|
|||
{281} Судьба Орленева 9 страницаСыграв в Екатеринославе шесть-семь спектаклей, поехал в Мелитополь и там просидел довольно долго, переиграв по нескольку раз весь свой малочисленный репертуар. Меня уговорили сыграть в «Грозе» А. Н. Островского Тихона, а также в «Лесе» Аркашку. Помню, после «Леса» мне устроили маленький банкет, и я, возвращаясь домой часов в шесть утра, был перепуган каким-то неестественным лаем… Я шел один, осмотрелся кругом, нет нигде ни одной собаки, а лай все продолжается. Вдруг впереди я заметил необъятную фигуру, высовывающуюся из окна избы — хохочущую и скрывающуюся обратно… Я остановился заинтересованный. Так повторилось несколько раз. Я подошел ближе, — широкая физиономия, узнав меня, разразилась неистовым смехом и, замахав рукой, скрылась. Что-то знакомое почудилось мне. Через минуту ко мне выбежал актер, накануне в «Лесе» игравший Восмибратова, и с хохотом, весь какой-то сияющий и несуразный, бросился ко мне, расцеловал меня и стал до боли жать мне руки. Я насилу вырвался и просил объяснить, в чем дело. Он мне сказал, что вчерашняя пьеса «Лес» так всего его взбудоражила, что он решил ее взять к себе на дом и переписать ночью всю целиком. «Сижу, пишу, как дойду до сцены Аркашки, как вспомню вас, так и зальюсь, не могу сдержаться». — «Так зачем же вы в окно-то отсмеиваетесь и на прохожих ужас наводите? » — «Да у меня в избе-то жена спит да и девочка двухлетняя — я потревожить их боюсь, вот в окно-то и отхохатываюсь». Впечатление от этой необъятной фигуры и его добродушной, беспечной улыбки было непередаваемое. Я с ним с этой минуты подружился. Много и долго беседовали мы с ним по ночам, я рассказывал ему о своей жизни, о достижениях, страданиях и исканиях и о дальнейших планах, заветных и любимых. Проникшись моими мечтами, он просил меня дать ему возможность работать со мной, и я записал его адрес с тем, чтобы непременно в будущем его взять с собой. Это был Илья Матвеевич Уралов, начинавший свою карьеру на маленьких ролях в украинской {123} труппе в Мелитополе и случайно, за неимением исполнителя в труппе Омарского, сыгравший со мной Восмибратова. Из Мелитополя я поехал на гастроли к Владыкину в Одессу. Там, играя на Большом фонтане, я получил из Киева приглашение сыграть в товариществе под управлением К. К. Витарского в дачной местности Боярки. В телеграмме было: «Дела плохие, прошу выручить бывшего вашего репетитора Коленду, он же Витарский». Я очень обрадовался этому приглашению, так как сохранил благодарную память о своем милом репетиторе, и, несмотря на уговаривание Владыкина поиграть еще в Одессе, немедленно отправился в Боярки. Дела были крайне слабые, и товарищество ничего не зарабатывало. Труппа же была прекрасная. На мое счастье, сборы сразу поднялись, и, несмотря на дожди, ежедневно были аншлаги[ci]. Товарищи, желая отблагодарить меня, решили поднести мне дорогой жетон с надписью: «За спасение погибающих», и просили меня назначить день бенефиса. Я от бенефиса отказался. Тогда они, не предупредив меня, решили чествовать меня при открытом занавесе публично и поднести мне жетон, сказав при этом несколько прочувствованных речей. Когда после очень подъемного, сильного третьего акта в драме «Горе-злосчастье» я вышел на аплодисменты публики, — смотрю, меня окружает вся труппа, и занятые в пьесе и не участвующие в бальных платьях и фраках. Я невольно попятился назад от посыпавшихся оваций публики и актеров. Поняв, в чем дело, я убежал со сцены и закричал: «Дайте занавес! » Актеры бросились меня уговаривать и силком хотели потащить на сцену, но я с гневом вырвался, выбежал в сад и залез на ближайшее дерево… Никогда не забуду этой сцены. Дело в том, что в сцене третьего акта я всегда обрываю голос и должен минут двадцать молча сидеть, чтобы собраться с силами к следующей части роли, и тут, не имея силы перекричать актеров, мне пришлось прибегнуть, как бывшему гимнасту, к эквилибристике. Я вообще никогда не признавал для себя возможным разговаривать со сцены с публикой и даже при выходе на сцену находил ненужным раскланиваться за раздававшиеся при моем появлении аплодисменты, считая, что раз я вышел на сцену в исполняемой роли — я уже не актер {124} Орленев, а то лицо, которое я воплощаю… Потому я никогда не справлял бенефисов, чтобы не раскланиваться с публикой за устраиваемые при встрече овации. Жетона я так и не получил. Актриса Юл. Ив. Лаврова очень обиделась на меня и сказала, что ни за что не отдаст его. Проиграв месяц в Боярках, я с этой же труппой отправился в Чернигов[cii]. Оттуда я был вызван В. А. Неметти в Петербург для переговоров. Неметти всячески меня уговаривала начать спектакли в ее театре. Я наотрез отказался, говоря, что выступлю в Петербурге только в «Привидениях» и ни в какой другой роли. Много было с ее стороны резких разговоров, упреков, но я, отстаивая свою новую работу, был непоколебим[ciii]. В разрешение пьесы, несмотря на все убеждения моих друзей и недругов, я продолжал непреодолимо верить, и только некоторое смущение овладевало мною и я чувствовал прилив глубокого волнения, когда я начинал сомневаться в успехе своей новой работы. Эта мысль истерзала меня. Я все время был в подавленном настроении. Вдруг счастливая мысль озарила меня, и я как-то невольно почувствовал радостное облегчение и успокоение. Я вспомнил приват-доцента психиатрической лечебницы Бронислава Викентьевича Томашевского, большого театрала и друга многих актеров и писателей. Он меня очень любил. Мы много вечеров проводили во вдохновенных беседах. Это была прекрасная, отрадная пора. Он был очень тонкий, чуткий ценитель театра. Был другом И. Е. Репина, Мамина-Сибиряка, Потапенко и многих других, а к моему творчеству всегда относился с восхищением. С лихорадочной стремительностью я бросился к нему, Я приехал к нему сильно взволнованный, рассказал ему о своих мучениях, сомнениях и просил его помочь мне. С искренней радостью он мне предложил свое сотрудничество, и с этой минуты я весь ушел в наблюдение над больными паралитиками[civ]. В одной из лечебниц меня поразила фигура с неповорачивающейся головой — от невыносимой тупой боли в затылке. Конвульсивное подергивание лица при каждом повороте туловища оставляло непередаваемое впечатление от его мученического образа. Он во мне всецело запечатлелся, и с этого дня я беспрерывно воссоздавал его фигуру. {125} С каждым днем я все больше проникал в создаваемый образ, и все рельефней получалась в нем гармоничная отточенность… В этом было мое новое гордое для меня задание воспринимать впечатление не только душою, но и телом. Удачная работа взбудоражила меня всего, я был переполнен упоительным переживанием. Но иногда неуловимая мысль наводила уныние и убивала всю гамму моих радостных ощущений: «А вдруг мне все это только кажется в минуту внутреннего экстаза, а на сцене ничего не выйдет! » Ах, как мучительно хотелось мне поскорей отдаться новой роли в работе на сцене. Как раз в это время я получил приглашение на гастроли в Пензу к Николаю Михайловичу Бориславскому. Материальные обстоятельства мои в то время вынуждали меня влачить жалкое существование, но я, охваченный творческим дерзанием и погруженный в свои новые мысли, ничего не замечал. Однако же настойчивость кредиторов заставила меня подписать контракт в Пензу, чтобы взятым авансом освободить себя от угнетающей зависимости. Поехал в Пензу и пробыл там больше месяца[cv], играя через день и продолжая вынашивать образ Освальда. Все время меня подстрекало беспредельное желание сыграть эту роль как-нибудь, хотя бы без публики. Играя в Пензе свои старые роли, я чувствовал разочарование. Упорная мысль во что бы то ни стало сыграть Освальда отравляла мне жизнь. Долго длилось это чувство неудовлетворенности, и я не находил себе места от тупой тоски. Как-то раз, находясь на репетиции, я забрел в театральную контору и бесцельно просматривал списки безусловно разрешенных пьес. Вдруг прочитал в списке: «“Призраки”, драма в 4‑ х действиях, соч. Андреевского…»[cvi] А в моем переводе пьеса «Привидения» называлась в скобках так же: «Призраками». Нельзя ли под видом разрешенной пьесы Андреевского сыграть неразрешенного Ибсена? Бурный восторг охватил меня, помню, я долго быстро ходил по темному коридору, весь озаренный счастливой мыслью, благодарный прекрасному случаю, дающему мне возможность вновь обрести острые минуты наслаждения и избавляющему меня от сплошного отчаяния. С умиленной душою я пошел к Бориславскому и предложил немедленно отправиться к нему же на гастроли в Вологду. Он держал два города. В это время Неметти буквально {126} бомбардировала меня отчаянными телеграммами, прося немедленно приехать в Петербург и не губить сезона, рассчитанного только на мое участие. Но я чувствовал себя теперь победителем и, опьяненный мечтой, ответил ей: «Не приеду, пока не выграюсь в роль Освальда». Я решил, что, если роль мне удастся, я пойду на все, но добьюсь разрешения пьесы. В Вологде я встретил моих старых друзей А. Н. Медведеву и ее мужа Колю Листова. Там же в труппе находились Влад. Вас. Александровский и его жена Екатерина Павловна Корчагина. Я скоро с ними сдружился, рассказал им о своих терзаниях и убедил помочь мне найти роль и пьесу в совместном творчестве. Они с радостью и любовью пошли мне навстречу, и мы каждый день по окончании спектакля работали на сцене до пяти — шести часов утра[cvii]. В Вологде я пошел к управляющему театром (он же был и исполнитель женских ролей) актеру Пузинскому. Составляя афишу, я просил в анонсе поместить: «В непродолжительном времени бенефис П. Н. Орленева. В первый раз пойдет пьеса в 3‑ х действиях, соч. Андреевского, “Призраки”». Я научил его сказать полицеймейстеру, если тот спросит, почему в списке четыре действия, а у нас только три, что пьеса очень растянута и скучна, а мы вместо этого одного акта ставим забавный водевиль с пением. Полицеймейстер, любитель веселых фарсов, с большим удовольствием подписал афишу. Помню, с каким лихорадочным нетерпением я ожидал Пузинского с разрешением, — весь переполненный радостью прочитал я подпись полицеймейстера на афише. Тогда мы с друзьями принялись за работу. Распределили роли так. Мать играла А. Н. Медведева, племянница знаменитой Над. Мих. Медведевой из Малого театра. В. В. Александровский взял на себя роль пастора, талантливый комик Леонов — Энгстранда, а Екатерина Павловна Корчагина играла Регину. После отыгранного очередного спектакля все актеры, суфлер и помощник уходили домой, а нам из гостиницы «Золотой якорь» приносили кулебяку и легкий ужин, а также чай, вино и кофе… Я во время работы над ролью, как уже говорил, никогда не пил ничего спиртного и только поглощал неимоверное количество крепкого черного мокко. Друзья мои также не прикасались к приготовленным для {127} них напиткам. Репетировали мы, не щадя сил, до полного изнеможения, а утром являлись в одиннадцать часов на репетицию очередного вечернего спектакля. Утром я все время не расставался с друзьями и в антрактах от репетиций, все время горя вдохновенным огнем, продолжал играть Освальда. Но наступил спектакль — и все омрачилось. Сколько я выстрадал от ожидания, и ничего не получилось. Все вдребезги разбито. Спектакль провалился, сразу остановилось сознанье, мысль потухла, и полная апатия овладела мной. Не помню, как я добрался в свой номер «Золотого якоря». Я от всех заперся и сидел в отчаянии, точно перед бездонной пропастью. Так я провел мучительный одинокий час. Друзья мои вместе с поклонниками уговорили меня открыть дверь и впустить их. Долго они убеждали меня встряхнуться, утешая: «Ты же сам говорил, что, играя первый раз новую роль, всегда ее проваливаешь и что борьба бывает до трех раз…» Среди них были замечательные люди, представители передовой интеллигенции, отбывавшие тогда вологодскую ссылку. Среди них был и Александр Валентинович Амфитеатров, сосланный в Вологду за написанный на Николая II памфлет под названием «Господа Обмановы»[cviii]. Неожиданное просветление охватило меня при виде их горячего расположения. Они, оказывается, в этот вечер тайно от меня устроили банкет и приготовили мне дорогой подарок — большие чудные часы, с надписью: «Светлому Орленеву от вологодских каторжан». Долго хранил я этот драгоценнейший из подарков. Растроганный, я попросил принести мне коньяку. Не пил я уже давно. Растерянность моя исчезла, и я, хотя духовно и униженный, вдруг загорелся вновь и с новою надеждой решил переделать свою роль и все же своего добиться. Отправились мы на дружеский банкет тут же в гостинице. Видя себя окруженным чудесными людьми, я вновь обрел непринужденную веселость и, прислушиваясь к доводам рассудка, почувствовал себя вновь закаленным. Много прекрасного было высказано в эту чудесную незабвенную ночь. Некоторые старались раскрыть мне ошибки в постановке и в толковании моей роли… Но я на это затыкал уши, говоря: «Погодите, я сам разберусь и никого не хочу слушать». Это была моя особенность, — я всегда {128} и всего достигал сам, без всяких режиссерских указаний. Два полных дня кутили мы. Гастроли в Вологде закончились[cix]. Я получил из Чернигова приглашение и согласился при непременном условии поставить пьесу «Привидения», с обязательными репетициями по ночам. Ответ получился утвердительный, и я отправился в Чернигов. «Каторжане» и труппа меня сердечно проводили. Я в «поминание» свое, — так называл я записную книжку, куда вносил все мысли, приходящие во время вдохновения, — записал Александровского и Корчагину, его жену, на случай — взять их к себе, если мне удастся создать свой собственный театр. Там же, в поминании, находился адрес и Ильи Уралова. В Чернигове сразу на меня неприятно подействовал весь состав онегинской труппы. Я был раздосадован, не встретив там ни одного актера хоть сколько-нибудь одаренного. Единственная актриса в труппе с подходящею фигурой для фру Альвинг из «Привидений» совершенно обесцветила образ. Впечатление на репетиции было до того усыпляющее, — да еще после вологодских моих переживаний с моими болезненно раздраженными нервами, — что я уже с третьей репетиции впал в какую-то черную меланхолию, все мне опротивело. Я твердо решил, сыграв «Привидения», немедленно покинуть эту труппу[cx]. Вечером я получил из Витебска от репетитора Коленды (он же и Витарский) приглашение приехать в Витебск на гастроли. Я ответил, что послезавтра выезжаю. Удрученный, выехал я из Чернигова, приготовившись ко всяким разочарованиям. Но у Витарского нашел состав прекрасный и сразу же почувствовал облегчение, посмотрев в день приезда спектакль в ансамбле его труппы. Среди актеров были Мар. Васил. Воронина (она играла в «Привидениях» мать), Ив. Петр. Вронский (пастор), Славский, комик, играл Энгстранда, Регину — Кряжева Вера Семеновна — это были ее первые шаги на сцене. Там же были начинающие актеры, теперь уже известные, — Мих. Мих. Тарханов, Ив. Артем. Слонов; служили они на третьих и вторых ролях. Состав был после Чернигова многообещающий. Мной овладело нетерпеливое желание приняться за работу вновь… Благоговейно и усердно мы и здесь стали работать по ночам и отдавали каждую минуту коллективному творчеству. Вот начался спектакль, я весь, {129} проникся ролью, переживая каждое движение души и тела… Публика на этот раз напряженно следила за пьесой[cxi]. После спектакля я в одиночестве сидел в ресторане моей гостиницы, забившись в уголок. Играла музыка, лаская слух, и вдруг я услыхал подле себя рыдание, мучительное, сдавленное… Я обернулся, вижу — офицер, почти что мальчик, бьется в истерике. Я подошел к нему, смочил лицо и голову салфеткой, дал глоток воды, стараясь успокоить. Он пришел в себя и, сильно взволнованный, подсел ко мне и сказал: «Сейчас я был в театре на “Призраках”. Мне кажется, что я неизлечимый такой же, как и Освальд…» В его лице, в глазах была какая-то бездна отчаянья. Великая, сокрушающая тоска во всем существе его производила непередаваемое впечатление. Он понемногу успокоился, разговорился со мной и, между прочим, сказал мне, что в последней сцене третьего акта он едва сдержался от слез и видел кругом себя такие же взволнованные лица. На меня его слова подействовали волшебно. Я уже видел зрителей, потрясенных, подавленных трепетным произведением. Мечта моя сбывалась. Я сейчас же ночью бросился к К. К. Витарскому, умоляя его дать мне еще раз возможность сыграть Освальда и заглянуть в этом спектакле в самую таинственную глубь своей души. Он предложил мне с той же труппой поехать в Полоцк и там, в небольшом интимном клубе, искать детали роли. Приехали мы в Полоцк. Этот маленький городок на всю жизнь останется в моей памяти. В дороге, подъезжая к Полоцку, и целый день перед спектаклем я ощущал в себе какую-то утонченную чувствительность, все существо мое было переполнено упоительными впечатлениями, и меня охватывали то безотчетная веселость, то до слез тоска. Играя на сцене в этот незабвенный вечер, в минуты внутреннего экстаза я испытал то ликование пробужденной души, которое питает и вдохновляет художника, даря ему познание чувства истинной красоты. Публика всю пьесу слушала с затаенным дыханием. Всех властно захватило мастерство, которое поражает жизненностью передачи. После первых актов в зале была гробовая тишина, но в конце третьего акта послышались пронзительные крики и вопли, и занавес упал под стоны и громовые рукоплескания. Ничто не могло сравниться с моей гордостью: {130} осуществленная мечта моя сбылась, и ночью я отправил телеграмму в Петербург Неметти, а копию Назимовой: «Роль удалась, победа полная, пойду на все, но разрешения добьюсь. Орленев Павел! » Приехал в Петербург — и упал прямо с облаков. Неметти, Назимова, Набоков и Суворин все отвернулись от меня и называли упрямым мечтателем. Суворин мне сказал: «Литвинов на мою личную просьбу ответил: пока я жив, не разрешу пьесы “Привидения”, а он ведь поупрямей вас, Орленев»… Все эти ненавистные разговоры раздражали меня и отравляли мне жизнь. Враждебная холодность Назимовой подстрекала мое желание, но, покинутый всеми, я чувствовал досаду и озлобление и носил в сердце глубокую рану. Опьянение полоцким успехом, сознание своей творческой силы господствовало во мне. Мне вспомнилось разрешение поездки с «Федором». Поехал я к Волынскому, который мне тогда помог советом, но его не оказалось в Петербурге. Подавленный, ходил я с бесконечной мукой, чувствуя тоску и разочарование. Сказали мне, что есть в конторе у Неметти телеграмма на мое имя. Пошел за ней в театр и там встретил главного администратора Неметти И. П. Артемьева. Он искренно был привязан ко мне и так на этот раз сочувственно и тепло ко мне отнесся, что смутное влечение мне подсказало посоветоваться с ним. Мы условились поговорить подробно, и в десять часов утра на следующий день я был уже у него. Иван Петрович Артемьев был один из отличных организаторов театра. Он вел громадные дела в Одессе, Киеве, Варшаве и славился своею исключительной способностью из всяких затруднений выбираться при помощи находчивости своего действительно подвижного ума. К нему пошел я с смутной надеждой и с волнением ожидал его совета. Разговорились. Я объяснил ему, что не нахожу выхода из моего убийственного положения, и рассказал о помощи Акима Волынского, как он советовал найти у цензора Соловьева какую-нибудь слабую струну. Вот к этой-то струне мы и пришли с Артемьевым… Он сказал: «Ну что ж, давай искать литвиновскую струну. Но как и где? Уж очень он скрытный, неуловимый, мне ведь приходится с ним часто воевать в цензуре. Несноснейший характер и самый неуживчивый…» Потом он вспомнил: «Да, вот кто {131} нам может помочь, ты знаком ли с ней? » И назвал одну актрису… Я сказал, что даже дружен с ней. «Ну, вот и отправляйся к ней немедленно и у нее ищи струну. Она с ним уже два года в близких отношениях». Конечно, я сейчас же к ней полетел. Встретила она меня с радостью. Сейчас же стала угощать вином, ликерами. Я отказался, сказав, что пить не буду, пока не поборю все внешние преграды и невзгоды, и что она должна помочь мне в этом. Я рассказал ей все и взволнованно ждал ответа. Она нервно затряслась от хохота: «Что? Слабая струна? Не знаешь ты, что выстрадала я от этого субъекта. Он доводил меня до бешенства своим упрямством. Неуязвим он в полном смысле от всяких слабых струн». Я сидел растерянный и смущенный в своем бессилье. Она позвонила убрать вино, сказав, что генерал сейчас должен приехать и не хочу ли я с ним встретиться. Я отказался и стал уже прощаться, как взгляд ее упал на револьвер, лежащий на столе. «Вот бы история была, если бы позабыла спрятать. Он ведь в ужас приходит от вида всякого оружия». — «Да почему? » — спросил я. — «А разве ты не знаешь, что год тому назад он пережил страшное нервное потрясение? Его любимый сын внезапно застрелился на его глазах, и с тех пор он буквально приходит в ужас, когда при нем о смерти только заговорят». — «Да вот она, струна-то! Теперь все спасено! » — вырвалось у меня. Я порывисто простился, сказав, что зайду к ней, когда все будет улажено. Поехал я домой радостным, ни с кем не говорил о своих планах, не спал подряд две ночи от страшного волнения. Все время вставали предо мной картины, как я приду к Литвинову и на его глазах буду симулировать самоубийство. Наконец настал желанный боевой день. Пошел я к Литвинову. В приемной встретил я Артемьева, который почти каждый день бывал в цензуре, и упросил его сказать Литвинову, чтобы в виду моего отъезда тот принял меня сейчас же вне очереди. Меня позвали к Литвинову, и там я разыграл утонченную драму… Прежде всего я пошатнулся, попросил стул, сказав, что я не ел да и не спал уже несколько ночей, что нежелание разрешить мне пьесу довело меня до полного отчаяния, что пока не сброшу с себя иго роли, владеющей мною, я не в состоянии играть других ролей — а стало быть осталась у меня одна дорога {132} к смерти. «Если вы мне не дадите надежды на разрешение пьесы, с какими вам желательно купюрами, — я покину этот мир. Не думайте, что это только фразы», — и здесь едва заметным движением я вынул револьвер… О боже мой, что тут было. Пораженный, ошеломленный, растерянный Литвинов, бледный, как мертвец, задыхаясь, схватясь за сердце, сказал мне: «Спрячьте револьвер, спрячьте, сейчас же уходите, я завтра вам пришлю ответ»… Я вышел окрыленный и всю дорогу, помню, конвульсивно хохотал и чуть не прыгал на извозчике. Всю ночь не спал, встал на рассвете, пошел к Ивану Петровичу Артемьеву и долго ждал его пробуждения; когда же он встал, оделся, я даже кофе не дал ему выпить и повез к цензору Литвинову. Ждал я участи своей у подъезда и переживал страшные муки. Наконец увидал сияющее лицо Артемьева и экземпляр «Привидений» у него в руках. Он рассказал мне, что как только Литвинов увидал его, сейчас же вынул пьесу из стола и со словами: «Нате, скорей доставьте ее сумасшедшему, не медлите! » — передал ему. Я бросился к Артемьеву на шею и начал тут же, у подъезда, целовать, нисколько не стесняясь проходящего народа. Сейчас же полетел к Суворину. Он еще лежал в постели, но я сказал: «Пустите, мне необходимо его видеть», — и, подойдя к его кровати, показал разрешенный экземпляр пьесы. — «Вот видите, что может сделать страстное желание, а вы все отговаривали и чуть любя не погубили». От него я бросился к «Медведю» в ресторан, в швейцарской позвонил Набокову и попросил сказать ему, чтобы немедленно приехал в кабинет № 2. Я встретил его с полным бокалом и предложил выпить за твердую волю. Он был очень изумлен, обнял меня, поздравил, и мы с ним крепко напились. Дня три кутил я безудержно. Когда ж очнулся, сейчас же принялся за дело. Неметти предложила мне играть с своей близкою подругой Елизаветой Николаевной Горевой, когда-то бывшей в славе героической актрисой, Назимова должна была играть Регину, Омарский — пастора и Энгстранда — Сверчков. В то время в Петербурге назначен был через две недели всероссийский съезд врачей[cxii]. Я настоял, чтоб первый спектакль дать бесплатный, раздав все билеты врачам. Неметти сильно огорчилась и спорила {133} со мной до бешенства, но я, назвав ее антрепренерствующей барышницей, пригрозил суворинским театром. Тогда она пошла на уступки. Сыграли мы двадцать спектаклей подряд[cxiii]. Весь Петербург смотрел пьесу. А после каждого спектакля какая-нибудь компания возила меня кутить, и чуть не каждый день я возвращался домой в пять-шесть часов утра. Жил я на Зелениной улице рядом с театром и наблюдал, как проезжали по переулкам придворные кареты, подвозя великих князей на спектакли наших «Привидений». С Неметти у меня много было препирательств. Как раз была объявлена Японская война[cxiv], и все актеры перед началом спектаклей должны были в костюмах и с оркестром петь гимн «Боже, царя храни». Я заявил, что не позволю нарушать гармонии пьесы «Привидения» ни гимнами, ни музыкой, кроме Эдварда Грига. Чуть-чуть не разразился громадный скандал, но Неметти удалось увернуться, сказав, что музыканты не пришли. Второй скандал был с великими князьями. В один из спектаклей, опьяненный трепетом взволнованной толпы, я играл с особым подъемом… Ко мне в уборную прибежала взволнованная Неметти и передала мне приглашение пойти к великим князьям в ложу. Я ответил ей, что моя уборная открыта для всех, а сам с поклоном не пойду я ни к кому! Она увидела, что со мной шутки плохи, отправилась улаживать конфликт и убедила адъютанта князя, что Орленев ненормален, когда играет эту роль. {134} Глава пятнадцатая Приглашение в театр В. Ф. Комиссаржевской. — «Ради счастья» Пшибышевского. — Выезд на гастроли с «Привидениями». — Бешеная скачка. — Е. Н. Горева. — Карьера Кряжевой. — Свидание с А. П. Чеховым. — Покупка земельного участка в Ялте. — Снова в поездке. — Гастроли в Варшаве. — «Евреи» Чирикова. — Работа над ролью Нахмана. — Кутежи. — Забавный эпизод на вокзале в Оренбурге. — Организация труппы для американских гастролей. — Поиски денег. — У М. Горького. — Снова в поездке. — Поиски кассира с залогом. — Приезд в Берлин. — Подготовка к спектаклям. — Генеральная репетиция «Евреев». — Успех. — Крах предприятия. — Поиска денег. В этот сезон играл я в Петербурге только в «Привидениях». Весною я получил приглашение поехать с этой пьесой в турне, в том же составе, какой был в Петербурге. Вера Федоровна Комиссаржевская в то время задумала создать свой собственный театр в «Пассаже»[cxv]. Ко мне приехал Бравич и предложил от имени Комиссаржевской вступить к ним в труппу. Я же в это время весь с головой и сердцем ушел в мечты о загранице. Первая мысль о загранице зародилась во мне во время моей мучительной борьбы за «Призраки». В конце концов я утешал себя: ведь если не удастся мне сыграть «Привидения» в России, я поеду в Англию, в Нью-Йорк и там добьюсь своего. В этом заключался какой-то беспечный вызов судьбе. С этих пор меня туда тянуло какое-то смутное влечение. Я неустанно отдавался властным мечтам, без которых мне жизнь не была жизнью. В то время ко мне приехала переводчица пьесы Пшибышевского «Ради счастья»[cxvi]. Я прочитал пьесу, и обе мужские роли в ней мне понравились. Пьеса меня очень устраивала, в ней было четыре действующих персонажа, к тому же и одна декорация. Поехал я к Павлу Павловичу Гайдебурову и Скарской и предложил им ехать за границу с двумя пьесами: «Привидения» и «Ради счастья». {135} Они согласились принципиально, заявив, что утвердительно ответят мне из Старой Руссы, среди лета[cxvii]. Но Бравич продолжал настаивать на Петербурге, предлагая ставить «Привидения», а также для меня и «Уриеля Акосту» с Юдифью — Комиссаржевской. Соблазн был для меня велик, но от мечты моей не так было легко мне отказаться. Я долго колебался. Назимова, боясь, что я тянусь за границу без всяких планов и, главное, без средств, напомнила мне о сидении у «рек Вавилонских», когда без денег мы застряли в Белладжио, на дивном озере Комо. Я очень хотел вступить в организующуюся труппу и предложил записанных мной в «поминание» прекраснейших актеров отдать их театру. Пришел я к Бравичу, и написали мы с ним предложения Илье Уралову, Александровским, Слонову и Вронскому с Верою Семеновной Кряжевой. Я им писал, что 99 процентов за то, что и я тоже вступлю в театр. Но окончательно я не решил. Все, кроме Вронского и Кряжевой, покончили в театр Комиссаржевской[cxviii], а я через неделю отказался и двинулся в поездку с пьесой Ибсена. Состав был следующий: Е. Н. Горева — мать Альвинг, И. П. Вронский — пастор, Алла Назимова — Регина, Омарский — Энгстранд; администратор Б. Киселевич. Пьеса шла без суфлера. Играли каждый день, мелькал беспрерывный ряд городов. По одному спектаклю ставили мы в городе. Редко приходилось в гостиницах располагаться; большей частью с вокзала прямо ехали в театр; спектакль окончим — и на вокзал, в вагон садиться. Как в тумане все неслось. Рядом с большими городами мы не пропускали и маленьких, играли на каждой станции: в Горловке, Дружковке, Константиновке, Синельникове, Лозовой — всюду, где был хотя бы маленький клуб. Мне в опьянении моем чудесном казалось, что я развожу проповедь по всем углам, будя народ жгучими словами: «За грехи отцов ведь дети отвечают». В отчаянии от нашей бешеной скачки была Горева: она была уже почтенной матроной, как Любский называл ее, имела массу разнообразных привязанностей. Ей сопутствовала ее задушевная подруга Карпенко. Когда-то богачиха, положившая все средства на создание театра имени Елизаветы Горевой в Москве, теперь же обедневшая и жалкая, приютилась она у Горевой и разъезжала с ней, заботясь {136} и о болонках и об образах с лампадами, без молитвы перед которыми в уборной перед выходом не начинала Горева спектакля. Нас это сначала забавляло, когда же из-за этого религиозного зуда мы рисковали не попасть на поезд, то стали возмущаться. Я раз не сдержался и сказал Горевой: «Молитесь вы усердно, а играете так, что хоть святых вон выноси». Она очень оскорбилась и заявила мне, что кончит месяц и больше не поедет с нами: «Ищите другую исполнительницу». Как раз в это время приехала к мужу Вронскому В. С. Кряжева, желая покататься с нами по Волге. Вера Семеновна много и часто сомневалась в своем таланте и окончательно решила сойти со сцены и заняться каким-нибудь другим трудом. Я, услыхав об этом от Назимовой, напомнил ей о Витебске, где она со мной прекрасно сыграла ряд ролей и на меня настолько повлияла, что я ее внес в свое «поминание». Я тут же предложил ей заняться ролью Альвинг, чтобы поехать с нами дальше, заменяя Гореву. Она отказывалась, а я все же настоял и попросил Аллу Назимову пройти с ней роль. Через три дня Назимова сказала, что Кряжева играть будет прекрасно в сравнении с Горевой, которая впадала в ложный пафос, ей присущий. Так началась у меня карьера Кряжевой, — она не раз мне потом говорила: «Я вам обязана моей карьерой. Вы навели меня на путь».
|
|||
|