|
|||
Глава VIIIУдача первой операции всколыхнула весь отряд: каждый просился в разведку, мечтал о бое; группа товарищей, влившаяся к нам уже после выхода из Краснодара, усердно изучала образцы всех видов оружия. Евгений, Еременко, Ветлугин, Кириченко — наши «минные энтузиасты» — возились с толом, противотанковыми гранатами, спорили над схемами, чертежами, расчетами. Они конструировали новую автоматическую мину. [80] Подле них неотступно находился Геня. Еременко, носивший в сердце своем постоянную любовь к людям и проявлявший заботу обо всех товарищах, с тревогой глядел на Геню: — Пожалуйста, будь осторожен. Запомни, запомни твердо, что минер в своей жизни совершает только одну ошибку… По той простой причине, дорогой, что его разрывает на части после этой первой ошибки… Степан Сергеевич тревожился не зря: наши мины, тогда еще лишенные ограничителей, были похожи на пороховые бочки с горящей внутри свечой — нечто вроде того «порохового заряда», которым четыреста лет назад Грозный взорвал крепостные стены осажденной Казани. Наши минеры, впрочем, утверждали, что они несравнимо лучше, чем обычные партизанские «мины с веревочкой», которые, по существу, привязывают к себе минеров в момент диверсии и применимы только в том случае, когда минер может скрыто лежать у места взрыва несколько часов кряду. Но «минных энтузиастов» уже не удовлетворяла наша обычная мина. Они задумали сконструировать такую, которая была бы безопасна при ее укладке, рвалась бы автоматически от силы тяжести, переданной на нее, и была бы рассчитана на строго определенную нагрузку. Неразговорчивый обычно Кириченко, мечтая о новой мине, становился словоохотливым и, сверкая из-под густых бровей медвежьими черными глазками, гудел: — Какая это будет драгоценная мина, Батя! На ней взорвется тяжелый грузовик и танк. Но мотоциклист — ни-ни! Проедет над ней совершенно спокойно. И мы добьемся, что наши мины, кроме того, будут и невидимы для фашистов — никакой миноискатель не обнаружит их. Наши минеры каждую свободную минуту отдавали поискам этого нового образца мины. И Геня ходил за конструкторами по пятам, вслушивался в их споры, что-то сам вычислял в своей тетрадке. Но с советами ни к кому не приставал. Надо отдать Гене справедливость — он вел себя тактично. Помню, еще в Краснодаре Елена Ивановна боялась, как бы самолюбивый юноша не страдал в отряде: ему, говорила она, захочется казаться взрослым, а к нему будут относиться, как к мальчику. Но с первых же дней он поставил себя так, как надо: ни с кем не фамильярничал, не боялся никакой работы. На первой операции показал себя храбрым, спокойным и [81] хладнокровным бойцом. И у Гени создались со всеми ровные, хорошие отношения. У него появились друзья. С Ломакиным его связывала общая страсть к автомобилю. Дружили с Геней Литвинов, Луста и даже необщительный Кириченко. И я не раз наблюдал, как после — обеда Геня сидел на траве рядом с Сафроновым и партийный секретарь увлеченно обсуждал с ним последнюю сводку Совинформбюро. Но лучшим другом Гени был Павлик Худоерко. Они уже научились понимать друг друга с полуслова. Немцы были уже почти во всех предгорных станицах и хуторах. Силы их прибывали. Одна за другой выходили наши разведывательные группы. Пока все проходило благополучно. Правда, до сих пор задания у разведчиков были скромные, но теперь нам нужно было знать, что за силы брошены немецким командованием на наш участок, каковы намерения врага? Резервы? Техника? Помимо того и командование ближайшей нашей дивизии просило Евгения раздобыть «языка». Но где его добудешь? Нужен был осведомленный враг… Мы ломали с Евгением голову и ничего придумать не могли. Неожиданно на помощь пришел Михаил Денисович Литвинов. — Прошу, товарищ Батя, поручить мне доставить ефрейтора. — Откуда вы его возьмете, Михаил Денисович? Литвинов молчал. Рядом со скромностью в нем уживались гордость и большая уверенность в своих силах. Я успел изучить его: слов своих он на ветер не бросал. Пообещал найти «языка» — значит, найдет. Я спросил: — Вам нужно что-нибудь для выполнения задания? — Попрошу дать мне в помощь двух человек и… два мешка. Зачем ему понадобились мешки, я нарочно не спросил, скрыл даже свое удивление. Он же, тронутый моим доверием, тут же открыл свой секрет. Накануне он ходил в разведку за Афипсом между Смоленской и Григорьевской и наткнулся близ хутора на густые заросли нашей кубанской груши-дичка. Разведчики же по моему приказу должны были непременно приносить в лагерь дичок: мы с Мусьяченко боялись цинги и занялись заготовкой фруктов. Литвинов и направился было к зарослям груши, но услышал шорох и затаился в кустах. Оказалось, неподалеку[82] от дичка сидел за изгородью немец, пришел он сюда по своей нужде. А едва он ушел, как на смену ему явился второй, за ним — третий… Наконец Литвинов улучил момент и направился в другой конец хутора. По дороге встретил пастушонка. Тот рассказал, что немцы прибыли на хутор дня три назад. Сразу стали шарить по погребам. Кувшинами ели сметану, масло запихивали в рот без хлеба кусками, будто сроду его не пробовали. Жрали все, что попадало на глаза, даже дичком объедались и запивали его молоком. А через день вся часть стала маяться животом. «Испакостили все сады, — жаловался пастушонок, — не только наших, сами себя не стыдятся…» Я посоветовал Литвинову мешков с собой не брать: обойдемся на этот раз без витаминов… Он ушел в сопровождении двух партизан из своего взвода — между взводами уже шло соревнование на лучшее выполнение боевых заданий. Ушел и не возвращался в течение суток. Мы уже начали с Евгением тревожиться и обсуждали, кого из партизан послать по следам Литвинова, когда услышали взволнованный голос нашей тихой всегда Евфросиньи Михайловны: — Немца ведут! Живого немца! Вернее было бы сказать — полуживого от страха врага. В суровом молчании партизаны обступили его. Слово «враг» включало в себя многое. За ним вставали в памяти дымы и взрывы над Краснодаром. Оно вызывало острую боль в сердце: враг оторвал партизан от семей, враг угрожал жизням матерей и детей, враг топтал сапогом поля Кубани. И вот он стоит здесь, рыжий, небритый, с отвисшей от ужаса челюстью, с пальцами, конвульсивно сжимающими пояс штанов, — враг!.. — Подвяжи штаны, скотина! Смотреть противно, — сказал по-русски Сафронов и бросил немцу ошметок какой-то веревки. Немец упал на колени и залепетал: — Не вешайте меня! Не вешайте меня, дорогой господин обер-партизан! — Кто об тебя руки пачкать станет! — ответил по-немецки Сафронов и, круто повернувшись, пошел от врага прочь. Разошлись вслед за партийным секретарем и все партизаны. Скажу откровенно, ушел бы и я, но мы с Евгением должны были его допросить. Он оказался даже не ефрейтором, а обер-фельдфебелем. Когда же Евгений, указывая на меня, сказал: «Это начальник [83] партизан, и он обещает оставить тебя в живых, если ты будешь правдиво отвечать на все вопросы», — враг проявил редкостную словоохотливость. Был он родом из Берлина. Профессия — лавочник: пусть господа партизаны не сомневаются — вполне солидный, глава солидного предприятия… Часть, в которой он служил, состояла из альпийских егерей. Еще неделю назад она стояла у границы Швейцарии, там было колоссально красиво, но чертовски голодно… Я приказал немцу показать подметки его башмаков: мне нужно было знать, какие следы будут оставлять на наших тропах егеря. Немец же решил, что я хочу воспользоваться его обувью, и торопливо начал разуваться. Мы получили от него чрезвычайно ценные сведения. Мало того, мы заставили его продемонстрировать все, чему учили фашисты своих егерей: он показал нам, как они спускаются со скал, и как карабкаются на скалы, и как нужно массировать утомленные ноги. Нет, учиться нам у альпинистов было нечему… Ветлугин, глядя с издевкой на Литвинова, процедил сквозь зубы: — Вот так конфетку преподнес отряду! Но я вступился за Михаила Денисовича: «язык» оказался первосортным, он выболтал нам все планы фашистского командования, какие были ему самому известны. И больше этот «глава солидного берлинского предприятия» нам был не нужен. Елена Ивановна снабдила его в дорогу дозой опия, и Евгений повел его к линии фронта: нужно было выполнить задание командования ближайшей нашей дивизии и передать «языка» в условленном месте верным людям. Через дня два-три обер-фельдфебелю предстояло увидеть регулярные войска Советской Армии. * * * Агентурная разведка донесла, что гитлеровские мотомехчасти с двумя танками должны выйти на днях из Смоленской к морю. Я приказал Евгению устроить засаду и разгромить головную колонну. И снова шли наши по лесу и недвижно лежали в придорожных кустах. На этот раз ждать пришлось недолго. Утром на вторые сутки сигнальщики передали: — Приготовиться! Первым прошел танк. Лязгая гусеницами, урча мотором, [84] он, по заведенному обычаю, простреливал кусты из пулемета и пушки. Лес молчал. Только эхо где-то далеко в горах глухо отвечало фашистскому орудию. За танком мчалась разведка мотоциклистов с пулеметами на прицепах. Лес по-прежнему стоял в суровом молчании. Из-за поворота появились две роты мотоциклистов-автоматчиков. В несколько рядов, идя вплотную друг к другу, машины заполняли все шоссе. Евгений быстро выдернул флажок-предохранитель противотанковой гранаты и бросил ее в голову колонны. Геня ударил гранатой в хвост, командир первого взвода Янукевич — в середину. Три взрыва служили сигналом. На шоссе одна за другой начали рваться гранаты, стрелял пулемет. Группа уцелевших мотоциклистов, повернув машины, стала уходить в Смоленскую. Но на шоссе выскочили одновременно Евгений и Геня. Они кинулись к прицепу подбитого мотоцикла, где стоял немецкий тяжелый пулемет. Не зря мы изучали вооружение врага. Немецкий пулемет был так же послушен в руках братьев, как и родной РПД. Длинная очередь разорвала воздух. Мотоциклисты стали падать. Машины кренились набок и ложились у обочины дороги. За поворотом шоссе, куда ушли танк и мотоциклетная разведка, раздался глухой взрыв, а за ним частые винтовочные выстрелы. Это фашистская машина взорвалась на заложенной Кириченко мине. Партизаны же малой засады в последний момент успели протянуть над шоссе проволоку. Мотоциклисты, срезанные этой проволокой, лежали в пыли. Но вот со стороны Смоленской возник нарастающий с каждой минутой гул машин и непрерывное таканье пулеметов. Это немецкие автоматчики из станицы, заслышав взрывы, спешили на помощь своей колонне. Машины их подошли к месту разгрома и открыли ураганный огонь по кустам. Только эхо отвечало автоматным очередям. Партизаны же шли цепочкой по дальней горной тропе, поддерживая своих раненых. — В операции участвовал двадцать один человек, — доложил мне Евгений. — Подорван танк. Убито сто восемьдесят фашистов. У нас потерь нет, если не считать четырех раненых. [85] Впрочем, двое из них задали немалую работу Елене Ивановне. Ильин был ранен в спину и потерял много крови, ранение Скибы казалось на первый взгляд менее опасным: пуля навылет пробила ладонь. Но в пылу боя Скиба запоздал перевязать руку, засорил рану, и она долго не позволяла ему участвовать в операциях и в работе. Работы же у нас стало неизмеримо больше: мы стояли перед необходимостью строить новый лагерь. Положение на фронте резко изменилось к худшему. Наши отступали. Враг прижимал советские войска к перевалу в глубине гор. Он стремился перевалить через Кавказ и двинуться к границам Турции. Долина Афипса оставалась для гитлеровцев удобной «дорогой». Наша же «отметка 521» находилась вблизи Афипса, она была почти на виду. Мы вынуждены были искать новое горное гнездо, глухое и неприступное, чтобы обосноваться в нем и на зиму. Известие об этом партизаны приняли по-разному: Ветлугин и Евгений, закадычные друзья, уже давно сигнализировали мне о непригодности нашей стоянки, они радовались тому, что мы расстаемся с нею. Но многие из отряда были огорчены: они уже прижились к нашей отметке и чувствовали себя здесь, как в родной семье. Больше же всех огорчался Геня. Он мечтал о наступлении, смелых разведках, горячих схватках. А тут — новый отход. «Ничего, пусть привыкает к выдержке, — думал я, — для партизан, как и для полярников, главное — крепкие нервы и терпение». Евгений и Мусьяченко уехали верхами в горы искать место для нашего будущего лагеря. Вернулись веселые, несмотря на усталость и голод. Они карабкались на Карабет, лазили по склонам горы Крепость, спускались в долины, десятки раз переходили вброд Афипс и «афипсики» и не находили ничего подходящего: то нет близко воды, то место слишком открыто. Наконец за Малыми Волчьими Воротами, на южном склоне горы Стрепет, Евгений обнаружил то, что искал. И снова мы укладывали наши припасы, стягивали веревками тюки, перебирали картошку, запрягали лошадей. Петру Петровичу Мусьяченко дохнуть было некогда; теперь вся хозяйственная часть лежала на нем. Я старался по возможности помогать ему. В труде и суматохе я не сразу заметил, что за мною по пятам ходит Геня. [86] — Почему ты не работаешь? — спросил я его. Он ответил смущенно: — Один вопрос, папа… Скажи, это не стыдно, что мы отступаем? Мы укрепимся в горах и сразу же начнем операции, да? Обидно только, что придется ждать, пока устроимся на новом месте… Я тебя очень прошу: в первую же операцию ты пошлешь меня, хорошо? Только ты дай слово, папа. — Если не будешь нужен в лагере, пойдешь на операцию… — Нет, ты все-таки дай слово, папа. — Запомни, Геня, раз и навсегда, чтобы больше к этому не возвращаться: ты будешь выполнять то, что тебе приказано. Ясно? Получилось немного резко, но так надо было. И, наконец, мы покинули нашу «отметку 521». Несколько раз переправлялись через Афипс — река эта запомнилась, вероятно, всем партизанам на всю жизнь. Карабкались на кручи, ехали под нависшими скалами по краю обрыва, где малейшее неосторожное движение грозило увечьем и гибелью. На этот раз нам самим пришлось прокладывать себе дорогу: убирать камни, засыпать ямы, рубить деревья… Порой казалось, что по этой узкой, извилистой тропе с трудом может пройти разве только верховая лошадь. Но Геня каким-то чудом ухитрился водить по ней машину, а наши инженеры и директора неплохо справились с повозками. Наш переезд не обошелся без «прискорбного события», как выразился комиссар Голубев: два партизана, перевозя на повозке спирт, обнаружили, что одна из бутылей начата и не запечатана. Довезли они спирт благополучно, но по прибытии своем почувствовали непреодолимое желание петь и танцевать. Командир их взвода доложил о происшествии мне: — По всему видно — выпили, разбойники, не меньше, чем граммов по полтораста… Я приказал дать провинившимся после того, как они отоспятся, по три наряда вне очереди. Комиссар же устроил им на другой день такую проработку в присутствии всего отряда, что, пожалуй, у них на всю жизнь отпала охота пить. Впрочем, неугомонный шутник Ветлугин прошептал мне на ухо: — Если бы меня так прорабатывали, я бы запил от горя на неделю… Место, которое облюбовал Евгений, оказалось действительно идеальным для лагеря: глухое, дикое, неприступное ущелье горы Стрепет. Его склоны круты и обрывисты. Страшно было даже подумать о подъеме на них, особенно в грязь и [87]гололедицу. Скрытая узкая тропа вела наверх, где в восьмистах метрах от подошвы лежал отлогий выступ, покрытый небольшими буграми. В плане выступ был похож на гигантский вопросительный знак. На этом-то «вопросительном знаке» мы и начали строительство нашего зимнего лагеря. Но я учитывал, что строительство это потребует много сил и поглотит много нашего внимания: не прозевать бы нам каких-либо крупных передвижений врага. И Павлику Худоерко было приказано отправиться к агентурщикам на хутор Науменко. Я видел, как Геня наблюдал за сборами Павлика, и мне было и смешно и грустно за сынишку: губы плотно сжаты, а глаза детские — разнесчастные. Я окликнул его: — Геня, а почему же ты до сих пор не собрался? Павлику одному не справиться на хуторе. Геня весь расцвел, крикнул звонко: — Я сейчас же, папа! Я призадумался!.. Понятно, меня можно было бы упрекнуть в отцовской слабости. Но Геня поработал во время нашего «великого переселения» за троих — он заслужил поощрение. Во-вторых, в станицах у него повсеместно находились друзья — подростки и юноши. Комсомольцы и пионеры приносили подчас такие сведения, какие не могли бы собрать взрослые станичники. Немцы не принимали всерьез подростков. Вернулись из разведки Геня и Павлик с необычным подарком. Задолго до их появления мы услышали скрип телеги. Потом из-за поворота появилась пара волов. На возу восседали Геня и Павлик. У обоих в руках — длинные хворостины. Как заправские погонщики, ребята старались быть невозмутимыми. Не торопясь, нарочито лениво, они похлопывали хворостинами своих волов. При этом Геня меланхолично повторял: — Цоб! А Павлик вторил ему: — Цобе! Волы были в недоумении — кого же слушать: один хозяин приказывал повернуть направо, другой — налево. К возу были привязаны верховые лошади разведчиков. А на возу среди мешков с мукой жалобно стонала какая-то обвязанная веревками жалкая фигура в лохмотьях, с сине-багровым фонарем под глазом. [88] — Разрешите доложить, товарищ командир отряда, — отрапортовал Павлик. — Разведка хутора Науменко выполнена. Возвращаясь обратно, по дороге отбили у румын этих быков. Удалось прихватить и одного румына: может быть, он пригодится. — Только, папа, дай ему отдохнуть, — прибавил Геня, — а то мы его малость помяли… Мусьяченко не мог налюбоваться на ребят: шутка ли — подарили отряду целый воз первосортной кубанской крупчатки да двух волов! Я отнесся к доблести ребят настороженно. У Павлика Худоерко храбрость не знала предела; насколько же он умел быть осторожным, я еще не проверил. Вечером мы поговорили с Геней. Он дал нам комсомольское слово в том, что будет подробно рассказывать о своих и Павлика «похождениях». И вот суток не прошло, как Геня явился ко мне и покаялся, что они «немного начудили» с Павликом. Ходили они в разведку в станицу Смоленскую. Одетые деревенскими парнями, с голубями в руках, спрятав в карманы гранаты и револьверы, шли они с беззаботным видом по улице. На пригорке — здание штаба. Около него царило необычное оживление: не поймешь, то ли там пьянка, то ли деловое совещание. Прячась в кустах, ребята огородами подползли к штабу. Вдоль стены ходил часовой. Он заметил Геню на огороде, но не обращал на него внимания: мало ли ребят возится в грядках. Когда часовой повернул за угол, ребята бросились к дому и швырнули в окна гранаты. Поднялась паника, суматоха, беспорядочная стрельба. Но парнишки уже успели скрыться в кусты и благополучно ушли в лес. Что я должен был сделать? Поругать Геню? Но они с Павликом совершили смелую диверсию. Впоследствии агентурщики донесли, что гранатами ребят были убиты в штабе несколько фашистов-офицеров. Главное же, население не только Смоленской, но и соседних с нею станиц воспрянуло духом: партизаны сильны, они бьют врага в самом логове его. Но и хвалить ребят я боялся — чересчур они отчаянные. Я сделал вид, будто слушаю рассказ Гени о диверсии рассеянно. [89]
|
|||
|