Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Виктор Смирнов 4 страница



Сейчас Гвоздь бубнит, полуприкрыв глаза:

— Ох и жизнь будет, Студент! Вот гляжу я на этих ублюдков близнят, думаю, повезет же вам. С ванной будете жить, образованные, и все такое… И вообще деньги скоро отменят. Гляди, каждый год снижение цен. Соображаешь, к чему дело идет?

— Ты чего, Гвоздь? — тихо спрашивает Инквизитор. — Пела Дуня про успех, а была одна на всех. Про заем забыл? На сколько снижают, на столько забирают. Ты свою месячную зарплатку каждый год отдаешь за облигации. Ты им сальдо, они тебе бульдо — и квиты.

— Закрой патефон, — бросает Гвоздь, почти не шевеля губами, как только настоящие фронтовики умеют, те, что не раз лежали вплотную к противнику. — Придет время — обязательные займы отменят. Ты мне парня не сбивай, его еще жизнь сбивать будет. Молодежь распоясать недолго.

Он молчит какое-то время, злясь на Инквизитора, с его языком.

— Я ему глаза не закрываю, — говорит он, кивая в сторону Студента. — Сам знаю, почем дурость обходится. Но про будущее он мечтать должен, не то вырастет, как хмель без нитки. Не поднимется ввысь. Ничего вокруг не увидит. Ты смотри, как народ окреп, себя осознал. Думаешь, на рейхстаге расписаться — это просто так пройдет?

— Ох-хо, — вздыхает Инквизитор. — Русь ты моя кабацкая! Общего рая жаждет, а вином утешается, дворцам радуется, в землянках живет.

— Цыц! — еще более насупленно говорит Гвоздь. — Ты, Инквизитор, с производством не связан, дело у тебя легкое, не видишь, чего надо. Сильно мы поднялись, сильно. Война много разорила, но много и науки. Мы вот сейчас новый грузовик ЗИС варганим — не хуже «студера». Даже покрепче. Движок еще бы посильнее — но это будет. Народ крепко работает. Ну, а чего ныть? Ныть — в штаны лить. Ты в него хорошее вкладывай, — кивает он на Студента. — А дерьмо в него само собой вкладывается.

— Резонно, — соглашается Инквизитор. — Тебе, Гвоздь, с твоими способностями, вверх идти надо бы.

— Верховодов и без того теперь много разводится, — бурчит Гвоздь. — Вверх — не в атаку. И где они отсиживались? В цех без конца прибегают: «давай, давай! » Сегодня един такой был, — Гвоздь понижает голос. — Давай авральную неделю в честь дня рождения самого. Ну, мы, конечно, дадим. Вроде подарок, надо. Уважение! Ну, а эта канцелярская душа здесь при чем? Он что даст?

 

 

***

Вечер в «Полбанке» идет к закату. Уже отныл и удалился, шатаясь от вина и потерянной любви, Слюнтяй, уже двух-трех полуслучайных Арматура вывел на мороз отдохнуть, уже обо веем, кажется, переговорено — и боевые недавние дела перебрали, которых столько припасено в памяти, что, кажется, всю жизнь теперь только и вспоминать, и все семейные неурядицы перещелкали и разрешили до нового вечера, когда жизнь подбросит ворох новых, неожиданных, и дважды или трижды выносил Сашку-самовара Инженер, и за это время кто-то увел Люську, оставившую полстакана красненького — словно бы нарочно, для напоминания и зубовного скрежета Сашки, и в этот-то момент дверь, обитая по краям старым войлоком для теплоты, открывается — и холодок сразу прохватывает павильон. На пороге, вглядываясь, держа руки в карманах бушлатика, с белым шелковым шарфом, высоко повязанным на шее, стоит Чекарь, а над плечам Чекаря проглядывает ангельское личико Зуба, одного из шестерок. Осмотревшись, Чекарь здоровается, но не как все, глядя в угол Гвоздя, а бросает небрежно, словно бы не разбирая лиц. Он проходит к стойке Марьи Ивановны, и, резко обернувшись, стоит, уперев локти в доски стойки, и глядит в павильон, пока Зуб берет у Марьи Ивановны стаканы и выбирает из вазочки шоколадные конфеты получше. Чекарь любит сладкое.

Гвоздь темнеет лицом и стискивает пальцы. Чекарь — глава инвалидных урок, хозяин всего здешнего блатного мира, но у «Полбанки» особое положение, и Чекарь над ней не властен. Серьезная публика подобралась в павильоне, воевать с нею ему ни к чему. Димка видел Чекаря раза два-три, но лишь теперь может рассмотреть его внимательно. У первого инвалидского урки самая заурядная округлая физиономия, пожухлая от жизни, с сеточкой ранних морщин, положенные по моде фиксы во рту, твердые голубенькие глазки под козырьком кепки, — но как преображает человеческие лица осознание силы и власти! Соблазном преступной беззаботности и веселья веет от Чекаря, и невольно каждый поглядывает на его поблескивающие в свете голой лампочки под дощатым потолком стальные зубы.

Павильон по-прежнему гомонит, но разговоры чуть пригасли и текут нарочито вяло, как вода в старице. Чекарь просто так, от нечего делать, никуда не заходит и бесцельно по барачному городку не шляется. Арматура на всякий случай начинает колоть дрова для печки, хотя скоро уже наступит час закрытия и подтапливать ни к чему. Но Арматура коротко взмахивает топориком, щеплет лучинку, н Чекарь бросает быстрый взгляд на отполированное работой лезвие топора. Неожиданно улыбается, открыв крепчайшие ровные и крупные зубы, нелепо соседствующие с металлическими коронками.

— Хорошо тут у вас, — говорит он. — Забежал погреться. У вас не как у других.

Он говорит чисто, без всяких словечек, хотя известно, что Чекарь «ботает по фене» лучше всех прочих в столице и даже сам вводит в обиход словечку служащие для отличия истинно своих. У него мягкий акающий говорок: говорят, он настоящий москвич, из Марьиной рощи, давшей столице столько приметных урок. Димка с чувством ужаса и какого-то непонятного восторга смотрит на Чекаря. В его наивную студенческую душу постепенно закрадывается чувство во тревоги и беды. Нет, так просто Чекарь никуда: не заглядывает. Гвоздь сидит сжавшись, словно бы, готовый к знаменитому своему броску, резкому и неожиданному, как у дикого кабана, который вмиг способен из неповоротливой туши превратиться в пушечный снаряд. Гвоздь поддерживает с окрестными урками мудрый и осторожный нейтралитет, но ненавидит их люто, зверино, злобно, всей глубиной непонятной, так и не раскрывшейся для Димки души. За этой ненавистью стоит нечто такое чего Димке, кажется, никогда не узнать, так глубоко упрятано это в Гвозде. Даже фашистов, кажется, он ненавидел не так люто. К фашистам у него была боевая, деловитая, рассчитанная ненависть. Всем существом своим Димка ощущает, как сталкивается в воздухе волна этой ненависти с чувством превосходства в силе и хитрости, которое исходит от облокотившегося о стойку Чекаря. Еще бы, за ним целая свора. И от этого явственно ощущаемого Димкой столкновения предчувствие беды крепнет. Не сегодня случиться ей и не завтра. Но эти двое не могут ходить по одной земле. Чекарь медленно отлипает от стойки и, след в след сопровождаемый Зубом, подходит к столику Гвоздя. Однако смотрит он, улыбаясь, на Димку.

— Студент, — говорит он. — Я слышал, ты стихи классные сочиняешь. Почитай. Душа просит.

У Димки ухает в грудной клетке сердце. Ужас и восторг, сплетаясь, бьются в нем, и он немеет, чтобы скрыть хлынувшую к лицу кровь, которая, впрочем, так же быстро отливает горячим током куда-то к низу живота и дальше, к ногам. Сам Чекарь просит его почитать стихи. И хотя Димка дорого бы дал, чтобы Чекарь и вовсе не появлялся в павильоне, чтобы показалось все это нелепым сном, все же голосок тщеславия начинает звучать в нем громче и громче. Часа два просидел Димка в павильоне, выслушал мудрые наставления Гвоздя, переговорил о делах насущных с Яшкой-героем, Инквизитором, и никто не попросил его почитать. Привыкли. На каждый день нового не сочинишь, а старое знакомо. Но вот явился Чекарь и тут же выделил из темного угла Димку.

Он неуверенно смотрит на Гвоздя. Всей душой он с ним, своим верным и надежным другом, и ждет теперь от него слова или хотя бы взгляда, намека. Гвоздь, откинувшись на спинку стула; поднимает вверх брови — дело, мол, пустяковое, поступай как знаешь. То ли он капитулирует перед Чекарем, то ли не желает ввязывать Димку в свою молчаливую войну с первым уркой, чтобы не доставить другу неприятностей. Чекарь улыбается.

— Студент, почитай чего-нибудь красивого. Не про войну, не про нашу жизнь. Мне это все — во — он проводит ладонью по длинной, с острым кадыком, жилистой шее. — Света хочется, цветов.

Зуб поднимает кверху руки, полностью поддерживая хозяина и удивляясь тонкости его чувств.

Димка осмеливается теперь в упор взглянуть на Чекаря. А может, сказки все это — про свирепость и мстительность Чекаря, его поборы с рыночных нищих инвалидов, про его подручных-бандитов, которые совершили уже; немало дел, между тем как хитроумный Чекарь всегда оставался в тени? Вот он, рядом, — улыбчивый, размякший, с явно просительным выражением на лице. Может быть, для других он грозный пахан, но для тех, кто связан с искусством, для поэтов, музыкантов, певцов, не существует таких же мерок, как для других, обычных людей. И ведь не раз слышал Димка рассказы о том, как попавшие в тюрьмы или лагеря сочинители или люди, просто знающие наизусть душещипательные рассказы, стихи, умеющие писать слезливые письма, получали от урок лишние пайки, пользовались их высоким покровительством. Все равны перед искусством — нет здесь ни урок, ни честных тружеников, сердца всех открыты перед творчеством.

— Хорошо, — говорит Димка и поднимается. За Чекарем он видит Инженера, Сашку-самовара, Культыгана, Биллиардиста, Минометчика, всю разношерстную публику павильона. Арматура воткнул в полене топор — посещение, к общему удовольствию, сугубо мирное, и хотя Чекарь уже и до полустакана Марьи Ивановны был под грузом, ссориться он явно не намерен, а пришел, скорее, поплакаться молча, отвести душу. Пьяная слеза сбегает быстро, да жжет больно.

Марья Ивановна, уже начавшая на счетах подбивать свои сальдо-бульдо, отставила рабочий инструмент с застывшими на спицах пуговками, обозначающими копейки, рубли, десятки, сотни и даже тысячи… Она тоже успокоилась — на ее выручку Чекарь не намерен посягать. Так почему же не почитать? — думает Димка. Все поддерживают мир с урками, да и кто, кому предстоит обратный путь через темные, кривые и путаные, как лабиринт, переулки Инвалидки, среди заборов, пустых садов и бараков, станет ссориться с самим Чекарем?

Он прочитает ему «красивое», то, что написано было им еще в школе, когда он, забыв об учебе, о друзьях, бегал из своего станционного поселка за пять километров в село Белый Берег и просиживал целые дни в местной библиотеке, сияющей роскошными переплетами книг, которые были в свое время конфискованы у мирового посреднике и как-то умудрились пережить воину. Дров, в Белом Береге, окруженном сосновыми лесами, хватало, а бумага этих прекрасных книг была плотной и мало годилась на. цигарки. В этой библиотеке Димка встречал и. самого бывшего мирового посредника, лысого сухого старичка, который, как и книги, сумел выжить в революцию, в гражданскую, Отечественную. Но бывший человек с непонятной профессией посредника мало интересовал Димку: он открывал для себя иные страны, он погрузился в мир путешествий, морских и сухопутных странствий, дальних экзотических стран, пальм и парусов, и соломенно-крышие села, увязшие в песках Полесья, родная маленькая станция Инша, ничем не отличающаяся от лесного хутора, казались ему бледными, лишенными подлинной жизни, скучными, как рогожная мочалка.

Димка, пылая щеками, вначале сипло от охватившей его робости, а затем все громче, начал читать. Эти стихи не слышали в «Полбанке». Как-то не вязались они с бесхитростными требованиями павильонного народа, желающего слушать об атаках, наркомовских ста граммах, госпиталях, ампутациях, письмах-треугольниках, обо всем, что было так близко, так просто и так страшно. Вот если бы на студенческом кружке прочитать, где-нибудь среди прелестных и непонятных, живущих какой-то таинственной московской жизнью девочек с романо-германского отделения! Димка запинается с первых слов, но Чекарь поглядывает ласково, ободряюще качает головой, а у Зуба даже ротик приоткрылся — котовий ротик с остренькими резцами.

 

Может быть, он вернется однажды в рождественский вечер.

Паруса подо льдом, но корабль бросит якорь у дуврских скал.

И сойдет он, седой и сутулый, не узнан, не встречен,

И отыщет ту дверь, постучится и скажет: «Устал».

 

 

И в столовой часы прозвенят, словно склянки на судне,

И ворвется в открытую дверь, как тайфун, леденящий сквозняк.

И услышит он голос, ему незнакомый и нудный:

«Мисс Белл Хоуп? Надежда? Не знаем, не помним, моряк.

 

 

Вы по компасу шли? Вы проверьте: быть может, небрежность?

Стрелка бегала? Что ж, близ штурвала таился металл.

Может, город не тот? И не то, может быть, побережье?

Может, годы не те? А быть может, планета не та?

 

 

Вы проверьте у штурмана — верно вязались ли лаги!

Вы проверьте у зеркала — может, вы сами не тот?

Тот иным был, не скорбным, но полным летящей отваги,

Может, все вы ошиблись. Не тот был положен расчет.

 

 

Вы корпели над картами. Вы наводили секстаны.

Только что-то не так. Не старайтесь понять — не дано,

Карты спутаны. Курсы проложены странно.

Возвращайтесь на рейд. Ваш корабль коченеет давно».

 

 

Он услышит. И весла поднимет — быстрее, быстрее.

Стукнет деревом в борт. Вспыхнут счетом глазницы кают.

Боцман Время прикажет. матросам подняться на реи,

Штурман Вечность проложит по выцветшей карте маршрут.

 

Димка читает и старается не глядеть на Гвоздя, Самовара Сашку, Яшку-героя. Он упивается собственными строками, они звучат, ему кажется, медно, раскатисто, — было время, он гордился ими, выверял по звуку каждое слово. Они рождались тогда, в маленькой бревенчатой библиотеке, когда он давился сухой коркой, запивал ее колодезной водой из солдатской, одетой в чехол фляги, впивался в Киплинга, Стивенсона, Жюль Верна, Дюма. За окнами шумели сосны, росшие на песчаном бугре, послевоенная жизнь вокруг казалась нудной, серой, ее заполняла борьба за кусок холста на портянки или рубаху, копка выродившейся, маленькой, как горох, картошки, охрана от воров поросенка в сарае, и даже выстрелы отощавших и обовшивевших, потерявших представление о времени и месте бандеровцев, выходивших изредка из лесов, не очень кого-то тревожили; а здесь, среди книг, плыли огромные парусники, кипели громовые страсти, качались в линзе подзорной трубы необитаемые острова. Но сейчас… Или он повзрослел, Димка? Ну что все приключения и муки графа Монте-Кристо в сравнении с тем, что перенес Сашка-самовар, которого последовательно и долго спасали в госпитале от гангрены, все укорачивая и укорачивая тело до исчезновения схожести с человеком? И какие там страсти ревности в этой красивой его чубатой голове, посаженной на обрубок: ведь Люська ускользнула — и не позвать, не догнать… Димка сбивается и продолжает читать не так внятно и звонко:

 

О седая, потертая, лысая, в сетке морщин парусина,

Потерпи, ну, немного. Вольны, солоны и сильны,

Паруса, напрягли вы больную, сутулую, старую спину

И громаду несете, играя, на юную спину волны.

 

 

Что вас тянет к тебе, Океан, Бесконечность? Не верьте

Тем, кто знает, кто учит. Зубрилы в науке морской!

Растворяясь в тебе, Океан, мы за всех обретаем бессмертье,

Запивая его, словно ромом, матросской тоской.

 

 

Ветер, в снасти свисти! Все наверх, кто успел помолиться!

Ты прости и не старься, подруга, невеста, жена.

В пене, лижущей борт, видим: Дом. Палисадник. Цветы. Черепица.

Окна. Дети. Цветной абажур. Тишина.

 

Димка смолкает. Как было ему тогда одиноко и сладостно в этих нищих полесских деревнях, у бабки, куда он сбежал от назойливого и давящего воспитания, которым начал тогда заниматься объявившийся отчим, плотненький, маленький, сильный и ловкий человек, которого пригрела и вознесла война, огорчив лишь небольшой контузией. В просторной прибалтийской квартире у отчима, принадлежавшей буржую, убежавшему с немцами, толклись какие-то порученцы, ординарцы, громогласно орали приветствия и тосты нужные люди, что-то уносили, что-то приносили, шло постоянное и скоропалительное завоевание новой мирной жизни. В Полесье он мучился от одиночества, от ссор и драк с деревенскими, от того, что намного перерос и сверстников, и учителей, — но зато он оставался самим собой и здесь шла честная драка за кусок хлеба, а не хватание и дележ добычи теми, кто по чужим плечам выбрался туда, где теплее и суше.

Чекарь сидит, обхватив голову сильными, ловкими пальцами — он начинал как щипач, карманник, — изображает раздумье. Марья Ивановна, ничего не поняв, несколько испуганно смотрит на своих гостей, на Димку, на Чекаря. Она не любит, когда в павильоне читают вслух что-либо заученное. Разговор — это разговор, а чтение — уже агитация. Читать вслух нужно газеты. Она с ожиданием переводит взгляд на Гвоздя: этот все прошел, разберется. Но Гвоздь молчит.

— Мне нравится, — говорит Инквизитор, но Чекарь жестом перебивает его.

— Молодец, — говорит Чекарь. — Молодец. «Окна, дети, невеста, жена. Все мы странники. Вот так вот мечтаешь, мечтаешь. Как моряк, плывешь по жизни. И нет конца.

Он протягивает руку. Димка ощущает его крепкое и дружеское, как ему кажется, пожатие. Чекарь задерживает руку, говорит ласково, а его голубенькие настырные глаза в упор расстреливают Димку:

— Молодец, Студент. Ты знаешь что… Ты о матери, Студент, напиши. О маме. Все мы мало думаем про матерей. А матери о нас столько слез проливают. Мать — святое дело. Святое!

Он вздыхает, отпускает руку Димки и, подойдя к Марье Ивановне, бросает на стойку красненькую бумажку:

— Пивка на всех, Марья Ивановна. По прощальной кружечке.

И исчезает в распахнутой Зубом двери. Гвоздь, сплевывает на пол загустевшую слюну и расслабляет пальцы, откидывается.

— Умен, черт. Ничего не скажешь, умен, — говорит Инквизитор.

— Каждый день с меня три червонца берет! — вдруг взвизгивает тонким голосом Сашка. — Попробуй не дай. Это на мои пиво, на мои! Марья Ивановна, наливай мое! …

Гвоздь молчит, тяжелый загар ненависти постепенно сходит с его скуластого лица. Чекарь еще раз напомнил ему о своем превосходстве. Урка знает: в «Полбанке» чернуху не раскинешь», никаким наглым куражом, духарством здешний народ не завоюешь, не проймешь. Умом взял, интеллигентностью, тонким чувством. У Димки все еще горят уши обласканного добрым словом поэта.

 

 

Беда, однако, хитрый тактик: если ждешь с фланга, заходит по центру… Или даже обходным манером с тыла. В воскресенье, когда мохнатый мокрый снег гнусно липнет к окну, небо беспросветно, а лето кажется безнадежно далеким, Димка встает поздно после тяжелого сновидения. Накануне они с Гвоздем ходили, взяв билеты у перекупщиков, на последний сеанс «Метрополь» и смотрели очередной трофейный фильм — «Роз-Мари», где изящные актеры пели всем известные песенки, и Димке очень понравилась героиня, девушка чудной красоты. Гвоздь иронически посмеивался, глядя на примолкшего Димку, когда они шли по снежной, опустевшей к ночи Москве. Гвоздь знает, что Димкина любимая еще, может, и не родилась вовсе, — Студент смешной, очкастый, большеголовый, мечтательный, а сверстницам нравятся другие, более опытные и умелые в жизни. Возраст Димкиного успеха — поздний.

Продирая глаза, Димка отмечает, что семейство Евгения Георгиевича уже собирается за столом и извлечен из буфета богемский хрусталь. Праздника никакого вроде бы нет, и Димка думает, что опять он, растяпа, пропустил чей-то день рождения.

За столом, сервированным к праздничному завтраку, все уже в сборе — Димка хочет проскользнуть, но Евгений Георгиевич объясняет, что его-то, Димки, как раз и не хватает. Удивленный студент садится в кресло с высокой резной спинкой, испытывая невероятное стеснение, как и всегда на всяких торжественных сборищах, когда надо следить, что брать из еды, сколько и чем. Тусклый зимний свет поигрывает в серебре и гранях хрусталя. Напротив Димки сидит дочка хозяина, девушка неопределенного возраста с чудным именем Наташа, полная, ленивая и с козьей меланхолией в глазах. Сегодня у нее платье с глубоким вырезом, и Димка с ужасом думает, что теперь ему придется глядеть в тарелку, чтобы не поднимать глаз. Грудь у девушки Наташи полная, женская, подрагивающая от любого движения, и как будто живет отдельной, собственной жизнью. Эта грудь очень беспокоила Димку и днем, и ночью, но Наташа при этом как бы и не существовала. Самое ужасное заключалось в том, что еще отчим, давая Димке адрес Евгения Георгиевича, намекал на существование Наташи, да и в семье хозяина определенно был заговор относительно Димкиной судьбы — был, но постепенно угас. Несколько раз студента оставляли наедине с Наташей вечерами, просили хозяйничать не стесняясь, загадочно улыбались, были так милы, ласковы, что Димка поскорее, едва пустела квартира, убегал куда-нибудь или садился в кладовке за, книгу, включив настенную пятнадцатисвечовую лампочку. А вскоре Димка и вовсе перестал бывать по вечерам в квартире — с появлением в его жизни новых друзей, шалманов и особенно «Полбанки».

Конечно, если бы не испуг Димки перед тем, о чем он втайне мечтал, не его животный затаенный прочный ужас при мысли об окончании воли, если, бы не его предчувствие долгой мутной жизни с чужой женщиной да не беспробудная лень девушки Наташи и ее безликое отношение к Димке, может быть, один из таких вечеров окончился бы с ожидаемым всеми результатом. Да и жена Евгения Георгиевича, Сусанна Григорьевна, не очень способствовала дочкиному счастью — или несчастью, — будучи женщиной чрезвычайно занятой и все силы отдающей работе в каком-то планирующем заведении. От нее якобы зависело снабжение металлургических заводов цинком. Свободное время хозяйки поглощала мигрень. К Димке она относилась немножко брезгливо, искоса поглядывая иногда на его юношеские угри и хождение по утрам боком, прикрывшись руками, подобно голому купальщику, в туалет. Вот и сейчас сухощавая, гладко причесанная хозяйка иногда роняет на Димку взгляд из-под ресниц, недоумевая и признавая неизбежность его присутствия, — так относятся к пятну на скатерти.

Остальные обитатели — сестра Сусанны Григорьевны старая дева Агнесса, скрюченная полиомиелитом, и домработница, она же дальняя родственница Евгения Георгиевича, Капитолина Сергеевна, женщина крупная и властная, — мало занимали Димку. Агнесса вечно сидела в своей комнатушке, покашливала, и ее было жаль. Отчим предупреждал, что для правильных отношений в этом хорошем, культурном доме Димке чрезвычайно важно поладить с Сусанной Григорьевной, которая и является фактически главой семейства, несмотря на видное служебное и имущественное положение своего мужа, но Димка сначала не сумел поладить, а потом не захотел. Однажды, в первые недели московской жизни, был случай, когда хозяйка проявила интерес к постояльцу, — Димка болел гриппом, и Сусанна Григорьевна, движимая материнскими чувствами, посидела около него минут пять, проверила температуру на градуснике. Сказала при этом, что Димка — типичная гнилушка и она лично никогда не болеет простудными заболеваниями. Димка любил поболеть, хоть удавалось это редко, и упрек его уязвил.

Завтракают в этом доме овсяной кашей, поджаренным хлебом и кофе — из кухни уже доносится приглушенный вой электрической трофейной мельнички, а запах кофе, опережая звук, врывается в столовую. Вот-вот Капитолина Сергеевна внесет чашки. Хозяин наливает в бокалы сок.

— Дима! — торжественно говорит Евгений Георгиевич, поднимаясь со своего резного высокоспинного силезского кресла. — Сегодня мне в присутствии моих близких — твоих друзей — предстоит выяснить важный вопрос.

Сердце у Димки сжимается и превращается в скачущего лягушонка. А ну как он скажет, будто бы застукал его и девушку Наташу? Был такой момент, когда они оставались одни и Наташа, не выдержав двух часов молчания, попросила квартиранта сделать что-нибудь со светильником, который в семье именовали торшером и который неожиданно выключился. Агнесса, как всегда, сидела у себя в дальней узкой комнате-келье. Вот в эту минуту и вернулись хозяева, а с ними и Капитолина, огромная, в бархатном платье, похожая на тюленя из цирка. Начались, конечно, шуточки — мол, забеспокоились, в окнах темно, куда подевались. Димка был красный, как райское яблочко, а Наташа дышала глубоко и равнодушно. Вот сейчас вспомнит и прижмет к стенке, — думает Димка. Нет, ни за что. В окно выброшусь. В снег. Может, уцелею.

— Дима! — продолжает хозяин. Он любит поговорить и считает себя оратором. — Твое поведение за последнее время носит недопустимый — характер. Мы несем ответственность за тебя, но чувствуем, что пришло время ее сложить. Твое постоянное отсутствие, поздние появления. Этот запах вина. Непонятные компании, среди которых ты вращаешься. Я видел тебя как-то на Пушкинской с совершеннейшим уголовным типом. В университете, я знаю, о тебе невысокого мнения. Наконец, с точки зрения гигиены — немаловажный вопрос. Ты живешь в чистом порядочном доме, а возвращаешься неизвестно откуда. Капитолина Сергеевна, — указывает он на вплывшую в столовую с подносом родственницу, — каждый день вынуждена обрабатывать предметы обихода хлоркой. Ты должен знать — здесь все твои друзья. Вот они перед тобой, люди, которые желают тебе добра.

Он описывает ладонью полукруг, и Димка, следуя жесту, смотрит на лица друзей.

— Мы взяли на себя ответственность перед Степаном Васильевичем, но более не можем нести такой груз. Во имя чего мы терпим определенные неудобства, миримся с присутствием еще одного человека в доме? При этом бескорыстно, из чувства глубокого уважения к Степану Васильевичу, которого я люблю как боевого товарища. А?

Димке стыдно. Все, что говорит хозяин, истинная правда. Конечно, не только бескорыстная дружба связывает его с отчимом, не только фронтовые воспоминания — Димка знает, что нынешний начальник Евгения Георгиевича, какой-то паровозный генерал, дружен со Степаном Васильевичем и каждый год отдыхает в его охотничьем домике в затопрайоне, где до сих пор, после взрыва дамб в сорок пятом, стоит черная вода и где в полузалитых кустах несметное количество уток. Неужели Евгении Георгиевич решится выставить Димку? Если выставит, то поделом.

— Мы не изверги, — заключает хозяин. — Мы даем тебе срок для подыскания жилья. Скажем, десять дней. Мы остаемся твоими друзьями. И в знак расположения мы посидим вот так, мысленно прощаясь, за чашкой кофе, не тая ни на кого обид.

Он садится, а Димка бормочет какие-то слова благодарности, не желая поднять взгляд, который неизменно вопреки воле падает а глубокий вырез платья. Наташа же выслушивает речь отца с неизменным спокойствием, и грудь ее дышит, как мехи, равномерно и глубоко.

— Сахар, Дима, — говорит Сусанна Григорьевна и подвигает фарфоровый саксонский сосуд с пастушками на выпуклом, нежно поблескивающем боку. Она всем своим видом подчеркивает, что ни в чем Диму не винит и принимает все случившееся как очередной извив жизни. А вообще-то она озабочена цинковыми делами.

Прямо вот сейчас соберусь и съеду, — решает Димка. Но куда? Куда из этой теплой, чистой квартиры с прекраснейшей в мире каморкой, от настенной лампочки, от синего унитаза? В бараки, в матерщину, пьянь, ссоры из-за копеек? Да и чем платить, даже если найдет он удобный угол? Счастливы те, кто живет в общежитии, в известном всей столице общежитии, где раньше была то ли богадельня, то ли казарма, где коридоры, пронизывая выстроенное в виде правильного крепостного квадрата здание, смыкаются, словно бы подчеркивая бесконечность этого студенческого улья. Но Димка, напуганный всей грандиозностью храма науки, его колоннами, монументами, лестницами, аудиториями, собеседованиями, профессорскими автомобилями, написал в нужной графе: «в общежитии не нуждаюсь». Ему объяснила милейшая старушка-секретарша, с которой по поручению отчима уже беседовал Евгений Георгиевич, что так у него значительно повышаются шансы поступить — среди нуждающихся в общежитии конкурс выше. О, сколько невинной лжи рождают анкеты, требующие чистосердечных признаний. А потом выкручивайся: ложь всегда наказуема.

— Впрочем, у тебя еще есть возможность исправиться, — бросает вдруг Сусанна Григорьевна. Не случайно она по образованию — педагог. Надо оставить человеку какие-то возможности, если надеешься на его развитие к лучшему. Так опытный генерал, осаждая город, — Димка знает это — всегда оставляет противнику маленькую лазейку для бегства. Иногда, впрочем, обманную. Лишиться павильона, друзей, лишиться Гвоздя? — думает Димка. Сразу же после лекции возвращаться к милейшему Евгению Георгиевичу? Каждый вечер видеть перед собой это лицо? Слушать его правильную ровную речь?

— Я ценю… — бормочет Димка. — Как же, понимаю… Но у меня уже есть на примете квартира. Угол, точнее. Достойные люди.

Он постепенно приходит в себя и начинает врать складно и быстро.

— Он инженер, с автомобильного. Фронтовик, майор… (правда, не два просвета, а две лычки на погонах). Заслуженный человек. Три тяжелых ранения (это правда). Уважаемый в коллективе (тоже верно). Хорошая, дружная семья (вообще-то хорошая — хоть Гвоздь и называет близнят ублюдками, но из-за них он и вкалывает как проклятый). Там есть свободный угол (полное вранье — ни одного угла, комнатушка четыре на три вся заставлена кроватями. Свободен лишь пятый угол).

Лица Евгения Георгиевича и Сусанны светлеют. Агнесса никогда ничего не выражает — тиха как мышь. Капитолнна слишком плотна и увесиста, чтобы какие-то признаки переживания пробились наружу. И лишь девушка Наташа, кажется, огорчена — как огорчаются, потеряв пусть и не любимую, но все же ставшую привычной игрушку.

— Сегодня же, — продолжает врать Димка. — Сегодня же, все уже готово. Я сам чувствовал, что мешаю вам. Поведение мое действительно неприлично. Но я исправлюсь. Только, пожалуйста, не пишите всего Степану Васильевичу, не огорчайте маму.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.