Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{61} При чем тут я?



В самом деле — при чем? Почему меня так завлекало это брожение? Почему так тянула меня к себе жизнь театра, так будоражила и опьяняла? Для этого были свои основания и предпосылки.

Я родился в театральной семье. Среди моих ближайших родственников не было ни актеров, ни режиссеров, ни драматургов, но в доме царила театральная атмосфера: интерес к театру не угасал ни при каких обстоятельствах. То была семья (я имею в виду семью моей матери) театральных болельщиков. Отец матери, Алексей Дмитриевич Лопашов, был одним из крупных и весьма популярных в Москве ресторанщиков. Ему принадлежал знаменитый Троицкий трактир на Варварке, с так называемой Русской палатой. О нем писали в своих воспоминаниях В. Гиляровский и другие московские бытописцы, его упоминал в романе «Китай-город» П. Боборыкин. Деда я уже не застал в живых — он умер в начале 90‑ х годов, и обо всем этом я узнал лишь из рассказов матери и теток. В семье царил культ отца, хотя Алексей Дмитриевич не отличался деспотизмом, напротив, был мягким, ласковым главой дома. Он не получил широкого образования, был в меру грамотен, и только, но очень заботился об образованности своих детей. Его любовь к просвещению и особенно к театру снискала хорошую репутацию ресторану, клиентуру которого составляли передовое купечество и художественная интеллигенция. В этом обществе дед чувствовал себя своим человеком и даже, так сказать, своеобразным меценатом, преклоняющимся перед людьми искусства. Его симпатии тяготели главным образом к Малому театру, к корифеям прославленной труппы, ближайшим наследникам {62} М. С. Щепкина. Мать, перебирая в шкатулке и альбоме семейные реликвии, часто показывала мне фотографии с дарственными надписями Н. А. Никулиной, Г. Н. Федотовой, А. И. Южина, И. В. Самарина, С. В. Шумского и других. При этом она подробно рассказывала о спектаклях, об изумительной игре, об отдельных захватывающих моментах, об упоительном восторге, который она испытывала в молодые годы. Помню ее восторженные комментарии к «Эрнани» Гюго, «Эгмонту» Гете, «Марии Стюарт» Шиллера, «Горю от ума» Грибоедова, ко многим пьесам Островского. Я слушал, завороженный, и тускловатые старые фотографии сияли для меня ослепительным блеском.

Дед мой при всей деликатности, очевидно, обладал достаточной волей, потому что сумел достичь своего положения, начав с самых нижних ступеней житейской лестницы. Родом он был из Ярославской губернии, откуда обычно прибывали в Москву трактирные «кадры» — повара, половые, буфетчики и прочие. Начав карьеру мальчишкой при буфете, Алексей Дмитриевич за сравнительно небольшой срок стал хозяином, просвещенным ценителем театра и щедрым хлебосолом. По словам матери, кое-кому из своих любимцев, как, например, известному комическому актеру В. Живокини, он даже дарил дачи, что вряд ли вызывало удовольствие его супруги, бабки моей, Елизаветы Алексеевны.

Она происходила из московского купеческого дома и тоже не отличалась образованностью. Писала детским почерком, большими буквами и с большими ошибками до самой смерти. Она надолго пережила своего мужа, отца ее многочисленных детей. Характер имела властный, была капризна и избалованна, вращалась в обществе именитых гостей с привычной непринужденностью. В ее рассказах о былой лопашовской жизни содержалось меньше театральных эмоций и больше описаний туалетов, драгоценных украшений и замысловатых меню. До глубокой старости {63} Елизавета Алексеевна была кокетлива: любила, к примеру, грассировать, причем делала это не очень ловко. Живала она обычно по очереди то у одной, то у другой дочери, и я часто сиживал подле нее, слушая воспоминания о прошлом. Куря маленькие пахитоски и прихлебывая по особому рецепту заваренный кофе, она жаловалась мне, еще ребенку, на несправедливость судьбы и эгоизм детей. Елизавета Алексеевна была и романтична и парадоксальна в своих вкусах. Так, например, ее любимыми героями были Гарибальди и… царь Александр II Освободитель. Его с супругой она удостоилась чести принимать в Русской палате с хлебом-солью на золотом блюде и с прочими церемониями.

Дети Лопашовых подрастали и часто допускались на вечера и приемы. Мать описывала их с восторгом, словно волшебную феерию или торжественную мессу. Не принимая участия в разговорах, младшее поколение сидело по углам и, не спуская глаз с величественных пришельцев, замирало в упоенье. Вряд ли они что-нибудь понимали и запоминали из перекрестных вопросов, брошенных фраз, но одну сцену, вовсе не значительную, мать сохранила в памяти и смогла мне ее повторить.

После премьеры какой-то новой пьесы актеры и актрисы Малого театра собрались на ужин у Лопашова и делились своими впечатлениями.

— Нет, нет, не спорьте, — говорила авторитетно Гликерия Николаевна Федотова, — в этой вещи что-то есть. Она волнует, будит мысль и воображение. Одно мне не нравится.

— Что именно? — спросил Александр Иванович Южин.

— А то, князь, что нам с вами в этом спектакле приходится слишком часто целоваться. Это не опасно, как вы думаете?

— Дда… — процедил Южин, засунув руки в карманы бархатного жилета и раскачиваясь с носка на каблук, — Дда, зыбкая почва!..

{64} Описывая этот маленький эпизод, мать моя вся как бы светилась, ее лицо обретало такое выражение, словно она передает не простую актерскую болтовню, а читает отрывок из «Жития святых». Она была отравлена Театром, болела в особенности за Малый и уж совсем исключительно — за Федотову и Южина.

Всех сестер было пять. Самыми ярыми театралками были старшая, Наденька, и младшая, Маргарита, или, как ее звали домашние, Марго. Всего на семь лет старше меня, она впоследствии жила и воспитывалась в файковском доме и считалась вроде бы моей старшей сестрой, ближайшей соратницей и участницей всех театральных экспериментов.

Помимо Малого театра и отчасти Театра Корша высоко котировалась итальянская опера, и имена Мазини, Баттистини, д’Андраде не сходили с восторженных уст. Вообще зарубежные гастролеры пользовались в лопашовской семье большим успехом — Монбазон, Тина Ди Лоренцо, Сальвини, Поссарт, Дузе, Режан, Муне-Сюлли (о последнем, правда, говорили сдержаннее и с легкой усмешкой). Хотя я многого и не понимал, оценки эти оставляли глубокий осадок каких-то неосознанных, но очень живучих ассоциаций.

Кроме того, тетки, особенно младшая, были и балетоманками. Помню всю семью в ложе (постоянный абонемент в Большой театр), деловой и очень подробный анализ исполнения: определение на глазок высоты и длины прыжков, подсчет фуэте и т. д. — аплодисменты, восторги, споры. Кумиром Марго была Е. Гельцер, а раньше почитались Л. Рославлева, А. Джури, С. Федорова 2‑ я, А. Балашова, имена которых то и дело слетали с уст. Я неимоверно скучал, приехав в десятый раз на «Конька-Горбунка» или «Дочь фараона» Пуни, и сверху, из ложи, разглядывал блистательный партер — офицерские мундиры, фрачные пластроны, роскошные туалеты европеизированных московских купчих.

{65} Надо, однако, сказать, что связи сестер Лопашовых с театром не ограничивались только посещением спектаклей. Дружеские нити соединяли их с актерскими семьями и даже династиями — семьей Садовских, семьей Музилёй (так их всюду называли, с ударением на последнем слоге), которых также представляли молодые девушки, начинающие и уже обратившие на себя внимание актрисы. Это были сверстницы и подруги теток, они часто навещали друг друга. Старшая — Варвара Николаевна Музиль, впоследствии Рыжова; Елена Николаевна, Леля, очаровательная по внешности; прелестная юная Надежда Николаевна Музиль-Бороздина, ставшая моим самым ранним детским увлечением. Ее пленительный облик я долго-долго хранил в памяти. И наконец, младшая, Евгения Николаевна, Женя, — единственная из сестер не актриса, а пианистка. Она меня учила музыке, но из этого ничего не вышло — то ли ученику не хватило способностей и трудолюбия, то ли учительнице — терпения.

Хорошо помню и главу семьи, Николая Игнатьевича, известного артиста комедийного амплуа, знаменитого Шмагу, Робинзона, Старого повара в «Плодах просвещения» — роли очень необычной и проводимой им с блеском и богатейшей выразительностью. Вспоминаю Николая Игнатьевича и в домашней обстановке. Музили устраивали детскую елку, и я был приглашен туда с матерью и всеми своими тетками. Вижу, как сейчас, большую полукруглую комнату, всю затянутую мягким, пушистым бобриком бирюзового цвета. У стены — нарядная, сверкающая елка, под ней игрушки, предназначенные для приглашенных детей, а вокруг, на ковре, — гости, большей частью девочки, в белых платьицах и с пышными бантами в волосах. Представителями мужского пола оказались только хозяин, сухонький элегантный старичок в темно-сером сюртуке, с большой булавкой в атласном галстуке, да я, самый младший в этой компании. Мы тоже сидели на ковре, рядом, и близость знаменитого актера завораживала, {66} томила меня. Николай Игнатьевич взял длинную палку с крючком, может быть, даже кочергу, и стал вытаскивать из-под елки подарки, раздавать их детям. Девочки, получая подарок, хлопали в ладоши, закатывали глаза и заливались счастливым смехом.

— Ну, Алешенька, а тебе вот что полагается, — сказал Николай Игнатьевич и протянул мне большого паяца в белом балахоне с блестящими круглыми пуговицами и в остроконечном колпаке с бубенчиками наверху. Тут он наклонил ему голову, замахал его руками и произнес неестественным голосом:

— А я буду теперь жить у тебя, спать в твоей кроваточке, есть твои конфеты, а по утрам плясать — вот так, вот так… — и он начал дергать паяца за ноги. Девочки опять захлопали в ладоши, закатывая глаза. Я их ненавидел в эту минуту. Насупившись, я молчал и сопел.

— Что же ты молчишь? Что ты ответишь своему паяцу?

— Это не он. Это вы говорите, — пробурчал я мрачно.

Девочки залились звонким смехом, а я уже готов был заплакать.

— Как я? — удивился Николай Игнатьевич. — Смотри! Разве я? — И он опять заговорил за паяца, не разжимая губ.

— Ну, ты видел? И все не веришь?

— Это вы носом, — сказал я страдальческим голосом и горько заплакал.

Когда мы уходили домой из гостеприимного семейства Музилей, я уже успокоился и крепко прижимал к себе паяца. Чувствовал, что нужно загладить свою оплошность, но как это сделать — не знал. Николай Игнатьевич, целуя меня на прощание, преподал мне маленькое наставление:

— Плакать не надо, Алешенька. Нехорошо. Ведь мы с тобой мужчины. Нам это не к лицу.

{67} И меня вдруг осенило. Я поднял паяца, пошевелил его руками и прогнусавил, подражая Николаю Игнатьевичу:

— Больше не буду. Спасибо. Прощайте!

Кругом раздался смех, возгласы одобрения. Мать взяла меня на руки, прижала к себе и так, окруженные толпой гостей, мы начали спускаться по лестнице. А Николай Игнатьевич кричал вдогонку с верхней площадки вниз, в пролет:

— Надюша, помяните мое слово, он у вас будет актером!

Мать прижимала меня к груди все крепче, мне было душно в теплой шубе, но где-то в глубине души я остался доволен собой. Театр все глубже запускал в меня свои щупальца.

 

Грамоте я научился очень рано. Мать много и часто читала мне вслух. Сперва я не сводил с нее глаз и следил за движением ее губ, на которых, выскакивая из глубины, танцевали и резвились самые разнообразные звуки. Потом стал заглядывать в книжку и следил, как эти звуки застывали в буквы или, может быть, наоборот — буквы оживали и начинали звенеть, шипеть, рокотать и петь. Я улавливал связь между ними, и когда мне показывали букварь, легко разгадывал моих знакомцев.

Из пьес мать особенно охотно читала мне «Горе от ума». Она обожала эту комедию, всегда с восторгом рассказывала, какой изумительный Чацкий был молодой Южин и как он великолепно произносил все три ударных монолога своего героя: «А судьи кто? », «Французик из Бордо» и финальный — «Не образумлюсь… виноват…» Я их скоро выучил наизусть и выкрикивал при всяком удобном и неудобном случае. Тут все без исключения пленяло мое воображение, хотя и не все было понятно. Я содрогался от наплыва свистящих, шипящих и журчащих звуков:

{68} В любви предателей, в вражде неутомимых,
   Рассказчиков неукротимых,
Нескладных умников, лукавых простяков,
Старух зловещих, стариков,
   Дряхлеющих над выдумками, вздором.
Безумным вы меня прославили всем хором.

В особо возбужденном настроении я врывался в комнату и вопил что есть мочи:

Эй! Филька, Фомка, ну, ловчей!
Столы для карт, мел, щеток и свечей!

Потом стучался к кому-нибудь в дверь, чаще всего к бабушке, и добавлял сдавленным шепотом:

Скажите барышне скорее, Лизавета:
Наталья Дмитревна, и с мужем, и к крыльцу
   Еще подъехала карета.

Тут я бросался на пол, дрыгал ногами и орал на все лады: «Еще, еще, еще! Еще одна карета! »

Что это было — болезненный экстаз, избыток детских сил или преждевременная склонность к сценическим эффектам — не знаю. Отец брезгливо морщился и цедил сквозь зубы: «Довели мальчишку до припадков! » Мать целовала меня и шептала на ухо: «Не надо привлекать к себе внимание, маленький. Это неприлично. Воображай молча, про себя». Ее любящему сердцу было больно лишать меня уж совсем всякого воображения.

 

И вот наконец меня повели в театр. Мне шел шестой год, но выбрали для меня не балет, не детскую оперу и не феерию с превращениями, а Театр Корша. Я помню первую ложу бенуара с правой стороны, наружная стенка которой выходила в партер. Меня окружали мать, тетки и их любопытствующие подруги. Я старался принять независимый, даже немного скучающий вид.

{69} — Алеша, а ты знаешь, что будут сегодня показывать на этой сцене?

И мне дали в руку небольшой клочок бумаги — театральную программку, где я увидел напечатанные жирным черным шрифтом три слова: «Горе от ума», а ниже и мельче: «Комедия в стихах А. С. Грибоедова». Персонажи и фамилии актеров поплыли у меня в глазах, и программка выпала из рук. Какой-то холодок пробежал по всему телу. Очевидно, я побледнел и вообще изменился в лице, так как окружение мое взволновалось, захлопотало, заверещало и кто-то даже начал совать мне в нос пузырек с чем-то пахучим. Но я быстро пришел в себя и терпеливо, сосредоточенно ждал поднятия занавеса. Наконец он пополз вверх, и в полутьме раннего утра я услышал знакомые, очень знакомые, слишком знакомые слова:

Светает!.. Ах! как скоро ночь минула!

Вскоре я настолько освоился с обстановкой, что в антрактах высказывал критические замечания, а после представления, утомленный и ошеломленный, переполненный впечатлениями, заявил своим спутницам:

— Хорошо, конечно. Но я ожидал большего.

До сих пор помню я фамилии некоторых артистов, игравших в том спектакле: Чацкий — Трубецкой (он мне не очень понравился), Фамусов — Светлов, Лиза — Голубева, Софья — Музиль-Бороздина.

Дома я еще раз, медленно и внимательно, перечел «Горе от ума», обращая внимание на подробности, мимо которых раньше проходил, подучил кое-что наизусть, и мне иногда казалось, что бессмертную комедию сочинил не Грибоедов, а именно я. Теперь я стал не только выкрикивать отдельные стихи, но декламировать целые монологи.

У бабушки была в Москве родственница, тетя Вера, как мы ее звали, которая избрала душеспасительный путь — постриглась в монахини и жила в келье Страстного {70} монастыря, вне мирской суеты, но в самом центре города, на том месте, где теперь сквер с памятником Пушкину и кинотеатр «Россия». Была она статная, крепкая, голубоглазая, белокурая, кровь с молоком. Голос у тети Веры был контральтовый, мощный, тихо говорить она не умела (разве на исповеди? ) и смеялась заразительно, переливчато. Жила она в смежных кельях со своей подружкой, сестрой Антонией — не Антониной, а именно Антонией, что вызывало во мне какие-то смутные исторические ассоциации. Сестра Антония была тоже высокого роста, но совсем другого склада. Седеющая грива волос и загнутые кверху густые брови придавали ей сходство с оперным Демоном.

Я выезжал в Страстной монастырь, как гастролер, со своим репертуаром и обычно декламировал перед благодарной аудиторией монолог Чацкого из четвертого действия. Я гремел, обличал, доводил интонации до самого едкого сарказма и, кончая трагическим возгласом: «Карету мне, карету! » — эффектно выбегал в соседнюю комнату, где в изнеможении валился на белоснежную монашескую постель. Тетя Вера приходила туда и рокотала на низких нотах:

— Алешка! Что ты со мной делаешь? Проси, чего хочешь, — все отдам. Ничего не пожалею.

Я оглядывал келью, не зная, что выбрать. Конечно, больше всего мне бы, хотелось золотистую канарейку в клетке… Но в это время появлялась сестра Антония, менее экспансивная, но такая же добрая, и выносила мне довольно большую корзинку из шоколада, в которую были еще уложены конфеты в разноцветных бумажках.

— Бери! И помни о своих поклонницах — рабе божией Антонии и рабе божией Вере! Дай я тебя еще раз чмокну!

Я брал шоколадную корзинку, но никак не мог ее уберечь на память — съедал всю, до последнего завитка. Медленно, но все же съедал. Шоколад был затхлый, тяжелый, и от него пахло свежевыглаженным бельем.

{71} Детские мои игры в одиночку (братьев и сестер у меня не было) всегда имели отношение к театру, носили, так сказать, театрализованный характер. Посмотрев оперу Рубинштейна «Нерон», я задумал повторить хотя бы отрывок из нее. Вообразив себя дирижером оркестра, я решил воспроизвести с возможной полнотой пожар Рима и дать ему музыкальное сопровождение. Предварительно забравшись в отдаленную непроходную комнату, я разложил бумаги на подоконнике, в тазах, на подносах и в раковине умывальника. Затем опустил шторы, поджег бумагу и, когда все кругом заполыхало, стал дирижировать оркестром, размахивая палочкой и подражая трубам, литаврам, барабанной дроби. Я забыл все на свете и видел только, как рушатся колонны (незадолго перед этим я еще прочел «Последние дни Помпеи» Э. Бульвер-Литтона), пламя вырывается из храмов и жилых домов, а по узким улочкам вечного города стелется черный, едкий дым… Комнату удалось спасти, хотя кое-где все-таки обгорели обои, а меня заперли на целые сутки, без права прогулок и передач.

Дирижеры вообще всегда пленяли меня и вызывали острое чувство восхищения. Не только оперные или балетные, но и те, что дирижировали тогда в драматических театрах, когда перед каждым актом исполнялись оркестровые пьесы. В моих играх дирижерство занимало одно из первых мест, наряду с железной дорогой, где я изображал обер-кондуктора. Мать подарила мне выдвижной пюпитр, а тетки — дирижерскую палочку и белые перчатки. Я выдвигал пюпитр кверху до отказа, клал на него ноты в твердом переплете, ставил небольшое креслице, а сбоку — табуретку и скамейку. Это ступеньки вели из оркестра к дирижерскому пульту. Я взбирался на него со всеми строго разработанными церемониями и сложным ритуалом, на ходу здороваясь с воображаемыми оркестрантами и за руку — с первой скрипкой. Потом садился перед пюпитром, откидывал фалды тоже воображаемого фрака, выдерживал {72} очень длинную паузу, как бы о чем-то горестно задумавшись, вдруг орлиным, как мне казалось, взором окидывал оркестр, взмахивал палочкой, и увертюра начиналась. Перелистывал ноты я очень часто, заметив, что, читая партитуру, маэстро не задерживается. Звуки же издавал при этом весьма странные, лишенные не только мелодии, но и элементарной музыкальности. Голос у меня был не развит, а слух весьма относителен. Доминировали в моих opus’ах ударные инструменты всех видов и звучаний, как в ультрасовременных, так называемых конкретных, музыкальных композициях. Я тогда не знал, что забегаю вперед на целые десятилетия. Однажды во время самого бурного fortissimo я вошел в такой раж, что свалился вместе со стулом на пол и основательно расшибся. Отец сказал, разглаживая бороду:

— Я не понимаю, мой милый, почему ты играешь в такие дурацкие игры. В твои годы малыши бегают по двору с приятелями, играют в салки, лазят на деревья, в крайнем случае — забираются на крыши. А ты… Nadine, c’est insupportable[23], — обратился он к матери. — Я запрещаю ему дирижировать раз и навсегда.

Но мать все же не отобрала у меня ни палочки, ни перчаток, попросила только не громоздиться на стол. И я продолжал дирижировать, когда отца не было дома. Пытался я вообразить себя и капельмейстером военного оркестра, но это мне не удавалось. Не хватало подготовительных процедур, «гарнира», театрального соуса, необходимого для магии перевоплощения.

 

Незадолго до кончины дела Алексея Дмитриевича Лопашова пришли в упадок, он умер, оставив большую семью почти без всяких средств к существованию. Правда, некоторое время бабушка со старшим сыном, Аркадием, пыталась {73} продолжать дело мужа, но из этого ровно ничего не вышло: недоставало торговой, практической косточки, кроме того, первенец ее и любимец слишком любил веселую жизнь. Говорили, что до разорения деда довели многочисленные родственники-ярославцы, которым он доверил командные посты своего предприятия. И вот все пошло прахом: Троицкий трактир с Русской палатой, особняки, выезды, театральные связи и меценатство. Семья потомственного почетного гражданина Л. Д. Лопашова впала, как писал когда-то Иловайский, «в ничтожество». Но она не распалась, а превратилась в семейство городской интеллигенции, зарабатывающей трудом хлеб свой насущный. Сестры держались вместе, замуж не выходили, зато определились на службу. Софья поступила на телеграф и так и умерла телеграфисткой, уже в советское время. Варвара стала учительницей, Елизавета начала служить в городской управе. Получилось очень похоже на чеховских трех сестер. Самая младшая, Марго, жила у нас. Мать моя, старшая из сестер, единственная вышла замуж. Брак ее с Михаилом Петровичем Файко был заключен хотя и не по грубому расчету, но в силу необходимости и разумных соображений.

Семья Файко имела, как теперь говорят, совсем другой профиль, происхождение и традиции. Дед, Петр Матвеевич, дослужился до генерала, но по скромному ведомству почт и телеграфа. Он умер, когда я был еще ребенком, но я хорошо помню его небольшую сухопарую фигурку, серебристые волосы с зачесанными вперед висками, крупный нос с горбинкой и гладко выбритое, по чиновничьему обычаю николаевских времен, лицо. Он был крив на один глаз, который потерял еще в молодости, сопровождая верховым почтовую тележку и наскочив в глухой темноте на торчащий сук дерева. Перед отставкой дед служил в одной из губерний Царства Польского и по праздникам еще надевал парадную форму. При своем небольшом росте и худощавой фигуре он представлялся {74} мне крайне импозантным с «Анной» на шее, звездами на груди и толстыми желтыми лампасами на брюках.

Бабка моя с отцовской стороны, Анна Алексеевна, в девицах Полевая, была старинного дворянского происхождения и, как говорили, состояла даже в родстве с семьей Матвея Платова, героя 1812 года. Она мне о нем много рассказывала, но так отвлеченно, такими общими фразами, в стиле XVIII века, что я никак не мог понять, в чем же именно заключался его героизм. Анна Алексеевна была образованной женщиной, хорошо знала иностранные языки и недурно играла на фортепьяно. Она ввела меня в курс исторических наук и географии, причем обычно изъяснялась по-французски. Этот язык вообще был принят в семье Файко как разговорный.

Помню овальный стол в гостиной, покрытый плюшевой скатертью, большую лампу и пепельницу в виде пня, около которого примостился Рейнеке-лис в шляпе с перышком и сапогах с раструбами. Эта пепельница служила нам с бабушкой кораблем, и мы совершали на нем кругосветное путешествие вокруг лампы. Так я впервые, до карт и атласа, узнал мыс Горн, Огненную Землю и Магелланов пролив, остров Святой Елены (с экскурсом в последние дни Бонапарта), мыс Доброй Надежды, Мадагаскар, Австралию, Филиппины, Сингапур и Гонконг. Читая позднее «Фрегат “Палладу”» И. Гончарова, я уже бороздил моря по пройденному фарватеру.

Бабушка любила меня за любознательность, а отца, единственное свое чадо, просто боготворила. Он был высокого роста, полный, представительный, носил бороду, по моде второй половины XIX века, и очки в золотой оправе.

Университетского диплома он не имел, остался, как теперь пишут в анкетах, с незаконченным высшим образованием. В молодые годы отец служил таможенным чиновником где-то на границе трех государств и, случалось, завтракал в России, обедал в Пруссии, а ужинал в Австрии. По семейным преданиям, молодость его изобиловала {75} бурными приключениями: он увозил чужих жен и дрался на дуэлях. Я любил рассматривать большой рубец от шпаги на тыльной стороне его руки, но меня не посвящали в излишние подробности. При переезде в Москву отец был зачислен в иностранную экспедицию Московского почтамта (я еще помню старое двухэтажное здание его, желтого цвета). Дослужился Михаил Петрович всего лишь до чина надворного советника и рано вышел в отставку. Он был баловнем семьи, мало приспособленным к борьбе за существование, человеком обломовского типа, лентяем и барином, больше всего ценившим покой и комфорт. В мое воспитание он вмешивался не очень рьяно, все предоставляя жене и отчасти гувернанткам. Любил играть в карты, не азартно, но регулярно, и ночи обычно проводил за зеленым столом. Окруженный прожженными дельцами, он поддался искушению, стал играть на бирже и после 1905 года вконец разорился. Матери пришлось взять на себя заботу о семье, то есть, собственно, обо мне, а отец удалился в провинцию, в одну из западных губерний, где у него были какие-то дальние родственники, и умер в совершенном одиночестве, в номере уездной гостиницы города Рогачева.

Я навестил его в Рогачеве один раз, незадолго до его кончины, гимназистом шестого класса. Он жил в неуютной темноватой комнатушке, в которой его массивному телу было тесно и непривычно. Но держался молодцом, сам варил себе кофе по-варшавски и даже ходил на базар. Глядя на него с печальной нежностью, я сдерживал слезы и старался шуткой развеять нашу грусть. Когда мы шли вместе по улицам города, я заметил, что местные жители, особенно уездные чиновники в фуражках с кокардами, здоровались с отцом небрежно, кивком головы, соблюдая лишь внешнее приличие. Михаил Петрович и виду не подавал, а во мне закипали жалость, обида и злость. Так мы шествовали рядом в Благородное собрание — старинный особнячок начала XIX века, где, по словам отца, хорошо кормили, {76} потому что шеф-повар когда-то служил в Петербурге у Палкина. Похваливая бефстроганов, я прекрасно сознавал, что обед этот являлся для отца редким исключением и вошел в программу лишь по случаю моего визита.

В письме к жене, уже по возвращении моем в Москву, отец сообщал, что я произвел на него очень благоприятное впечатление: развит не по годам, имею здравью суждения о жизни и прочные знания в разных областях, особенно гуманитарных. «Но главное, — добавлял он с радостным удивлением, — что наш сын, милая Надюша, — молодой человек вполне, вполне comme il faut». Мать читала эти строки и плакала…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.