно снова заводить всю эту канитель и вечно быть не в силах одолеть зависть, скуку, других и самого себя? К чему все это, если газеты, радио, прохожие, друзья без устали твердят, что мир плохо устроен? Жаждущему ответов социологу, делающему пометки, ставящему галочки, крестики, цифры в графах своей анкеты, который, изменив тактику, вдруг спросил его: «Есть ли у вас вопросы и если да, то какие? » – Симон резко ответил: – Есть, и целых два. Довольны ли хоть чем‑ нибудь англичане? А если они ничем не довольны, то как нам, которые были всем довольны, снова стать всем довольными?
* * *
Но в этой тоске неожиданно вспыхнула радость. Было около 8 часов утра, и воробьи чирикали, рассевшись на позолоченных косыми лучами солнца водосточных трубах. Выйдя из дому почти одновременно с Дженни, ехавшей на велосипеде к Джону, Ральф тоже на велосипеде катил вниз по аллее, чтобы встретиться с Глэдис, своей шотландочкой‑ санитаркой в больнице «Хаит», с которой он теперь встречался, ни от кого не таясь. Он старательно нажимал на педали одного из подаренных тристанцам велосипедов. Уже подъезжая к небольшой решетчатой ограде, Ральф услышал два зычных возгласа: – Джосс! – Ульрик! Ральф намертво затормозил и – одна нога на земле, другая на педали – обернулся. Из другой аллеи мчалась с распростертыми объятиями Сьюзен, следом за которой валило семейство Твенов. Почти тут же появилась семья Раганов, столпившаяся вокруг шлепающей домашними тапочками Олив. Ральф увидел только спины Джосса и Ульрика, которые бросились в разные стороны, размахивая левой рукой синими фуражками, правой придерживая ремни бьющих их по спине огромных флотских рюкзаков. После он уже видел лишь беспорядочную, мгновенно поглотившую Джосса и Ульрика толпу. Их имена перелетали, как мяч, от двери к двери, проникали за ограды. Мальчишки, крича, выскакивали из окон. Женщины в наспех накинутых халатах, мужчины, небритые или, как сам Уолтер, в незаправленных в брюки рубахах, старики, ковыляющие с палками, – все они, смеясь, крича, вертясь во все стороны, хлопая в ладоши, прилипали к этому ядру двух семей. Ральф колебался. Он осмелился колебаться, думая о Глэдис. А вот Дженни уже улизнула. Дженни – родная сестра Джосса! Потрясенный этим и устыдясь себя самого, Ральф положил велосипед на землю. Рой людей, не рассыпаясь, катился к залу собраний. У входа Ральф встретил Билла, затем отца, лицо которого расцвело в улыбке. – Молодец, сынок! – только и сказал Нед. – Джосс словно окаменел, – говорил Билл. – Конечно, ему очень тяжко рассказывать обо всем. Ведь ты его знаешь: он из тех парней, что отрежет себе нос, вымещая досаду, если заметит, что говорит неправду.
* * *
Счастливый и все‑ таки смущенный встречей с близкими, Джосс гораздо хуже чувствовал себя на другом краю света, завидев свой остров. Какое потрясение пережил он на рассвете того дня, когда, облокотившись на поручни, он стоял на палубе и заметил возникший на горизонте черный с белой вершиной, треугольник, перечеркнутый ярко‑ розовой полосой! Этот облик Тристана, издали увиденного с моря при восходе солнца, он знал прекрасно, потому что сотни раз смотрел на него во время ловли рыбы. Но фрегат, идущий прямо по курсу с точностью рейсфедера, очень быстро приблизился к берегу, который невозможно было узнать. У подножия конуса, пронзающего свой облачный нимб, теперь появился новый конус, гораздо меньший, но, подобно старому, тоже увенчанный туманным кольцом. Зеленые склоны, изрезанные по‑ живому свежими трещинами, исковерканные обвалами, узнать было можно. Но длинная распухшая стена лавы у его подножия – двадцать пять миллионов кубических метров лавы, по подсчетам специалистов, – обрывалась прямо в море. Так ему об этом рассказывали. Еще 16 декабря два специалиста, которых «Леопард» подвез прямо к вулкану, пытались высадиться. Но перед ними оказался резервуар горячей воды, откуда непрерывно взмывали струи кипятка и куда из нового кратера сыпались обломки скал. Лава за лавой, изрыгаемая полудюжиной других трещин, наплыв за наплывом продолжала низвергаться в эту перемешанную с огнем воду, которая кишела сварившимися крабами, спрутами, рыбами и из которой яростно вырывались струи пара. С тех пор это «кровотечение» острова, единственными свидетелями которого оставались пингвины, прекратилось, а из кратера не выделялось ничего вредного для людей. Однако причалить к восточному берегу было невозможно. «Трансвааль», став на якорь в открытом море перед Готтентотским мысом, вынужден был выслать шлюпки в северо‑ западные бухты, крутые берега которых сбегали вниз по «матрацам» из гальки, участкам подводных скал, рифам, опутанным стометровыми водорослями, державшимися на воде поплавками величиной с яйцо, крайне затрудняя высадку. Впрочем, Джоссу и Ульрику представилась прекрасная возможность показать себя: здесь у них сразу же вновь пробуждались глазомер и хватка победителей подводных скал, притупившиеся за прошедшие в Англии месяцы. Но, ступив на землю, на родное плато, где там и сям вздымались безобидные пологие холмы – по мнению специалистов, старые вулканические образования, возраст которых они вам сообщили с точностью до девяти тысяч лет, – Джосс был потрясен пустотой, тишиной и неподвижностью. Островитяне без острова, остров без островитян: а ведь жилье и жильцы едины. Ах, эта неповрежденная, но неприступная для них деревня, зияющая своими распахнутыми дверьми! И сады, поросшие высокими злаками, превратились в дикие заросли, животные вновь одичали – сильные выживают благодаря своим копытам и рогам, а обезумевших слабых убивают крупные альбатросы и собаки, спасшиеся от пуль матросов с «Леопарда»! Всюду гниет зловонная падаль, облепленная голубыми мухами. Джосс заметил Комрада, своего осла, целого и невредимого, который убегал во главе дикого стада к холмам. Но Джоссу было сразу приказано не приближаться к Комраду во имя природы, ставшей теперь на острове полной хозяйкой. Тристан – это отныне лишь объект научного эксперимента! Целых семь недель Джосс возил этих милых, но ничего не понимающих, равнодушных ко всему, кроме своих приборов, людей, которые приходили в бурный восторг, найдя какой‑ либо необычный камень или безымянное растеньице. Эти связанные со столькими воспоминаниями земли, камни, скалы теперь были всего‑ навсего базальтом, андезитом, фонолитом, трахтом, туфом или вулканическими лавами. Туесок теперь назывался «поа»; большая трава – «спартина»; радость детей, красные ягоды «кондитерки» – «нертера»; «дерево островов» – «филика»; гигантская водоросль – макроцистис. Больше никаких других проблем, кроме гигрометрии, плювиометрии, магнитометрии. Разумеется, случалось, что буря иногда выводила из полного равнодушия метеоролога, который, не веря своим глазам, кричал: – Шестьдесят пять узлов! Это предел шкалы Бофорта. Неужели вы жили здесь? Вновь образовавшийся, но вскоре после того, как он поработал словно выходной клапан, успокоившийся кратер интересовал их меньше, чем эти «рекордные» штормовые ветры. Изредка они, разинув рты, слушали Джосса, который рассказывал памятные всем тристанцам истории об ураганах. А затем геология, зоология, ботаника вновь спокойно вступали в свои права. Джоссу ничуть не нравилось подползать к кратеру, чтобы брать для анализа пробы выбрасываемых из щелей газов. Развлечением скорее было кольцевание птиц: только Ульрик и Джосс умели ловить птиц, приносить их, трепещущих в облаке перьев, специалистам, которые записывали дату поимки, надевали кольца и нежными глазами смотрели, как улетает это «жаркое», повторяя десятки раз на дню: – Ни одного rail… Какая досада! Похоже, что эти редчайшие бескрылые выродились. Но глаза специалистов говорили: это вы их съели. Действительно жаль! А Джосс сердился на специалистов за то, что они жалели птиц, а не людей.
* * *
И теперь он стоит здесь, сжимаемый в объятьях друзьями, которые удивлены тем, что ничего не знали о его возвращении. Неужели они забыли, что письмо с Тристана идет месяцами и что самолет из Кейптауна летит быстрее? Вернувшись на день раньше, Ульрик и Джосс не могли отказать себе в удовольствии преподнести своим сюрприз. Они, голосуя ночью на шоссе, за три часа добрались до Саутхемптона, а потом, перебравшись первым рейсом через залив на пароме, с наслаждением дошагали до лагеря в это прохладное утро. После первых объятий им, разумеется, уже было не до веселья. Они знают, что видели на острове и что совсем не забава об этом рассказывать. Миссис Гринвуд, которая не должна была находиться в лагере – ее явно предупредили об их приезде по телефону, – без сомнения, оказалась права в своем беспокойстве. Она прекрасно слышит, как и Джосс, гудение двух сотен голосов: «Раз они там были, раз они могли там жить, раз они вернулись невредимыми… Значит? » Для нее все ясно. Подопечные ее «включаются» в местную жизнь; образуются смешанные пары; они усваивают здешние привычки; тоска по родине должна пройти, а «наши милые тристанцы» привыкнут к доброй английской жизни, которая так сильно отличается от жизни на затерянной в океане скале. – Лишь бы эти парни не вскружили им головы! – шепчет она на ухо Абелю, отцу Поля, а также двух девушек, которых она имеет все основания считать обращенными в веру графства Хэмпшир. Но неловкость Джосса, которого окликают со всех сторон, и прячущегося за спину товарища Ульрика несколько успокаивает ее. Во всяком случае, научный доклад – при необходимости – все поставит на свои места. Южноафриканское радио, как утверждает врач, который слышал его сегодня, говорило о «неудаче» экспедиции на Тристан. Миссис Гринвуд подходит ближе к толпе и, сложив рупором руки, старается перекричать ее шум: – Я думаю, парням лучше всего встать на стол и ответить на вопросы.
* * *
И вот Джосс, опустив руки, топчется на этой «эстраде». Ульрик отказался влезть на стол. У него нет ни желания, ни таланта, которые делают человека трибуном. Старики и старухи сидят, все остальные стоят, окружая ядро вновь как‑ то инстинктивно образовавшегося совета острова. Головы подняты, а рты закрыты: болтуны словно языки прикусили. Первым спрашивает Уолтер: – У вас там были шторма? – Всего понемногу, как обычно. – Вы жили в деревне? – Нет, возле картофельных полей. – Почему? Вулкан все еще плюется? – Нет, он почти утих, но мог снова взяться за свое. Долгий невнятный ропот. Во время этого короткого расспроса Уолтер подошел поближе к столу. Голос его делается серьезнее, когда он спрашивает: – Большие ли разрушения? Джосс, смотревший себе под ноги, поднимает голову: – На востоке разрушено почти все. Нет больше ни причала, ни пляжа, ни консервного завода, ни радиостанции. Все, по самую антенну, залито лавой. В ответ – ни слова. – И потом, – скороговоркой продолжает Джосс, – должен также сказать, не осталось ни баранов, ни кошек, ни птицы. Собаки набрасываются даже на пингвинов. Уцелел лишь рогатый скот, но он одичал и разоряет поля. Всюду кишат крысы: они сожрали у меня рюкзак и ботинки. Полный разгром… Симон, как школьник, поднимает руку: – А баркасы? – С ними все в порядке, – живо отвечает Джосс, обрадовавшись, что может сообщить своим утешительную подробность. – Моряки с «Леопарда» вытащили их на берег и опрокинули вверх дном. – А дома? – кричит Агата, страстная хозяйка, единственная, кто владеет парой специальных тапочек, чтобы не портить начищенный паркет. Но этот вопрос повторяют еще тридцать ртов, и похоже, что Джосс удивлен. Точнее, огорчен. О домах, правда, он и не подумал по‑ настоящему, но твердил про себя, что они, ставши ненужными, все‑ таки уцелели. Потому что Джосс – человек молодой, который не построил еще ни своих стен, ни своей жизни. Потому что холостому парню в отличие от отца дом не кажется благом, связью, столицей долгой повседневной жизни. Это – другая добрая новость для тристанцев! Джосс, словно речь шла о чем‑ то само собой разумеющемся, выложил напрямик: – Дома‑ то! Да они и с места не сдвинулись. – Нет, – сказал Ульрик, вдруг охваченный желанием тоже рассказать об увиденном. – Лава проникла почти повсюду. Поток лавы спустился с горы на деревню. Но остановился в двадцати шагах от дома Элии. – Но крыша сгорела, – уточнил Джосс. – Она была совсем близко от лавы, и на нее попали угольки. Но сгорела только эта крыша Ученые спорили об этом. Если учесть угол склона, то лава должна была затопить всю деревню. Но из кратера сначала ползла совсем вязкая лава, она толкала перед собой своего рода вал из камней, а когда она стала жидкой, то эта преграда отбросила ее в другую сторону, к морю. Рассказывая, Джосс замечает, как у всех меняются лица, и он даже не подозревает, что на его лице написаны те же чувства, какие выражают лица остальных слушателей. – Да это же перст господень! – восклицает Агата. Название «перст господень» сохранится за спасительным холмом из камней. Джосс колеблется. Убежденный в том, что ему нужно сказать своим: «Ну вот, я видел, что всему конец! » – Джосс понял, что грешит отчаянием. Окруженный учеными, имеющими современные коттеджи в Эссексе и Сюррее, считавшими неразумным, как и все священники, историю Тристана, совершенно безумным предположение о возврате на остров, Джосс позволил себе поддаться их доводам. Как и Ульрик, который теперь недружелюбно смотрит на миссис Гринвуд, виновную в тех же сомнениях. – Если я правильно поняла, – говорит она, – дома не слишком пострадали, но остров в таком состоянии, что жить на нем стало нельзя.
|
|||
|