Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{281} Судьба Орленева 7 страница



На другой день утром ко мне приехал на свидание министр земледелия и государственных имуществ Алексей Сергеевич Ермолов и просил меня принять участие на следующий день в домашнем концерте. Я объяснил ему, что срок моего заключения кончается через два дня. Он сказал, что будет хлопотать, чтобы меня отпустили к нему часа на два — на три. Но начальник тюрьмы не согласился отпустить меня и прибавил, что если бы и сам император его просил, он и тогда от своего долга не отступился бы. Тогда Алексей Сергеевич отменил свой концерт до моего освобождения.

После моего освобождения из тюрьмы я, обновленный, помолодевший, пришел на репетиции. А. С. Суворин, встретив меня, сказал: «Какой вы стали свежий, светлый, вас бы почаще сажать». Тут же я представил ему мотив отказа моего от роли Арнольда. Он выслушал меня внимательно, понял, как мне казалось, задуманный план роли и обещал вечером дать окончательный ответ. У них было бурное заседание. Суворин отстоял меня, сказав: «Если Орленев что-либо чует, значит, он чует правду. Попробуемте сделать так, как он хочет». Сделали по-моему. Спектакль прошел[lxxx]. Ругань прессы по адресу Малого театра и Суворина была беспощадна. «Как смеет театр называться литературно-художественным, если он пускается на такие операции? » Но я ходил счастливый и говорил, что победителей не судят. Когда впоследствии — в 1926 году — я гастролировал в Ленинграде и получил приглашение сыграть роль Арнольда Крамера с академической труппой в постановке режиссера И. Д. Калугина, я заявил, что не могу {93} играть, если не переставят в пьесе акты по-моему. На это мне ответили: «Да мы уже много лет играем по вашему плану».

Так или иначе мой «Крамер» имел большой успех.

Даже спустя несколько месяцев после постановки, когда я уже гастролировал по провинции, я получил вслед за собою в Ялте коллективную телеграмму группы артистов Художественного театра, вспомнивших меня: «Поздравляем с новой победой в искусстве».

С художественным успехом «Крамера» совпал и большой материальный успех. Но я всегда оставался без денег, я их не берег, несмотря на все уговоры близких людей.

Помню, в свое время и отец также уговаривал меня копить про черный день. Но, провожая меня в одну из поездок, он пришел в мой номер с каким-то просветленным лицом, блестящими глазами: «Я сейчас задремал, — сказал он, — и у меня было что-то вроде видения». И, перекрестив меня, произнес тихим, проникновенным голосом: «Оставайся таким, каков ты есть». Фразу эту он произнес три раза при троекратном благословении.

Это было мое последнее свидание с отцом. Вскоре он умер. Помню, из Одессы я послал ему рецензию И. Хейфеца («Старого театрала») о «Братьях Карамазовых». Мне рассказывала мать, что отец, лежа больным в постели, не расставался с этой рецензией, и кто бы ни приходил навестить его, он всегда просил пришедших прочесть, что пишут о его Павле. Когда приходил доктор, отец и ему говорил: «Если хотите облегчить меня, прочтите мне рецензию о Дмитрии Карамазове». И даже завещал матери, несмотря на свою религиозность, вложить ему эту рецензию вместо отпускной молитвы в сложенные на груди в гробу руки. Мать пережила его не более шести-семи месяцев.

Домашний концерт у министра земледелия и государственных имуществ А. С. Ермолова, отложенный, пока меня не выпустили с Семеновского плаца, был назначен в марте, и я поехал туда. Но и на этот раз концерт у Ермолова пришлось отложить, так как в этот день были студенческие беспорядки[lxxxi]. Его гости в большой панике разъехались. Заинтересованный присутствием у Ермолова Владимира Сергеевича Соловьева (знаменитого философа, критика и поэта), я остался. Когда телефонные звонки затихли, меня просили что-нибудь прочесть. Я был в очень {94} взволнованном состоянии, так как слышал кругом шепоты об избиении студентов, и начал читать свое любимое стихотворение Пушкарева «Песнь о лесных пожарах». Стихотворение это очень подходило к моменту, так как в нем автор пишет:

Что губить эти рощи зеленые,
Эту силу родимой земли?
Пусть бы вечно, дождем орошенные,
Они людям на пользу росли.
Нет, не за дело взялся, богатырь ты, ей‑ ей, —
В дебрях русского края родного
Много старого, много гнилого
И без них ждет работы твоей.

Владимир Сергеевич был очень растроган, глаза его затуманились слезами, а присутствовавший тут же начальник уделов князь Вяземский очень просил дать ему это стихотворение. Я обещал ему написать дома. Он прислал мне ящик самого лучшего вина удельного ведомства. Кстати сказать, мне это стихотворение было запрещено, к моему удивлению, в более поздние годы.

Через несколько дней я собрался смотреть в Художественном театре драму Г. Ибсена «Доктор Штокман»[lxxxii]. Я долго не решался идти туда, боясь влияния спектакля, о котором я слыхал столько чудесного, — я боялся, как бы не разочароваться в своей собственной игре и исканиях. Я помню впечатление, произведенное на меня спектаклем, я весь дрожал, мне хотелось остаться одному. От всех приглашений в клубы и рестораны я отказался и пришел в каком-то экстазе домой. До раннего утра я просидел один, не притронувшись к приготовленным для меня К. Д. Набоковым напиткам. Он был на дежурстве в министерстве иностранных дел. Придя домой и увидав меня совершенно трезвым и возбужденным, он спросил меня: «Что с тобой? » Я ему сказал: «Знаешь, Костя, я или брошу совсем театр, или должен создать такое же светлое дело». В труппе Станиславского находился мой старинный друг Иосаф Александрович Тихомиров. Он мне много с восторгом рассказывал о творческом горении театра и преданности Станиславскому. И когда я увидал этот проникновенный спектакль, где Друг другу помогали и дополняли один другого, только тогда я почувствовал, что такое настоящий театр.

{95} В десять часов утра я уже был у Суворина и сказал ему: «Алексей Сергеевич, вы должны создать такой же театр. Я уверен, что мы все пойдем вам навстречу. Сделайте нас своими пайщиками, и мы будем работать за совесть, а не за страх». Старик Суворин загорелся, поверил в это дело и уполномочил меня объехать многих товарищей. Я поехал к Бравичу, Тинскому, Михайлову, стараясь всячески разжечь их, говорил, что не надо никаких премьеров, не надо никаких первых ролей, надо играть, если нужно, на выходах, чтобы каждой пьесе создать успех, чтобы каждому ансамблю придать дух и настроение. Товарищи отнеслись ко мне очень скептически, говоря, что из этого ничего не выйдет и не мне переделать людей. Меня словно облили холодной водой, и я опять полетел к Суворину и убеждал его создать хотя бы небольшую группу «безумцев и искателей». Суворин, видимо, за это время посоветовался со своими директорами-компаньонами и сказал мне, что дирекция не пойдет ни на какие паи. Когда я увидел, что мечты мои рассеялись, я обругал Суворина «импотентом искусства» и опять жутко запил.

{96} Глава двенадцатая Знакомство с К. С. Станиславским. — Прерванные переговоры. — Приготовление к новой поездке — Отлучение от церкви Л. Н. Толстого. — «Орленок» Ростана. — Летние гастроли. — Новая пьеса А. С. Суворина. — Работа над ролью Самозванца. — А. П. Чехов. — Анекдоты из актерского быта. — М. Горький.

Через несколько дней я пошел в Художественный театр к Тихомирову и встретился там с Станиславским. Он очень интересовался моим толкованием роли Арнольда Крамера, расспрашивал меня о перестановке актов у Гауптмана и про мои мотивы самоубийства Арнольда[lxxxiii]. Помню, и я и он были очень взволнованы, и его буквально отрывали от меня криками: «Константин Сергеевич, пожалуйста, пора начинать репетицию». На прощание он сказал: «Хотите в мою труппу? Приходите ко мне сегодня вечером часов в восемь и поговорим серьезно». Я обещал быть и находился целый день в каком-то тумане. Я боялся идти к Станиславскому, боялся власти его гения. Боялся, что его указания будут сильно действовать на меня, убьют во мне всю мою непосредственность и я буду играть нечто отраженное. В восемь часов вечера я послал к нему вместо себя К. Д. Набокова и просил сказать Константину Сергеевичу, что я не могу к нему идти, что я его боюсь.

Антон Павлович Чехов, с которым я встречался в 1902 – 1903 годах, много раз убеждал меня бросить скитальческую жизнь и пойти на работу к «художникам». «Там вы себя найдете… Константин Сергеевич поможет вам, я несколько раз говорил об этом с ним». Я ответил Антону Павловичу то же самое, что продумал про себя: {97} «Я боюсь могучего влияния Константина Сергеевича». Антон Павлович часто еще говорил: «Вот бы вам, Орленев, сыграть с моей женой “Привидения”. Какой бы это был спектакль»[lxxxiv].

Я начал составлять свою поездку, заказал актеру-автору В. Ф. Евдокимову для Назимовой сделать пьесу из романа «Воскресение» Л. Н. Толстого, У Евдокимова было издание заграничное, без цензурных пропусков, где, между прочим, мне очень понравилась эпизодическая роль ссыльного Крыльцова. Я решил ее сыграть и уже приступил к работе. Заказаны были декорации для инсценировки «Воскресения» художнику Малову, только что выпущенному из тюрьмы за убийство Николая Петровича Рощина-Инсарова[lxxxv].

Снято было много городов, выпущены анонсы, но как раз в это время последовало отлучение Льва Николаевича Толстого от церкви и запрещение на сцене всех его произведений[lxxxvi]. Необходимо было заменить «Воскресение» какой-либо боевой новинкой. В это время Т. Л. Щепкина-Куперник перевела пьесу Ростана «Орленок» и уступила ее в полное пользование Лидии Борисовне Яворской. Я поехал к Яворской, прося уступить мне эту пьесу, хотя бы на десять городов. Она сама составляла турне с «Орленком» и категорически мне отказала. Тогда я обратился к К. Д. Набокову и убедил его сделать мне перевод «Орленка» в течение недели. Он уговорил своих четырех товарищей по министерству, и они к сроку приготовили перевод. Я немедленно процензуровал его у моего приятеля П. Исаевича, главного в то время драматического цензора, и отправил администратора-передового переменить во всех городах афишу: вместо объявленного «Воскресения» Л. Н. Толстого поставить ростановского «Орленка». В мае месяце началась поездка. Пьеса «Орленок» имела большой материальный успех, но меня, после проникновенных ролей Достоевского, роль не удовлетворила, и я включил в репертуар «Гамлета». Поездка продолжалась около трех месяцев. Закончили ее в Москве в театре «Аквариум», где я играл «Карамазовых». Бескин написал очень хорошую статью о «Братьях Карамазовых», причем меня хвалил за роль Дмитрия. Поездку закончили в половине августа[lxxxvii].

А. С. Суворин написал новую пьесу «Ксения и Лжедимитрий», где он трактует самозванца, как настоящего {98} сына Иоанна Грозного. Пьеса еще не была совсем закончена[lxxxviii], но я взял у автора экземпляр и стал работать над ролью, тем более, что я всегда стремился выбрать роль новую, никем еще не сыгранную. Тут мне помог опять брат Александр. В третьем акте у Суворина есть сцена, где Самозванец вдруг перевоплощается на несколько моментов в своего отца Ивана Васильевича Грозного. Играл я его с некоторым польским акцентом, так как в пьесе сказано, что Дмитрий был взят на воспитание польскими иезуитами и воспитывался у поляков. В финальной сцене я прибавил падучую царевича Дмитрия, которую целиком взял с натуры у моего брата, больного-эпилептика, даже прибавил к роли слова «болен, болен, болен…», которые всегда он произносил перед припадком. Роль у меня была почти закончена. Помню, когда я приехал прямо из Ялты к Суворину, — это было в двенадцатом часу ночи, — и стал Алексею Сергеевичу читать некоторые сцены наизусть за всех действующих лиц и когда дошел до третьего акта и сцены с припадком, Алексей Сергеевич вызвал в кабинет свою жену и сказал ей: «Вот видите, Анна Ивановна, про человека говорят, что он только пьянствует, а вы посмотрите, что он сделал из роли Самозванца, какая чудная проникновенная работа», и заставил меня еще раз сыграть третий акт. Анна Ивановна растрогалась, поцеловала меня и сказала: «Я не сомневаюсь в вашей новой победе». Прогостив неделю у Суворина, советуясь с ним о деталях, прося его сделать некоторые изменения и перестановки, я отправился опять в Ялту, где выступал в спектаклях со сборной труппой, и все время продолжал усиленно работать над Самозванцем.

В Ялте я очень часто бывал у Антона Павловича Чехова[lxxxix], с ним чувствовал себя легко и свободно, несмотря на все мое перед ним преклонение. Антон Павлович часто заставлял меня рассказывать анекдоты про быт актерской братии, которую он любил. Бывало, если я дня два не являюсь, Антон Павлович звонил в аптеку Левентона, у которого я занимал комнату, и спрашивал: «Где Орленев? Скажите, чтоб приходил ко мне, не все ли ему равно, где пить… Красное вино его подогревается и папиросы “Гвардейские” ждут его на окне». Я обыкновенно сидел на окне, а Антон Павлович в нише на кушетке. Когда я бывал в ударе, я ему рассказывал веселые истории, а будучи мрачным — {99} про мрачное, про жизнь актеров, а он слушал меня внимательно и по временам что-то записывал в свою книжку. Около него на кушетке лежало много приготовленных из бумаги колпачков, и он, отплевываясь в эти колпачки, бросал их в корзину. Антон Павлович всегда, когда ему нездоровилось, говорил: «У меня что-то с желудком». Я часто бывал виноват пред Антоном Павловичем, отравляя ему жизнь визитерами, присутствие которых его тяготило, но ничего сделать было нельзя. Меня тоже осаждали.

Помню, я одно время в Петербурге жил в большой квартире Сергея Семеновича Трубачева, друга нашего Малого театра. Он, будучи в Ялте, просил оказать ему громадную услугу — представить его Антону Павловичу. «Я только посмотрю на него и пожму руку». Я объяснил Антону Павловичу, что я живу в Петербурге у Трубачева и прошу принять его, что он душевный, хороший человек. Антон Павлович задумался, посидел, сплюнул в свою бумажку и сказал: «Слушайте, Орленев, разве может быть редактор “Правительственного вестника” хорошим человеком? » Трубачев был редактором «Иностранной литературы», издательства Пантелеева, и в то же время, чтобы подрабатывать, пошел в редакторы «Правительственного вестника», за что немало сам себя и презирал. А все-таки я его привел, и он произвел на Антона Павловича чудесное впечатление. Воспользовавшись этим, я сейчас же уговорил Антона Павловича принять еще одного большого моего друга, с которым я начинал играть еще до поступления на сцену, играя в деревне, — это был актер Виктор Бежин. Антон Павлович отказывался, но я его поймал на том, что Бежин только что вернулся после харьковского сезона и очень много интересного рассказывал мне о постановке в Харькове «Чайки», «Дяди Вани» с таким дивным ансамблем, как Астров — Павел Васильевич Самойлов, дядя Ваня — Иван Михайлович Шувалов. Антон Павлович промолчал, я принял знак молчания за согласие и на другой день привел к нему Бежина. С Бежиным Антон Павлович очень много говорил и меня не ругал за то, что я его привел.

Меня страшно одолевали родственники аптекаря Левентона, жалуясь, что их сын, мальчик очень способный, получил на экзаменах «круглую пятерку», но его не принимают {100} в гимназию из-за процентной нормы, существовавшей тогда для евреев при поступлении в гимназии и университеты. Как раз в это время приехал в Ялту из Одессы окружной инспектор Сольский. Родственники аптекаря говорили, что если Антон Павлович скажет ему хотя бы одно слово, то Сольский для него все сделает. Узнав от них, что Сольский в одно утро находился у Антона Павловича, я отправился к Антону Павловичу, а Левентонам советовал приехать в Аутку через полчаса и вызвать меня как будто бы по делу. Так и случилось. Я сидел в кабинете вместе с Антоном Павловичем и Сольским. Сестра Антона Павловича, Марья Павловна, пришла и сказала, что меня спрашивают. Я вышел на минутку в переднюю и, зная, что сегодня Антон Павлович в очень хорошем расположении духа, привел мать и мальчика в кабинет и сказал Антону Павловичу: «Вот это моя к вам просьба». Старуха, мать гимназиста, так молитвенно сложила руки и так умоляюще посмотрела на Антона Павловича, что он, обратившись к окружному инспектору Сольскому, сказал: «Слушайте, сделайте что-нибудь для этого мальчика — у него круглые пятерки». Сольский обещался и велел прийти к нему на другой день в гостиницу. Те радостно уехали. Я просидел еще два часа, а затем поехал домой и нашел свою комнату полную цветов.

Но все-таки не одни огорчения доставлял я Антону Павловичу. Когда я был в ударе, я ему рассказывал о пережитом. Помню, как он смеялся, когда я ему рассказывал об актерах прежнего времени. Вот один из этих рассказов.

Актер получил от матери из деревни (тогда не было еще железных дорог) 5 рублей. Актер он был небольшой, но пьяница огромный. Он позвал хозяйку и отдал ей 2 рубля долгу, 2 рубля велел спрятать и выдавать ему не иначе как на еду. На один рубль решил устроить праздник и приказал хозяйке купить пять огурцов, селедку, два яблока и две бутылки коньяку «Яффа». Это был знаменитый напиток, от которого человека бросало из стороны в сторону, и потому он ей добавил; «Только, пожалуйста, уберите все столы и стулья из комнаты, чтобы не ушибиться». Особенно сильно действовал коньяк на другой день: голова совершенно не работала, а язык заплетался, {101} но в этом городе была знаменитая будочка, где продавался «сантуринский квас». В нем намешано было всего, вплоть до селитры — так рассказывали старожилы. Актеры на другой день после выпивки отправляясь на репетицию, приходили к этой будке и требовали бутылку квасу. Хозяин спрашивал: «А вас сколько? » Те отвечали: «Двое». А хозяин: «Нет, нельзя». Актеры: «Почему? » — «Этот квас можно только втроем пить». — «Как так? » — «Да так: один пьет, а двое за голову держат очень сильно».

Рассказывал еще о расстриженном попе, как актеры в пьяном виде уговорили священника с густой октавой бросить свое занятие и идти в актеры, где он будет зарабатывать громадные деньги. Тот согласился. Тогда актеры, не теряя времени, принесли ножницы, по очереди обкарнали бороду и длинные волосы попа. Попойка кончилась. Поп ушел домой, но часов в шесть утра у актеров стук: «Пустите, я у вас переночую, меня из дома выгнали, — ни жена, ни дети, ни даже теща не узнали».

Раз я обедал у Антона Павловича, был и Максим Горький. Антон Павлович ел, как всегда, теплый суп (он боялся горячего для желудка). Кто-то из присутствующих налил себе квасу. А. П. вдруг поперхнулся супом, отошел в сторону и откашлялся. Потом сел на свое место и сказал: «Это из-за вас, Орленев, я вспомнил, как квас втроем пьют».

Помню и такой случай. Как-то раз вечером я был у А. П. опять с Горьким. Марья Павловна заказала две корзины пива. Жара была нестерпимая, — мы с Горьким на пиво и приналегли.

Пошел сильный дождь, и Антон Павлович предложил мне ночевать. Ложился он очень рано. Мы пошли с Горьким в отведенную нам комнату на антресолях, спать не хотелось. Горький сказал: «Хорошо бы, Орленев, еще пивка выпить». Я потихоньку спустился по лестнице на цыпочках, зажег спичку, под лестницей стояли корзинки с пивом. Я взял две бутылки под мышки, две в руки и принес в комнату. Штопор всегда имелся при мне — это считалось актерской присягой, как у прежнего солдата черный галстук. Много раз мы с Горьким спускались по лестнице, принося по четыре бутылки. Алексей Максимович был в большом ударе, говорил о Нижнем Новгороде, там он был {102} одно время присяжным заседателем, рассказывал об уголовных делах. На другой день головы наши были ужасно туманны, хотелось еще выпить, чтобы поправиться. Наступил завтрак, Антон Павлович предложил за завтраком выпить пива. Пока Марья Павловна ходила за пивом, мы с Горьким смущенно переглядывались. Она вошла: «Что это такое? Вчера были две полные корзины, а сегодня одни пустые бутылки? » Горький покраснел и сказал: «Это мы с Орленевым вчера разговорились».

{103} Глава тринадцатая Пожар петербургского Малою театра. — Переделка «Петербургских трущоб». — В Керчи. — Гастроли по югу России — Неудачный спектакль. — Гастроли в Херсоне и Николаеве — история с коньяком, — В Екатеринодаре. — Антрепренер Шильдкрет. — Работа над пьесой «Ксения и Лжедимитрий». — Антрепренер-паук. — Счастливая встреча. — В деревне. — По дороге в Ялту.

В это время у меня роль Самозванца была почти закончена. Я мечтал о том, как я приеду к Суворину в театр и начнется новая большая работа, как вдруг прочитал в ялтинских газетах о «Пожаре Малого театра в Петербурге»[xc]. Сгорели все декорации, бутафория и костюмы, находящиеся в театре. Меня это взволновало. Я ходил все время как потерянный. Через неделю появилась новая заметка, что труппа Малого театра переходит в бывший Панаевский. Я решил поехать в Петербург.

В связи с пожаром дирекция решила не ставить «Дмитрия Самозванца» в Панаевском театре. Я страшно затосковал и, так как не получал определенного жалованья и разовых, сидел без денег. Отказывался от всех предлагаемых мне ролей. Наконец, театр нашел новинку: «Петербургские трущобы», переделанные Н. Ф. Арбениным из романа Крестовского. Мне предложили заглавную роль — я отказался. Как и предполагали, переделка имела большой успех[xci], а я негодовал и пил.

Но как раз получил приглашение от Шильдкрета приехать к нему на гастроли в Керчь. Условия таковы: треть валового сбора с каждого спектакля, дорога первым классом и большой номер в лучшей гостинице. Я запросил телеграммой аванс, расплатился с имеющимися долгами, {104} устроил прощальный ужин своим товарищам и поехал без копейки, пославши Шильдкрету телеграмму: «Встречайте деньгами». Мои первые гастроли как бы положили клеймо на меня, и все время, как говорил я тогда, меня отправляли «наложенным платежом». Пришлют аванс, я расплачусь и еду на новую работу. Отправляясь к Шильдкрету, я взял с собою экземпляр суворинской пьесы «Ксения и Лжедимитрий». Я просил цензора С. С. Трубачева процензуровать мне экземпляр, убеждая его, что я хочу проверить себя в новой роли, сыграв ее в самых маленьких городках, чтобы до появления в этой роли в Петербурге овладеть ею. Он согласился. Приехал я в Керчь. Шильдкрет со всею труппою встретил меня с цветами. Повезли в гостиницу, великолепно устроили. Я заявил, что прежде чем раздать роли, я буду смотреть спектакль: мне надо познакомиться с труппой и присмотреться к ней. Труппа была очень большая и сыгравшаяся. Начались репетиции. Я чувствовал подъем и заражал своим воодушевлением всю труппу. Артисты видели во мне хорошего товарища и относились ко мне с любовью. После спектакля шли большие кутежи, а на утро все были на репетиции вовремя, не опаздывая, и относились к делу добросовестно. Успех гастролей был большой. Я пробыл в Керчи больше месяца[xcii]. Когда на меня находило вдохновение, я сразу бросал всякое питье и принимался за работу над Самозванцем. Работал я всегда совершенно трезвый, в одиночестве, ни с кем не разговаривая. А потом, под радостным впечатлением какой-либо удавшейся сцены, опять дня на два закучу и вновь принимаюсь за работу. Это была моя трагедия, и я бы вовсе не хотел, чтобы мой рассказ о кутежах послужил кому-либо поощрением.

Помню, еще в детстве я прочел роман «Театральные болота» Александра Соколова, где был выведен трагик и везший его на сезон в город антрепренер. В то время железных дорог не было и ездили на лошадях. Трагик у каждого кабака по дороге останавливал ямщика с криком: «Стой! » Выскакивал из кибитки, направлялся в кабак, выпивал, сколько ему хотелось, и, возвращаясь, кричал: «Антрепренер, плати! » Тот расплачивался. В этом духе продолжали поездку. Наконец, через пять-шесть кабачных остановок, антрепренер разозлился и сказал трагику: «Как тебе не стыдно, я тебя везу на работу, а что ж я мертвое {105} тело им в город привезу? » Трагик ответил: «Антрепренер, молчи, Мочалов был гений, а тоже пил». На что последовал резонный ответ: «Да в тебе и мочаловского только то, что ты поминутно морду мочишь». Я, как объяснил раньше, начал пить после перелома, который произошел во мне с ролью Раскольникова.

Через месяц с той же труппой я поехал в Феодосию. Сыграв с ними несколько спектаклей[xciii], отправился к Назимовой в Херсон, чтобы там закончить роль, обещая, когда роль будет сделана, вернуться опять к Л. О. Шильдкрету. Проездом в Херсон я остановился в Николаеве, зашел в театральную парикмахерскую, — в разговоре сказал, что буду жить в Херсоне. Не прошло двух дней, как ко мне явился компаньон по антрепризе Е. А. Беляева режиссер П. П. Ивановский и начал убеждать меня приехать к ним на гастроли в Николаев и там поднять им сборы. Я сопротивлялся, говоря, что работаю над ролью и не могу от этой работы оторваться. Он увидел у меня на столе цензурованный экземпляр суворинской пьесы и сказал: «Павел Николаевич, да ведь это десятки полных сборов. Поедемте, вы будете гастролировать, а по ночам будем репетировать эту пьесу. Я вам дам полную обстановку и стильные костюмы. Вы у нас ее первый раз и сыграете». Я начал объяснять, что у меня еще не обдуманы ни костюмы, ни грим, но он обещал мне выписать из Одессы парикмахера и превосходного костюмера, у которого найдутся рисунки всяких эпох. Я согласился и через неделю отправился в Николаев, где гастролировал три недели. После каждого сыгранного спектакля я репетировал пьесу «Дмитрий Самозванец» по два‑ три часа ежедневно. Наконец настал спектакль. Я был страшно недоволен и костюмами и гримом, чувствовал себя отвратительно, по-моему, провалил роль, но так как она была очень выигрышной, я имел большой успех у публики. Через несколько дней в николаевской газете написали, что, несмотря на высокоталантливую игру Орленева, пьеса провалилась, ибо она совершенно не литературна и в ней очень мало ценного. Статья эта попала в «Одесские новости», там была перепечатана[xciv] и попала в Петербург в редакцию «Нового времени». Конечно, дошло до А. С. Суворина, и через неделю я получил от него ругательную телеграмму: «Как вам не стыдно было сыграть мою неоконченную, не разработанную {106} пьесу. Я вас так любил, так хорошо к вам относился, и вы мне вот чем отплатили, никогда не прощу вам этого поступка». Я чувствовал себя виноватым и в душе проклинал и Ивановского, и Беляева, воспользовавшихся моей минутной слабостью. Вскоре я был вызван на гастроли в Херсон к Зинаиде Александровне Малиновской, которая была там антрепренершей.

Сыграв в Херсоне десять спектаклей, я опять по просьбе Беляева и Ивановского отправился к ним в Николаев. Ехал я санным путем всю ночь в кибитке. Выехал после спектакля усталым и приехал прямо на репетицию «Крамера». С «Крамером» шел также водевиль «Школьная пара»[xcv]. Я порядочно продрог в кибитке и, желая согреться, пил свой любимый коньяк «Мартель», а затем отправился обедать, уснул, по обыкновению, и отправился на спектакль. Я всегда во время спектакля выпивал четвертинку коньяку. Слуга, ухаживавший за мной и собиравший мои вещи, был послан мной за четвертинкой. Он обошел весь город, но кроме полной бутылки не нашел ничего. Я решил: «сама судьба», и вместо рюмочки начал пить стаканчиком. Первый акт прошел очень сильно и нервно, и публика меня принимала. Второй был значительно длиннее, но Арнольд, которого я играл, во время этого акта пьет на сцене, и поэтому публика ничего не замечала. К третьему акту я уже порядочно нагрузился, но у меня при самом сильном опьянении бывает твердая речь; меня лишь покачивало из стороны в сторону. (Помню, в Петербурге Виктор Петрович Буренин сказал: «Что это, говорят, Орленев пьяный играет, а у него лицо и речь совершенно трезвые, надо бы только к нему прибивать откосы, чтоб он не шатался». ) Четвертый акт Арнольд Крамер лежит в гробу — вместо меня положили статиста. А я сидел в своей уборной и гримировался для гимназиста в «Школьной паре». Но так как я очень устал и был перегружен, я заснул. Проснувшись, я почувствовал себя довольно скверно и просил водевиль «Школьную пару» заменить каким-нибудь водевилем без моего участия. Беляев и Ивановский не согласились, заявив, что публика будет в большой претензии. Я вышел играть в «Школьной паре» и провел первую сцену с партнершей. Когда же я оказался на сцене один, я сел в кресло и почувствовал себя настолько уставшим и разбитым, что сказал суфлеру: «Дай занавес, {107} я играть не могу». Занавес опустили, публике объявили, что Орленев почувствовал себя внезапно больным и играть не может, публика спокойно разошлась. Когда же я разгримировался и, одевшись, выходил из актерского подъезда, внизу, как всегда во время моих гастролей, ожидала меня большая толпа поклонников, которая, увидав меня, устроила мне овацию, и только когда я садился в экипаж, выделился один густой голос со словами: «Можно бы и потрезвее быть».

На другой день шла пьеса «Ложь», где я играл больного неврастеника, любящего заглушать свою тоску шампанским. Во втором акте я говорю, обращаясь к официанту: «Принеси-ка нам две бутылки шампанского». Разливая вино, я услыхал голос с галереи: «Начинается». Меня это немножко задело. Когда в третьем акте по пьесе я выхожу пьяный и говорю заплетающимся языком, опять тот же голос подарил меня новой фразой: «Приехали», то есть напились. Когда же публика увидела, что я трезвый и только играю пьяного с большим подъемом и искренним чувством, мне устроили продолжительную овацию.

Все это время я получал из Екатеринодара телеграммы от Шильдкрета тревожного характера: «Когда же наконец приедешь? Все билеты распроданы, приезжай», «Приезжай немедленно, не губи дело». Но Беляев и Ивановский меня не выпускали, так как я своими спектаклями приносил большой доход. Наконец был назначен прощальный спектакль, и артисты во главе с Беляевым поднесли мне дорогие золотые часы, с оригинальной надписью. Беляев артистов уговорил не дарить мне никаких драгоценных вещей, говоря, что у Орленева они и двух дней не продержатся: он их или продаст или заложит. Тогда Беляев придумал выгравировать надпись на внутренней крышке часов, которая не давала бы возможности ни продать, ни заложить: «Эти часы украдены мною. Павел Орленев». Но им эта шутка не удалась, потому что, пригласивши всю труппу на прощальный ужин и не имея чем расплатиться, я отдал хозяину гостиницы эти часы с просьбой прислать мне их наложенным платежом. Когда же Беляев меня в конце ужина спросил: «Ну‑ ка, Павлуша, который-то час? », — я вынул свои самые простые черные часы и ответил ему: «Пора расходиться». Он спросил: «А где же подарок? » Я заявил ему, что он поедет догонять меня в Екатеринодар. {108} Тут как раз подали мне еще одну телеграмму Шильдкрета: «Телеграфируй, когда выезжаешь, чем начинаешь? » Я сейчас же ответил: «Завтра еду на Преступленье», — и выехал в Екатеринодар.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.