Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Виктор Смирнов 5 страница



— Мы сообщим, что ты сам ушел по собственным соображениям, а мы даже предлагали остаться, — говорит хозяин.

— Собственно, так оно и есть, — уточняет Сусанна.

Наташа дышит чуть сильнее и тянется за сахарницей, которую невнимательный Димка оставил у себя под носом. Он вскакивает, сталкивается с Наташей, глаза его ныряют в вырез, где, оттягивая материю, лежат теплые, сонные груди.

Прощай, Наташа. Дыши! …

С фибровым чемоданчиком, украшенным сверкающими наугольниками, с тощим сидором за плечом, в своих расклешенных, давно не глаженных и уже пошедших бахромой брюках, стоит Димка у остановки троллейбуса — хлопья снега ложатся на шапчонку, ратиновое пальто и тают, отчего одежонка явно тяжелеет. Муторная погодка — оттепель среди зимы. Как свара посреди свадьбы. А совсем уже скверно Димке оттого, что только теперь он вспомнил, как Гвоздь говорил об аврале в бригаде. Двое или трое суток не будет Гвоздя ни дома, ни в шалмане — бригада готовит подарок ко дню рождения самого. А это не фуфлы-муфлы. Это значит, что от гайковерта у Гвоздя будут руки из плечей выворачиваться. Рабочее дело, как и солдатское, самое тяжелое на свете, это Димка уяснил. Но Гвоздь гордый — уж если решил дать сто пятьдесят или двести процентов, то даст. И бригаду за собой вытянет.

Он, Димка, тоже гордый, только его гордость нелепая. Взбрыкнул норовом — разве это гордость? Мог бы сказать Евгению Георгиевичу: потерпите недельку, пока пристроюсь. Так нет — сразу взыграло самолюбие. Вот теперь и стой с чемоданом на остановке. Друзей, конечно, много, но таких верных, как Гвоздь, больше нет. Как говаривала бабка: много любезных, да милых мало. Одно дело за столиком в «Полбанке» сидеть, другое — заявиться с чемоданчиком к человеку на квартиру. Гвоздь бы нашел выход. Пойти в общежитие к сокурсникам — вахтер, увидев чемодан, не пропустит. Со студентами-москвичами Димка как-то не очень дружит, те держатся от иногородних обособленно, у них свои интересы, свои разговоры, они побойчее, посмекалистее. Да и большинство — девки, не попрешься к ним с чемоданчиком. Гвоздь, где же ты?

Напротив, на высоком старом доме, висит огромный, в три этажа высотой, портрет, напоминая о близком юбилее. Ветер то и дело отрывает плохо закрепленный угол портрета и стучит им о стену. Лицо, нарисованное лучшими художниками столицы по квадратам и затем сложенное в одно целое, ходит морщинами и словно бы живет. Глаза, щурясь, глядят поверх Димки, в прекрасное далекое. Студент долго всматривается в портрет, спрашивая, как жить, и в то же время стыдясь своего мелочного пред величием общих дел вопроса.

Становится холодно. Солнце прячется за снежными тучами, дует мерзкий ветер. Димка нащупывает в кармане пиджака, там, где студенческий билет и паспорт с временной пропиской в квартире Евгения Георгиевича, несколько пятерок и трешек — все его богатство. Он вспоминает о буфете в гостинице «Москва» — там, помимо хрустящего, поджаренного в масле хвороста, фигурных кексов и прочих сладких радостей, продают горячий глинтвейн, крепкий, пахнущий корицей, густой и сытный. Мысль о глотке горячего постепенно становится невыносимой.

Прекрасный буфет. Они были там с Гвоздем после его получки — друг иногда захаживал туда, как он говорил, ради чистоты, публики и чтоб пузо отмякло после работы в три погибели. Постою немножко у столика, решает Димка. Высокие потолки, стекло, бронза, женщины в ослепительных халатах и чепцах за широким, накрытым крахмальной скатертью столом, уставленным огромными хрустальными вазами со сладостями; а в высоком хромированном, отражающем люстры бачке — парящий, распространяющий острый и густой запах пряностей и красного вина глинтвейн, услада прозябшего фронтовика или студента. Все, все, что могла, выставила столица для своего победившего, выстоявшего в страшной борьбе люда — и все открыто, все доступно, недорого, и приветливы женщины в белом, и исходят паром борщи, глинтвейны, кофеварки, самовары. Димка, хоть уж больше года пробыл москвичом, все никак не может прийти в себя от этого сладостного гостеприимства, от распахнутых для последнего базарного попрошайки высоких дверей всех этих невиданных, поражающих глаз «Метрополей», «Националей», «Савоев», где уже от самого входа начинается бойкая буфетная торговля, — мало денег или галстук не нацепил, можешь не подниматься по ковровой лестнице, оставайся в фойе, сиди, тяни стакан вина или кружку пива, закусывай солеными сухариками, пирожками, разглядывай людей, люстры, похожие на рождественские елки, лови перемежающиеся огни и тени в дореволюционных, потускневших, но все еще великолепных зеркалах, видевших пузатое купечество и зафраченных дворян.

Отдыхай, москвич, чувствуй себя всюду человеком — это ты бросал знамена фашистских легионов на камни площади. Ты, или твой брат, или отец.

Димка поднимается по широким ступенькам ко входу в буфет. Пальцы закоченели, чемоданчик хоть и не тяжел, а вот-вот вывалится. Ветер, подхватив крупные, мокрые хлопья снега, несется от Манежа к гостинице, надувает Димкины широкие брюки, превращает их в колокола, леденит колени. Брр…

Женщина за буфетным столом, взглянув на лицо Димки, его запотевшие от тепла очки, побелевший нос, наливает ему, за ту же пятерку, полуторную норму. Студент! Димка уходит за высокий столик и, ощущая ногой кран чемодана (буфет буфетом, да не зевай, в Москве сейчас всякого люда полно), греет руки, вцепившись в стакан. Дышит винным паром, корицей. Первый глоток разливает по телу густое и нежное тепло. Нет, ничего, проживу, решает Димка, За окном — тусклый день, видно желтое пятно Манежа, краснеют стены и башни Кремля. Ночевать буду пока на вокзале, чемодан оставлю в камере хранения. Утром раненько — на занятия. Потом можно в библиотеке посидеть, попозже в «Полбанку» съездить. Про вокзал там никому не скажу — стыдно признаться, что выставили за дверь. Подожду, когда появится Гвоздь, от него нет секретов. Что-нибудь придумаем, проживем.

Теплеет, теплеет на душе у Димки, парок глинтвейна поднимается ввысь, чуть дурманит голову легким хмельком, рождает цветные мечты, неясные, но счастливые предчувствия. Москва такой город, от которого Димка привык ждать чудес. Ну, на Площадь он больше не пойдет, раз Гвоздь просил. Но это не значит, что у него нет надежды увидеть самого. Может быть, если он хорошо проявит себя в университете и заслужит доверие, его назначат участвовать в физкультурном параде. Он, Димка, будет нести самый большой, самый лучший портрет. И, может быть, человек в известной каждому шинели, с широкими золотистыми погонами генералиссимуса, вдруг отметит своими проницательными глазами очкастого восторженного студента в бумазейном ярком свитерке, вмиг высветит своим взором все Димкины мысли, все радости и беды, устремленные к мраморной недосягаемой высоте, предназначенной лишь для самых великих, и он сделает чуть заметный жест, вызывая веселого, расторопного порученца…

Согревшийся, убаюканный мечтами, с глупой улыбкой на пухлых губах, выходит Димка из гостеприимного светлого буфета.

Вокзал встречает его вначале — у входа — голосами нищих и калек, а затем — грохотом голосов. Огромный зал, дальний конец которого теряется в дымке цигарок и человеческих испарений, заполнен сидящими, лежащими, стоящими транзитниками с узлами, фанерными чемоданами, заплечными сидорами, ящиками, сундуками, авоськами. Кажется, вся послевоенная Россия, переезжающая с места на место в поисках жилья, тепла, еды, близких, вместилась в этот необъятный зал. Шинели, ватники, полушубки, бабьи платки, кокетливые беретики, серые солдатские ушанки, кепки колышутся волнами в сизом мареве. Спят, кричат, ссорятся, обнимаются, плачут. Детский истошный ор перекрывает крики лоточниц с пирожками, мороженщиц.

Димка останавливается у входа, сжатый людьми, боясь тронуться дальше, в самый человеческий водоворот, который, кажется, стоит сделать несколько шагов — сожмет и не выпустит, закружит и унесет куда-нибудь на Камчатку. Одной рукой Димка вцепился а чемоданчик, другой придерживает сидор, чтоб не снял какой-нибудь урка в толчее.

Димка, выросший в безлюдьи, в сельской тиши, боится толпы, как загадочного чудовищного существа. Это, представляется ему, не просто скопище людей, это особый, непонятный организм, живущий не теми законами, которыми живет отдельный человек. Димку толкают туда-сюда, швыряют через чьи-то ноги, через узлы, и он движется сложными зигзагами, как дрейфующая льдина. Как-то само собой оказывается, что его выносят к камере хранения, но туда, прижатый к стене, тянется такой бесконечный хвост, что Димка начинает выкарабкиваться подальше, упираясь о чьи-то пропахшие махорочным дымом плечи. Обрывки разговоров носятся близ ушей Димки, как потревоженные птицы.

— …Думаю податься порубить уголек.

— А почем там пшеничка? А сколько за сапоги дадут? …

— Он мне отписал, чтоб приезжала. По письмам-то неплохой мужик, а вдруг пьянчуга, а писал кто другой?

— А я на стройку. Вот взял да так и подался налегке. Был бы угол теплый да харчи. А я все могу, что мне с собой брать? Что умеешь, на горбу не носишь.

— Везу им иголки на обмен. Сто штук зашил подкладку.

— Пишет профессор: приезжай, осколок удалим. А я уж привык, вроде ничего. Но собрался — все-таки профессор, сам зовет.

— Трам-тарарам, братишка! Ты черноморец? зачаливай сюда, кореш, бросай якорь — мы балтиские, краснознаменные.

— Подайте погорельцам, подайте хоть копеечку, вам не в тягость, а нам во спасение…

— Во, возьми сухую селедочку японского посола — в дороге пососешь — сыт будешь. А воды всегда найдешь.

— Куда, куда? Чемодан раздавил. Чтоб тебе сорок раз одним куском подавиться!

— Я сюда проконструктироваться по вопросу пенсии. А куда податься — не знаю. Москва большая. Вот сижу на вокзале второй день…

— Терпи, милая. Лихо не без добра.

— На мозолях войну вынесли, а не на крови. Кровь что, она льется без спросу, а мозоль без труда не вскочит.

— Тихо, Санек, мусор сзади.

— Надо было тебе в ночной профилактически браток. Сразу.

— Эха! На печи горячо, а в печурке жарко, а я мужа не рожала, а мне его жалко… Давай, давай подыгрывай…

Гомон, крики, вонь, балалайка, губная гармошка, визг, вопли младенцев, милицейские свистки, хриплые, оглушающие объявления по радио.

Димка вырвался в уголок, озирается затравленно. Чей-то кулак по-дружески бьет его в бок. Он отскакивает, видит рядом гибкого, хлыщеватого, в курточке-канадке, в полусапожках, клешах напуском в голенища, с челочкой, сухолицего.

— Серый, ты?

— Я… Узнал? — Серый радуется, пританцовывает гибкими, как стебли вьюнка, вихляющимися ногами. — Ну, как ты — студент, а?

Он похлопывает Димку по плечам, бокам, бедрам — это быстрые, проворные и легкие, как будто совсем нечаянные движения. Пальцы у Серого играют на ходу, словно на невидимой гитаре.

— Студент.

— Молодец, молодец. Я так и думал: этот очкарик поступит, этот продолбит, молоток! Ну, а теперь на мели? Денег нет, а тебя поперли?

— Ты откуда знаешь?

— Вижу, вижу, в карманах пусто, дай бог, ее пару «шахтеров» да «летчиков» наберешь. Ну, может, «двух бойцов» [2], а? И все вещички с собой? корешок, все сразу определяю, а иначе грош мне цена. Я, оленечек, только в цвет должен попадать.

Не то чтобы Димка обрадовался знакомому — неприятны были и его проницательность, и вихляние это, похлопывание, в котором даже неопытный Димка уже успел распознать профессиональные жесты бывалого карманника, желающего определить состояние возможной жертвы. Но что с него возьмешь, с Димки? Ни «летчик», ни «два бойца» — не добыча для Серого, разве что на мороженое.

Да к тому же, Димка помнит, Серый — парень компанейский, веселый и ценит друзей. Познакомились они еще летом, когда Димка приехал в Москву и должен был поселиться у Евгения Георгиевича. Хозяин потребовал справку из санпропускника о гигиенической обработке тела и вещей: «Дело нужное, и с вас, Дима, все равно бы потребовали, так что не поленитесь». Справки такие, в самом деле, требовались всюду: и в гостиницах, и в общагах. Страна боролась со вшами, которые, в отличие от боевого противника, еще и не думали сдаваться. Вот в санпропускнике они и встретились с Серым и, намыливая вихры едким то ли дегтярным, то ли карболовым мылом, кусочек которого выдавался обрабатываемому, хохотали до слез — беспричинно, просто от избытка сил, от ощущения молодости. Потом продолжали хохотать, получая у старухи раскаленную в духовке, пахнущую чужим одежду, обжигались о металлические пуговицы и пряжки. Потом Димка угощал Серого пивцом в соседнем шалмане, куда завел новый знакомый. Димка, если признаться, впервые в жизни сидел в настоящем шалмане, впервые пил пиво из кружки, впервые угощал человека на собственные деньги. Несколько «летчиков» улетели из кармана, но Димка был доволен: приятель оказался малым бывалым, остроумным, он без конца напевал, пританцовывал, шутил, нахваливал Димку, называл москвичом, тертым парнем, умницей. Димка и сам поверил, стало легко, весело.

Пританцовывая, смеясь, Серый исчез из жизни Димки. И вот — выскочил под вокзальные своды, как на сцену, все так же притоптывая и вихляясь.

— С меня причитается, Димок! — кричит Серый в ухо Димке. — Пойдем, я тут знаю место. Посидим. Помозгуем, как жить.

Димка соглашается охотно. Ни толкаться в очереди в камеру хранения битых часа два, ни бродить в толпе ему, конечно, не хочется. Шлепая по мокрому снегу, они бредут по площади, и Серый без конца подпрыгивает, взмахивая ногами.

— Гляди, какие прохоря. — В прыжке он похлопывает себя по сапогам. — Шевровые. Мягкие — ноги как в пеленках. Тепло…

Все вокруг радует Серого. Он похож на щенка. Правда, диковатого, приблудного, с непонятным норовом. Но с ним легко.

Они заходят в немыслимо узкую и длинную дощатую «щель», постепенно сходящуюся к буфету так, что только один человек и может протиснуться. Как там помещается хозяйка, как ее не заклинило — загадка. Вдоль стен — узкие стойки с фаянсовыми горчичницами. Серый ныряет в глубину «щели», в самую ее узость, и там о чем-то быстро шепчется с хозяйкой, достает из кармана что-то, завернутое в тряпицы, сует под прилавок, весь при этом смеется, дергается, словно под не слышную никому музыку. Стремительно скользя, Серый возвращается.

— Что хочешь, Студент? Все для тебя. Отдаю должок. Ты меня выручил. Серый не забывает… Тебя как звать, забыл?

— Дмитрий.

Через минуту тягучая желтоватая жидкость, изобретенная католическими монахами бенедиктинского ордена и воссозданная наскоро московскими ликеро-водочными алхимиками, вновь делает мир теплым, уютным и дружелюбным. Чайной алюминиевой ложкой Серый намазывает на черные горбушки икру. Дрожит на тарелочке желе с листочками сельдерея и мелко рубленным мясом. Серый достает из кармана коробку «Казбека». Димка не курит, но общий дымок роднит. Димка не выдерживает и рассказывает Серому о своей жизни у Евгения Георгиевича, солиднейшего и скучнейшего человека, которого в юности — от отчима знает — звали Женькой-догонялой. Рассказывает о великолепных саксонских тарелочках, висящих на стенах, трофейной мебели, вывезенной из какого-то поместья, о фарфоровых пастушках, швейных машинах «Зингер», ножных и ручных, картинах в золотом багете и прочих диковинах. Серый оказывается прекрасным слушателем, он разинул рот и время от времени бьет Димку по плечу: «Иди ты! Ишь как жировал, Студент! » Димка входит в раж, рассказ его становится стремительным — тормоза отпущены. Краснея и волнуясь от вдохновенной лжи, Димка шепчет в ухо Серому скороговоркой:

— А выгнали меня из-за дочки. Ну, красивая, словом. А я что — бедный студент. Застукали нас.

— Ну, даешь! — Серый делает большие глаза, спрашивает в восторге: — Так ты, значит, с хозяйской дочкой?

Димка пожимает плечами, вздыхает — мол, что уж там говорить. Было дело, но об этом порядочные мужики не распространяются. Об этом молчок.

— Ну, Студент, молотком! Молотком… А с виду такой тихий, в очках. Ну, поздравляю, давай.

И он подливает студенту бенедиктин из своего стакана. Хрустит, торопясь, стебельком сельдерея. Чуть ли не чечетку отбивает от радости за товарища.

— Ты настоящий! — говорит он. — Не салага какая. Давай!

Они выпивают залпом. Бенедиктин вкатывается внутрь хилого Димкиного существа, как пушечное ядро, и там взрывается, и тягучие горячие осколки проникают всюду. Ноги становятся ватными, но в голове по-прежнему, даже еще быстрее и рельефнее, мелькают фантастические картинки. Наташа, но не полная и ленивая, а изящная, большеглазая, похожая на Роз-Мари из фильма, настоящий цветок душистых прерий, бросается к нему, заключает в объятия — о чудесные, мягкие, волнующие руки с ямочками на локтях! — «не уходи, не отдам! ». И Евгений Георгиевич, который снял со стены драгоценную инкрустированную трофейную трехстволку — «Зауэр, три кольца», с нарезным третьим, наставляет на Димку страшное оружие: «Вон из моего дома! » И у стены разобранная постель, немецкое пуховое, сверкающее алым атласом одеяло на паркетном полу, мятая простыня, подушки по углам… А что там до этого было, что было: сцена бушующей страсти. Глаза у Димки блестят. Но могло ведь быть и по-другому. Та же разобранная постель, атласно-пуховое одеяло на полу, и Евгений Георгиевич с трехстволкой: «Женись! Немедленно женись! Такого позора я как отец не перенесу! » — «Нет! — твердо отвечает Димка. — Мне еще учиться надо! » — «Женись! Вот приданое! » — И Евгений Георгиевич начинает, отламывая витые медные ручки, выбрасывать ящики трофейного секретера. Сыплются на землю бриллиантовые кольца, серьги, браслеты, швейцарские часы, свезенные проклятыми фашистами со всей Европы и увезенные расторопным железнодорожным специалистом, победившим зверя в его логове.

— Жениться предлагали, — говорит Димка, сдерживая себя, стараясь придать голосу выражение обыденности и скуки — не впервой такое бывает с опытным сердцеедом. — Все отдавали, но я отказался. Воля дороже.

— Молодец! — вопит Серый. — А чего предлагали?

— Там у них запрятано… Он откуда-то навез, понимаешь. Ну, золота там всякого, камней. В тряпочках замотано… килограммы!

— Ну! А не врешь?

— Во! — Димка делает жест, который, как он полагает, означает высшую блатную присягу: ногтем большого пальца поддевает зубы, щелкает и, цыркнув слюной в сторону, проводит пальцем, словно бы ножом, по шее.

Он и в самом деле не врет. Видел однажды, как Евгений Георгиевич и его жена, специалистка по цветным и редким металлам, перебирали содержимое секретера. Это было в один из первых дней после приезда Димки. Он проснулся среди ночи и, удивленный светом, бьющим в щель, прильнул к двери и увидел блеск сокровищ. Обеспокоенные появлением жильца, хозяева переносили свои главные богатства из доступного секретера в полое, потайное, днище шкафа. Но Димка через несколько дней и думать забыл об увиденном. В юности каждый день — золото, и драгоценности, тем более чужие, не могут долго занимать воображение.

— Да врешь! — говорит Сергей. — Это уж врешь.

— Да во! — Димка повторяет жест. — Всего полно. Прячут в таком месте, что никто и не догадается. Да я бы и так взял, если бы хотел. Они бы и не узнали. Там всего полно. Но я до этого никогда не опущусь. В бедности буду жить. Но честно.

— Ну, ты великан! — Серый отходит немного в сторону, как будто желая заново рассмотреть студента. — Ты настоящий мальчонка. Таких теперь мало. Такие сами на вес золота.

Обхватив друг друга за плечи, икая парами ядовитого бенедиктина, они выходят из «щели» и пересекают вокзальную площадь, заполненную людьми, трамваями, машинами и конными повозками. В желтом свете уличных фонарей несутся снежные хлопья. Ранние декабрьские сумерки хлынули в город. Серый несет чемоданчик Димки, а сидор Студент волочит по влажному снегу, оставляя борозду. Канадка у Серого оттопырена от бутылки.

— Я тебя размещу, — говорит Серый. — У меня есть. Если ты мне друг, то и я тебе друг. Вот так. Вот так… Метро «Аэропорт» знаешь?

— Еще бы не знать!

Димка запевает «первым делом, первым делом самолеты». Серый ладно вторит ему — у него прекрасный слух. Так, в приятнейшем головокружении, они доезжают до знакомых Димке мест у метро «Аэропорт», но Серый не дает направиться к «Полбанке», чтобы Студент на последние деньги угостил настоящего друга, а тянет дальше, в глубь бараков. Наконец, одолев кривые переулки с качающимися домами, сугробы, незамерзшие болотца, дыры в заборах, сады с царапающими ветвями и оказавшись таким сложным путем близ самого Инвалидного рынка, Димка видит перед собой длинный двухэтажный барак, темный от сырости, с мутными, но светящимися электричеством окнами; вокруг барака снежный грязный пустырь, охваченный высоким, с проломами, забором. Он видел и раньше этот пустырь с бараком, но никогда не обращал на него внимания.

— Погоди, — говорит Серый и оставляет Димку на ветру, среди снежных хлопьев, лижущих лицо.

Проходит довольно много времени, тягучего и стылого, насквозь пронизанного ветром, и наконец Серый появляется из барака, но не со стороны входа, а откуда-то с тылу, через черную дверь.

— Готово, — говорит Серый и шлепает себя по канадке, воротник которой уже не оттопыривается от бутылки. — Договорились. Давай по-тихому.

Они идут через снежные завалы, скользят на мусоре, картофельной оттаявшей кожуре, отбросах, куче шлака, и наконец Серый нащупывает маленькую дверь, утепленную ватином, поверх которого белеют в сумерках набитые крест-накрест дранки; Разбухшая дверь со звуком пробки отлетает под нажимом плеча,

— Давай, — шепчет Серый. Они оказываются в длинном коридоре, под потолком которого светится желтая нить лампочки. Здесь тепло, как в бане, и слышно потрескивание дров в печах. Димка пальцами протирает очки. Скользя рукой по рябой, в пятнах обвалившейся штукатурки стене, Серый нащупывает боковую дверь с грубо намалеванным номером, осторожно, стараясь не скрипеть, открывает ее, щелкает выключателем, высветив узкий пенал барачной комнатушки, три койки с голыми проволочными матрасами, три тумбочки, выкрашенные грубыми взмахами кисти, и на стене плакат, изображающий юную девушку с надписью поперек груди: «В СССР оспы нет! » Серый делает шаг, доски пола выгибаются под его ногой и покрываются темными лужицами воды, выступившей из щелей. Серый пританцовывает, и вода бьет вверх фонтанчиками

— Видал? Не надо никуда ходить. Водопровод. Нет, с ним, Серым, не пропадешь.

— Здесь выселено из-за воды, на первом этаже, — поясняет он. — На болоте построили, чудаки. Скоро все завалится, а пока поживем. Здесь общага техникума. Комендант мне знакомый немного. Ван Ваныч. Спирт предпочитает. Артиллерист… Если спросят, говори, ты, мол, студент, перевели из Казани.

Он заталкивает сидор в тумбочку, чемоданчик ставит в темный угол — подальше от глаз. Скользит быстрым взглядом по плакату.

— Хорошо! Даже баба при нас. Не такая, как твоя, хозяйкина, не богатая. Но зато без оспы. Ты подожди…

Он вылетает из комнаты, ловко простучав своими полусапожками по краю доски и не выбив ни одного водяного фонтанчика. Димка опускается на кровать, ответившую ему звоном и визгом проволоки. Ничего, проживем. Серый возвращается с ворохом пахнущих карболкой серых солдатских одеял.

— Комендант с истопницей бутылочку распивают. Эх, заживем! Комфорт — люкс. Ты в «собачьей будке» ездил?

— Нет.

— А это ящик такой для угля под пассажирским вагоном. Заползешь в уголек и едешь. Зимой сифонит — страшное дело. До шпал рукой достать, только свист стоит… Да еще из сортира на ходу долетает. А так ничего. Но здесь куда лучше. Здесь — прима.

Серый закуривает последнюю папироску из коробки, выстукивает по картонной картинке, по всаднику, скачущему на фоне горы, мелкую дробь. Пальцы у него удивительно длинны и проворны.

— Эх, нету папе, нету маме, проживем, товарищ, саме…

Он пускает в банный воздух несколько колец дыма, протыкает их пальцем и вскакивает. Покой — это не для Серого. Сбрасывает движением головы челку со лба.

— Вот что, Студент. Не будем маяться в этой хазе. Что мы, безработные в Америке? На природу, на волю. Тут, за Инвалидкой, есть одно местечко веселое. Сколько у тебя там хрустиков?

— Шестнадцать рублей.

— Мгм. Ну и у меня сотни две.

Он протягивает Димке несколько червонцев:

— Держи.

— За что?

— За успехи в учебе. Сейчас мы с тобой в рулеточку поиграем. Ты раньше играл?

— Нет. Видел только, как играют, на базаре.

— Ну, на базарах теперь милиция не дает. Пойдем, раз ты не играл, авось повезет. Деньги нужны?

— Нужны.

— Я думаю. Где честность, там бедность,

— А если проиграю?

— Ты мужского пола или нет?

— Ну, пойдем.

Серый достает из кармана гроздь каких-то отмычек и закрывает дверь комнаты.

— Чтоб не увели твой сидор, — поясняет он. Откуда-то из дальнего конца коридора слышны голоса — мужской и женский:

— «Из сотен тысяч батарей за слезы наших матерей, за нашу Родину огонь, огонь! »

— Эх, недолго он будет комендантом, — вздыхает Серый. — А жаль. Душевный мужик.

Они идут прямо через черную, затихшую Инвалидку. У ларьков, окна которых закрыты ставнями я перечеркнуты косыми линиями железных полос, горят лампочки. Дворник метет шелуху семечек. Запах борща и жаркого еще не выветрился из съестных рядов. А днем здесь какой гомон! Горячие кастрюли греются в ватных пестрых чехлах или просто под юбками торговок — как яйца у наседок. Бабы звенят алюминиевыми мисками и ложками, зазывают. Загорелые пирожки выглядывают из стеклянных окон в грубо сбитых огромных лотках. «А вот еще с ливером, с ливером… Рагу, рагу куриное…» Вокруг Инвалидки, между рабочими бараками и общежитиями — сотни частных домиков с садочками, участочками. Там в бревенчатых, крепких, как острожные укрепления, сараях за пятью засовами и замками похрюкивают поросята, кудахчут куры, петушиный крик пронизывает небо деревянного городка — не надо и заводских гудков. Коровы медленно и равнодушно жуют свою жвачку, дышат паром в махонькие — самому юркому уркагану не пролезть — форточки. Впрочем, кто полезет к натянутой у сараев проволоке, вдоль которой громыхают цепью кудлатые кобелюги? Выгон недалеко — у Тимирязевки. И все эти домишки и сараюшки, засевшие в сугробах и болотах, кормят Инвалидку и ею кормятся. И хорошо кормятся. Это остров, одолевший военный голод и одолевающий послевоенные стужи. В домах у проворных торговых баб Инвалидки огромные комоды, разбухшие в годы войны. Хорошо мужикам, у кого жены оказались хозяйственными да сметливыми. Вернулись к добрым харчам и горячим перинам. Если вернулись.

Они идут к рыночному выходу, где днем ручники торгуют с раскладок всякой мелочью, зазывают протяжными голосами. Им вторят гнусаво нищие слепцы, почти все якобы обгоревшие танкисты или летчики. Лица их рябы то ли от оспы, то ли от ножевых помет, и попробуй отличить фронтовика от того, кто обожжен кислотой, выплеснутой в лицо ревнивой подругой. Впрочем, слепцы не выясняют, чья темнота главнее. Дальше к выходу обычно располагается ряд художественный, который — стыдно было бы признаться ученым однокурсникам — Димке нравится. Он никогда не считал безвкусицей то, что сделано или расписано бесхитростными людьми для потехи или радости таких же, как они сами, покупателей. Днем здесь топорщат наглые глазки расписные свинки-копилки, а усатые рыцари, красавицы, под полной луной среди лебедей и кувшинок на размалеванных бумажных ковриках, глиняные коты, собачки, львы вслушиваются в разноголосицу.

Это — угол Сашки-самовара. Здесь он сидит — впрочем, что значит для Сашки сидеть? — на деревянном прочном ящике, среди подушек в красных наперниках, купленных им у пуховых торговок здесь же, неподалеку, и время от времени вскрикивает хрипло: «Фронтовички, касатики! Обратите внимание на чудо хирургии! Трижды приговорен к смерти академиками. Выжил на ваше счастье, на свою радость. Смотрю, слушаю, воздух глотаю, остального не могу». Кричит он это заученно, равнодушно — все равно, кто глянет, тот даст, хоть последнюю копейку.

Сейчас молчит Инвалидка, торговый городок на окраине столицы. Спит где-то и Сашка, повалившись на бок, как деревянная кукла. Может быть, пригрела его сегодня Люська. Бывают же у Сашки такие счастливые дни. Но думать об этом Димка не хочет. Миновав рынок они вновь окунаются в темь бараков и усадеб. (Взлаивают из-за заборов могучие псы.

Остановившись у одной из калиток, Серый замысловато, азбукой Морзе, дергает свисающий сверху конец проволоки. Димка различает за деревьями темный бревенчатый особнячок, окна которого плотно занавешены. Некто в наброшенной на голову и плечи шинели, отчего кажется горбуном, подходит к калитке, светит фонариком в упор, в глаза пришедшим. Затем щелкает засовом, пропускает их. Собаки на этом участке нет. Еще одно приключение, размышляет Димка, когда идет к дому. Интересно складывается жизнь…

В нем, Димке, странным образом уживаются два человека. Один человек читает умные английские книги, размышляет обо всем, он способен философствовать по любому поводу, сочинять стихи, готовить подробнейший доклад самому; второй же очень юн, глуп, тыкается всюду носом, даже в раскаленное, склонен к наивной лжи, нелепым высказываниям и поступкам, даже к хождению на Площадь в надежде на невозможное, говорит с невыносимым курско-украинским акцентом, не знает уймы простейших вещей, не читал множества книг, с которыми с детства знакомо большинство сокурсников, глядит на всех снизу вверх, удивляясь чужому умению разбираться в людях, и оттого творит бесконечное число ошибок.

Вот и сейчас первый с ухмылкой наблюдает за тем, как, спотыкаясь о кирпичи, которыми небрежно устлана дорожка, второй покорно бредет за Серым в ожидании всяких чудес, которых, первый знает, не бывает. Вот так этот мудрый, скрытый в Димке человек выслушивал нелепую ложь о майоре Гвозде, который готов в любую минуту предоставить пристанище, — выслушивал, но и пальцем не шевельнул, чтобы вмешаться и остановить второго, глупого, разливающегося соловьем, в результате чего оба оказались на улице без денег и жилья. Но первому всегда и везде уютно, он и на вокзале занят тем, что с удовольствием наблюдает за людьми, их одежкой, разговорами, движениями, пытается представить, кто, зачем и куда едет, он и в холоде веселит себя игрой мокрых снежинок, порывами ветра, хлопающего портретом, который закрыл целых три этажа с десятками окон, и представляет жильцов, существующих словно бы в полусумеречной, гулкой внутренности барабана; интересно, как они там готовят еду, читают, спят, любят друг друга под эти гулкие удары в окна, заслоненные от мира лишь полупрозрачной частью уса или глаза. Второму ни к чему эти домыслы, второму холодно или голодно, ему хочется дома, тепла, синего унитаза, хорошей отметки на семинаре. Первый мог бы вмешаться, остановить, одернуть, направить по нужному пути, но он никогда этого не делает. Ему нравится наблюдать за метаниями второго. Этим и живет.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.