Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Разочарования 7 страница



Мы имели возможность в полном объеме наблюдать его исключительный практический ум на совещании экономических секторов украинского правительства. В отличие от югославских министров, его комиссары были прекрасно знакомы с проблемами и, что еще более важно, реалистически оценивали возможности.

Довольно низкого роста и коренастый, но тем не менее живой и шустрый, он был крепко сложен и представлял собой единое целое. Он быстро поглощал внушительное количество пищи – как будто хотел пощадить свои стальные зубы. Тогда как Сталин и его окружение производили впечатление гурманов, для Хрущева, как мне показалось, было все равно, что есть, ему важно было лишь наполнить желудок, как и любому прилежному работнику, если, конечно, у него есть на это средства. Его стол также был обильным – пышным, но лишенным индивидуальности. Хрущев не гурман, хотя он ел не меньше, чем Сталин, а пил даже больше.

Он обладал исключительной энергией и, как все практичные люди, огромной способностью приспосабливаться. Я не думаю, что он чересчур беспокоился бы по поводу выбора методов до тех пор, пока они приносили ему практические результаты. Но, как все известные демагоги, которые часто сами верят в то, что говорят, он счел бы нетрудным отказаться от непрактичных методов и с готовностью оправдывать эту перемену призывами к здравомыслию и стремлением к высшим идеалам. Он любил повторять поговорку: «В драке не переставай подбирать палки». Ему ничего не стоит оправдать применение палки даже тогда, когда нет драки.

Все, что я рассказал здесь, совсем не то, что следует рассказывать о Хрущеве сегодня. Тем не менее я передал мои впечатления от другого времени и попутно также мои дополнительные сегодняшние размышления.

В то время я не мог обнаружить никакого неодобрения Сталина или Молотова со стороны Хрущева. Когда бы ни заходил разговор о Сталине, он говорил о нем с уважением и подчеркивал тесные отношения с ним. Он припомнил, как накануне нападения немцев Сталин позвонил ему из Москвы и предупредил, чтобы он был настороже, потому что располагал информацией о том, что немцы могли начать свои операции на следующий день – 22 июня. Я привожу это как факт, а не для того, чтобы опровергнуть обвинения Хрущева в адрес Сталина, касающиеся неожиданности нападения Германии. Эта неожиданность стала следствием ошибки Сталина в политическом суждении.

Тем не менее в Киеве чувствовалась определенная свежесть – благодаря безграничной энергии и практичности Хрущева, энтузиазму Мануильского, красоте самого города, который своими широкими горизонтами, холмами, спускавшимися к мутной реке, напоминал Белград. Хотя Хрущев оставил впечатление силы, уверенности в себе и реализма, а Киев – осознанной и утонченной красоты, Украина утвердилась в моем сознании ассоциированной с потерей индивидуальности, с усталостью и безнадежностью.

Чем глубже я погружался в советскую действительность, тем больше множились мои сомнения. Примирение этой действительности с моей – человеческой – совестью становилось все более и более безнадежным делом.

 

 

Глава 3

Разочарования

 

 

Моя третья встреча со Сталиным состоялась в начале 1948 года. Это была самая значительная встреча, потому что проходила она накануне раскола между советским и югославским руководством. Ей предшествовали важные события и перемены в югославо-советских отношениях.

Отношения между Советским Союзом и Западом уже приняли очертания «холодной войны» между двумя блоками. Ключевыми событиями, которые привели к этому, по моему мнению, были отклонение Советским Союзом плана Маршалла, гражданская война в Греции и создание некоторыми коммунистическими партиями информационных бюро, Коминформов. Югославия и Советский Союз были двумя единственными восточноевропейскими странами, которые решительно выступили против плана Маршалла: первая – в большой степени исходя из революционного догматизма, а вторая – из опасений того, что американская экономическая помощь могла пошатнуть империю, совсем недавно созданную военным путем.

Как делегат Югославии на съезде Коммунистической партии Франции в Страсбурге, я оказался в Париже как раз в то время, когда Молотов вел с западными государствами переговоры, касающиеся плана Маршалла. Молотов принял меня в советском посольстве, и мы договорились бойкотировать план Маршалла, а также пришли к согласию в критике французской партии с ее так называемой «национальной линией». Молотов проявил особый интерес к моим впечатлениям от съезда и обратил внимание на периодическое издание «Нувель демократа», редактором которого был Жак Дюкло и которое претендовало на выражение общих взглядов коммунистических партий: «Это не то, что необходимо и что следует делать».

Касаясь плана Маршалла, Молотов поинтересовался, не стоит ли созвать конференцию, в которой приняли бы участие и восточные страны, но только по пропагандистским причинам, с целью воспользоваться рекламой, а потом в удобный момент покинуть конференцию. Я не был в восторге от такого варианта, хотя не стал бы возражать, если бы на нем настаивали русские; такова была позиция, принятая правительством моей страны. Однако Молотов получил из политбюро в Москве послание о том, чтобы он не соглашался даже на это.

Сразу же по возвращении в Белград я узнал, что в Москве должна состояться конференция восточноевропейских стран с целью выработки позиции в отношении плана Маршалла. Я был назначен представлять Югославию. Действительной целью конференции было оказание коллективного давления на Чехословакию, правительство которой не возражало против участия в плане Маршалла. Советский самолет уже ждал на взлетной полосе в Белграде, но на следующий день я не улетел, так как из Москвы пришла телеграмма, в которой говорилось, что необходимость в конференции отпала – чехословацкое правительство отказалось от своей первоначальной позиции.

Такое же следование за Советским Союзом, хотя и по другим, чем у Советского Союза, причинам, проявилось и при создании Коминформа. Идея о том, что необходимо создать какой-то орган, который мог бы содействовать координации и обмену взглядами между коммунистическими партиями, обсуждалась еще в 1946 году; Сталин, Тито и Димитров говорили об этом весной того же года. Однако реализация идеи была отложена по многим причинам, главным образом, конечно, из-за того, что все зависело от суждения советских руководителей о том, когда для этого созреет время. Оно созрело осенью 1947 года, по всей вероятности, в связи с отклонением Советским Союзом плана Маршалла и укреплением советского доминирования над Восточной Европой.

На учредительной встрече – в Западной Польше, то есть на бывшей германской территории, – единственными делегациями, которые выступили в поддержку Коминформа, были югославская и советская. Гомулка был против, осторожно, но безоговорочно придерживаясь «польского пути к социализму».

В связи с этим могу привести любопытную подробность о том, что именно Сталин придумал название органа Коминформа «За прочный мир – за народную демократию», держа в голове идею о том, что западной прессе придется повторять этот лозунг каждый раз, когда будет необходимо что-то из него цитировать. Но сталинское ожидание осталось тщетным из-за длины и явного пропагандистского характера названия, и газету, как назло, чаще всего называли просто «органом Коминформа». Сталин также наконец решил, где будет находиться Коминформ. Делегаты сошлись на Праге. Чешский представитель Сланский в тот же вечер помчался на автомашине в Прагу, чтобы проконсультироваться по этому поводу с Готвальдом. Но в ту ночь Жданов и Маленков разговаривали со Сталиным (потому что даже в отдаленном пансионате они всегда поддерживали телефонную связь с Москвой), и, хотя Готвальд неохотно на это согласился, Сталин приказал, чтобы местом нахождения Коминформа был Белград.

Такое двурушничество наблюдалось в глубинах югославо-советских отношений: на поверхности – полное политическое и особенно идеологическое согласие, а в действительности – расходящиеся в разные стороны практика и суждения.

Когда довольно большая делегация высших югославских руководителей – Тито, Ранкович, Кидрич, Нешкович – находилась в Москве весной 1946 года, отношения между двумя группами руководителей казались более чем сердечными. Сталин обнимал Тито, говорил о его роли в европейском масштабе и грубо унижал болгар и Димитрова. Но вскоре после этого возникли напряженность и разногласия по поводу акционерных компаний.

Скрытые трения происходили постоянно. Невидимые для некоммунистического мира, они вспыхивали на закрытых заседаниях партийных комитетов по поводу вербовки для советской разведывательной службы, которая совершенно не считалась с тем, что касалось государственного и партийного аппаратов. Они вспыхивали также в сфере идеологии, в особенности из-за советского пренебрежения к югославской революции. Советские представители с явным неудовольствием проглатывали то, что югославы ставили Тито рядом со Сталиным, их особенно раздражали независимые связи Югославии с восточноевропейскими странами и рост ее престижа среди них.

Вскоре трения перешли и в экономические отношения, особенно после того, как югославам стало ясно, что, помимо обычных коммерческих связей, они не могут рассчитывать на советскую помощь в выполнении своего пятилетнего плана. Заметив сопротивление, Сталин подчеркнул, что использование акционерных компаний не годится для дружественных и союзнических стран, и пообещал предоставить всю возможную помощь, но в то же время его торговцы пользовались экономическим преимуществом, которое они получили в результате обострения отношений Югославии с Западом и в результате иллюзорного югославского взгляда на СССР как на бескорыстное и негегемонистическое государство.

Если не считать Албании, Югославия была единственной восточноевропейской страной, которая освободилась от нацистского вторжения и в то же время осуществила внутреннюю революцию без решающей помощи со стороны Красной армии. Она пошла дальше всех в проведении социальных преобразований и в то же время была расположена так, что со временем стала самым выпуклым и уязвимым местом в советском блоке. В Греции шла гражданская война. В Организации Объединенных Наций Югославию обвиняли в том, что она оказывает ей материальную помощь и занимается подстрекательством; в то же время отношения Югославии с Западом, и в особенности с Соединенными Штатами, были натянуты до предела.

Когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что Советское правительство не только с удовлетворением смотрело на обострение отношений Югославии с Западом, но даже и провоцировало его, стараясь, конечно, не выходить за пределы своих собственных интересов и возможностей. Молотов чуть ли не обнимал в Париже Кар деля после того, как в Югославии были сбиты два американских самолета, хотя и предостерег его от того, чтобы сбивать третий. Советское правительство не предпринимало никаких прямых действий в отношении восстания в Греции, практически оставив Югославию держать ответ в Организации Объединенных Наций, и не приняло никаких решительных мер, чтобы добиться прекращения военных действий – до тех пор, пока Сталин не счел, что это отвечает его интересам.

Поэтому выбор Белграда в качестве места пребывания Коминформа на поверхностный взгляд был признанием югославской революции. За ним стояло тайное советское намерение усыпить бдительность югославских руководителей революционным самоудовлетворением и подчинить Югославию некоей воображаемой международной коммунистической солидарности – а фактически гегемонии Советского государства или, скорее, ненасытным требованиям советской политической бюрократии.

Настало время сказать кое-что о позиции Сталина в отношении революций, и в том числе югославской революции. Поскольку в решающие моменты Москва всегда воздерживалась от поддержки китайской, испанской и во многих отношениях даже югославской революции, не без оснований превалировала точка зрения о том, что Сталин был в целом против революций. Это, однако, не совсем верно. Он был против только условно, то есть до такой степени, до которой революция выходила за пределы интересов Советского государства. Он инстинктивно чувствовал, что создание революционных центров за пределами Москвы может поставить под угрозу ее верховенство в мировом коммунизме, и в конце концов именно это и произошло. Вот почему он помогал революциям только до определенной точки – до тех пор, пока мог их контролировать, – но он всегда был готов в тяжелую минуту покинуть их, как только они ускользали из его хватки. Я считаю, что и сегодня в этом отношении в политике Советского правительства не произошло каких-либо существенных перемен.

Будучи человеком, который в собственной стране все подчинил своим взглядам и личности, Сталин не мог по-другому вести себя и за ее пределами. Отождествив внутренний прогресс и свободу с интересами и привилегиями политической партии, в международных делах он не мог действовать по-другому, кроме как быть гегемонистом. Как и всегда, судят не по словам, а по делам. Он сам стал рабом деспотизма, бюрократии, узости и низкопоклонства, которые он навязал своей стране.

Поистине никто не может отобрать у другого свободу, не потеряв свою собственную.

 

 

Причиной моей поездки в Москву были расхождения в политике Югославии и СССР в отношении Албании. В конце декабря 1947 года из Москвы поступило послание, в котором Сталин требовал, чтобы кто-нибудь из югославского Центрального комитета – обо мне он говорил только по имени – приехал для согласования политики двух правительств в отношении Албании.

Разногласия давали о себе знать по-разному, и особенно проявились после самоубийства Наку Спиру, члена албанского Центрального комитета.

Связи между Югославией и Албанией развивались во всех областях. Югославия направляла в Албанию все больше всевозможных специалистов. В Албанию отправлялось продовольствие, хотя Югославия сама испытывала его недостаток. Началось создание акционерных компаний. Оба правительства пришли к принципиальному согласию о том, что Албании следует объединиться с Югославией, что решило бы проблему албанского меньшинства в Югославии.

Условия, которые югославское правительство предлагало албанскому, были намного более благоприятными и справедливыми для албанцев, чем, для сравнения, те, которые Советское правительство предлагало Югославии. Очевидно, однако, что проблема заключалась не в степени справедливости, а в самой природе этих отношений. Часть албанского руководства втайне была глубоко против югославского подхода.

Наку Спиру – худощавый, болезненный, очень щепетильный, с прекрасным интеллектом – в то время руководил в албанском правительстве экономическими вопросами и был первым, кто восстал против Югославии, требуя независимого развития Албании. Его позиция вызвала резкую реакцию не только в Югославии, но и в албанском Центральном комитете. Ему особенно противостоял Кочи Хохе, албанский министр внутренних дел, который впоследствии был расстрелян по обвинению в том, что он занимал проюгославскую позицию. Рабочий с юга Албании и ветеран-революционер, Хохе пользовался репутацией самого стойкого партийца, несмотря на то что Энвер Ходжа – несомненно, более образованная и более живая личность – был генеральным секретарем партии и премьером правительства. Ходжа тоже присоединился к критике Спиру, хотя его истинная позиция оставалась неясной. Бедняга Спиру, оказавшись в изоляции, обвиненный в шовинизме и, вероятно, на грани исключения из партии, покончил с собой. С его смертью началось нечто такое, чего он никогда не мог себе представить, – ухудшение югославо-албанских отношений.

Конечно, все это замалчивалось от общественности. Позднее, после открытого разрыва с Югославией в 1948 году, Энвер Ходжа поднял Спиру на пьедестал как национального героя. Но в верхушках обеих стран это дело оставило плохое впечатление, которое невозможно было развеять утверждениями о трусости Спиру, мелкобуржуазном духе и тому подобном, чем всегда изобилует арсенал коммунистических клише.

Советское правительство было прекрасно информировано как о действительных причинах смерти Спиру, так и обо всей деятельности Югославии в Албании. Ее миссия в Тиране становилась все более и более многочисленной. Кроме того, отношения между тремя правительствами – советским, югославским и албанским – были таковы, что двое последних не особенно скрывали свои отношения с первым, хотя следует также сказать, что югославское правительство не консультировалось с советским в том, что касалось деталей его политики.

Советские представители все чаще жаловались на определенные югославские меры в Албании, и в то же время наблюдалась все большая близость между группой окружения Ходжи и советской миссией. То и дело на поверхность выплывали жалобы того или иного советского представителя: почему югославы создают акционерные компании с албанцами и в то же самое время отказываются создавать такие же компании с СССР в своей собственной стране? Почему они посылают своих инструкторов в албанскую армию, когда в их собственной армии работают советские инструкторы? Как могут югославы предоставлять специалистов для нужд развития в Албании, если они сами ищут специалистов за рубежом? Как получилось, что Югославия, сама бедная и слаборазвитая, вдруг вознамерилась развивать Албанию?

На фоне этих расхождений между советским и югославским правительствами стремление Москвы ослабить позиции и вытеснить Югославию из Албании становилось все более очевидным, что представлялось югославам исключительно несправедливым ввиду того, что не СССР предлагал объединиться с Албанией и что СССР даже не был приграничным соседом Албании. Поворот албанских руководителей к Советскому Союзу становился очевиднее и находил все более яркое отражение в их пропаганде.

Предложение Советского правительства устранить разногласия по поводу Албании было обеими руками принято в Белграде, хотя до сих пор и оставалось неясным, почему Сталин подчеркнул, что он хочет, чтобы именно я приехал в Москву.

Мне кажется, он руководствовался двумя причинами. Я, вероятно, произвел на него впечатление прямого и откровенного человека. Думаю, что таким же я считался и среди югославских коммунистов. И как таковой подходил для откровенного обсуждения сложного и весьма деликатного вопроса. Однако я также считаю, что у него было намерение привлечь меня на свою сторону для того, чтобы расколоть и подчинить себе югославский Центральный комитет. На его стороне уже были Хебранг и Жукович. Но Хебранга уже вышвырнули из Центрального комитета и начали секретное расследование из-за его необъяснимого поведения, когда во время войны он находился в тюрьме. Жукович был видной фигурой, но, даже будучи членом Центрального комитета, он не принадлежал к внутреннему кругу, который сформировался вокруг Тито в ходе борьбы за единство партии и во время самой революции.

В ходе пребывания Тито в Москве в 1946 году, когда он сообщил Сталину, что я страдаю от головных болей, Сталин пригласил меня навестить его в Крыму, чтобы отдохнуть и подлечиться. Но я не поехал, в большой степени из-за того, что приглашение Сталина не было повторено через посольство и я принял его за вежливый жест, сделанный просто потому, что разговор зашел обо мне.

Итак, я отправился в Москву – если правильно помню, 8 января, но в любом случае близко к этой дате – с неопределенными чувствами: я был польщен тем, что Сталин пригласил именно меня, но во мне также сидели смутные, непередаваемые подозрения, что это не было сделано случайно или с чистыми намерениями в отношении Тито и югославского Центрального комитета.

В Белграде я не получил никаких особых указаний и инструкций, но в инструкциях и не было необходимости, поскольку я был членом внутреннего круга руководителей, хорошо информированным об албано-югославских отношениях. Уже была сформулирована позиция, заключавшаяся в том, что советские представители не должны чинить препятствий уже объявленной политике югославско-албанского объединения посредством бестактных действий или проведения другой линии.

Представители югославской армии воспользовались удобной возможностью отправить со мной свою собственную делегацию, которая должна была представить просьбы о военном снаряжении и развитии нашей военной промышленности. Эта делегация включала в себя тогдашнего начальника Генерального штаба Коча Поповича и руководителя югославской военной промышленности Миялко Тодоровича. Тогдашний директор политической администрации в армии Светозар Вукманович-Темпо также сопровождал нас с целью ознакомления с опытом Красной армии в данной области.

Мы отправились в Москву поездом в хорошем настроении и с еще более чистой совестью. А также с укрепившимся мнением о том, что Югославии следует решать свои проблемы своим собственным путем и в большей степени полагаясь на собственные ресурсы.

 

 

Эта точка зрения была высказана еще до того, как это следовало бы сделать, – на обеде в югославском посольстве в Бухаресте, на котором присутствовали министр иностранных дел Румынии Анна Паукер и несколько румынских официальных лиц.

Все югославы, за исключением посла Голубовича, который впоследствии эмигрировал как сторонник Москвы, более или менее открыто отмечали, что Советский Союз не может быть абсолютной моделью в «построении социализма», потому что ситуация изменилась, а условия и обстоятельства в разных странах Восточной Европы сильно отличались. Я заметил, что Анна Паукер сохраняла осторожное молчание или же с чем-то неохотно соглашалась, стараясь избегать обсуждения таких чувствительных вопросов. Один из румын – кажется, это был Боднараш – возражал против наших взглядов, другой – к сожалению, я забыл его имя – от души с нами соглашался. Я считал разговор такого рода неподходящим, потому что был убежден, что каждое слово дойдет до ушей русских, и те не в состоянии будут понять их как нечто другое, чем «антисоветчина» – синоним всех зол на земле. В то же время, однако, я не мог отказаться от своей позиции. Таким образом, я пытался смягчить эти взгляды, подчеркивая заслуги СССР и теоретическое значение советского опыта. Но все это едва ли имело смысл, потому что я сам подчеркивал, что каждый должен прокладывать свою собственную дорогу в соответствии со своими конкретными обстоятельствами. Не удавалось развеять и неловкость. У меня было предчувствие; я знал, что у советских руководителей нет понятия нюансов или компромиссов, особенно в их собственных коммунистических рядах.

Хотя в Румынии мы были лишь проездом, мы повсюду видели причины для критики. Во-первых, в том, что касается отношений между Советским Союзом и другими восточноевропейскими странами: эти страны по-прежнему удерживались фактической оккупацией, а их богатства различными путями из них выжимались, чаще всего через акционерные компании, в которые русские едва ли что-либо вкладывали, за исключением германского капитала, который они просто провозгласили трофеем войны. Торговля с этими странами велась не так, как она ведется во всем мире, а на основе особых договоренностей, в соответствии с которыми Советское правительство покупало товары по заниженным, а продавало – по завышенным мировым ценам. Только Югославия была исключением. Обо всем этом мы знали. А вид нищеты и осознание бессилия и раболепия румынских властей лишь усиливали наше негодование.

Мы были особенно ошеломлены высокомерной позицией советских представителей. Я помню, как мы пришли в ужас от слов советского командующего в Яссах: «О, эти грязные румынские Яссы! И эти румынские мамалыжники! » Он также повторял остроту Эренбурга и Вышинского, касающуюся коррупции и воровства в Румынии: «Это не нация, это профессия! »

Особенно в ту мягкую зиму Яссы действительно были разваливавшимся провинциальным балканским городком, красоты которого – холмы, сады и террасы – могли быть замечены только опытным глазом. Но мы знали, что советские города едва ли выглядят лучше, если на самом деле не хуже. Именно позиция «высшей расы», зазнайство великой державы сердили нас больше всего. Любезное и глубоко уважительное отношение русских к нам не только еще больше подчеркивало унижение румын, но и наполняло нас гордостью за нашу собственную независимость и свободомыслие.

Мы уже приняли как жизненный факт то, что такие отношения и такая позиция, которые существовали в отношении румын, были «возможны даже при социализме», потому что «таковы русские» – отсталые, давно изолированные от остального мира, глухие в отношении своих революционных традиций.

В течение нескольких часов мы скучали в Яссах, пока за нами не прибыл советский поезд с советским же правительственным автомобилем, разумеется, в сопровождении неизбежного капитана Козовского, специализацией которого в советской системе государственной безопасности по-прежнему оставались югославы. На это раз он был менее откровенным и веселым, чем прежде, вероятно, лишь потому, что теперь он оказался лицом к лицу с министрами и генералами. В отношения между нами и нашими советскими «товарищами» вторгся неуловимый, неопределимый холодный бюрократизм.

Наших саркастических замечаний не избежал даже железнодорожный вагон, в котором мы ехали и который не стоил доброго слова, несмотря на его удобства, прекрасную пищу и хорошее обслуживание. Нам показались смешными огромные медные ручки, старомодная вычурность оформления и настолько высокий туалет, что ноги болтались в воздухе. Была ли во всем этом необходимость? Неужели великой суверенной державе нужна такая показуха? Самым абсурдным в том вагоне с его помпой царских времен было то, что в клетке в своем купе проводник держал курицу, которая несла яйца. Он получал маленькую зарплату, был ужасно одет и извинялся: «А что делать, товарищи? Рабочий человек должен стараться изо всех сил. У меня большая семья, а жизнь тяжелая». Хотя югославская железная дорога тоже едва ли могла бы похвастать точностью, здесь никто не удивлялся опозданиям на несколько часов. «Доберемся», – просто ответил один из проводников.

Украина и Россия, по самые крыши домов похороненные в снегу, тем не менее несли на себе отметины разрушений и ужасов войны – сгоревшие станции и бараки, вид закутанных в платки и разгребающих от снега рельсы женщин, сидящих лишь на кипятке да куске ржаного хлеба.

И на этот раз только Киев, несмотря на его нищету и изоляцию, оставил впечатление сдержанной красоты и чистоты, культуры, чувства стиля и вкуса. Поскольку стояла ночь, Днепра видно не было, а равнины сливались с небом. Тем не менее все напоминало Белград – будущий Белград с миллионом людей, построенный старательно и гармонично. В Киеве мы сделали лишь короткую остановку, чтобы пересесть на поезд в Москву. Никто из украинских официальных деятелей нас не встречал. Вскоре мы выехали в ночь, которая была белой от снега и темной от печали. Лишь наш вагон искрился блеском комфорта и изобилия в этой безграничной опустошенности и бедности.

 

 

Всего через несколько часов после нашего прибытия в Москву, когда мы вели задушевную беседу с югославским послом Владимиром Поповичем, на его столе зазвонил телефон. Из советского Министерства иностранных дел спрашивали, не устал ли я, потому что Сталин желал бы видеть меня немедленно, в тот же вечер. Такая спешка необычна для Москвы, где иностранным коммунистам приходилось настолько долго ждать, что среди них пошла поговорка: легко приехать в Москву, но трудно из нее выбраться. Конечно, если бы и устал, я весьма охотно принял бы приглашение Сталина. Все в нашей делегации смотрели на меня с восторгом, хотя и не без зависти, а Коча Попович и Тодорович не переставали напоминать мне, чтобы я не забыл, почему они тоже поехали, хотя я и воспользовался преимуществом нашей совместной поездки для того, чтобы в деталях ознакомиться с их просьбами.

Моя радость от предстоящей встречи со Сталиным была умеренной и не совсем полной именно из-за спешки, с которой она была организована. Это беспокойное чувство не покидало меня на протяжении всей ночи, которую я провел с ним и с другими советскими руководителями.

Как обычно, около девяти вечера меня привезли в Кремль, в кабинет Сталина. Там собрались сам Сталин, Молотов и Жданов. Последний, как мне было известно, отвечал в политбюро за отношения с зарубежными партиями.

После привычных приветствий Сталин немедленно приступил к делу:

– Итак, члены Центрального комитета в Албании убивают себя из-за вас! Это очень нехорошо, очень нехорошо.

Я начал объяснять: Наку Спиру был против объединения Албании с Югославией; он оказался в изоляции в своем собственном Центральном комитете. Я даже не успел закончить, когда Сталин, к моему удивлению, сказал:

– У нас нет никаких особых интересов к Албании. Мы согласны на то, чтобы Югославия поглотила Албанию!.. – При этом он собрал вместе пальцы правой руки и, поднеся их к губам, сделал жест, как будто хотел проглотить их.

Я был поражен и почти онемел от манеры выражения Сталина и его глотательного жеста, но не знаю, было ли это заметно по моему лицу, потому что я постарался все обратить в шутку и смотреть на это как на обычную резкую и образную манеру выражаться. Я опять объяснил:

– Дело не в поглощении, а в объединении! Тут в разговор вступил Молотов:

– Но это и есть поглощение!

А Сталин добавил с тем же самым жестом:

– Да, да. Поглощение! Но мы с вами согласны: вам следует поглотить Албанию – чем скорее, тем лучше.

Несмотря на такую манеру выражения, атмосфера в целом была сердечной, более чем дружественной. Даже Молотов отнесся к такому поглощению с дружеским юмором, хотя это едва ли было для него характерно.

Я относился к возобновлению дружеских отношений и объединению с Албанией исходя из искренних и конечно же революционных мотивов. Как и многие другие, считал, что объединение – при условии подлинно добровольного согласия албанских руководителей – будет не только представлять непосредственную ценность и для Югославии, и для Албании, но также и окончательно положит конец традиционной нетерпимости и конфликтам между сербами и албанцами. Особое значение такого объединения, на мой взгляд, заключалось в том, что оно сделало бы возможным слияние нашего значительного и компактного албанского меньшинства с Албанией в составе югославо-албанской федерации. Любое другое решение проблемы албанского национального меньшинства казалось мне нереальным, поскольку простая передача югославских территорий, населенных албанцами, дала бы толчок неконтролируемому сопротивлению со стороны самой югославской коммунистической партии.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.