Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Разочарования 3 страница



Их самая авторитетная ежедневная газета «Правда» попросила у меня статью о борьбе в Югославии, а «Новое время» – о Тито. В обоих случаях я столкнулся с трудностями при редактировании этих статей. «Правда» выбросила почти все, что касалось характера и политических последствий борьбы. Переделка статей, чтобы они укладывались в партийную линию, была в порядке вещей и в нашей партии. Но это делалось только тогда, когда бывали крупные отклонения или затрагивались чувствительные вопросы. Однако «Правда» выбросила все, что касалось самой сути нашей борьбы – нового режима и социальных перемен. Она дошла даже до того, чтобы выправлять мой стиль, вырезая каждое фигуральное выражение, которое было хотя бы в наименьшей мере необычным, сокращая предложения, выкидывая фразеологические обороты. Статья стала серой и неинтересной. После схватки с одним из редакторов я согласился с правкой; было бессмысленно доводить дело до антагонизма, и лучше уж было опубликовать ее в таком виде, чем не публиковать вообще.

Дело с «Новым временем» привело к еще более серьезным неприятностям. Кастрация ими моего стиля и моих мыслей была несколько менее радикальной, но они выхолостили или выбросили практически все, что касалось утверждения самобытности и чрезвычайной значительности личности Тито. Во время моей первой беседы с одним из редакторов «Нового времени» я согласился на некоторые несущественные изменения. И только во время второй беседы – когда мне стало ясно, что в СССР никого нельзя превозносить за исключением Сталина, и когда редактор открыто признал это следующими словами: «Это неудобно из-за товарища Сталина; таким образом здесь обстоят дела», – я согласился на другие изменения, тем более что в статье сохранились ее колорит и суть.

Для меня и других югославских коммунистов лидерство Сталина было неоспоримо. Тем не менее я был озадачен, почему другим коммунистическим лидерам – в данном случае Тито – нельзя воздавать хвалу, если они заслуживают этого с коммунистической точки зрения.

Следует заметить, что сам Тито был очень польщен статьей и что, насколько мне известно, в советской печати никогда не публиковалась столь высокая похвала любому другому здравствующему человеку.

Это объясняется тем, что советское общественное мнение – то есть мнение партии, поскольку никакого другого не существует, – питало энтузиазм в отношении югославской борьбы. Но также и тем, что в ходе войны изменилась атмосфера советского общества.

Оглядываясь назад, могу сказать, что в СССР спонтанно распространилось убеждение, что теперь, после того, как война продемонстрировала преданность советских людей своей родине и основным завоеваниям революции, больше не будет причин для политических ограничений и для идеологических монополий, удерживаемых небольшими группами вождей или особенно одним вождем. Мир менялся прямо на глазах советских людей. Было ясно, что СССР будет не единственной социалистической страной и что на арену выходят новые революционные лидеры и трибуны.

Такая атмосфера и такие мнения в то время не мешали советским лидерам; наоборот, такие мнения помогали военным усилиям. Для самих вождей не было оснований не поощрять такие иллюзии. В конце концов, Тито или, скорее, борьба югославов способствовали переменам на Балканах и в Центральной Европе, что не ослабляло позиций Советского Союза, но на деле усиливало их. Таким образом, не было причин не популяризировать югославов и не помогать им.

Но в этом играл роль и более значительный фактор. Хотя они и были союзниками с западными демократиями, советская система или, скорее, советские коммунисты чувствовали себя одинокими в борьбе. Они воевали за свое собственное выживание и за исключительно свой образ жизни. А ввиду отсутствия второго фронта, то есть крупных сражений на Западе в момент, который был решающим для судьбы русского народа, каждый простой человек и каждый рядовой солдат не мог не чувствовать одиночества. Югославское восстание помогало рассеять такие чувства среди руководителей и в народе.

И как коммунист, и как югослав, я был тронут любовью и уважением, которые встречал повсюду, в особенности в Красной армии. С чистой совестью я сделал запись в книге посетителей выставки захваченного немецкого оружия: «Горжусь тем, что здесь нет оружия из Югославии! » – потому что там было оружие со всей Европы.

Нам предложили побывать на Юго-Западном – Втором Украинском – фронте, под командованием маршала И. С. Конева. Мы вылетели самолетом в Умань – малоизвестный, небольшой город на Украине, – на рассеченную пустошь, которую оставили после себя война и безмерная человеческая ненависть.

Местный совет организовал для нас ужин и встречу с общественными деятелями города. Ужин, который состоялся в заброшенном, ветхом доме, едва ли можно назвать радостным событием. Епископ Умани и местный партийный секретарь не могли скрыть свою взаимную нетерпимость, хотя оба они каждый по-своему боролись против немцев.

Раньше я узнал от советских официальных лиц, что, как только началась война, российский патриарх, не спрашивая правительство, составил энциклики против немецких захватчиков и что они получили отклики, которые пошли намного дальше подчиненного ему духовенства. Эти обращения были также привлекательными по форме: на фоне монотонности советской пропаганды они светились свежестью старинного и религиозного патриотизма. Советское правительство быстро приспособилось и стало добиваться поддержки церкви, несмотря на то что продолжало считать ее пережитком старого режима. На фоне бедствий войны религия была возрождена и развивалась, и глава советской миссии в Югославии генерал Корнеев рассказывал, как много людей – и притом людей, занимавших ответственные посты, – в момент смертельной угрозы со стороны немцев думали обратиться к православию как к более постоянному идеологическому вдохновителю. «Мы бы спасали Россию даже посредством православия, если бы это стало неизбежно! » – объяснил он.

Сегодня это звучит невероятно. Но только для тех, кто не осознает тяжести ударов, которые наносились русскому народу, для тех, кто не понимает, что каждое человеческое общество в какой-то данный момент принимает и развивает те идеи, которые лучше всего подходят для поддержания и расширения условий его существования. Генерал Корнеев был не глуп, глубоко предан советской системе и коммунизму. Для людей, подобных мне, выросших вместе с революционным движением, которым пришлось вести борьбу за выживание, настаивая на идеологической чистоте, предположения Корнеева казались абсурдными. Тем не менее я совсем не был изумлен – настолько широко распространенным стал русский патриотизм, если не сказать национализм, – когда епископ Умани поднял тост за Сталина как за «объединителя советских земель». Сталин интуитивно понимал, что его правительство и его система не выстоят под ударами германской армии, если только они не будут опираться на поддержку вековых устремлений и духа русского народа.

Секретарь Уманьского совета задыхался от горьких чувств, когда епископ искусно и рассудительно подчеркивал роль церкви, и даже еще больше из-за пассивной позиции народа. Партизанский отряд, которым он командовал, был настолько численно слаб, что ему едва удавалось справляться с украинской жандармерией, которая работала на немцев.

Да, действительно, было невозможно скрыть пассивное отношение украинцев к войне и к советским победам. Народ пребывал хмур, молчалив и не обращал на нас никакого внимания. Хотя офицеры, с которыми мы контактировали, прикрывали или приукрашивали поведение украинцев, наш русский шофер поминал их мать, потому что сами украинцы воевали не лучшим образом, а теперь русским приходилось освобождать их.

На следующий день по весенней украинской грязи мы отправились по стопам победоносной Красной армии. Разрушенное, искореженное германское снаряжение, которое нам так часто попадалось, дополняло картину искусства и мощи Красной армии, но больше всего нас восхищали крепость духа и самоотверженность русского солдата, который выносил долгие дни и недели по пояс в грязи, без хлеба и сна, под ураганом огня и стали в ходе бешеных атак немцев.

Если бы я отбросил предубежденный, догматический и романтический энтузиазм, я бы сегодня, как и тогда, высоко оценил качества Красной армии и в особенности ее русского ядра. Верно, что советские командирские кадры, солдаты и даже в большей мере младшие офицеры получают одностороннее политическое образование, но во всех остальных отношениях они развивают инициативу вместе с широтой культуры. Дисциплина жесткая и беспрекословная, но не безрассудная; она отвечает главным целям и задачам. Советские офицеры – не только очень умелы в профессиональном смысле, но составляют наиболее талантливую и смелую часть советской интеллигенции. Хотя им относительно хорошо платят, они не составляют касту саму по себе, и хотя от них не требуется особо хорошего знания марксистской доктрины, от них тем не менее ожидают, что они будут храбрыми и не отступят. Так, например, командный центр командующего корпусом в Яси находился в трех километрах от немецких позиций. Сталин проводил огульные чистки, особенно в высших командных эшелонах, но они имели меньшие последствия, чем иногда полагают, потому что он в то же время без колебаний выдвигал людей более молодых и талантливых; каждый офицер, который был предан ему и его целям, знал, что его амбиции получат поддержку. Быстрота и решимость, с которыми он проводил преобразования высшего командования в разгар войны, подтверждали его приспособляемость и желание открыть карьеры талантливым людям. Он действовал одновременно в двух направлениях: ввел в армии абсолютное повиновение правительству, партии и ему лично и не жалел ничего для достижения боевой готовности, улучшения условий жизни армии и быстрого продвижения лучших людей.

Именно в Красной армии я впервые услышал от одного армейского командира мысль, которая тогда показалась мне странной, хотя и смелой: когда коммунизм победит во всем мире, делал он вывод, войны примут окончательный ожесточенный характер. Согласно марксистской теории, которую советские командиры знали так же хорошо, как и я, войны являются исключительно продуктом классовой борьбы, а поскольку коммунизм ликвидирует классы, необходимость вести войны также исчезнет. Но этот генерал, многие русские солдаты, как и я в ходе самой жестокой битвы, в которой когда-либо участвовал, пришли к пониманию новых истин об ужасах войны: что борьба людей приобретет аспект окончательной ожесточенности, только когда все люди станут принадлежать к одной и той же социальной системе, потому что система как таковая будет несостоятельной, и различные секты начнут предпринимать безрассудные попытки уничтожения человеческой расы во имя еще большего «счастья». Среди советских офицеров, воспитанных на марксизме, такая идея высказывалась эпизодически, скрывалась. Но я это не забыл и не считал тогда случайным. Если в их сознание еще и не проникло понимание того, что даже то общество, которое они защищали, не было свободно от глубоких и антагонистических противоречий, они смутно догадывались, что, хотя человек не может жить вне пределов упорядоченного общества и без упорядоченных идей, его жизнь тем не менее подчинена другим непреодолимым силам.

Нас приучили ко всевозможным вещам в Советском Союзе. Тем не менее, как дети партии и революции, которые обрели веру в себя и веру народа через посредство аскетической безупречности, мы не могли не быть шокированы обедом с выпивкой, устроенным для нас накануне нашего отъезда с фронта в штабе маршала Конева, находившемся в какой-то деревушке в Бессарабии.

Девушки, слишком красивые и слишком хорошо одетые, чтобы работать официантками, в огромных количествах приносили самые отборные блюда – икру, копченую семгу и форель, свежие огурцы и маринованные молодые баклажаны, варено-копченые окорока, холодную жареную свинину, горячие пироги с мясом и пикантные сыры, борщ, обжигающие бифштексы и, наконец, торты в фут высотой, блюда с тропическими фруктами, от которых ломились столы.

Даже до этого среди советских офицеров можно было заметить скрытое предвкушение пира. Так, все они пришли, горя нетерпением хорошо поесть и выпить. Но югославы пошли как на великое испытание: им надо было выпивать, несмотря на то что это не согласовывалось с их «коммунистической моралью», то есть с нравами в их армии и партии. Тем не менее они с достоинством вели себя, особенно с учетом того, что не были привычны к алкоголю. Огромные усилия воли и добросовестность помогали им не поддаться при множестве тостов «пей до дна» и тем самым в конце избежать прострации.

Я всегда выпивал мало и осторожно, ссылаясь на головную боль, которая действительно тогда меня мучила. Наш генерал Терзич выглядел трагично. Ему приходилось пить даже тогда, когда он этого не хотел, потому что он не знал, как отказать русскому коллеге, который поднимал тост за Сталина через мгновение после того, как он уже выпил за Тито.

Мне показалось, что наш сопровождающий попал в еще более трагическое положение. Это был полковник из советского Генерального штаба, и, поскольку он был «из тыла», маршал и его генералы начали приставать к нему, в полной мере пользуясь преимуществом своих более высоких чинов. Маршал Конев не обращал никакого внимания на то, что полковник был довольно слаб; он был привлечен к работе в Генеральном штабе после того, как получил ранение на фронте. Он просто командовал полковнику:

– Полковник, выпей сто грамм водки за успех Второго Украинского фронта!

Наступила тишина. Все повернулись к полковнику. Я хотел заступиться за него. Но он встал, вытянулся по стойке «смирно» и выпил. Вскоре на его высоком бледном лбу выступили капли пота.

Однако пили не все: не пили те, кто находился на дежурстве, кто поддерживал связь с фронтом. Не пили работники штаба и на фронте, за исключением моментов явного затишья. Говорят, во время финской кампании Жданов предложил Сталину одобрить выдачу каждому солдату ста граммов водки в день. С тех пор в Красной армии и сохранился такой обычай, а перед наступлением эта порция удваивалась. «Солдаты чувствуют себя более раскованными! » – объяснили нам.

Не пил и маршал Конев. Над ним не было начальника, который мог бы ему приказывать; кроме того, у него были проблемы с печенью, и врачи запретили ему пить. Это был высокий пятидесятилетний блондин с очень энергичным худым лицом. Хотя он и потворствовал обжорству, поскольку придерживался официальной «философии» о том, что «людям надо иногда устраивать хорошие времена», сам он был выше этого, будучи уверенным в себе и в своих войсках на фронте.

На фронт нас в качестве корреспондента «Правды» сопровождал писатель Борис Полевой. Хотя он слишком легко выражал энтузиазм по поводу героизма и достоинств своей страны, он рассказал нам подобие анекдота о сверхчеловеческом присутствии духа и мужестве Конева. Оказавшись на наблюдательном посту под огнем немецких минометов, Конев притворился, что смотрит в бинокль, но на самом деле краем глаза наблюдал за тем, как ведут себя его офицеры. Каждый из них знал, что его на месте понизят в звании, если он проявит какое-либо колебание, и никто не осмелился указать ему на угрозу его собственной жизни. Так и продолжалось. Падали убитые и раненые, но он покинул пост только после того, как осмотр был закончен. В другой раз он был ранен шрапнелью в ногу. С него сняли сапог, сделали перевязку, но он остался на посту.

Конев был одним из новых командиров Сталина военного времени. Карьера Конева не была ни такой стремительной, ни такой бурной, как карьера Рокоссовского. Конев вступил в Красную армию молодым солдатом сразу после революции и постепенно повышался в звании и проходил армейские школы. Но он также сделал свою карьеру в боях, что было типично для Красной армии, под руководством Сталина во время Второй мировой войны.

Обычно неразговорчивый, Конев в нескольких словах объяснил мне ход Корсунь-Шевченковской операции, которая только что завершилась и которую в Советском Союзе сравнивали со Сталинградской битвой. Не без торжества он нарисовал картину окончательной катастрофы Германии: примерно восемьдесят, если не сто тысяч немцев, отказавшихся сдаться, были загнаны в узкое пространство, после чего их тяжелое снаряжение и пулеметные гнезда были вдребезги разбиты танками, а казацкая кавалерия их окончательно добила. «Мы разрешили казакам рубить их столько, сколько они захотят. Они отрубали руки даже тем, кто поднимал их вверх в знак капитуляции! » – с улыбкой рассказывал маршал.

Не могу сказать, что в тот момент я также не испытывал радости по поводу участи немцев. И на мою страну именем высшей расы нацизм обрушил войну, лишенную каких-либо ранее известных человеческих мотивов. И тем не менее в то время я испытывал и другое чувство – ужас оттого, что должно было быть именно так, что не могло быть по-другому.

Сидя справа от этой исключительной личности, я горел желанием прояснить некоторые вопросы, которые особенно интересовали меня. Прежде всего: почему Ворошилов, Буденный и другие высшие командиры, с которыми Советский Союз вступил в войну, были смещены с их командных постов?

Конев ответил:

– Ворошилов – человек неисчерпаемого мужества. Но он был не способен понять современные методы ведения войны. Его заслуги огромны, но – битвы надо выигрывать. Вовремя Гражданской войны, когда выдвинулся Ворошилов, Красной армии практически не противостояли самолеты или танки, тогда как в этой войне именно они играют жизненно важную роль. Буденный никогда много не знал и никогда ничему не учился. Он показал полную некомпетентность и допустил ужасные ошибки. Шапошников был и остается техническим штабным офицером.

– А Сталин? – спросил я.

Стараясь не показать своего удивления по поводу этого вопроса, Конев после небольшого раздумья ответил:

– Сталин всесторонне одарен. Он обладает блестящей способностью видеть войну в целом, что и делает возможным его успешное руководство.

Больше он не сказал ничего, ничего такого, что могло бы прозвучать как стереотипное прославление Сталина. Он обошел молчанием чисто военную сторону руководства Сталина. Конев был старым коммунистом, твердо преданным правительству и партии, но, я бы сказал, был непреклонным в своих взглядах на военные вопросы.

Конев подарил нам также подарки: для Тито передал свой личный бинокль, а нам подарил пистолеты. Свой пистолет я хранил до тех пор, пока его не конфисковали югославские власти во время моего ареста в 1956 году.

Фронт давал многочисленные примеры личного героизма, несгибаемой стойкости и инициативы простых солдат. Россия оказывала сопротивление до последнего окопа, терпела лишения и демонстрировала волю к достижению окончательной победы. В те дни Москва, да и мы вместе с ней, по-детски радовались салютам – фейерверкам по случаю победы, за которыми виделись огонь, смерть и горесть. Потому что это было радостью и для югославских борцов, переживавших несчастья своей собственной страны. Как будто в Советском Союзе не существовало ничего другого, кроме этих гигантских, неодолимых усилий безграничной земли и многомиллионного народа. Я тоже видел только их и, будучи предубежденным, отождествлял патриотизм русского народа с советской системой, потому что именно последняя была моей мечтой и целью моей борьбы.

 

 

Должно быть, было часов пять дня, когда я закончил свою лекцию в Панславянском комитете и начал отвечать на вопросы, как кто-то шепнул мне немедленно все закончить из-за какого-то важного и неотложного дела. Не только мы, югославы, но и советские официальные лица придавали этой лекции более важное значение, чем обычно. Помощник Молотова А. Лозовский представил меня избранной аудитории. Югославская проблема явно становилась все более и более острой среди союзников.

Я извинился, или они за меня извинились, и, прервав выступление, выскочил на улицу.

Там меня вместе с генералом Терзичем втиснули в какой-то странный и не слишком импозантный автомобиль. Только после того, как машина отъехала, незнакомый полковник из государственной безопасности проинформировал нас, что мы будем приняты Иосифом Виссарионовичем Сталиным. К тому времени наша военная миссия была переведена на виллу в Серебряном бору, в пригороде Москвы. Вспомнив о подарках для Сталина, я забеспокоился о том, что мы опоздаем, если поедем так далеко, чтобы взять их. Но непогрешимая служба государственной безопасности уже и об этом позаботилась – подарки лежали в машине рядом с полковником. Все было в порядке, даже наша форменная одежда; уже дней десять мы носили новую, сшитую на советской фабрике. Не оставалось ничего другого, как проявлять спокойствие, слушать полковника и задавать ему как можно меньше вопросов.

К последнему я уже привык. Но сдержать волнение не мог. Оно выскакивало из самых глубин моего существа. Я ощущал свою собственную бледность и радостное, но в то же время почти паническое возбуждение.

Что может быть волнительнее для коммуниста, вышедшего из войны и революции? Быть принятым Сталиным – это же наивысшее признание героизма и страданий воинов-партизан и нашего народа. Пройдя сквозь тюрьмы и ужасы войны, не менее неистовые духовные кризисы и схватки с внутренними и внешними врагами коммунизма, Сталин представлял собой нечто большее, чем лидер в битве. Он был воплощением идеи, трансформированной в умах коммунистов в чистую идею, и потому в нечто непогрешимое и святое. Сталин был олицетворением победоносных битв сегодняшнего дня и братства людей – завтрашнего. Я осознавал, что лишь случайно лично я стал первым югославским коммунистом, который будет им принят. Вместе с тем испытывал радостную гордость при мысли о том, что смогу рассказать своим товарищам об этой встрече и кое-что о ней также югославским бойцам.

Внезапно все, что ранее казалось в СССР неприятным, исчезло, а все разногласия между нами и советскими руководителями потеряли свою значимость и серьезность. Все неприятное исчезло на фоне грандиозности и трогательной красоты того, что происходило со мной. Какое значение имела моя собственная судьба по сравнению с величием ведущейся борьбы, какую важность имели разногласия на фоне очевидной неизбежности осуществления нашей идеи?

Читателю следует знать, что в то время я верил, что троцкисты, бухаринцы и все другие оппозиционеры в партии действительно были шпионами и разрушителями и поэтому решительные меры, принятые против них, а также других так называемых классовых врагов были оправданны. Если я замечал, что те, кто были в СССР в период чистки середины 30-х годов, предпочитали не говорить об определенных вещах, я считал, что это относится к несущественному и является преувеличением: надо резать здоровую плоть, чтобы избавиться от нездоровой, как однажды выразился Димитров в беседе с Тито. Поэтому я смотрел на все жестокости, которые совершал Сталин, именно так, как их представляла его пропаганда, – как на неизбежные революционные меры, которые только усиливали его фигуру и его историческую роль.

Даже сегодня я не могу точно сказать, что бы сделал, если бы знал правду о судах и чистках. С определенностью могу утверждать, что в моей совести произошел бы серьезный кризис, но не исключено, что я продолжал бы оставаться коммунистом – убежденным в коммунизме, который был больше идеалом, нежели тот, который существовал. Потому что для коммунизма как идеи существенно не то, что делается, а почему. Кроме того, это была наиболее рациональная и наиболее возбуждающая, всеобъемлющая идеология для меня и для тех в моей разобщенной и доведенной до отчаяния стране, кто хотел перескочить через столетия рабства, отсталости и обойти саму действительность.

У меня не было времени успокоиться, потому что вскоре машина подъехала к воротам Кремля. Здесь опеку над нами принял на себя другой офицер, и автомобиль проследовал через холодные и чистые внутренние дворы, в которых не было ничего живого, за исключением тонких молодых деревцев, с которых опала листва. Офицер обратил наше внимание на Царь-пушку и Царь-колокол – эти абсурдные символы России, которые никогда не стреляли и не звонили. Слева возвышалась огромная колокольня Ивана Великого, дальше – ряд древних пушек, и вскоре мы оказались перед входом в довольно низкое длинное здание, подобное тем, что строились для офицеров, и госпиталям в середине XIX века. Здесь нас опять встретил офицер, который провел нас внутрь. У подножия лестницы мы сняли шинели, причесались перед зеркалом, нас провели к лифту, который высадил нас на втором этаже в довольно длинном, устланном красным ковром коридоре.

На каждом шагу офицеры приветствовали нас громким щелканьем каблуков. Все они были молодыми, красивыми и крепкими, в синих фуражках службы государственной безопасности. И здесь, и повсюду далее чистота была поразительной, настолько безукоризненной, что казалось невозможным, что здесь работали и жили люди. Ни соринки на ковре, ни пятнышка на отполированных дверных ручках.

Наконец нас привели в небольшой кабинет, где уже ждал генерал Жуков. Маленький, толстый, рябой старый служака предложил нам сесть, а сам медленно поднялся из-за стола и прошел в соседнюю комнату.

Все произошло с поразительной быстротой. Офицер скоро вернулся и сообщил, что мы можем войти. Я думал, что надо будет миновать два или три кабинета прежде, чем мы дойдем до Сталина, но как только я открыл дверь и переступил через порог, я увидел, что он выходит из маленькой смежной комнаты, через открытые двери которой был виден огромный глобус. Здесь был также и Молотов. Приземистый и бледный, одетый в великолепный темно-синий европейский костюм, он стоял за длинным столом для совещаний.

Сталин встретил нас посреди комнаты. Я был первым, кто подошел к нему и представился. Потом то же самое сделал Терзич, который прищелкнул каблуками и военным тоном произнес свой полный титул, на что наш хозяин – и это было почти комично – ответил:

– Сталин.

Мы также поздоровались за руку с Молотовым, и все уселись за стол так, что Молотов был справа от Сталина, который сел во главе стола, а Терзич, генерал Жуков и я – слева.

Комната была небольшой, довольно длинной, лишенной какой-либо роскоши или украшений. Над не слишком большим письменным столом в углу висела фотография Ленина, а на стене за столом для конференций – портреты Суворова и Кутузова, очень напоминающие хромолитографии, которые можно встретить в провинциях.

Но хозяин выглядел проще всех. Сталин был в маршальской форме, мягких сапогах и без каких-либо наград, кроме «Золотой Звезды» Героя Советского Союза на левой стороне груди. В нем не было ничего искусственного, никакого позерства. Это был не тот величественный Сталин, который смотрел с фотографий или экранов хроникальных фильмов – с твердой, уверенной походкой и позой. Он вертел в руках трубку с белой отметкой английской фирмы «Данхилл» или же синим карандашом рисовал окружности вокруг слов, обозначавших главные темы беседы, которые он потом вычеркивал косыми линиями по мере того, как каждая часть беседы подходила к концу, и, поерзывая в кресле, все время поворачивал голову то в одну сторону, то в другую.

Меня удивило и другое: он был очень маленького роста и не слишком хорошо сложен. Туловище его было коротким и узким, а ноги и руки слишком длинны. Его левая рука и плечо казались какими-то негибкими. У него было довольно большое брюшко, волосы редковаты, хотя голова не была совершенно лысой. Лицо его было белым, а щеки румяными. Позднее я узнал, что цвет лица, столь характерный для тех, кто подолгу сидит в кабинетах, в высших советских кругах был известен как «кремлевский цвет лица». Зубы были черными и редкими, загнутыми внутрь. Даже его усы не были густыми или жесткими. И все же голова была неплохой; в ней было что-то от народного, крестьянского, что-то от отца семейства – с этими желтыми глазами и смесью суровости и плутоватости.

Я был также удивлен его акцентом. Сразу можно сказать, что он – не русский. Тем не менее его русский словарный запас был богатым, манера выражения – очень ясной и пластичной, изобилующей русскими пословицами и поговорками. Как я позднее убедился, Сталин был хорошо знаком с русской литературой – и только русской, – но действительно реальными знаниями, которыми он обладал за пределами русского, было его знание политической истории.

Одно меня не удивило: у Сталина было чувство юмора – грубого юмора, самоуверенного, но не совсем лишенного тонкости и глубины. Реакция была быстрой, острой и окончательной, что не означало, что он не расслышал выступавшего, но было очевидно, что он не любил долгих объяснений. Также примечательным было его отношение к Молотову. Он явно считал последнего очень близким сторонником, и в этом мнении я позднее утвердился. Молотов был единственным членом политбюро, к которому Сталин фамильярно обращался на «ты», что много значит само по себе, если учитывать то, что у русских вежливое обращение на «вы» принято даже среди очень близких друзей.

Разговор начал Сталин, задавший нам вопрос о наших впечатлениях о Советском Союзе. Я ответил: «Мы в восторге», на что он сказал:

– А мы не в восторге, хотя мы делаем все, что можем, чтобы улучшить дела в России.

В мою память запало то, что Сталин использовал слово Россия, а не Советский Союз, что означало, что он не только поощрял русский национализм, но и сам вдохновлялся им и отождествлял себя с ним.

Но тогда у меня не было времени думать о таких вещах, потому что Сталин перешел к отношениям с югославским правительством в изгнании и обратился к Молотову:

– Не могли бы мы как-нибудь приманить англичан к признанию Тито, который один ведет борьбу с немцами?

Молотов улыбнулся – улыбкой, выражавшей иронию и самодовольство:

– Нет, это невозможно; они прекрасно знают о развитии событий в Югославии.

Я был восхищен прямой и честной манерой, с которой до этого я не встречался в советских официальных кругах и особенно в советской пропаганде. Я почувствовал, что нахожусь в верной точке и, более того, с человеком, который обращался с действительностью знакомым, открытым образом. Едва ли надо объяснять, что Сталин был таким только в кругу своих собственных людей, то есть среди коммунистов, поддерживающих его линию и преданных ему.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.