Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Разочарования 2 страница



Само руководство комитета было малозначительным. Его президент, генерал Гундоров, был человеком во всех отношениях преждевременно состарившимся, с ограниченными взглядами, это был не тот человек, с которым можно было эффективно говорить даже по простейшим вопросам, касающимся того, как можно добиться славянской солидарности. Секретарь комитета Мочалов пользовался несколько большим авторитетом в силу того, что он был ближе к советским органам безопасности, что ему довольно плохо удавалось скрывать своим экстравагантным поведением. И Гундоров, и Мочалов были офицерами Красной армии, но находились средитех, кто доказал свою непригодность для фронта. В них можно было заметить сдерживаемое недовольство людей, пониженных до должностей, которые, как они считали, им не соответствовали. И только у их секретарши Назаровой, чересчур заискивающей женщины с редкими зубами, было нечто такое, что напоминало любовь к страдающим славянам, хотя и ее работа, как позднее стало известно в Югославии, была подчинена советским органам безопасности.

В штабе Панславянского комитета хорошо ели, еще лучше пили, а большей частью просто говорили. Произносились длинные и пустые тосты, которые мало отличались один от другого и, безусловно, были не столь красивы, как в царские времена. Я был поистине поражен отсутствием в панславянских идеях какой-либо свежести. Таким же было и здание комитета – подражанием барокко или чему-то в этом духе – в центре современного города.

Создание комитета было результатом временной, неглубокой и не вполне альтруистической политики. Однако, чтобы читатель понял меня правильно, следует добавить, что, хотя даже в то время мне все это было ясно, я был далек от того, чтобы смотреть на это с ужасом или удивлением. Тот факт, что Панславянский комитет служил обнаженным инструментом Советского правительства в целях влияния на отсталые слои славян за пределами Советского Союза и что его официальные лица зависели и были связаны и с секретными, и с государственными органами, – все это ничуть не беспокоило меня. Я лишь был встревожен его бессилием и поверхностностью, а более всего тем, что он не мог открыть мне двери в Советское правительство и к решению нужд Югославии. Потому что и мне, как любому другому коммунисту, было привито убеждение в том, что между Советским Союзом и другим народом не может существовать оппозиции, тем более не могла быть оппозицией революционная и марксистская партия, каковой на самом деле была югославская партия. И хотя Панславянский комитет представлялся мне слишком старомодным и, соответственно, неподходящим инструментом для достижения коммунистических целей, я считал его приемлемым, тем более потому, что на нем настаивало советское руководство. Что же касается связей его официальных лиц с органами безопасности, то разве я не научился смотреть на них как на почти божественных стражей революции и социализма – «меч в руках партии»?

Характер моего упорства в том, что я должен был достичь верхов Советского правительства, также следует объяснить. Настаивая, я тем не менее не был назойлив или обижен Советским правительством, потому что меня научили видеть в нем нечто даже более великое, нежели руководство моей собственной партии и революции, – ведущую державу коммунизма в целом. Я уже узнал от Тито и от других, что долгие ожидания – конечно же зарубежными коммунистами – были в Москве скорее стилем. Меня беспокоила и делала нетерпеливым неотложность потребностей нашей революции, то есть моей собственной югославской революции.

Хотя никто, даже югославские коммунисты, не говорил о революции, давно было очевидно, что она идет. На Западе уже очень много писали о ней. В Москве, однако, упорно отказывались признавать ее – даже те, кто, так сказать, имел для этого все основания. Все упрямо говорили только о борьбе против фашистских захватчиков и даже еще более упрямо подчеркивали исключительно патриотический характер этой борьбы, все время явно указывая на решающую роль во всем этом Советского Союза. Конечно же мне и в голову не приходила мысль отрицать решающую роль советской партии в мировом коммунизме или Красной армии в войне против Гитлера. Но на территории моей собственной страны и в своих собственных условиях югославские коммунисты явно вели войну, независимую от сиюминутных успехов или поражений Красной армии, более того, войну, которая трансформировала политическую и социальную структуру страны. И с внешней, и с внутренней точек зрения югославская революция превышала пределы потребностей и целей советской внешней политики, и именно этим я объяснял препятствия и отсутствие понимания, с которыми я здесь сталкивался.

Самым странным было то, что те, кто должен был знать об этом лучше кого бы то ни было, упорно хранили молчание и притворялись, что ничего не понимают. Мне еще предстояло узнать о том, что в Москве дискуссии и особенно определения политических позиций должны были дожидаться до тех пор, пока не высказался Сталин или, по крайней мере, Молотов. Это касалось даже таких выдающихся деятелей, как бывшие секретари Коминтерна Мануильский и Димитров.

Тито и Кард ель, а также другие югославские коммунисты, которые бывали в Москве, сообщали, что Мануильский был особенно хорошо расположен к югославам. Это, возможно, было использовано против него во время чисток 1936–1937 годов, в результате которых погибла почти вся группа югославских коммунистов, но сейчас, после югославского восстания против нацистов, такое расположение может рассматриваться как дальновидная позиция. В любом случае он привнес в свой энтузиазм в отношении борьбы югославов определенную долю личной гордости, хотя и не знал никого из новых югославских руководителей, за исключением, возможно, Тито, да и того очень мало. Наша встреча с ним состоялась вечером. На ней также присутствовал Г. Ф. Александров, видный советский философ и, что еще намного более важно, заведующий отделом агитации и пропаганды Центрального комитета.

Александров не произвел на меня никакого особого впечатления: неопределенность или, скорее, бесцветность была его главной, характерной чертой. Это был низкого роста, лысый человек, чьи бледность и тучность говорили о том, что он никогда не выходил из своего кабинета. Если не считать нескольких общих замечаний и добрых улыбок, он не сказал ни слова о характере и масштабах восстания югославских коммунистов, хотя я в своем выступлении как бы без умысла коснулся этих самых вопросов. Центральный комитет, по всей видимости, еще не определил своей позиции; таким образом, с точки зрения советской пропаганды это оставалось просто борьбой против захватчиков без каких-либо реальных последствий для внутренних дел югославского государства или международных отношений.

Не занял определенной позиции и Мануильский. Тем не менее он проявил живой, эмоциональный интерес. Я уже был наслышан о его ораторских способностях. Этот дар можно было заметить даже в его статьях, он блистал глянцем и яркостью своих выражений. Он был худощавым и уже сгорбленным старослужащим, темноволосым, с подстриженными усами. Говорил шепеляво, почти мягко и – что меня тогда удивило – без особой энергии. Таким он был и во всем остальном – тактичным, приветливым вплоть до веселости и явно любящим культуру.

Описывая ход восстания в Югославии, я отметил, что там формируется новая форма правления, которая по своему существу была идентична советской. Я особо постарался подчеркнуть революционную роль крестьянства; я практически свел восстание в Югославии к связи между бунтом крестьян и коммунистическим авангардом. Но хотя ни он, ни Александров не возражали против того, что я говорил, они и не дали никаких указаний на то, что одобряют мои взгляды. Даже если я и считал естественным, что роль Сталина во всем была решающей, я все-таки ожидал от Мануильского большей самостоятельности и инициативы в словах и поступках. Я ушел со встречи с ним под впечатлением живости его личности, тронутый его энтузиазмом в отношении борьбы в Югославии, но также убежденный в том, что Мануильский не играл никакой реальной роли в определении политики Москвы, даже той, которая не касалась Югославии.

Говоря о Сталине, он пытался скрыть безграничное подхалимство за «научными» и «марксистскими» формулировками. Манера его выражений о Сталине выглядела приблизительно так: «Вы знаете, невозможно представить себе, чтобы один человек мог сыграть такую решающую роль в критически важный момент войны. И что один человек может вмещать в себя столько талантов – государственного деятеля, мыслителя и солдата! »

Мои наблюдения, касающиеся незначительности фигуры Мануильского, позднее нашли жестокое подтверждение. Он был назначен на пост министра иностранных дел Украины (по рождению он был украинским евреем), что означало его окончательную изоляцию от реальной политической деятельности. Действительно, в качестве секретаря Коминтерна он был послушным инструментом в руках Сталина, тем более что его прошлое было не полностью большевистским: он принадлежал к возглавлявшейся Троцким группе так называемых межрайонцев, которая объединилась с большевиками только накануне революции 1917 года. В 1949 году я встретил его в Организации Объединенных Наций. Там от имени Украины он выступал против «империалистов» и «фашистской клики Тито». От всего его красноречия осталась лишь турбулентность, а от проницательных мыслей – только фразерство. Он был уже всеми забытым дряхлым маленьким старичком, почти все следы которого терялись по мере того, как он катился вниз по крутой лестнице советской иерархии.

С Димитровым было совсем не так. За время моего пребывания я трижды встречался с ним – два раза в госпитале Советского правительства и третий раз на его вилле недалеко от Москвы. Каждый раз он производил на меня впечатление больного человека. У него была астматическая одышка, нездоровый цвет кожи, вокруг ушей – засохшие пятна, как будто от экземы. Волосы были настолько редки, что обнажали высохший желтый череп. Но мысли были быстры и свежи в противоположность его медленным, усталым движениям. Этот преждевременно состарившийся, почти сокрушенный человек продолжал излучать мощную энергетику здравого ума и силы. Об этом свидетельствовали и его черты, в особенности напряженный взгляд выпуклых голубоватых глаз. Хотя он не оглашал все свои мысли, разговор вел откровенно и твердо. Нельзя сказать, что он не понимал ситуации в Югославии, хотя он тоже считал преждевременным – ввиду отношений между СССР и Западом – утверждение ее фактически коммунистического характера. Конечно, я тоже считал, что основные усилия нашей пропаганды должны быть направлены на подчеркивание борьбы против захватчиков, что означало не делать акцента на коммунистическом характере этой борьбы. Но наибольшую важность для меня представляло то, что советские руководители, а также и Димитров понимали – по крайней мере, в том, что касалось Югославии, – бессмысленность настаивания на коалиции между коммунистами и буржуазными партиями, поскольку война уже показала, что коммунистическая партия является единственной реальной политической силой. Эта моя точка зрения означала непризнание югославского королевского правительства в изгнании и фактически самой монархии.

Во время нашей первой встречи я рассказал Димитрову о событиях и ситуации в Югославии. Он охотно признал, что не ожидал того, что югославская партия покажет себя в высшей степени боевой и изобретательной; раньше он возлагал больше надежд на французскую компартию. Он вспомнил, как Тито, уезжая из Москвы в конце 1939 года, поклялся, что югославская партия смоет пятно, которым ее замарали разные фракционеры, и проявит себя достойной имени, которое она носила, тогда как Димитров посоветовал ему не давать клятвы, но действовать мудро и решительно. Далее он сказал: – Вы знаете, когда встал вопрос о том, кого назначить секретарем югославской партии, возникли некоторые колебания, но я был за Вальтера. – В то время это была партийная кличка Иосипа Броза; позднее он принял имя Тито. – Он был рабочим и казался мне твердым и серьезным. Рад, что я не ошибся.

Почти извиняясь, Димитров заметил, что Советское правительство было не в состоянии помочь югославским партизанам в момент их наибольших нужд. Он сам лично привлек к этому внимание Сталина. Это была правда: еще в 1941–1942 годах советские летчики пытались пробиться к базам югославских партизан, а несколько возвращавшихся домой югославских эмигрантов, которые летели с ними, замерзли.

Димитров затронул также наши переговоры с немцами об обмене пленными: «Мы опасались за вас, но, к счастью, все обернулось хорошо».

Я на это не реагировал, как не сказал бы я и ничего более того, что он подтвердил, даже если бы он настаивал на деталях. Но не было никакой опасности, что он скажет или спросит что-то такое, чего не следовало бы; в политике все, что хорошо кончается, быстро забывается.

На самом деле Димитров ни на чем не настаивал; Коминтерн был фактически распущен, и единственная его работа состояла в том, чтобы собирать информацию о коммунистических партиях и давать советы Советскому правительству и партии.

Он рассказал мне, как впервые возникла идея распустить Коминтерн. Это случилось в то время, когда Советский Союз аннексировал Прибалтийские государства. Даже тогда стало очевидно, что главной силой в распространении коммунизма является Советский Союз и поэтому все силы должны сплачиваться непосредственно вокруг него. Сам роспуск отложили из-за международной ситуации, чтобы избежать создания впечатления, будто это делается под нажимом немцев, с которыми отношения в то время были неплохими.

Димитров был человеком, пользующимся редким уважением Сталина, и – что, возможно, не так важно – был бесспорным лидером болгарского коммунистического движения. Две последующие встречи с Димитровым подтвердили это. Во время первой я обрисовал условия в Югославии членам болгарского Центрального комитета, а на второй речь шла о возможном болгаро-югославском сотрудничестве и о борьбе в Болгарии.

Помимо Димитрова, на встрече с болгарским Центральным комитетом присутствовали Коларов, Червенков и другие. Червенков приветствовал меня по случаю моего первого визита, хотя на беседу он не остался, и я принял его за личного секретаря Димитрова. На второй встрече он также находился в тени – молчаливый и ненавязчивый, хотя позднее у меня сложилось о нем другое впечатление. От Влаховича и других я уже узнал, что он был мужем сестры Димитрова, что его должны были арестовать во времена чисток – «разоблачение» политической школы, в которой он был инструктором, было уже опубликовано, – но он нашел убежище у Димитрова. Димитров вступился за него в НКВД и навел во всем этом порядок.

Чистки были особенно тяжелы для коммунистических эмигрантов, тех членов нелегальных партий, которым не к кому было обратиться, кроме как к Советскому Союзу. Болгарским эмигрантам повезло в том, что Димитров был секретарем Коминтерна и человеком, пользовавшимся таким авторитетом. Он спас многих из них. За югославами же никто не стоял; они скорее копали могилу друг другу в своей гонке за властью в партии и в рвении доказать свою преданность Сталину и ленинизму.

Преклонный возраст Коларова был уже очевиден – ему было за семьдесят, и, более того, на протяжении многих лет он не проявлял политической активности. Он был своего рода реликвией бурных истоков болгарской партии. Он принадлежал к «тесным» (буквально: узким) – левому крылу Болгарской социалистической партии, из которого позднее родилась коммунистическая партия. В 1923 году болгарские коммунисты оказали вооруженное сопротивление военной клике генерала Цанкова, которая до этого осуществила переворот и убила крестьянского лидера Александра Стамболийского. У Коларова была массивная голова, скорее напоминавшая турецкую, нежели славянскую, с точеными чертами, крепким носом, чувственными губами, но его мысли витали в давно прошедших временах и, говорю этобезо всякой затаенной вражды, в не представлявших важности вопросах. Мой рассказ Коларову о борьбе в Югославии был не просто анализом, но также представлял собой ужасающую картину разрушений и резни. Из порядка десяти тысяч человек, состоявших в партии до войны, в живых оставались едва ли две тысячи, а наши нынешние потери в войсках и населении я оценил примерно в миллион двести тысяч. Тем не менее после всего моего изложения Коларов счел уместным задать мне один-единственный вопрос:

– По вашему мнению, язык, на котором говорят в Македонии, ближе к болгарскому или к сербскому?

У югославского коммунистического руководства уже были серьезные ссоры с Центральным комитетом Болгарии, который утверждал, что в силу болгарской оккупации югославской Македонии организация югославской коммунистической партии в Македонии должна достаться ему. Спор был в конце концов разрешен Коминтерном, который поддержал югославскую точку зрения, но только после нападения Германии на СССР. Тем не менее трения из-за Македонии, а также по другим вопросам, касающимся партизанского восстания против болгарских оккупантов, продолжались и обострялись по мере приближения неизбежного часа поражения Германии и вместе с ней Болгарии. Влахович также обратил внимание Москвы на притязания болгарских коммунистов в отношении югославской Македонии. По правде говоря, следует добавить, что Димитров в этом вопросе занимал несколько другую позицию. Для него предметом наибольшей озабоченности был вопрос восстановления болгаро-югославских отношений. Я не верю в то, что даже он придерживался точки зрения, что македонцы были отдельной национальностью, несмотря на тот факт, что его мать была македонкой и что его отношение к македонцам было отмечено сентиментальностью.

Возможно, я высказал слишком много горечи, когда ответил Коларову:

– Я не знаю, к болгарскому или сербскому ближе македонский язык, но македонцы – это не болгары, а Македония не является болгарской.

Димитров счел это неприятным. Он покраснел и помахал рукой:

– Это не представляет важности! – и перешел к другому вопросу.

Из моей памяти выветрилось, кто присутствовал на третьей встрече с Димитровым, но определенно Червенков отсутствовать не мог. Встреча состоялась накануне моего возвращения в Югославию, в начале июня 1944 года. Она должна была быть посвящена сотрудничеству между югославскими и болгарскими коммунистами. Но это едва ли стоило обсуждать, потому что у болгар в то время фактически не было партизанских отрядов.

Я настаивал на том, что в Болгарии должны быть начаты военные операции и создание партизанских отрядов, и охарактеризовал как иллюзии ожидание того, что в Болгарской королевской армии произойдет переворот. Я основывался в этом на югославском опыте: из старой югославской армии партизаны заполучили только отдельных офицеров, тогда как коммунистической партии в ходе весьма упорной борьбы пришлось создавать армию, состоящую из небольших подразделений. Было ясно, что Димитров также разделял эти иллюзии, хотя он и согласился с тем, что создание партизанских отрядов должно вестись активно.

Было очевидно, что он знал нечто такое, чего не знал я. Когда я подчеркнул, что даже в Югославии, где оккупация уничтожила старый государственный аппарат, необходимо довольно продолжительное время, чтобы прийти к соглашению с его остатками, он вставил замечание: «Так или иначе, через три или четыре месяца в Болгарии свершится революция; Красная армия скоро будет на ее границах! »

Хотя Болгария не находилась в состоянии войны с Советским Союзом, мне было ясно, что Димитров ориентировался на Красную армию как на решающий фактор. Конечно же он не заявлял категорически, что Красная армия вступит в Болгарию, но явно даже тогда знал, что это произойдет, и давал мне намек. С учетом точки зрения и ожиданий Димитрова мое требование партизанских операций и отрядов потеряло всякую важность и смысл. Разговор свелся к обмену мнениями и братским приветствиям Тито и югославским воинам.

Стоит охарактеризовать позицию Димитрова в отношении Сталина. Он также говорил о нем с восхищением и уважением, но без какой-либо бросающейся в глаза лести или благоговения. Его отношение к Сталину было явно отношением революционера, который дисциплинированно подчинялся лидеру, но и революционера, у которого есть собственные мысли. Он особо подчеркнул роль Сталина в войне.

Он сказал:

– Когда немцы находились у Москвы, возникли всеобщая неопределенность и замешательство. Советское правительство переехало в Куйбышев. Но Сталин оставался в Москве. Я был с ним в то время в Кремле. Из Кремля изымали архивы. Я предложил Сталину, чтобы Коминтерн направил прокламацию германским солдатам. Он согласился, хотя полагал, что из этого не выйдет никакой пользы. Вскоре после этого мне пришлось покинуть Москву. Сталин не уехал; он был полон решимости защищать ее. И в этот самый драматический момент он устроил парад на Красной площади по случаю годовщины Октябрьской революции. Проходившие перед ним дивизии отправлялись на фронт. Невозможно выразить словами, какое это имело моральное значение, когда люди узнали, что Сталин находится в Москве, когда они услышали его слова. Это восстановило их веру, подняло уверенность, а это стоило больше, чем хороших размеров армия.

Тогда я познакомился с женой Димитрова. Она была немкой из района Судет. Это скрывалось из-за всеобщей ярости в отношении немцев, к которой спонтанно склонялись простые русские и которую они понимали легче, чем антифашистскую пропаганду.

Вилла Димитрова была роскошна и со вкусом обставлена. На ней было все – за исключением радости. Единственный сын Димитрова умер; портрет изнуренного болезнью парня висел в кабинете отца. Воин может иной раз выносить поражения и находить радость в победах, но, будучи пожилым человеком в конце своей власти, Димитров не мог больше оставаться счастливым или справляться с окружавшей его молчаливой жалостью, с которой он встречался на каждом шагу.

 

 

За несколько месяцев до нашего прибытия Москва объявила, что в Советском Союзе сформирована Югославская бригада. Несколько ранее были сформированы Польское и тогда Чешское подразделения. Мы в Югославии не могли представить себе, откуда в Советском Союзе могло взяться такое большое число югославов, когда даже те немногочисленные политические эмигранты, которые там оказались, в основном исчезли в результате чисток.

Теперь, в Москве, мне все стало ясно. Основная часть личного состава Югославской бригады состояла из военнослужащих полка, который хорватский предатель Павелич в знак солидарности послал к немцам на советский фронт. Но армия Павелича не имела там успеха; полк был вдребезги разбит, взят в плен под Сталинградом и после обычной чистки преобразован в Югославскую антифашистскую бригаду во главе с командующим Мезичем. Нескольких югославских политических эмигрантов собрали и назначили на политические посты в бригаде, а советские офицеры – как военные специалисты, так и из органов безопасности – руководили снаряжением и проверкой людей. Поначалу советские представители настаивали на том, чтобы знаки различия в бригаде были идентичны Югославской королевской армии, но, встретив сопротивление со стороны Влаховича, они согласились на введение знаков различия Народно-освободительной армии. Было трудно прийти к согласию о знаках различия посредством депеш, но Влахович тем не менее сделал все, что мог, и мы нашли такие знаки различия, которые были результатом соглашения и компромисса. По нашему настоянию вопрос был окончательно урегулирован.

Никаких существенных проблем, касающихся бригады, больше не было, если не считать нашей неудовлетворенности тем, что на посту командующего был сохранен тот же самый человек. Но русские защищали его выбор, говоря, что он отказался от прошлых убеждений и имеет большое влияние на своих людей. У меня сложилось такое впечатление, что Мезич был глубоко деморализован и что, как и многие, просто поменял свои убеждения, чтобы избежать лагеря для военнопленных. Сам же он был разочарован, поскольку его функция в подразделении явно была нулевой – чисто формальной.

Бригада расположилась в лесу недалеко от города Коломна. Они жили в землянках, вырытых без учета суровой русской зимы. Сначала я удивлялся жесткой дисциплине, царившей в отряде. Было определенное расхождение, противоречие между целями, которым, как предполагалось, должно было служить это подразделение, и методами, которыми люди должны были вдохновляться на выполнение этих целей. В наших партизанских отрядах царил дух товарищества и солидарности, а наказания были суровыми только за мародерство и неповиновение. Здесь же все было основано на слепом подчинении, которому вполне могли бы позавидовать пруссаки Фридриха I. Однако и этого мы не могли изменить из-за упрямых, жестких советских инструкторов, с одной стороны, а с другой – из-за людей, которые только вчера воевали на стороне немцев. Мы проводили проверки, выступали с речами, поверхностно обсуждали проблемы, оставляя все как и было, и все это неизбежно заканчивалось пирушками с офицерами, которые все поголовно напивались, произнося тосты за Тито и Сталина и обнимая друг друга во имя славянского братства.

Одним из дополнительных наших заданий было сделать на заказ первые медали новой Югославии. Здесь мы встретили полное понимание, и если медали – особенно памятная медаль о 1941 годе – получились плохо, то в этом была вина не столько советской фабрики, сколько нашей скромности и плохого качества эскизов, доставленных из Югославии.

Надзор за иностранными подразделениями осуществлял генерал НКВД Жуков. Стройный и бледный блондин, все еще молодой и очень находчивый, Жуков не был лишен чувства юмора и изысканного цинизма – качеств не редких для сотрудников секретных служб. Говоря о Югославской бригаде, он сказал мне: «Неплохо, учитывая материал, с которым нам пришлось работать». И это было верно. И если позднее в Югославии она едва ли отличилась в боях с немцами, это следует объяснять не столько бойцовскими качествами людей, сколько неподобающей организацией и отсутствием опыта ее как части армии, отличной от советской и находящейся в условиях боевых действий, отличавшихся от тех, которые были на Восточном фронте.

Генерал Жуков устроил в честь нас прием. Военный атташе Мексики в беседе со мной предложил помощь, но, к сожалению, мы не могли сообразить, каким образом она могла бы дойти до наших войск в Югославии.

Как раз перед моим отъездом из Москвы меня пригласили на обед к генералу Жукову. Все было уютно, но скромно, хотя и почти роскошно для Москвы, особенно в военное время. Жуков был прекрасным государственным служащим, и на основе опыта на него большее впечатление производила сила, нежели идеология, в качестве средства достижения коммунизма. Отношения между нами достигли известной степени близости, хотя в то же время были и сдержанными, потому что ничто не могло отодвинуть в сторону расхождений в наших привычках и взглядах. Отношения политической дружбы хороши лишь тогда, когда каждый остается самим собой. Перед тем как я ушел от него, Жуков подарил мне офицерский ручной пулемет – подарок скромный, но полезный в военное время.

С другой стороны, у меня состоялась совсем не такая встреча с органами советской секретной службы. Благодаря капитану Козовскому меня навестил в ЦДКА скромно одетый, невысокого роста человек, который не скрывал того, что он из органов государственной безопасности. Мы договорились встретиться на следующий день в настолько конспиративной обстановке, что – как раз по той причине, что я на протяжении столь многих лет был нелегальным сотрудником, – я посчитал чересчур сложным. На находившейся неподалеку улице меня ждала машина. После езды запутанным маршрутом мы пересели в другую только для того, чтобы нас высадили на какой-то улице огромного города, по которой мы потом отправились на третью улицу, где из окна огромного жилого дома кто-то выбросил нам маленький ключ, с помощью которого мы наконец попали в просторную и роскошную квартиру на третьем этаже. Хозяйка квартиры – если она была хозяйкой – одна из тех северного типа блондинок с ясными глазами, чья полногрудость подчеркивает красоту и силу. Ее ослепительная красота не играла никакой роли, по крайней мере в данном случае, но оказалось, что она была более важной персоной, нежели человек, который привел меня. Она задавала вопросы, а он записывал ответы. Их больше интересовали те, кто функционировал в отделах коммунистической партии, чем люди из других партий. У меня было неприятное чувство, что я нахожусь на допросе в полиции, и тем не менее я знал, что моим долгом как коммуниста было предоставить требуемую информацию. Если бы меня вызвал кто-то из членов Центрального комитета Советской партии, я бы не колебался. Но что эти люди хотят получить вместе с данными о коммунистической партии и ведущих коммунистах, когда их работа состоит в том, чтобы вести борьбу с врагами Советского Союза и возможными провокаторами внутри коммунистических партий? Тем не менее я отвечал на их вопросы, избегая каких-либо точных или негативных оценок и особенно упоминаний о внутренних трениях. Я делал это как из морального отвращения к тому, чтобы рассказывать о моих товарищах что-то такое, о чем бы они не знали, так и из внутренней страстной антипатии к тем, кто, как я считал, не имеет никакого права вторгаться в мой внутренний мир, мои взгляды и мою партию. Несомненно, эту неловкость почувствовали и мои хозяева, потому что деловая часть встречи едва ли продолжалась полтора часа; потом состоялся переход к менее напряженной товарищеской беседе за кофе и пирожными.

Мои контакты с советской общественностью были как более частыми, так и более непосредственными. В то время в Советском Союзе контакты людей с иностранцами из союзнических стран строго не ограничивались.

Поскольку шла война и мы были представителями единственной партии и народа, которые подняли восстание против Гитлера, мы вызывали всеобщее любопытство. В поисках нового вдохновения к нам приходили писатели, за новыми интересными рассказами – кинорежиссеры, за статьями и информацией – журналисты, а также юноши и девушки, которые хотели нашей помощи в том, чтобы отправить их в Югославию добровольцами.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.