Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





 Пациент 525, белый, женского пола, двадцати — двадцати пяти лет, доставлена в отделение скорой помощи около 23.00, симптомы припадка острого психоза. На сортировке больных персоналом отмечены: паранойя, повышенная чувствительность к физическому контакту,



 I

 Пациент 525, белый, женского пола, двадцати — двадцати пяти лет, доставлена в отделение скорой помощи около 23. 00, симптомы припадка острого психоза. На сортировке больных персоналом отмечены: паранойя, повышенная чувствительность к физическому контакту, издавание громких звуков. Пациентка жаловалась, что слышит голоса, конкретно — «хор земноводных», умолявший пациентку «пожалуйста-пожалуйста оградить продукт от злого принца-лягуха». Персонал сообщил, что причудливость поведения пациентки подчеркивал необычный стиль в одежде: она была «воздушной девушкой, облаченной в платье времен Возрождения, а волосы — исходно прямые и гладкие — спутаны в массивные колтуны». Ее сопровождал странный запах, осторожно определенный как «кошачья моча». Во время собеседования на приеме пациентка добровольно сообщила, что назально вдыхала «фен», и оценила назально принятую («заправленную») дозу между 50 и 250 граммами, за 24 часа до приема в больницу. «Фен», как было определено, — сленговое наименование метамфетамина, стимулянта центральной нервной системы, сходный с прописываемыми амфетаминами типа бензедрина. Метамфетамин — «уличный» наркотик, ставший популярным в последние годы благодаря простому производству (Осборн, 1988). Его иногда еще называют «спид», «амф» и «будильник» (Дёркен, 1972). В недолгий период прояснения пациент 525 рассудила, что ее психотическое состояние могло возникнуть по причине «вмазы» больших доз метамфетамина, и персонал решил поместить ее в «приятную, тихую, белую комнату» для дальнейших наблюдений. Старший ординатор счел полезным назначить антипсихотические медикаменты, но пациентка, продемонстрировавшая чудовищное личное обаяние, убедила персонал предоставить ей банку пива. II

 Примерно через шестьдесят минут наблюдения представитель медсестринского персонала отметил жалобы пациентки на то, что некий «осклизлый принц» создает ей определенные неприятности, а именно «применяет медные фитинги» и «неправильно просушивает». Означенный «принц», как поняла медсестра, вел себя «напрочь злобно и ужасно» в отношении производства метамфетамина, кое пациентка добровольно заявила при приеме как свою форму занятости. Медсестра, работавшая ранее в федеральной тюрьме и имеющая значительный опыт лечения обитателей полусвета, рассудила, что «Принц» — должно быть, прозвище, которым пациентка именует своего «старика»: вероятность этого велика, потому что, как отметила медсестра, производство метамфетамина — традиционный промысел «банд» мотоциклистов, а у них часто встречаются колоритные клички, подчеркивающие их положение «вне» общества (Этел Крецчнер, дипломированная медсестра, 2002). Далее медсестра сообщила, что это объясняет, почему пациентка при приеме в больницу предоставила имя «Принцесса», а фамилию не указала. Тогда стоял уже довольно поздний час, в отделении скорой помощи установилась тишина, большая часть персонала собралась вокруг пациентки («Принцессы»), и та начала излагать красочную историю своего пленения и содержания в неволе неким прекрасным, но злым «Принцем», который оказался в итоге «злым колдуном». Образ колдунов-оборотней широко известен по немецкому фольклору (Гримм, ок. 1812), хотя эти сказки общеизвестно считаются в различных культурных контекстах фантастическими повествованиями, измысленными для устрашения и контроля неуправляемой молодежи (двенадцать и младше), и редко рассматриваются как исторические факты. Тем не менее, Принцесса заявила, что Принц похитил ее из детского дома под Илоем, Аризона, где она проводила дни в лазании по деревьям и поиске орехов. Преследование бабочек, по словам пациентки, — еще один вид деятельности, которым она увлекалась в юности. Но все изменилось, когда появился пригожий юноша и предложил девушке пони, сделанного из леденца. Поскольку пони был красив и вкусен, Принцесса пожелала сохранить его навсегда, но в итоге сожрала целиком. С каждым укусом пони уменьшался, а пригожий «юноша» делался все страшнее и зловреднее на вид. Персонал сгрудился и слушал с большим интересом. Принцесса продолжила, отметив, что Принц/Колдун зачаровал ее и конфетного коня и с тех пор держал ее в сборном «домике», близ дурно пахнущей свалки, запертой в «жестяной банке с окном, завешенным ковром». Там Принц заставил ее заниматься вонючим и опасным производством метамфетамина с применением его колдовской силы. Целыми днями, по словам Принцессы, ее заставляли «кипятить мексиканский эфедрин в трехгорлой колбе, пропускать водород через стальную емкость или титровать этиловый эфир из жидкости для размораживания замков, а одевали в какие-то грязные тряпки», а Принц тем временем катался на своем сияющем «кабане» меж высоких сосен в горах к северу от города. Или «расслаблялся с банкой браги», покуда Принцесса «гнула спину над химической посудой». Единственная положительная сторона этих переживаний, отмечала Принцесса, в том, что она «варила лучший на всю Аризону долбаный продукт», вещество необычайно мощное и белое, как она говорила, с «в натуре чистым кайфом». Принцесса объяснила приятным мелодичным голосом, что это предприятие было опасно, особенно в условиях, навязанных Принцем, курившим сигареты с марихуаной в непосредственной близости от химических паров. Она выжила только потому, что ее оберегал особый ангел, с «жабрами», который мог существовать под водой или, возможно, «в растворе». Она именовала этого ангела «Джебом» (возможно, Джабом) и отмечала, что Джеб явился ей после употребления большой дозы «продукта». Явления ангелов, серафимов, джиннов и Элвиса Пресли вполне типичны для психотических припадков (Хочкисс, 1969), и большая часть персонала восприняла рассказанное Принцессой как аспект галлюцинирования, вызванного метамфетамином. Но некоторых сотрудников повествование Принцессы о ее вынужденном рабстве и высокорисковых работах с органической химией тронуло, и они задумались, до какой степени все это может быть правдой. Старший ординатор особенно заинтересовался случаем пациентки и сообщил исследователям, что «в ту ночь скучал, как водится», а Принцесса показалась ему «интересной». Ординатор также указал на то, что своими значительными научными успехами он обязан интеллектуальной развитости выше среднего, что в свою очередь было «проклятьем», поскольку сообщило ему чувство «скуки» и нетерпимости по отношению к «этим идиотам, что сплошь и рядом», что, как он недвусмысленно заметил, касалось и исследователей, собиравших данные по этому медицинскому прецеденту. Исследователи со своей стороны описали ординатора как довольно «поверхностного и напыщенного», или «высокомерного», хотя в основном, по их мнению, эти качества служили прикрытием его юношеской неуверенности в себе вкупе с обреченной романтичностью, подрываемой устойчивой склонностью к озлобленности. Принцесса демонстрировала все меньше симптомов психоза и вполне освоилась в своем местоположении, свернувшись среди подушек, «как кошка» (Оверхэнд, 2002). Она сказала, что ей нравится персонал больницы, и выразила благодарность за спасение от злого Принца и вонючей отвратительности метамфетаминового производства. Старший ординатор потоптался с ноги на ногу и заметил, что Принцесса и сама позаботилась о себе, обратившись за медицинской помощью на фоне чрезмерного наркотического психоза, тогда как многие «двинутые идиоты» не могут остановиться и делают нечто дурацкое или насильственное. После чего оба некоторое время смотрели друг другу в глаза. В этот момент все отметили, насколько поздний наступил час, а некоторые сотрудники пожаловались, что они задержались на смене дополнительное время. Принцесса сделала «общее замечание», что ее продукт может «придать человеку небольшого пинка» и, теоретически, способен создать в сотрудниках ощущение, что «они работают на сто пятьдесят процентов». Сотрудники заинтересовались действенностью самодельного амфетамина Принцессы, но их энтузиазм несколько остыл после того как эксфузионист («довольно пухлая девушка, никогда не красится, не улыбается и ни с кем не здоровается, кто младше ее по должности», по словам ответственного за климат-контроль) зачитала вслух высоким дрожащим голосом список возможных эффектов назального употребления метамфетамина, включая «нервозность, потение, бруксизм, раздражительность, полифразию, бессонницу и навязчивую разборку и сборку механизмов» («Настольный справочник терапевта», 2002). Но интерес вновь оживился, когда Принцесса уведомила всех, что молодая врач-эксфузионист промямлила в своем списке главный эффект вещества: эйфорию. Затем сотрудники освободили выгородку, которую Принцесса заняла единолично, хотя время от времени тот или иной сотрудник исчезал внутри, а через несколько минут появлялся, утирая нос и сверкая необычайно дикими глазами. За этими сотрудниками далее заметили уборку их рабочих мест, глазение в зеркало и курение сигарет, а также необычайно оживленное и энергичное общение друг с другом на малосодержательные темы (Оверхэнд, 2002). Сотрудница регистратуры была замечена за разборкой телефонного аппарата с целью его «чистки». Общий эффект сводился к необычайной энергичности и «счастью» среди персонала (см. ниже). III

 Незадолго до рассвета несколько медсестер вернулись к постели Принцессы, где отрегулировали освещение палаты, чтобы пациентку омывало теплое сияние. Они обработали голову пациентки гребешками, чтобы вычесать из волос колтуны. Старший ординатор также заходил в палату и, делая пометки в обходном листе пациентки, свое мальчишеское лицо, столь не сочетающееся с его лысеющей головой, опустил к груди. В этот момент пациентка тихо заговорила о комплекте пони, которых она вырезала из старых покрышек. Принцесса объяснила, как она «освобождала» пони из резины режущим приспособлением, и как ее «табун» пони свисал на веревках с деревьев вокруг ее сборной жилой постройки, как их раскачивал ветер, и они толкали друг дружку с глухим стуком. В них чувствовался дух «всего бегающего», как объяснила пациентка, хотя у них «толком и ног-то не было». Она смотрела на них и переживала чувство «чего-то необузданного, способного на побег». Пациентка далее объяснила, что назальный прием или «ширка» (подкожное введение) метамфетамина облегчало ей переживание того, что «ничего важного в этой жизни больше не случится», и заменяло его на ощущение, что она, как и ее пони, изготовленные из старых покрышек, — нечто «необузданное и способное на побег». Она указала, что ощущала себя настоящей принцессой лишь во время этих переживаний побега. IV

 Согласно исследователям, к данному моменту записи в обходном листе пациентки стали «малюсенькими и очень-очень аккуратными» (Плэнк и др., 2002). Записи как таковые указывают, что пациентка — «исключительно привлекательная женщина» и медперсонал счел ее «чарующей». Она была «как все, но другая — идеальнее — и в то же время тоньше и хрупче». Обходной лист также отмечал, что пациентка стала сонливее, возможно, из-за утомления, часто следующего за употреблением метамфетамина (Нинцел, 1982). Замечено, что некоторые сотрудники выразили рекомендацию дать ей поспать, тогда как прочие испытывали острую нужду «донимать ее, непрестанно тыкать ей в ногу палкой», чтобы заставить ее бодрствовать. Устные свидетельства подтверждают, что не все сотрудники ночной смены были в равной мере очарованы пациенткой. Некоторые возразили, в особенности эксфузионист, что пациентка — «отвратительная наркоманка» и «манипулятор». Она также добавила, что терпеть не может мужчин, «которые ведутся на таких несчастных заблудших существ», хотя такие «существа» на самом деле находятся в процессе получения «того, на что сами напросились». Эксфузионист указала, что без толку помогать пациентке, невзирая ни на какие истории с похищением, и добавила, что «не любой страдающий испытывает горячую потребность раздувать драму при помощи шарфиков и подводки для глаз». V

 Видеозаписи с камер наблюдения в зоне ожидания отчетливо демонстрируют вторжение, случившееся примерно в 4. 12 утра. На записях видно, как в чистое, отделанное кафелем помещение врывается блестящий хромированный объект — очень большой мотоцикл (он же «кабан»), управляемый «Принцем», совершившим проникновение в здание путем проезда через стеклянные двери; внутри он продолжил газовать на мотоцикле по кругу в зоне регистратуры, оборудованной стульями, которые были приведены им в негодность. «Принца» описывают как крупного мускулистого мужчину неопределенной расовой принадлежности с «бакенбардами размером с чашку». По описаниям, он был облачен в «такое количество кожи, что хватило бы на нескольких коров», хотя, естественно, сколько именно коров потребовалось для производства необходимого количества кожи, чтобы облачить Принца, определить не удалось. Большая часть персонала больницы, оказавшегося на смене, также сообщила, что злоумышленник имел «хвост, осклизлый, черный, типа как у головастиков». Внимательное рассмотрение видеозаписей действительно подтверждает наличие плетеобразного отростка, свисавшего с «кабана» Принца, хотя возможность того, что это фактически и буквально «хвост», была отметена исследователями, отнесшими этот, а также и некоторые другие аспекты отчета медперсонала к групповой внушаемости (Йохансен, 2002). (Например, персонал больницы также сообщил, что глаза у Принца «горели красным, как угли», и что «ящерицы и змеи выползали из его сапог». ) Сообщается, что Принц далее остановил «кабана» и отправился мимо зоны регистратуры обходить выгородки отделения скорой помощи, царапая пол тяжелыми сапогами и выкрикивая, что кто-то забрал его «женщину» и рассуждая вслух, где же ему найти его «котеночка». При этом Принцесса и персонал больницы скрылись в подсобном помещении, где и притаились, оставив вопрос о том, как именно лучше контролировать Принца, открытым и ждущим решения. Они пришли к согласию, что необходимо уведомить как полицию, так и охрану больницы. Однако, было выражено сожаление, что в подсобном помещении не обнаружилось телефонного аппарата, и действие это потребует от кого-то выскочить в коридор, где неистовствовал Принц: переворачивал каталки и разносил стены молотоподобными руками, при этом поедая конфеты, предназначенные для детей, которых угораздило оказаться в отделении скорой помощи. Принцесса, чей мелодичный голос приглушали многочисленные тела, сбившиеся в подсобном помещении, отметила, что у Принца есть особые колдовские силы, и любой, кто бросит ему вызов, должен быть и добр сердцем, и умен, а также обязан иметь при себе маленький серебряный колокольчик, который Принцесса носила на цепочке на шее. Шум от производимых Принцем разрушений усилился, и старший ординатор кратко обозначил, что, видимо, именно ему выпадает спасать себя, медперсонал и некогда психопатическую, но теперь довольно милую Принцессу. Услышав это, персонал удивился, поскольку никогда ранее за старшим ординатором никакого поведения, характеризуемого как отвага или даже простая доброта, не отмечалось. Все продолжили удивляться, услышав, как он произнес дрожащим голосом, что, быть может, он и не добросердечен, зато ума ему точно хватит, так отчего же не попробовать? Все в подсобном помещении одарили его тихими, но прочувствованными аплодисментами. Принцесса умоляла его быть осторожным и трепещущей рукой повесила ему на шею колокольчик. Затем наградила его легким поцелуем, и он выскользнул вон. «Спасение» женщин пригожими женоподобными мужчинами — суть древнего фольклора, измысленного примирить склонность к бездумной независимости у молодых женщин с устойчивым обычаем брака путем изображения потенциального супруга милашкой и своего рода безвредным — и уж во всяком случае гораздо лучшей альтернативой проживанию с собственной ебанутой семейкой (ср. «Золушка», Гримм, 1812). Невзирая на традиционное одержание побед женоподобным самцом над более сексуальным, «животным» противником, ни у кого из присутствовавших не было уверенности, что старший ординатор сможет победить «Принца», применив больничное оборудование: стетоскоп, авторучки, пейджер. Трудно определить, тем не менее, какого рода ущерб мог причинить ординатор этими приспособлениями, поскольку, согласно его собственному отчету, встретившись с яростным и страшным «Принцем», от которого «пахло паленой резиной, а с бороды свисала какая-то белая дрянь», он замер на месте и в онемении воздел предательскую руку, указывая на подсобное помещение, где прятались медперсонал и Принцесса. Принц распахнул дверь своей лапой, и Принцесса выскочила. Согласно отчетам персонала, когда Принц схватил ее, вымазав машинным маслом ее чудесное платье периода Возрождения, Принцесса завизжала высоким голосом. По видеозаписям видно, что Принц с Принцессой вместе смотрятся довольно странно: «существо ночных кошмаров сгребает с тарелки птифуры» (Пети, 2002). Принцесса, по свидетельствам, сказала «Все хорошо» и «Но я хочу с ним поехать, правда», а также «Он же мой старик! » тоном напряженной вменяемости, хотя персонал ей попросту не поверил и счел, что она таким образом пытается «улестить своего угнетателя», чтобы минимизировать вероятность домашнего насилия. Прежде чем персонал смог обратиться к властям, «Принц» уселся на своего кабана и разместил Принцессу позади себя. Принц с Принцессой на полном газу вылетели из здания и унеслись в ночь в клубах выхлопа. Заключение

 После того как Принц с Принцессой отбыли, персонал возроптал, что старший ординатор повел себя как «полный трус», и сокрушился, что Принцесса была «принесена в жертву» — ее «утащили в сборный дом, где все всегда быстро и тронуто безумием или же темно, печально и клонится ко сну». Значительная часть сотрудников заявила, что необходимо было как-то помочь девушке, хотя некоторые сочли, что это проклятье филума Принцесса — вечно сдаваться на милость того или иного принц-типа, и ей лучше бы спасаться самой, что маловероятно. Ординатор, со своей стороны, поспешно встал на сторону эксфузиониста и согласился с тем, что Принцесса — «всего лишь наркоманка», «так или иначе демонстрирующая склонность искать наркотики», подразумевая — и словом, и делом, — что наркоманы по природе своей недолюди и таким образом заслуживают любой жестокой судьбы, какая им уготована. После чего убрел по коридорам, залитым флуоресцентным светом, сунув руки в карманы. Но серебряный колокольчик носил на шее до конца своих дней. * * *

 Сочиняя эту историю для своего друга, поэта Ричарда Сайкена, я занималась обширным исследованием производства кристаллического метамфетамина (сказать бы, что завела секретную лабораторию, но нет — то был в чистом виде писательский проект). Интернет в те времена еще не стал золотой жилой информации о наркотиках, не то что нынче, и мне пришлось идти в библиотеку и копаться на полках. Где-то в глубинах университетских архивов я обнаружила гору журналов по социологии, посвященных метамфетаминовым наркоманам. Уверена, есть уйма гениальных социологов, занятых пристальными изысканиями обычаев наркоупотребления, но обнаружила я залежи сухой, громоздко увешанной сносками прозы о торчках. И такие они были хорошие, те статьи. Мне привалило счастья. Наверное, это всегда неизбежно смешно, когда секс, наркотики и рок-н-ролл подвергаются строгому академическому изучению, но статьи, найденные мной, были настолько потешны, в них читалось столько легковерия, что были они почти трогательны. За всеми этими сносками и цитатами сквозила наивность исследователей, она просвечивала с трогательной ясностью. Эта информация мне была незачем, однако так меня восхитила, что я весь вечер проторчала в библиотеке, что-то для себя выписывая. Мне виделись исследователи, сидящие за пластиковыми столами, собеседующие вереницу одурманенных, обдолбанных оборванцев, что трясут коленками и тискают карандаш, отвечая на вопросы. Читая, стала замечать, что некоторые факты не похожи на правду. До меня начало доходить, что много чему здесь не хватает точности. Да и с чего бы? Легко предположить, что эти метамфетаминщики — не самый правдивый народ. Меня особенно заворожил невероятный сленг, который те лепили, представленный трогательным курсивом, вероятно, дословно — такой глупый, очевидный и цветистый. Я пыталась понять, действительно ли тех исследователей так легко облапошить, или им так отчаянно хотелось прикрыть свое безразличие? (Я надеялась, что легко облапошить. ) Кое-какие из почерпнутых терминов я включила в свою сказку, а что-то придумала сама. А теперь уж и не знаю, что есть что, а это ясно указывает на абсурдность этого сленга. Я не собиралась сочинять историю по мотивам тех научных статей, но когда взялась писать сказку для Ричарда Сайкена, обнаружила, что рассматриваю пересечение сказки, наркотического психоза и доверчивости ученых. В конце концов нам, может, и кажется, что мы знаем мир таким, какой он есть, но большей части нашего человеческого опыта не достает эмпирических данных. Правда — вещь полезная, но у полуправды есть шарм тени на краю сна — или завихренье химического кайфа. Лишь здесь большинство из нас встречает мифических существ — ведьм, фей, чудовищ, принцесс и внушающих доверие наркоманов. Может, мы все, вообще-то, верим в то, во что хотим. — С. Р. Перевод с английского Шаши Мартыновой  Нил Гейман
 ОРАНЖЕВЫЙ (Письменные показания третьего лица. Из допроса следователем)
 Греция. «Одиссея» Гомера
 

 Для служебного пользования 1. Джемайма Глорфиндел Петула Рэмзи. 2. 17 9 июня. 3. Последние 5 лет. До этого мы жили в Глазго (Шотландия). А до этого — в Кардиффе (Уэльс). 4. Не знаю. Наверное, сейчас в журнальном издательстве. Он с нами больше не общается. Разводились они плохо, и мама в итоге заплатила ему кучу денег. По мне — так не годится. Но, может, оно того стоило, лишь бы от него избавиться. 5. Изобретатель, предприниматель. Она придумала «Утробная сдоба»™ и открыла сеть «Утробной сдобы». Они мне сначала нравились, когда я была маленькая, но от них начинает тошнить, если есть их три раза в день, а мама нас использовала, к тому же, как морских свинок. «Утробная сдоба „Целый Ужин с Индейкой“» — хуже некуда. Но лет пять назад она продала свой процент в «Утробной сдобе» и взялась за «Цветные пузыри моей мамы» (пока не ™). 6. Двое. Моя сестра Нерис, ей было всего 15, и мой брат Прайдери, 12. 7. Несколько раз в день. 8. Нет. 9. В интернете. Может, на «е-Бэе». 10. Она скупала красители по всему миру с тех пор как решила, что мир жить не может без разноцветных люминесцентных пузырей. Их надувают из жидкости для пузырей. 11. Это не прям лаборатория. Ну то есть она ее так называет, а на самом деле это просто гараж. Она вложила сколько-то денег от «Утробной сдобы»™ и переоборудовала его — там теперь раковины, и ванны, и горелки Бунзена, и всякое прочее, и все стены и пол в кафеле, чтобы проще мыть было. 12. Не знаю. Нерис была вполне нормальной. Когда ей исполнилось 13, стала читать всякие журналы и вешать у себя на стенку фото этих странных фиф типа Бритни Спирз и прочих. Фанаты Бритни Спирз, если вы это читаете — извините; ), но я не врубаюсь. Все это дело с оранжевым началось в прошлом году. 13. Кремы для автозагара. К ней часами нельзя было и близко подойти, когда она его намазывала. И она никогда не досушивалась после того, как натрется, и он облезал на простыни, на дверь холодильника, в душе — кругом сплошь оранжевым все перепачкано. Ее друзья тоже им пользовались, но так, как она, никогда не мазались. В смысле, она его на себя наплюхивала, даже не пыталась выглядеть по-человечески, но ей казалось, что она шикарно смотрится. Разок она ходила в солярий, но ей, мне кажется, не понравилось, потому что больше она туда не ходила. 14. «Мандаринка». «Умпалумпа». «Рыжая». «Ого-Манго». «Оранжина». 15. Не очень. Но ей, похоже, было все равно, вот правда. В смысле, она же еще девчонкой сказала, что не видит смысла в естествознании или математике, потому что сразу после школы пойдет в стриптиз. Я говорила ей, что никто не станет платить, чтобы на нее посмотреть, а она мне: а ты почем знаешь? А я ей: видала я твои самопальные записи на видео, как ты пляшешь голышом, — она их оставила в компе. Она как давай орать, отдай, мол, а я ей: я все стерла. Но вот честно: не думаю, что она когда-нибудь станет Бетти Пейдж или кем там. Она ж вообще-то немножко тумбочка. 16. Краснухой, свинкой и, кажется, у Прайдери была ветрянка, когда он был с дедом и бабкой в Мельбурне. 17. В горшочке. Похожа на банку из-под варенья, кажется. 18. Не думаю. Ничего такого, что похоже на предупредительную этикетку, по-любому. Но с обратным адресом. Из-за рубежа приехала, и обратный адрес был какими-то иностранными буквами. 19. Да вы поймите, мама покупала красители по всему миру пять лет. Тут вся штука в том, что пузыри эти люминофорные не просто надул — они не лопаются и кругом пятна краски оставляют. Мама говорит, нас засудят рано или поздно. Так что нет. 20. Сначала у мамы с Нерис случился чемпионат по воплям, потому что мама вернулась из магазинов и ничего не купила из списка Нерис, не считая шампуня. Мама сказала, что крема для загара она в супермаркете не нашла, но я думаю, она просто забыла. Ну и Нерис вылетела вон и дверью шваркнула, пошла к себе в комнату и включила что-то дико громко — наверное, Бритни Спирз. Я была на заднем дворе, кормила трех котов, шиншиллу и морскую свинку по имени Роланд, который похож на волосатую подушку, и все это пропустила. 21. На кухонном столе. 22. Когда наутро нашла пустую банку из-под варенья на заднем дворе. Под окном у Нерис. Не надо быть Шерлоком Холмсом, чтоб понять, что к чему. 23. Если честно, мне было наплевать. Понятно стало, что воплей будет больше, ну? И мама скоро все узнает. 24. Да, глупо. Но не уникально глупо, если вы меня понимаете. Ну то есть, глупо в-порядке-вещей-для-Нерис. 25. Что она светилась. 26. Типа пульсирующий такой оранжевый. 27. Когда она взялась нам рассказывать, что на нее будут молиться — как богине на заре времен. 28. Прайдери сказал, что она летает — примерно в дюйме над землей. Но я-то сама не видела. Думала, что это он подыгрывает ее новому бзику. 29. Она больше на «Нерис» не отзывалась. Стала именовать себя в основном либо «Моя Имманентность», либо «Сосуд» («Пора кормить Сосуд»). 30. Темный шоколад. Что само по себе странно, потому что было время, когда никому в доме, кроме меня, он толком и не нравился. Но Прайдери пришлось ходить покупать ей плитку за плиткой. 31. Нет. Мы с мамой просто думали, что это прям сущая Нерис. Просто чуточку более изобретательная чудилка, чем обычно. 32. Тем вечером, когда стало темнеть. Видно было, как у нее оранжевый из-под двери мерцает. Типа как светлячки. Или как световое шоу. Но страннее всего другое: я могла это мерцание видеть и с закрытыми глазами. 33. На следующее утро. Всех нас. 34. Тогда все стало более-менее очевидно. Она уже и не выглядела как Нерис. Она типа как смазалась. Типа как остаточная картинка на экране. Я тут думала про это, и как-то… Ладно. Представьте, что глядите на что-то очень яркое, синего цвета. А потом закрываете глаза и видите, как оно светится таким желто-оранжевым, в закрытых глазах. Вот так она и выглядела. 35. Не, тоже не помогло. 36. Прайдери она разрешала выходить, чтоб принес еще шоколада. Нас с мамой из дома больше не выпускала. 37. В основном сидела на заднем дворе и читала книги. А больше-то и делать было нечего. Начала носить очки от солнца, и мама тоже, потому что этот оранжевый свет резал глаза. А так ничего. 38. Только если пытались уйти или позвонить кому-нибудь. Еда-то дома была. И «Утробная сдоба»™ в морозилке. 39. «Если б ты ей год назад не дала намазаться тем дурацким кремом для загара, не было бы этой засады! » Но я зря так, потом извинилась. 40. Когда Прайдери вернулся с темным шоколадом. Он сказал, что подошел к дорожному постовому и сказал, что наша сестра превратилась в громадный оранжевый свет и контролирует наше сознание. Сказал, что тот человек ему страшно нахамил. 41. У меня нет молчела. Был когда-то, но мы расстались — потому что он пошел на концерт «Роллинг Стоунз» с одной крашеной блондинкой, бывшей подругой, чье имя я не буду упоминать. Ну и да — «Роллинг Стоунз»? Эти вот старикашки, прыгают по сцене и изображают весь из себя рок-н-ролл? Ага, щас. Так что нет. 42. Я бы хотела стать ветеринаром. Но как подумаю, что придется зверей усыплять, так прямо и не знаю. Хочу сначала по свету поездить, а потом решу. 43. Садовым шлангом. Мы его включили на полную, когда она ела свои шоколадины, отвлеклась, и мы ее окатили. 44. Да просто оранжевый пар и всё. Мама сказала, что у нее в лаборатории есть растворители и всякое такое, и вот бы добраться до них, но Ее Имманентность зашипела, как бешеная (буквально), и типа как пришила нас к полу. Не могу объяснить. В смысле, я не застряла, но ни с места сойти не могла, ни ногой двинуть. Вот прямо замерла там, где она меня оставила. 45. Примерно в полуметре над ковром. Она слегка подныривала, чтоб пройти в дверь и головой не стукнуться. А после того приключения со шлангом она к себе в комнату не возвращалась, а торчала в гостиной — плавала в воздухе, обиженная вся такая, как светящаяся морковка. 46. Полная власть над миром. 47. Я записала на бумажке и передала Прайдери. 48. Ему пришлось нести ее обратно. Не думаю, что Ее Имманентность врубалась в деньги. 49. Не знаю. Это мама придумала, не я. Видимо, надеялась, что растворитель смоет оранжевый. Тогда уже нечего было портить. Все и так хуже некуда. 50. Ее это даже не огорчило, не то что когда из шланга. По-моему, ей даже понравилось. Я, кажется, даже видела, как она в него шоколад макает, а потом ест, хотя, чтобы что-то там вокруг нее видеть, приходилось щуриться. Кругом сплошное оранжевое свечение. 51. Что мы все умрем. Мама сказала Прайдери, что если Великая Умпалумпа отправит его опять за шоколадом, пусть не возвращается. А я уже вовсю огорчалась из-за зверей — шиншиллу и свинку Роланда я не кормила уже два дня, потому что не могла выйти во двор. Никуда не могла выйти. Только в тубзик, но спрашиваться надо было. 52. Потому что, наверное, подумали, что у нас пожар. Оранжевым все светится. Ну, то есть, такая честная ошибка. 53. Мы рады были, что она с нами этого не сделала. Мама сказала, это значит, что Нерис там все-таки где-то осталась, потому что если б могла превратить нас в слизь, как тех пожарников, она бы превратила. Я и говорю, что, может, ей сначала сил на это не хватало, чтоб нас превратить в слизь, а теперь уж ей было не до того. 54. Там и человека-то не осталось. Яркий пульсирующий оранжевый свет, и он время от времени с тобой разговаривает — прямо в голову. 55. Когда приземлился космический корабль. 56. Не знаю. Ну то есть он был больше целого квартала, но ничего не раздавил. Вроде как возник вокруг нас вдруг — весь дом внутри оказался. И вся улица. 57. Нет. Ну а что еще это могло быть? 58. Типа бледно-голубой. Нет, не пульсировали. Мигали. 59. Больше шести, но меньше двадцати. Так запросто и не скажешь, тот это разумный голубой свет, с которым ты пять минут назад разговаривал, или другой. 60. Три. Во-первых, честное слово, что Нерис не сделают больно и никак не навредят. Во-вторых, что если им удастся вернуть ее в прежний вид, они нам сообщат и привезут назад. В-третьих, рецепт люминесцентной смеси для пузырей. (По всей видимости, они прочли мамины мысли, потому что она им ни слова не сказала. Но, возможно, им сказала Ее Имманентность. Она явно имела доступ к некоторым воспоминаниям Сосуда. ) Ну и они еще подарили Прайдери такую штуку, типа стеклянного скейтборда. 61. Типа жидкого звука. А потом все стало прозрачным. Я плакала, мама тоже. А Прайдери сказал: «Ну ваще», — и я начала хихикать сквозь слезы, а потом все встало на свои места. 62. Пошли на двор и посмотрели вверх. Что-то там мигало — синим и оранжевым, высоко-высоко, и все уменьшалось, и мы смотрели, пока не исчезло из виду. 63. Потому что не хотела. 64. Покормила оставшихся зверей. Роланда колбасило. Коты, похоже, обрадовались, что их кто-то опять кормит. Как сбежала шиншилла — не знаю. 65. Иногда. Ну то есть, не надо забывать, что она бесила как никто больше на планете, даже до всей этой истории с Ее Имманентностью. Но да, наверное. Если честно. 66. Сидеть ночью, смотреть в небо и думать, что она сейчас делает. 67. Хочет себе обратно свой стеклянный скейтборд. Говорит, он его, а правительство не имеет права его отбирать. (Вы же правительство, да? ) А вот мама вроде как довольна, что патент на рецепт «Цветных пузырей» теперь у правительства. Там кто-то ей сказал, что он может стать основой целой новой отрасли молекулярного чего-то. Мне никто ничего не дарил, и мне поэтому волноваться не о чем. 68. Один раз, на дворе, когда смотрела в небо ночью. Кажется, там была оранжеватая такая звезда. Может, и Марс, ее вроде как называют красной планетой. Хотя иногда я думаю, что, может, она опять стала собой и теперь танцует где-то там, где бы ни была, и все инопланетяне балдеют от ее танцев у шеста, потому что им не с чем сравнивать, и считают, что это такой новый вид искусства, и им совершенно все равно, что она немножко тумбочка. 69. Не знаю. Сидит, может, на заднем дворе, с котами разговаривает. Или выдувает дурацкие цветные пузыри. 70. Пока не умру. Ручаюсь, что так все на самом деле и было. Подпись: Дата: * * *

 «Солнце, приди же», — пели великаны в «Морской песне» из странствий Одиссея в версии Р. Э. Лафферти, и прирученное солнце приходило каждое утро, как комнатная собачка. На самом деле это очень старая и очень простая история. Сказка об ошибке, о маленькой лавке чудес, о том, что нам не положено было знать. Это сказка о двух сестрах (мудрой и неразумной), в которой нечто стало кремом для загара, хоть и ни за что не должно было, и оно замещает алмазы и жаб, которые сыплются у нас изо рта. Сэр Сэчверелл Ситуэлл первым, насколько я знаю, подметил, что остается с нами лишь тайна, а не объяснение, — вопросы, а не ответы. Но иногда ответы и объяснения, в свою очередь, могут создавать тайну или оставлять по себе зазоры и пустоты, а порой ответы мы можем постичь, лишь зная, каковы были вопросы. Способ, каким история рассказана, определяет саму историю. Он подсказывает нам, за кого болеть, кому мы желаем выжить. «Редакторы, — говорил мне как-то Роджер Желязны, — верят, что они покупают истории, а на самом деле нет. Они покупают способ, которым история рассказана». Иногда лучше, чтобы солнце не приходило. Это же все-таки предостерегающая сказка, она даже старше тех, которые про «как-все-так-получилось» («Туда не ходи. Там твоего дядю слопал пещерный лев. Не ешь это. Я тебе расскажу, что оно сделало с моими потрохами»), и какая же это предостерегающая сказка, если все началось хорошо, а закончилось еще лучше. Но остается возможность счастливого конца, и нам нужно хвататься за такие концы, когда бы они нам ни попались. Солнце, приди же. — Н. Г. Перевод с английского Шаши Мартыновой  Франческа Лиа Блок
 ТЕМНАЯ НОЧЬ ПСИХЕИ
 Греция. «Купидон и Психея»
 

 С Купидоном Психея познакомилась в сети. К этому времени оба уже пережили несколько неудачных романов и научились осторожности. У Психеи однажды случились отношения с мужчиной, по его словам, разведенным, но, как потом выяснилось, просто разъехавшимся с женой, которую он по-прежнему любил. Когда Психея призналась ему в любви, он ответил: «Я тебя тоже люблю. Я всех люблю. Мы все — одно». А последней пассией Купидона была самовлюбленная деспотичная актриса, неожиданно порвавшая с ним после того, как он уехал из города, чтобы повидаться со своей самовлюбленной деспотичной матерью. «Уж больно ты угодлив», — сказала она, ничего, впрочем, не имевшая против этого качества Купидона, пока он угождал только ей. Но несмотря на эти невзгоды, им понравились сетевые страницы друг дружки, оба одолели свои страхи и несколько раз поговорили по телефону. Разговоры оказались приятными, Психея думала, что теперь Купидон пригласит ее выпить с ним чаю или кофе, как это принято делать, несколько раз поговорив с девушкой по телефону, однако он молчал. И как-то ночью, после вечеринки, на которой не было ни одного интересного мужчины, а если и были такие, то ее сторону они не смотрели, хмельная Психея позвонила Купидону, и они несколько часов проболтали, посмеиваясь и даже флиртуя. Кончилось тем, что Психея позвала его к себе. Времени было два часа ночи, но он пришел. Психея велела Купидону войти в дом через заднюю дверь, которую она оставит незапертой. Жила она в коттедже неподалеку от пляжа. В спальне пахло морем, при коттедже был разбит маленький сад с жакарандой, которая роняла пурпурные цветы в прудик, окруженный замшелыми камнями. Ей нравилось воображать, что у нее в саду живут эльфы. Услышав, как открывается задняя дверь, Психея затаила дыхание. Зачем ей это? — подивилась она, внезапно ощутив нежную тоску по своему милому, населенному эльфами дому, от которого было рукой подать до пляжа. Купидон может оказаться серийным убийцей — убьет ее, и она умрет и никогда уже не будет жить в снимаемом у городских властей и обожаемом коттедже. Правда, голос его звучал так тепло, так естественно; нет, не может он быть серийным убийцей. А если он некрасив? На фотографиях Купидон выглядел великолепно, однако они ведь могли быть и чужими. А Купидон питал схожие сомнения насчет Психеи. Давно ли были сделаны ее фотографии? Может, она с тех пор жутко растолстела. Да и ее ли они, фотографии-то? А что если она алкоголичка (Купидон был трезвенником)? Или психопатка, которая решила ни с того ни с сего, что влюбилась в него, а когда он ее отвергнет, станет его преследовать. Все-таки не зря первые встречи принято назначать в людных местах. Однако и Купидон, и Психея уже так долго изнывали без секса и так хорошо понимали друг дружку, беседуя по телефону, что одиночество и желание заставили обоих рискнуть. В спальне Психеи стояла темнота, но едва губы их соприкоснулись, едва они ощутили тела и запахи друг дружки и повалились на кровать — оба поняли, что взаимное влечение их не обмануло. (Он не серийный убийца! Она не психованная! ) Купидон казался себе в объятиях Психеи огромным и сильным, она себе — гибкой и мягкой, а ее длинные, легкие каштановые локоны овивали Купидона и щекотали ему губы. Их так тянуло друг к дружке, что весь следующий месяц Купидон приходил в постель Психеи каждую субботнюю ночь, и они с упоением предавались любви, а после разговаривали, не размыкая объятий. Психея работала воспитательницей в детском саду, за последние восемь лет она несколько раз заводила отношения с мужчинами, все неудачные. Родители ее умерли, ближайшая подруга недавно вышла замуж и ждала ребенка, поэтому виделись они редко. В свободное время Психея любила читать стихи и заниматься йогой. Купидон же хотел стать актером, но отказался от этой мечты и теперь работал в службе доставки. Отношения с матерью у него были неровные, отца он не видел с раннего детства. Каждую неделю Купидон посещал встречи Анонимных Алкоголиков и был теперь секретарем этих собраний. Как и Психея, он занимался йогой и любил читать о духовном. Что касается музыки и кино, то и тут их вкусы совпадали. Оба считали классикой музыки «Лед Зеппелин IV», а классикой кино «Небо над Берлином». Оба хотели бы иметь собаку, но жилища обоих не позволяли ее завести. Таковы были факты — то, что они узнавали, читая сетевые страницы друг дружки и разговаривая по телефону. Но существовало и много другого, чего они знать не могли — например, того, как Купидон всхрапывает, негромко и обаятельно, когда смеется, а Психея хихикает, точно девчонка, отчего их общий смех обращался в безупречное пение; того, что температура тела у Купидона была немного повышена, а у Психеи немного понижена, и потому они уравновешивают друг дружку совершеннейшим образом; того, что оба умеют целоваться неистово, но нежно, и знают, как прилаживать свою силу или мягкость к тому, что делает другой; того, что химические вещества, которые вырабатывают их тела, образуют, соединяясь, — и особенно в смеси с запахами моря и сада — аромат, на создание которого и у опытного химика ушел бы не один год. Ни один из них не мог предвидеть, что другой будет точно знать, что нужно сказать и в самое подходящее время. Так, Психея нежно поведала Купидону, что, по ее мнению, актером он стал бы чудесным, — она поняла это по тому, как точно выбирает он время для шутки, по притягательной силе его личности, по красивому голосу; а Купидон однажды сказал ей, кончая, что у нее прекрасная, прекрасная душа. С сексом все у них получалось замечательно. Замечательны были и их постельные разговоры. Однако все это происходило ночью. Психея желала большего. Ей хотелось, чтобы Купидон, выйдя из ее тела, заснул с ней рядом, а утром повел куда-нибудь завтракать омлетом. Хотелось, чтобы под вечер они сидели у нее на кровати, смотрели кино и уплетали пиццу с грибами и жареным луком или читали друг дружке вслух. Хотелось стирать вместе с Купидоном его одежду. Хотелось пойти с ним на сельский рынок и купить там по корзинке клубники. Хотелось кормить его натуральными пищевыми добавками, помогающими от депрессии и усталости. И в конце концов захотелось родить от него ребенка, девочку, которую она назовет Джой. (Купидон однажды спросил у нее: «Если ты, познакомившись с человеком, сразу понимаешь, что хочешь от него ребенка, объясняется ли это тем, что тебе положено иметь детей, или просто гормонами и проецированием твоих желаний на кого-то другого? » Ответить она побоялась — просто пожала в темноте плечами и поцеловала его еще раз. ) Кроме желания родить от него, у Психеи возникло еще одно: купить Купидону рубашку под цвет его глаз — или, по крайней мере, под воображаемый ею цвет его глаз, которых она ни разу не видела: он всегда приходил затемно, любил ее и уходил до рассвета. Собственно говоря, рубашку она купила — в магазине «для бережливых»: большого размера французскую хлопковую кремового тона рубашку с рисунком из синих ирисов (в магазин Психея пришла не ради нее, а в надежде найти старомодное платье, расшитое розами, и рубашка просто попалась ей на глаза), — но знала: отдавать ее Купидону пока нельзя, поскольку рубашка лишь испугает его (хоть и меньше, чем новость о том, что Психея уже выбрала имя для их еще не родившейся дочери), — и потому упрятала ее в самую глубь стенного шкафа: пусть висит там до дня, когда он избавится от страха. Психея представляла себе, как протягивает Купидону рубашку и говорит с небрежной улыбкой: «Ах да, вот, только сегодня нашла. Надеюсь, придется впору». (Так ведь и пришлась бы — однажды в постели Психея, пока они любили друг дружку, измерила руками ширину его плеч. ) Психея была права, рубашка не понравилась бы Купидону, даже при том, что подходила под цвет его глаз и была ему впору. Он увидел бы в рубашке символ каких-то обязательств, а их Купидон боялся; у него имелись сложности даже с обязательствами перед собой. Каждодневная работа отнимала у Купидона много сил. Он был одаренным актером — играл в студенческом театре колледжа и привлек внимание немалого числа агентов, — однако страшился полностью посвятить себя искусству, потому что мог потерпеть неудачу. После колледжа он ходил на прослушивания, но безуспешно. Стал слишком много пить. В конце концов, агент Купидона указал ему на дверь. Теперь Купидон не пил, но в театр даже не заглядывал — совершенно нет времени, говорил он, да и устаю я на работе. Он был привязан к Психее, любил проводить с ней время, однако она немного пугала его. Присылала ему такие страстные стихотворения ее любимых поэтов — Пабло Неруды, Сапфо, — а ведь толком его не знала! Казалось, она стремится вытащить его под свет дня, разодеть, словно куколку, и пойти гулять с ним всем напоказ. У того, что он приходил к ней в темноте, имелась своя причина. И состояла она не в том, что Купидон, как подозревала Психея, стыдился показаться с ней на людях (после всех ее неудачных отношений с мужчинами, она несколько утратила уверенность в своей привлекательности), не в том, что ему не хотелось увидеть ее при солнечном свете, и не в том, что, как личность, она его не интересует — есть кому вставлять, и ладно. Нет, он считал, что в темноте сможет крепче держаться за себя. Затеряться в ком бы то ни было Купидон отнюдь не желал. Он знал, что это такое — пойти на свидание с женщиной, а потом встретиться с ней и на следующую ночь, и на следующую. После четвертой или пятой такой истории, Купидон понял, как хорошо ощущать себя совершенным невидимкой. Потому-то он и приходил к Психее только ночами. Чтобы не затеряться в ней. В темноте он уже невидим, а значит и исчезнуть не может. Вот он и требовал, чтобы Психея никогда не пыталась увидеть его при свете. У Психеи имелся психоаналитик, и потому она сознавала, что много чего проецирует на личность Купидона. И то, что он приходил к ней только ночами, позволяло ей проецироваться на него даже сильнее. При нем она чувствовала себя слепой, перепуганной — как в детстве, когда во время игры в прятки ей завязывали глаза. «Оно». Как-то ночью Купидон заснул, утомленный любовью, и у Психеи зародилась надежда, что он проспит до утра, и ей удастся увидеть его лицо, и они пойдут завтракать. Долго она пролежала без сна, глядя на часы, ожидая рассвета. В комнате было жарко и душно. И наконец, Психея поняла, что больше ждать не может. Встала, зажгла свечу, вгляделась в спящего Купидона. И увидела, что он вовсе не зверь, как она иногда подозревала, касаясь его мохнатой груди или отверделого члена (не то чтобы она отступилась, окажись Купидон зверем; ей все равно хотелось бы покупать ему еду и пищевые добавки — может быть, даже больше пищевых добавок! — и выходить с ним, чтобы позавтракать, в город), — не зверь, но, как она и думала, — большой, красивый мужчина с глазами, похожими на синие ирисы. Выглядел он в точности, как на сетевых фотографиях. Психея затаила дыхание, на глаза ее вдруг навернулись, словно от острой боли, слезы. Но тут капля воска упала со свечи на грудь Купидона, прямо над сердцем. Он проснулся и увидел, что Психея разглядывает его. И столько любви и желания светилось в ее глазах, что Купидон испугался. Ему захотелось удрать. — Ты любишь меня совсем не так сильно, как я тебя, — закричала Психея, увидев в его глазах испуг. — У меня уже были такие отношения. Я больше так не могу. Это испугало Купидона еще сильнее, и он сказал: — Я не знаю, что я к тебе чувствую. Я привязан к тебе, мне нравится быть с тобой, но больше ничего я не знаю. Ни с кем другим я не встречался. — Встречался? — завопила Психея, все чувства которой исковеркались страхом. Купидона это рассердило. Он заговорил медленнее. — Нет, Психея. Не встречался. — А затем равнодушно добавил: — Хоть и мог бы выпить с кем-то чаю, если бы представился случай. — Чаю? — крикнула Психея. — Что значит «выпить с кем-то чаю»? Иносказание такое, да? Сказал бы уж сразу — «посношаться»! Я так не могу. Слова «я так не могу» Психея произносила слишком уж часто, — всякий раз, как пугалась за свои отношения с кем-то, — а после сожалела об этом, потому что услышавший их мужчина тут же решал, что и он «так» больше не может. — Я не могу продолжать этот разговор, — сказал Купидон. — Постой, — попросила Психея; адреналина у нее в крови поубавилось, она поняла, что зашла чересчур далеко, как бывало и с другими мужчинами, и поправить ей, наверное, ничего уже не удастся. — Я просто хочу сказать, что ты чудесный, мне кажется, и я вовсе не хочу, чтобы мы обижали друг дружку. Ни ты, ни я не правы и не виноваты. Все дело в том, что желания наши не совпадают. Купидон, тоже смягчившийся, поняв, что расставание их неизбежно, и пожалев Психею, ответил: — Ты прекрасная, чудная, и я ничуть не хотел, чтобы все у нас пошло прахом. Ничьей вины тут нет. Все дело в том, что желания наши не совпадают. Сказав так, он задул свечу, и ушел через заднюю дверь, оставив горестно трепетавшую Психею в темноте. Психее темнота безопасной не представлялась. Ведь исчезнув в ней, можно и не вернуться. Впрочем, и в темноте у Психеи оставалось немало обязанностей. Приходилось в ней и жить. И она старательно выполняла их в этой метафорической тьме. Обучала питомцев детского сада, ходила за покупками, стирала, прибиралась в квартире, до седьмого пота занималась йогой, медитировала в своем эльфийском садике, бегала по пляжу, изнуряла себя гантелями, исправно оплачивала счета. А еще старалась следить за своей внешностью. Посещала парикмахерскую, косметический салон, делала маникюр и педикюр, обходила секонд-хенды в поисках дешевой, но миленькой одежды (старательно избегая мужских отделов) — и это избавляло ее от ощущения, что она окончательно потонула в темноте. Но хоть жизнь ее и выглядела легкой, веселой и счастливой, хоть она и чувствовала себя счастливо с воспитанниками и сидя по выходным одна в своей солнечной квартирке, чьи стены были украшены листами цветного картона, кусочками ткани и красочными карандашными рисунками, сделанными для нее детьми, — после захода солнца Психея ощущала себя такой темной и пустой изнутри, точно кто-то выкрал ее внутренности и сбежал с ними, оставив ее полым подобием старой выскобленной тыквы-горлянки, догнивающей в ночи. Да она и казалась себе такой гниющей тыквой, которую ничего не стоит разбить кулаком; собственно, даже тронь ее пальцем, и она скукожится. Забравшись в постель и прочитав несколько глав романа, Психея плакала в темноте и плакала, пока не засыпала. А просыпаясь поутру, всякий раз удивлялась, что она еще здесь. По понедельникам, во второй половине дня, Психея встречалась со своим психоаналитиком, Софией. По счастью, аналитиком та была поистине великолепным и брала недорого, а потому Психея могла встречаться с ней каждую неделю. (Если вас зовут Психеей, вам и вправду лучше подыскать для себя офигенно хорошего аналитика вроде Софии. ) Когда Психея познакомилась с Купидоном, София как раз уехала на месяц в Италию. Если бы она не отсутствовала, Психея, наверное, и свечу зажигать не стала. И не набросилась бы на Купидона, и они так и продолжали бы предаваться любви в темноте. В прошлом Психеи присутствовала целая история разрывов с мужчинами, происходивших именно в те дни, когда ее психоаналитики куда-нибудь уезжали. Правда, никто из них особыми достоинствами не отличался. Один был самым настоящим психом — обозвал Психею сукой, когда она сказала, что сеансы его ей не помогают, и она хочет поискать другого аналитика. Еще один страдал редким заболеванием и умер вскоре после своего отпуска, во время которого Психея порвала тогдашние ее отношения. В общем, отлучки аналитиков плохо сказывались на отношениях Психеи с мужчинами. Но София — она была мудра. Вернувшись из Италии, она открыла Психее глаза на несколько очень важных моментов: 1. Любовь — это боль. Избежать боли невозможно. Она — часть любви. (Психее это не понравилось. ) 2. Тебе может казаться, что боль убьет тебя, но это не так. (Вот это уже лучше. ) 3. В отношениях между матерью и ребенком отсутствие сонастроенности, при котором они не понимают друг друга или не могут установить контакт, встречается чаще, чем сонастроенность. 4. Ключом к установлению успешных отношений с другим человеком является не то, сколько раз вы оказываетесь в ситуации, для которой характерно отсутствие сонастроенности, оно неизбежно, но то, сколько раз тебе удается уладить эти разногласия посредством благожелательных коммуникаций. — Почему ты ему не позвонишь? — спросила София. — Ему не по душе телефонные звонки, — ответила Психея. — Когда я звонила ему, он вел себя странно. Ему нравится самому выбирать время для того, что он делает. Может, мне стоит послать ему электронное письмо, объясняющее, что он дал мне основания думать, будто я ему действительно нравлюсь, и потому я увлеклась им, и он тоже начал нравиться мне, а потом я испугалась, потому что он не позволял увидеть его при свете, а мне было любопытно, вот я и зажгла свечу и увидела, как он испугался, и испугалась еще сильнее, потому что он такой красивый, и я набросилась на него, а потом он сказал, что хочет пить чай с другими женщинами, и это испугало меня, потому что раньше он ничего такого не говорил, и я не хотела нападать на него снова, еще сильнее, и поэтому просто оттолкнула его, и этим все кончилось. — Говоришь, точно в суде выступаешь, — сказала София. — Ой, — спохватилась Психея. — Ты права. Он не любит юристов. — Пошли ему одну-единственную строчку, спроси, не согласится ли он поговорить с тобой. — И София прибавила: — Лично. При свете дня. Так ты действительно сможешь выяснить, что к чему. София улыбнулась. Какая она красивая, подумала Психея. Нежное лицо Софии обрамляли мягкие волосы. Она носила неяркую одежду и украшения из прекрасного нефрита, металла, морского жемчуга. В одном углу ее кабинета стояла большая каменная статуя богини Гуаньинь, любовно взиравшая на Психею, а пол кабинета был устлан темно-синим ковром с красными пионами. Прежде чем стать аналитиком, София была художницей. Она произвела на свет троих детей и теперь одна растила их. О себе она никогда не рассказывала — в отличие от других психоаналитиков Психеи: те вечно талдычили о себе. София была умнее и добрее всех их вместе взятых. Она куда лучше понимала, что существуют границы, переступать которые нельзя, и любви к людям в ней было гораздо больше. Психея доверяла Софии и потому послала Купидону по мылу одну-единственную строчку с вопросом: не согласится ли он поговорить с ней. Лично. При свете дня. Купидон поначалу считал, что Психея пытается давить на него, а потом, когда она оттолкнула его, обиделся. Все произошло так быстро. Вот ведь только что они занимались любовью, потом он заснул в ее объятиях, потом проснулся и услышал, что недостаточно любит ее, а следом — что она больше не может видеться с ним. После того, как Купидон покинул спальню Психеи, на него напала средней силы депрессия. Он хоть и пережил целый ряд неудачных романтических отношений, но обычно считал, что производит на людей приятное впечатление. Его трижды избирали секретарем собраний АА, и, когда он входил в комнату, многие вроде бы веселели. Он то и дело знакомил людей, и некоторые влюблялись друг в дружку, а две таких пары даже поженились. Купидон гордился этим, ему нравилось считать себя довольно хорошим человеком, который, как правило, приносит людям счастье. Поэтому боль, которую он причинил Психее, встревожила его, и он начал замыкаться в себе. Секретарский срок его завершился, но никаких новых обязанностей он на себя принимать не стал. На собрания Купидон ходил по-прежнему, однако держался на них особняком. Женщины заигрывали с ним — они всегда с ним заигрывали, — и с некоторыми он пил чай. Но думал, пока пил чай, о Психее, с которой никогда чая при дневном свете не пил, а затем мысли его перебирались к другим неудачным отношениям, случавшимся в его жизни, и депрессия Купидона только усугублялась. На душе у него было тяжело, сердце ныло. Он ответил Психее, что, может быть — может быть, — и встретится с ней. Психея прождала неделю и не получила от него ни слова. В конце концов, он прислал ей сообщение с вопросом: о чем она хотела с ним поговорить? Психея написала, что хотела извиниться за чрезмерную бурность ее реакций и просто увидеть его лицо. Однако Купидона все еще снедала обида. Он написал: «Я стараюсь жить дальше. Но подумаю об этом». Психея притворилась перед собой, что этот ответ не сокрушил ее, и продолжала делать все, что было положено. Заставляла себя подниматься каждое утро, мыла голову, одевалась во что-нибудь хотя бы наполовину миленькое, готовила завтрак, собирала коробку для ланча, шла на работу, шла в спортзал, шла в продуктовый магазин, ужинала, ложилась с книгой в постель и старалась не свалиться в черную дыру, норовившую ее поглотить. Впрочем, немножко она туда падала — всякий раз, как проверяла компьютер, нет ли сообщения от Купидона. Сообщений не поступало. Он продолжает жить дальше, думала Психея. А я не могу. В конце концов сообщение от Купидона пришло. Когда она увидела его имя во входящей почте — чтобы проверить ее, Психея среди ночи вылезла из постели, — и оказалось, что сообщение было отправлено пятью минутами раньше, — сердце у нее забилось так бурно, что она могла и в обморок упасть. Сообщение гласило: «Я пока не готов к встрече с тобой». Притворяться несокрушенной и дальше она не могла. И рассказала Софии о том, что произошло. — Думаю, на этом нам пока следует остановиться, — сказала София. — И поразмысли-ка ты о себе, о твоем прошлом, о подсознании. Все остальное вырастает из них. Разговоров о ее детстве, отношениях с родителями и страхах Психея обычно избегала. Большую часть времени, проводимого у аналитиков, она рассказывала им о мужчинах, с которыми встречалась. София говорила, что она, похоже, старается отгородиться от правды. И Психея начала записывать все, что видела во сне, а когда София предложила сосредоточиться на прошлом, принесла ей свои детские фотографии. Следующие несколько месяцев она плакала в кабинете Софии, учила воспитанников, а все остальное время бродила, как в тумане. Когда у нее истек период подписки на сообщения службы знакомств, Психея не стала возобновлять ее, чтобы даже случайно не натыкаться, лихорадочно просматривая сайт службы, на фотографию улыбающегося Купидона. Все эти дни она чувствовала себя разбирающей нескончаемую груду разнородных зерен или похищающей нечто драгоценное у жестокого, злобного существа, или снова и снова спускающейся в подземное царство. Даже яркими днями ей казалось, что она лежит в ночи без сна и отчаянно ожидает утра. Когда-то Психея верила в любовь. Верила, еще девочкой, что встретить своего единственного суженого довольно легко, потому что тебя и его соединяет естественная сила притяжения, которая проведет вас обоих через пространство и время, и ты мгновенно узнаешь его, а потом вы будете идти бок о бок по жизни до самого конца. Если возникнут трудности, вы разрешите их вместе. И даже если дни тебе выпадут долгие и трудные, ты найдешь утешение в знании, что другой человек будет рядом с тобой в тишине и покое ночи, что он утешит тебя своим телом и голосом, как и ты утешишь его. Она поняла все это, наблюдая за родителями, у которых отношения именно такими и были. Когда же отец Психеи умер, сердце матери разбилось, и она не смогла прожить даже года. Мать так и сказала: «Не хочу жить без него», — и как ни умоляла ее Психея остаться, умерла, потому что ничего мучительнее существования без мужа для нее не было, и даже дочь не смогла ее удержать. С того времени Психея побаивалась настоящей любви, ибо знала: даже если найти ее, наступит день, когда и она придет к концу, оставив тебя сокрушенной. Может быть, потому Психея и выбирала снова и снова никчемных мужчин, хоть и не каждый из них производил впечатление никчемного с первого взгляда. На таких ей удавалось с легкостью проецировать множество своих фантазий. Обычно они бывали тихими, не склонными к обильным излияниям чувств, в детстве им приходилось приспосабливаться, просто стараясь держаться в тени, к ситуациям, справиться с которыми они были бессильны. Далеко не один был алкоголиком. Далеко не один — актером. Психея же была хорошенькой, приятной, образованной молодой женщиной с работой, которая ей нравилась, и миленьким коттеджем у пляжа. Люди, знакомившиеся с ней, удивлялись, что она все еще одинока. Но сама Психея начинала понимать, в чем тут причина. Как-то одна ее воспитанница вдруг расплакалась. Психея присела перед ней на корточки, спросила, что стряслось. Девочка ответила: — Завтра у меня день рождения, а ко мне никто не придет. — Откуда ты знаешь? — спросила Психея. — Я вот собираюсь прийти. — Знаю — и все, — ответила девочка. — Никто не придет. — И снова заплакала. А Психея подумала: вот и она оттолкнула Купидона, чувствуя примерно то же, что чувствует сейчас эта девочка. Если тебя печалит то, что так и не состоялось, считать себя обманутой все же не стоит. После одного особенно неутешительного чаепития с подысканной через интернет женщиной, которая не имела никакого сходства с фотографией в ее профиле и не питала интереса к перечисленным там вещам (йога, чтение, зарубежные фильмы, духовность: она была атеисткой, личным тренером, а из йоги только одну асану и знала — «собака мордой вниз» — и даже не слышала ни о Виме Вендерсе, ни об Экхарте Толле), Купидон решил посвятить себя не отношениям, а своему истинному призванию. Вспомнил, как при последнем их ночном разговоре Психея настаивала, чтобы он поступил на актерские курсы, да так и сделал. На одном занятии сыграл Оберона в сцене из «Сна в летнюю ночь». Его Оберон был обаятельным варваром. Играя, Купидон ощущал себя живым. Кожа его пылала, глаза сверкали, даже резь в желудке пропадала. Люди вновь начали расцветать в его присутствии. Он исполнял сценку или этюд, курсисты смеялись либо пускали слезу, а Купидону казалось, что он словно бы летит по воздуху. Психея не видела его уже девять месяцев. Но однажды ей приснилось, что ее целует невидимка, и она уселась за компьютер, чтобы написать Купидону. Набрала такие слова: «Вдруг подумала о тебе, надеюсь, у тебя все хорошо». Купидон ответил почти мгновенно: «Я тоже думал о тебе. Ты не танцевала при луне с эльфами твоего сада? Я почувствовал». «Хочется как-нибудь увидеться с тобой, поговорить», — написала Психея на следующий день. Она заставила себя прождать сутки, чтобы просто не выглядеть слишком заинтересованной. «Что у тебя намечено на выходные? » — написал Купидон. Он счел, что раз Психея все равно уже видела его при свете, а никакой секс их больше не связывает, ничто не мешает им выбраться на люди в дневные часы. Купидон чувствовал: теперь во тьме блуждает Психея, и хотел, чтобы ей полегчало, а потому выбрал для встречи глядящую на океан римскую виллу. Психея вела машину по обсаженной лаврами и платанами дороге к весело поблескивавшему впереди Тихому океану. День был наполнен совершенной синевой. Они встретилась перед виллой и легко обнялись, и на миг заглянули друг дружке в глаза. Психея сказала себе: Не утони в них. Ты — один человек, он — другой. Она поняла наконец почему Купидону хотелось встречаться с ней лишь в темноте. Купидон думал о том, как прелестно выглядит Психея при свете дня. Пряди длинных каштановых полос, привольно лежащие на голых плечах, старомодное шелковое платье — кремовое, с красными акварельными розами: она была так же прекрасна, как ее душа, которую он держал сейчас в руках. И Купидон удивился: почему он до сей поры никуда не ходил с ней днем? Психея же думала, что Купидон выглядит, как человек усталый, но умиротворенный, только между бровями его залегла глубокая складка. Психее хотелось разгладить ее пальцем. Они поднялись по широким ступеням, пересекли сад лекарственных трав, прошли сквозь увитую виноградом беседку, миновали фонтан с театральными масками, из чьих ртов била вода, вступили в галерею, на стенах которой чистыми блеклыми красками были изображены прекрасные здания, обманывавшие зрение своей кажущейся реальностью. Потом обошли длинный, отражавший небо бассейн, вдоль которого выстроились среди живых изгородей и плодовых деревьев черные бронзовые статуи с нанесенными на них выцветшей краской жутковатыми глазами. Инкрустированные мраморные полы виллы отзывались эхом на их шаги. Черные фигуры — нимфы и сатиры с напряженными членами — пировали на терракотовых вазах. Не замечавшие своей наготы мраморные боги и богини холодно взирали с пьедесталов на Купидона и Психею. Подойдя к огромной статуе Венеры, Психея остановилась. Венера с ее безупречной мраморной кожей и плавными изгибами тела напугала Психею. Глядя в пустые глаза богини, она старалась отогнать слезы от собственных глаз. Неужели я все еще мало сделала? — гадала Психея. И долго это будет продолжаться? Купидон, взглянув на Венеру, подмигнул ей и подумал — не без приятности: Вот сука. Потом они пошли в музейное кафе, сели и выпили чаю с куском морковного торта, одним на двоих: поверх него была выложена из сливочного сыра оранжевая морковка с зеленым хвостиком; за чаем они рассказали друг дружке о том, что с ними случилось. Психея поведала Купидону кое-что о своих обязанностях. Говорила она легко, часто смеялась, хотя от мыслей о том, какова ее жизнь, на нее вдруг навалилась усталость, и Психея снова едва не заплакала. (Настоящие подруги у нее ныне отсутствовали, работа была утомительной, а платили за нее мало, позади — череда отношений с мужчинами, психотерапию она переносит с трудом. ) Купидон же рассказал, что сократил свой рабочий день, чтобы учиться на актерских курсах. Ходит на пробы студенческих фильмов. Говорить он, не желая расстроить Психею, старался уверенно, однако его наполняли сомнения в себе. (А вдруг он даже в студенческом фильме роль не получит? ) Психея, услышав, о его возвращении в актерскую профессию, так обрадовалась за Купидона, что ей захотелось еще раз обнять его, однако она воздержалась. Взамен, желая, чтобы Купидон понял, как тепло и любовно она к нему относится, Психея сказала: — Когда я сегодня уходила из дома, соседка выгуливала своего пса — Пегаса. Он подошел ко мне, чтобы я почесала ему живот, но времени у меня было в обрез, и я сказала ему: «Прости, Пегас, почесать тебя я не могу. Должно быть, я привыкла, встречая больших красивых мужчин, убегать от них». Купидон улыбнулся и покраснел. Последнее Психею удивило — вы же помните, она никогда его при дневном свете не видела. Она надеялась, что смысл ее рассказа дошел до Купидона — это он большой красивый мужчина, а ей, может быть, и следует отпустить его на все четыре стороны, да вот не хочется. Психея думала, что краска на лице Купидона показывает: он все понял. Поскольку разговор зашел о собаках, Психея рассказала Купидону о празднике, куда ее пригласила одна ее воспитанница: родители девочки выписали на этот день из питомника целую кучу щенков, чтобы дети играли с ними. (Праздновался, что существенно, тот самый день рождения, из-за которого девочка плакала, а Психея ее утешала, — и пришли на него все, было очень весело. ) Психея взяла себе на колени юную таксу по кличке Уэнди, и та мгновенно заснула. У нее были длинные ресницы и тонкие, женственные черты. Психея влюбилась в нее, ей захотелось оставить Уэнди себе. Купидон, который в детстве любил своих собак сильнее, чем родителей, сказал, что был бы не прочь договориться с собачьим питомником: пусть ему тоже привезут как-нибудь щенков, чтобы он повозился с ними. — Не составишь мне компанию? — спросил он. Психея едва удержалась от того, чтобы потянуться к нему и коснуться его руки. А Купидон мягко задал следующий вопрос: — О чем ты хотела поговорить со мной? — и Психея начала объяснять. Она извинилась за чрезмерную бурность своих реакций при последней их встрече. А затем: — Когда ты сказал, что тебе хочется пить чай с другими женщинами, я решила, будто ты говоришь о том, как тебе хочется найти кого-то покрасивее меня, женщину, которую ты мог бы с гордостью показывать людям при свете дня. Но ты же такого не говорил, все дело в моем страхе, это он заставил меня забыться. Купидон ответил ей так: — Перед тем, как сказать это, я решил, что ты пытаешься заставить меня определиться с моими чувствами к тебе, а по непонятной причине, в которой мне, пожалуй, следует разобраться, когда со мной так поступают, я пугаюсь. Но говорил я совсем не о том, чтобы найти кого-нибудь покрасивее, женщину, которую я мог бы с гордостью показывать людям при свете дня. — Я давила на тебя, — сказала Психея. — Это от страха. Прости. — Очень важная часть отношений состоит вот в таких коммуникациях, в обсуждении теней при ярком свете, — сказал Купидон. — Не то чтобы я хорошо разбирался в этом, просто слышал кое-что. После разлуки с Психеей он много размышлял над советами, которые получал от знакомых ему счастливых супружеских пар: от одной из них он это и услышал. — Когда я с тобой, я теряю себя, — сказала Психея. — Я как будто смотрю спектакль о Купидоне. (Тут Купидон невольно улыбнулся — в конце концов он же актер. ) И забываю, где я. Думаю, примерно это и произошло. — Я понимаю, — сказал Купидон. — Иногда мне хочется проводить с кем-то все мое время, но скоро я начинаю чувствовать себя хуже некуда, и мне приходится покидать этого человека, чтобы снова найти себя. Они поговорили еще немного, а потом Психее пришло время отправиться на йогу — она дала себе слово, что непременно пойдет туда, — хоть предпочла бы остаться с Купидоном. Он проводил ее до машины, а на парковке поцеловал в губы. А она осыпала его шею быстрыми поцелуями. Она уже делала так ночами, в темноте, пока он кончал, превознося красоту ее души, — но никогда на свету. — На всякий случай, — сказала она. Смысл у ее высказывания был двойной: на случай, если я никогда тебя больше не увижу, мне хочется запомнить, каково это — целовать тебя в шею; а также: на случай, если мы опять будем вместе, я целую тебя в шею, обещая все то, что нас ожидает. Купидон не произнес слов, которые дали бы ей понять, каковы его мысли о том, что их ожидает — потому что не знал этого, — но прижал к своей широкой груди маленькое тело Психеи в платье с акварельными розами, и когда в последний раз взглянул на нее, глаза его были нежны, как синие ирисы, и Психея, несмотря на страх, подумала, что, наверное, еще увидит его. И может быть, ей даже удастся отдать Купидону его рубашку. Она уже привыкла думать о ней, висевшей в стенном шкафу, как о его рубашке. Но, разумеется, никакой уверенности в том, что она когда-нибудь увидит его и даже рубашку ему отдаст, у Психеи не было. Купидон ушел, задумчиво насвистывая. Ему казалось, что он стал совсем легким, непотопляемым. Он не имел ничего против неопределенности подобного рода, на самом деле ему в ней было удобно. Никаких обязательств, только человеческая теплота — хорошо бы такое положение сохранилось навеки. Психея же, напротив, жаждала ясности, уверенности, твердой договоренности о новой встрече, но сейчас она не стала оборачиваться, чтобы с вожделением посмотреть на уходившего Купидона. Вместо этого Психея заглянула в свои отраженные зеркальцем машины глаза. Глаза были большими и яркими. Они принадлежали ей и умели видеть. * * *

 И жизнь мою, и работу направляют сказки и мифы. Мне всегда нравилась история Купидона и Психеи, но я считала ее относящейся скорее к последним, чем к первым. Однако теперь я начала видеть взаимосвязь всех культур и историй и потому решила использовать эту, любимую мной, как mä rchen, которой ее нередко считают. Особенно привлекала меня идея трудов и странствий, которые душа должна совершить, чтобы подготовиться к суровым испытаниям романтической любви. Я перенесла действие в наше время (Купидон и Психея знакомятся через интернет, а свидание их происходит на вилле Гетти в Малибу, штат Калифорния), и я написала свой рассказ от третьего лица, чтобы иметь возможность показать внутренние переживания обоих героев. Как и всегда, мой жизненный опыт переплетается в нем с направляющей силой древней истории. А в довершение всего, я, написав этот рассказ, вдруг сильно ослепла на один глаз и, судя по всему, навсегда. Интересно, каким образом то, что мы делаем, узнает о нас многое раньше нас. — Ф. Л. Б. Перевод с английского Сергея Ильина  Лили Xоанг
 РАССКАЗ О КОМАРЕ
 Вьетнам. «Рассказ о комаре»
 

 Некогда и не очень далеко отсюда в те времена, что были до нынешних, в одной деревне жила женщина по имени Нгок. Жила-то в деревне, а хотела жить в городе. В городах, понимаете ли, водятся богатства, и богатые мужчины, и богатые мужья, и ухажеры богатые, а в деревнях, понимаете ли, ничего подобного не водится. «Нгок» значит «нефрит» или «сокровище». Это уместное имя. Она не только сокровище сама собой и по себе — не девка, а жемчужинка! — но и желает себе сокровищ. Этот рассказ — он как все прочие волшебные сказки. Не ведитесь. Только из-за того, что у наших героев иные имена, они фундаментально ничем не отличаются от тех архетипов, которых вы успели хорошо узнать и полюбить. Имена эти — просто ярлыки, которые дают вам понять, что действие происходит где-то не тут. Эти имена — лишь ярлыки, они объясняют, что значения их и культура могут слегка отличаться от ваших, но бояться их на самом деле не стоит. Мы понимаем: все иное может пугать, но в этой сказке призраков не будет. Этот рассказ — про волшебство, и хотя заканчивается он грустно, все хорошие в нем будут вознаграждены, а плохие — наказаны. Мы же просто люди, хоть и выглядим иначе, говорим на другом языке, и у нас другие имена. Но мы тоже верим в справедливость. В общем, Нгок жила в деревне — очень бедной деревне, — и хотя женщина эта была очень красивой, как все героини сказок про волшебство, она в этой деревне застряла. Насколько же красивой была Нгок? Ну, потакать ее тяге к наносному, может, и не стоит, но волосы у нее были чернейшие, оттенка темнее тени. Они подчеркивали ее яркую кожу, что на солнце розовела. Глаза ее были простыми щелочками — ресниц на них больше, чем глаз. Обманчивый дым, а не глаза. А тело у нее — ну, довольно будет сказать, что выглядело оно, как мечта. По самой природе своей она была тем, чего в наши дни женщины добиваются лишь наукой и всякой ненатуральностью. Но все это ровным счетом ничего не значило, потому что у Нгок и ее родни не было денег, а потому, как всех женщин — красивых ли, всяких, — достигших определенного возраста, ее родня выдала замуж. Хоть она много и не ела, семья их была до того бедна, что кормить хоть чем-то — уже перекармливать. Ночью накануне свадьбы Нгок приснилось, что муж ее будет старым и страшным: брюхо отвислое, ниже мошонки болтается. Но еще приснилось ей, что он богат. Будет покупать ей все, чего б ни захотела, а хотела она всего. Перевезет ее в город, и хотя ей придется его удовлетворять, он ей позволит и любовников завести, потому как старый муж ее понимает, что у молодых и красивых женщин тоже есть потребности, которых старики с обвислыми брюхами не обязательно могут удовлетворять, скажем, во всеоружии. И вот Нгок, проснувшись после такого достославнейшего из снов, помолилась, чтобы все это оказалось правдой. Одеваясь в свой красный аозай и убирая с лица волосы, она воображала тот миг, когда ее новый муж своей морщинистой артритной рукой отведет вуаль и так возрадуется, что тут же осыплет ее не нежностями, но деньгами. Вот чего желала она больше всего. Но муж ее, само собой, оказался человеком молодым, до крайности хоть куда и без единого гроша в кармане. Однако ни разу не встретившись со Нгок, он незамедлительно в нее влюбился. Относился он к верным мулам, и потому желал дать все, чего ни пожелает она, — хотя бы лишь потому, что счастливой она была красивее. Он был из тех мужей, о которых мечтают все женщины, — за исключением, разумеется Нгок. Для нее он был сущим кошмаром. Звали его Хьен, что означает «нежный». Она бы предпочла мужчину с именем, сулившим богатство. Хьен был образован, смышлен, любил искусство и литературу. Говорил по-английски, ибо учился в Сайгонском университете, но жена ему требовалась традиционная, поэтому за нею он вернулся в родную деревню. Его родители исстари дружили с родителями Нгок и знали, что у них есть дочь, красивая и незамужняя. Само собой, знай его родители, насколько жадна она до денег, они бы нипочем ее не выбрали. И не то чтобы Нгок не добилась желаемого. Сразу же после свадебной церемонии она потребовала, чтобы пара переехала в Сайгон. Поскольку у Хьена была служба в университете, он и так это планировал, только ей не сказал. А помялся чуть-чуть и отвечает: — Если ты хочешь. Однако жизнь в городе оказалась совсем не той, какую она себе воображала. Хьен жил в скромной квартирке. Все время работал, но много денег домой не приносил. У Нгок не было тех драгоценностей, что она хотела. Вообще, конечно, Хьен был далеко не так беден, как люди считали. Он стремился жить просто. К излишествам не тяготел. Домой он приносил лишь небольшую часть своего жалованья, а остальное раздавал нищим — их в Сайгоне много — или отправлял родне. Хьен понимал, что жене его подавай богатств и драгоценностей, и мог бы их ей предоставить, но считал, что это будет нечестно: у его маленькой семьи всего столько, а у множества других людей нет и этого. Нгок же мужа своего полагала дурачиной: человек с образованием, других учит — а ест рис с рыбной подливкой, мясом балуется лишь изредка. Ну и она, разумеется, дура, коли с дураком живет. Почти весь день муж проводил на работе, и Нгок загуляла. Встречалась с богачами, мужчинами желавшими ее, и хотя была она замужем, подарки принимала от них — что ж тут такого? А потом однажды Нгок заболела. Так заболела, что никаких врачей не хватило, чтобы ее вылечить. Все деньги, что Хьен откладывал, ушли на лучших специалистов и лучшие больницы в Сайгоне. Нгок харкала кровью и худела на глазах. Лицо ее посерело. Зубы ослабли. Хьен сидел у ее изголовья, все такой же влюбленный, и клялся, что если только она поправится, он подарит ей все деньги и драгоценности, которых она только пожелает. Ей нужно лишь выздороветь. Но уже было слишком поздно. Перед тем, как умереть, Нгок попросила мужа поднять ее тело с кровати. Под матрасом она прятала свои сокровища: золотые браслеты, нефритовые кулоны, излишества — сплошь излишества. Нгок попросила мужа одеть ее в лучший шелковый аозай, украсить ее всеми драгоценностями, а он, хоть и стало ему противно, послушался, ибо она ему все-таки жена, и он ее любит. И часа не прошло, как Нгок скончалась. Хьен был безутешен. Он плакал, пока слезы не затопили весь ее смертный одр. А потом плакал еще, пока тело жены его не закачалось на волнах. Но и тогда слезы его не иссякали, и он все плакал и плакал. После трех дней непрерывного плача явилась фея. Она сказала: — Хьен, ну что за дела? Плохая она была жена, ни любила тебя, ни ценила. Хватит уже реветь, а? Хьен ответил ей: — Правда-то оно, может, и правда, да только она была мне жена. Как же мне не кручиниться? Фея ему: — Так она ж недостойная была. А Хьен ей: — Так и я недостойный был. Фея психанула и говорит: — Тогда вот что. Если ты ее любил — по-настоящему, а не абы как, — выдави у себя из тела три капли крови, напитай ее ими, и она выздоровеет. Только будь осторожен. За ее жизнь ты отдашь свою. Что ты будешь делать, если она все равно не полюбит тебя взамен? Но Хьен уже не слышал ее увещеваний. Он поднес нож к своему запястью и легонько чиркнул по коже. Выдавил три капли своей чистой-пречистой крови Нгок на уста — бледные, все потрескавшиеся. И Нгок открыла глаза. А фея исчезла. Но женщина отнюдь не изменилась. Гуляла все так же, хоть муж и давал ей довольно денег на расходы. На них Нгок могла себе позволить тончайшие шелка и чистейшей воды драгоценные камни, но ей всего было мало. Она же чуть не умерла. Жить нужно со всем размахом. А Хьен по-прежнему работал и любил жену. Жертвовал он, меж тем, все большим — все деньги отдавал ей, а сам отказывал себе в малейших удовольствиях. Пока не настал такой день, когда Нгок встретила другого мужчину — старика с животом обвисшим ниже мошонки. Он захотел на ней жениться. Нгок сказала Хьену: — Я ухожу от тебя. Тот не понял. И продолжал не понимать, а она тем временем сложила все свои вещи. Хьен сказал: — Но я же тебя люблю. А она ответила: — Если ты меня любил, как ты мог мне во всем отказывать? Любовь расточительна. Если б ты меня любил, ты бы мне это показывал — тем, что давал бы мне все, чего я ни пожелаю! Хьен тогда ответил ей: — Но я же и так все тебе даю. Ты не голодаешь, у тебя есть крыша над головой и даже драгоценности! А еще у тебя есть я. Я только и делаю, что обожаю тебя! А Нгок ему: — Но обожание твое — пусто. Оно ничего не значит. Тут Хьен задумался. Его любовь ничего не значила. Но его любовь значила ее жизнь. И он потребовал назад три свои капли крови. Нгок рассмеялась: — Да кому нужны твои три жалкие капли крови? Только их ты мне и подарил. Подумаешь, велика жертва. И не успев договорить, проворно поднесла к пальцу булавку — и выпустила из него три капли крови. Они упали и впитались в землю. В тот день родился комар. С тех пор он и мечется туда и сюда, ищет те три капли крови, чтобы вернуть себя к жизни. А Хьен… когда его жена исчезла — а для него она просто исчезла, — к нему в дверь постучалась фея. И возникла пред ним — робкая женщина с добрыми глазами, и вместе они жили потом долго и счастливо. Так что видите — это все-таки был рассказ про волшебство, как любая другая волшебная сказка. Если б мы только потрудились изменить имена, разницы вы бы и не почувствовали: комары водятся повсюду, и везде они жадны и мстительны. * * *

 Когда я была маленькой, мои родители очень плохо знали английский, но жили мы в Штатах, и, разумеется, им хотелось, чтобы этот язык учила я — но при этом не забывала «корней». С одной стороны у меня лежали несколько книг сказок, написанных по-английски, с другой — по-вьетнамски. Не очень хорошо помню, что было в тех книжках, только сказки в них казались какими-то нетрадиционными — то есть, какие приняты на Западе. Более-менее точно помню одну — «Рассказ о комаре», ее я тут вам и пересказала. Но воспоминания мои о тех книжках не очень чисты: сказка в них заключена в другую сказку, и вот ее-то я не помню, но родители мне ее рассказывали до тех пор, пока сама она не сносилась и не прохудилась. В их сказке есть я — жадная до книжек, сообразительная, не по годам мудрая и смышленая, хоть и не очень хорошенькая: к трем годам я уже научилась читать не только по-английски, но и по-вьетнамски. Когда приходили гости, родители мною похвалялись — я была некий гибрид циркового уродца и гения. Эти книжки я читала их друзьям — сначала по-английски, затем по-вьетнамски, и на обоих языках без всякого акцента. И вот тут-то — в этом-то — и есть все волшебство: само собой, в три года я не умела читать. Я просто выучила их назубок — они были не очень толстыми, эти книжки, страниц по тридцать-пятьдесят, но мне удалось идеально запомнить, когда нужно перевернуть страницу, где слова на листе заканчиваются, а где начинать читать снова. И так далее. Я ищу уже много лет, но все тщетно: ни эта вьетнамская сказка про комара, ни книжка, в которой я ее прочитала, нигде не находятся. Я должна была стать писателем. Никто из моих родственников этого решения не поддержал. Нет, мне следовало стать врачом, но откуда ни взгляни, воровство историй у меня началось там и тогда — в три года, с этой очень волшебной сказки. — Л. Х. Перевод с английского Максима Немцова  Наоко Ава
 ДЕНЬ ПЕРВОГО СНЕГА
 Япония. «Унесенные призраками»
 

 В конце осени выдался особенно холодный день. На дорожке, что бежала через всю деревню, сидела на корточках девочка, разглядывала землю. Голову склонила набок и громко сопела. — Кто это тут в классики играл? — вслух поинтересовалась она. По дорожке, сколько хватало глаз, тянулись начерченные мелом классы — по мосту и к самым горам. Девочка выпрямилась. — Какие длинные классики! — воскликнула она, и глаза ее широко распахнулись. Скакнула на первый квадрат, и тело ее стало легким, как прыгучий мячик. Раз нога, два нога, две ноги, раз… Сунув руки в карманы, девочка скакала вперед. Проскакала по мосту, проскакала по узкой тропинке меж капустных полей, потом мимо единственной в деревне табачной лавки. — Какая энергичная, а? — сказала старуха, сидевшая в лавке. Переводя дух, девочка гордо улыбнулась. А перед лавкой сладостей ее облаяла большая собака — и показала зубы. «И кому только пришло в голову чертить такие длинные классики? » — думала девочка, прыгая дальше. Доскакала до автобусной остановки — и тут повалил снег. А расчерченные классики все не кончались. И девочка скакала дальше, а по лицу ее уже катился пот. Раз нога, два нога, две ноги, раз… Небо потемнело, задул холодный ветер. Снег повалил гуще, на красном свитере девочки он оставлял белые кляксы. «Глядишь, метель начнется, — подумала она. — Надо бы домой». И тут у нее за спиной раздался голос: — Раз нога, две ноги, скок, скок, скок. — Она удивленно повернулась — следом за ней по квадратам классиков скакал снежно-белый кролик. — Раз нога, две ноги, скок, скок, скок. — Девочка вгляделась: за этим кроликом скакал еще один. А снег все валил, и с ним белых кроликов за ней все прибывало. Девочка изумленно разинула рот. Тут голос раздался откуда-то спереди: — Белые кролики позади, белые кролики впереди. Раз нога, две ноги, скок, скок, скок. Она поглядела вперед — и там тоже скакала длинная цепочка белых кроликов. — Ой, а я и не знала. — Девочке все это словно бы снилось. — Вы куда все? — спросила она. — К чему все это ведет? Ответил ей кролик впереди: — К концу, к краю света. Мы снежные кролики, это от нас идет снег. — Что? — поразилась девочка. Ей вспомнилась одна сказка — бабушка рассказывала. В день, когда выпал первый снег, с севера прискакала стая белых кроликов. Они скакали от одной деревни к другой и роняли снег. Скакали они так быстро, что люди видели только белую черту. «Нужно быть осторожней, — предупредила бабушка. — Попадешь в такую стаю белых кроликов — никогда не вернешься домой. Доскачешь до края света с кроликами и сама станешь снежком». Впервые услышав эту сказку, девочка вся похолодела. А вот теперь ее заберут с собой эти самые кролики. «Караул! » — мысленно закричала девочка. Попробовала остановиться. Не дать ногам перескочить в следующий квадратик. Тут кролик позади нее сказал: — Не останавливайся! Мы за спиной. Раз нога, две ноги, скок, скок, скок. — И тело девочки заскакало резиновым мячиком из одного квадрата классов в другой. Скакала она так, скакала — и вспомнила сказку, ей бабушка рассказывала. Перестала шить на миг и говорит: «Жила-была девочка, которая вернулась домой после того, как ее унесли с собой кролики. Она что было мочи запела: „Полынь, полынь, полынь весной“. Полынь — это оберег от зла». «И я так сделаю», — подумала девочка. Скачет, а сама представляет себе целое поле полыни. Подумала: теплое солнышко, одуванчики, пчелы, бабочки. Вдохнула поглубже. И только собралась выпалить: «Полынь, полынь», — как кролики запели: Мы снежные кроли, бел у нас мех,
 Где бы мы ни были, падает снег.
 Мы белы, как снег, мы мягки, как мох,
 Раз нога, две ноги, скок, скок, скок.
 
 Девочка закрыла уши ладошками. Но кролики пели все громче и громче, песенка лилась ей в уши сквозь щели между пальцами и не давала ей спеть про полынь. Стая кроликов с девочкой проскакала через еловый лес, перебралась через замерзшее озеро и оказалась в таких местах, где никогда раньше девочка не бывала. Она видела тут деревни, застроенные домиками со стеклянными крышами, городки, усыпанные цветками сасанквы, и большие города, набитые фабриками. Но кроликов и девочку с ними никто не замечал. — О, первый снег зимы, — бормотали люди и спешили себе дальше. Скакала девочка, скакала — и пробовала спеть заклинание, но голос ее тонул в хоре кроликов: Мы снежного цвета, нежен наш мех.
 Раз нога, две ноги, скок, скок, скок.
 
 Руки-ноги у девочки совсем онемели от холода, прямо-таки заледенели. Щеки побледнели, а губы дрожали. «Бабушка, на помощь! » — подумала она. — И тут прыгнула в следующий квадратик — и нашла листок. Подобрала его, присмотрелась — и поняла, что это листик полыни, ярко-зеленый. А на спинке у него — белый пушок. «Ой, кто это мне его обронил? » — подумала девочка. И прижала листок к груди. И тут же почуяла — кто-то ее подбадривает. Великое множество каких-то маленьких созданий. Она слышала голоса семян под снегом — те дышали, терпели подземный холод. И тут ей на ум пришла чудесная загадка. Девочка закрыла глаза, набрала в грудь побольше воздуха и закричала: — Почему листик полыни сзади такой белый? Заслышав это, кролик впереди оступился. Перестал петь и обернулся к ней. — Листик полыни сзади? — переспросил он. — И впрямь — почему? — произнес кролик позади и споткнулся. Песенка кроликов стала понемногу затихать, они сбавили шаг. Улучив момент, девочка сказала: — Это же просто. Потому что этот кроличий мех. Кролики кувыркаются в полях, а шерстка их линяет на полынь. — Да, ты права! — в восторге сказали кролики. И запели новую песенку: Мы цвета весны, очень нежен наш мех,
 И шерстка у нас — как полынный листок.
 Раз нога, две ноги, скок, скок, скок.
 
 И тут девочке почудилось, будто в воздухе запахло цветами. Она услышала, как чирикают мелкие птички. Представила, как играет в классики на целом поле полыни, а все его омывает весеннее солнышко. Щеки у нее порозовели. Она закрыла глаза, поглубже вдохнула — и закричала: — Полынь, полынь, полынь весной! А когда вновь открыла глаза — поняла что скачет одна-одинешенька по незнакомой дорожке в неведомом городке. Ни впереди, ни позади никаких кроликов. Вокруг вьюжило. На дорожке не было больше видно никаких классов, расчерченных мелом, а в руке у нее — никакого листика полыни. «А, теперь все хорошо», — подумала девочка. Но ни шагу дальше сделать не смогла. Вокруг собрались чужие люди, стали спрашивать, как ее зовут и где она живет. Девочка сообщила им, как называется ее деревня, люди переглянулись и забормотали: — Невероятно. Ну подумать только. Никак не могли они поверить, что ребенок один мог добраться сюда из таких дальних краев за многими горами. Потом одна старушка сказала: — Должно быть, ее увели с собой кролики. И горожане накормили девочку горячей пищей и посадили на автобус домой еще до темноты. * * *

 «День первого снега» заимствует элементы разных народных сказок об исчезновении. В японской традиции исчезновение человека часто приписывается какому-нибудь разгневанному божеству. Называется это «камикакуси» — «боги прячут». Мотив этот возникает во множестве сказок. Девочку в «Дне первого снега» духи едва так не утаскивают. То же самое происходит в анимационном фильме «Унесенные призраками» режиссера Хаяо Миядзаки. Кроме того, в японской мифологии значительную роль играют и кролики. Они живут на луне и делают «моти» — лепешки из клейкого риса. В «Белом кролике Инабы» такое божество-кролик предсказывает судьбу Окунинуси, которого братья держат практически в рабстве. Это очень славная сказка, тонкая и таинственная, вполне в японской сказочной традиции. — Тосия Камэй, переводчик сказки на английский Перевод с английского Максима Немцова  Хироми Ито
 Я АНДЗЮХИМЭКО
 Япония. «Управляющий Сансё»
 

 Тело, которое смеется

 Я Андзюхимэко, мне три года. Когда речь заходила об отцах, мне всегда казалось, что те либо где-то далеко, либо вообще непонятно где. Что ни история — отец или на смертном одре, или уехал в далекие края, или во всем слепо повинуется мачехе. В моем доме есть тот, кого принято называть отцом. Он хочет убить меня и старается вовсю, не знаю, как мне быть, жизнь моя с рождения — череда невзгод. Отец говорит: «Поглядите на это дитя, рот до ушей, глаза как щелки, лицо плоское, вся в родинках да бородавках, и огромные, огромные, огромные уши. Нет, что-то не так с этим ребенком, уж не дочь ли она монаха-андзю. Назову-ка я ее Андзюхимэко, девочкой-монашкой, и закопаю в песок, а уж если за три года не помрет, то знать, моя она дочь». Что же со мной не так? Кому какое дело, что родилась и живу на этом свете такая, как есть, кому какое дело, одна голова у меня или две, одна рука или пара, но отец сказал: «Закопаем-ка ее в песок и подождем три года», — а мать подчинилась ему, хоть сердце ее разрывалось от скорби, я всего-навсего новорожденное дитя, у которого и глаза-то еще толком не видят, и возразить мне еще не под силу, а потому завернули меня в материнское шелковое белье и закопали в песок, закопали на песчаном берегу у реки. Закопали на том самом песчаном берегу, где все подряд хоронили своих детей. Погребенные младенцы были понапиханы и справа и слева от меня: одни еще дышали, другие испустили дух, засохшие тела одних торчали наполовину из песка, другим удалось выкарабкаться и уползти. Чуть отползешь — заросли, от комаров и слепней не спасет, но хоть солнце не так печет, да и от дождя с ветром можно укрыться, опять же трава и листья для пропитания, а уж если кто добирался до реки, то там и оставался жить; закопанная в песок смотрела я по сторонам, что вокруг происходит, смотрела на умирающих младенцев, и на тех, кто уже давно умер, и на тех, кто смог выбраться и выжил. Верно, нет другого человека с такими тяжкими грехами. За три года родила я троих детей, и одного, после всего, что я перенесла, вынашивая его, муж заживо закопал в песок. Что же делать мне с набухшей грудью, с грудью, пылающей от застоявшегося в протоках молока, разбухшей до того, что стоит прикоснуться — разорвет? То ли от боли, то ли от тоски по погребенному дитю плакала я дни напролет, плакала, да и проплакала все глаза, и сказал мне муж: «Раз ты ослепла, убирайся из дома! Это ты родила дитя, которое только и оставалось, что закопать в песок, должно быть, и рождение этого ребенка, и слепота — расплата за прошлые грехи, быть рядом с тобой — навлечь на себя беду. Лучше бы тебе умереть! Убирайся из моего дома, пока не накликала ты беду. Зря и тебя не закопал я в тот песок», — вот что сказал мой муж. Назавтра убедившись, что малыши по обе стороны от меня спят, выбралась я украдкой из постели и тихонько покинула дом. Вырою яму в песке, чтобы укрыться в ней. Но где же зарыто мое дитя? Изо дня в день люди хоронили все новых и новых младенцев, где среди них Андзюхимэко, неведомо мне, но когда я вырыла яму и закопала себя в песок, то услышала детский плач и почувствовала тепло погребенных детских тел. Воспоминания не давали мне покоя, если б знать, что ждут меня такие страдания, лучше бы ослушалась я мужа и не позволила закопать дитя мое в песок. Неужто ничего другого не оставалось? Но сколько бы ни раскаивалась я в содеянном, сколько бы ни раскаивалась, сколько бы ни раскаивалась, всего моего раскаяния было мало, и слезы все текли и текли из моих глаз. Огляделась я по сторонам. Что это? Следы ног и рук на песке. Вот отпечатались пять пальцев ног, вплоть до складочек на коже — следы взрослого человека, хотя постойте, среди больших следов вкропилась пара детских, всего один-два следа, вдруг это следы Андзюхимэко, можно разглядеть даже изгибы пальчиков. Вот несколько волосков, вот запекшаяся кровь, вот еще влажные следы крови, что остались от множества тел, которое из них Андзюхимэко, этого я не знаю, тот ли отпечаток руки — след Андзюхимэко, или же вон тот след от ноги — след Андзюхимэко, или те следы от пальчиков, или же тот волосок? Последним увидела я, когда ее зарывали, ухо, большое, большое, большое ухо. Увидев, как в него засыпается песок, вставила я в серединку стебелек тростника — вот и все, яма засыпана песком. Сменит ли муж гнев на милость и придет ли вызволить меня отсюда? Или же не придет? Тем временем мне кажется, что отовсюду доносится плач погребенных на песчаном берегу детей, что-то давит на мои плечи, на мою спину, будто бы тяжесть детского тельца, что-то касается моих рук, моих ног, будто бы дотрагиваюсь я до детских косточек, придет муж или не придет? Чудится мне, что с каждым порывом ветра приносит мне детские запахи, будто дети упрекают меня в чем-то. Если бы знала я, что, выносив дитя, предстоит мне пережить весь этот ужас, уж лучше бы избавилась от него еще не рожденного; придет муж или не придет, придет или не придет, может, придет, может, и нет, может, и не придет, и пока я думаю об этом, детские упреки проникают в самую глубину моей души. Люди твердят: «Ну закопала ты одно дитя, так ведь двое осталось, забудь, забудь». Если и смогу я забыть про погребенное дитя, все равно не забыть мне о муже, что бросил меня, и даже здесь, закопанная в песок, я думаю лишь об одном — вдруг сменит муж гнев на милость и придет, и вызволит меня или же не придет, а умерший ребенок, умри, умри, умри, оставь меня, я хочу жить. «Раз на то пошло, выбирайся-ка ты из песка и иди, ни на что больше не годная, гонять воробьев на просяном поле», — вот что говорят люди, так я и поступаю, выбираюсь из песка. Куда бы я ни шла, солнце сияет у меня над головой, дождь закончился, и сияет солнце, я продолжаю идти, с каждым мгновением его лучи все сильнее обжигают мое тело, а я продолжаю идти, тело мое обожжено, приглядишься — аж пар валит, такая уж, видно, моя доля — идти по этой дороге. «Извините за беспокойство, извините за беспокойство! » — кричу я, и из дома появляется хозяин, не говоря ни слова, в мольбе я прижимаю руки к груди и рыдаю, и говорю, что могла бы гонять воробьев на просяном поле. «Что привело тебя сюда? » — спрашивает мужчина, и я рассказываю ему, что муж закопал мое еще живое дитя в песок, и грудь моя разбухла от молока, и жаль мне мое погребенное дитя, и, рыдая день и ночь, я проплакала все глаза, а за это муж выгнал меня из дома, и закопалась я в песок, но не выдержала немых упреков погребенных детей, да и люди твердили, чтобы шла я гонять воробьев, так и оказалась я здесь. Моя история разжалобила хозяина, и он сказал: «Я тебя найму, чтобы ты гоняла воробьев на моем просяном поле, и, может статься, тебе полегчает». С того самого дня начала я гонять воробьев на просяном поле: «Как же скучаю я по тебе, Цусомару! Кыш, кыш! Как же скучаю я по тебе, Андзюхимэко! Кыш, кыш! » Гоняю я воробьев, а детвора прибегает и дразнит меня: «Тетенька, вон она твоя Андзюхимэко. Тетенька, я Цусомару». Даже дети позволяют себе дразнить меня, глаза мои все равно ничего не видят. Как же я жалка, даже дети позволяют себе дразнить меня. Сказ быстро сказывается, но прошло целых три года, и сказал мой отец: «Уж третья годовщина, как похоронили мы Андзюхимэко, давай-ка выкопаем ее и посмотрим, мертва она или жива», — и выкопали меня, и была я не мертва и не засохла, выросла я, согретая песком, смеющееся живое тело, выросла, всасывая через крошечное, крошечное, крошечное отверстие утреннюю и вечернюю росу, всасывая росу через ту самую тростинку, которой матушка пометила место, где меня закопали, выросла я, смеющееся живое тело. Все так и было, когда он выкопал меня, была я не мертва и не засохла, выросла я, согретая песком, смеющееся живое тело, выросла, всасывая через крошечное, крошечное, крошечное отверстие утреннюю и вечернюю росу, всасывая росу через ту самую тростинку, которой матушка пометила место, где меня закопали, выросла я, смеющееся, живое тело. Вот она я какая, вот она я какая! Воскрешение

 Отец сказал: «Возмутительно, что три года погребенное в песке дитя не умерло, так я этого не оставлю, сошлю-ка я ее на остров». Посмотрел он на море и увидел вдалеке корабль: «Отправлю-ка я тебя на этом корабле, но ты как-никак мое родное дитя, поэтому сперва прочту-ка я молитву», — и пока он возносил молитву, корабль исчез с горизонта, и тогда отец сказал: «Что ж, раз корабль уплыл, отправлю-ка я тебя на утлой лодчонке или на плоту», — так оказываюсь я в открытом море на плоту. К счастью, ветер и течение благоприятствовали мне. «Плот, верни меня домой, плот, верни меня домой, плот, верни меня домой! » — вознесла я троекратно молитву, врезался плот в мой дом и сокрушил его, и подмял под себя отца, и произнес подмятый плотом отец: «Что за удивительный плот? Волны так высоки, что должны они были вымочить его, если же плот потерпел крушение, то должны быть на нем царапины, но и борта у плота не намокли, и царапин не видно. Что за удивительный плот, просто взял да и врезался в дом». Стал отец искать, нет ли на плоту Андзюхимэко, но не найти ему меня на том плоту, только плот коснулся суши, сбросила я с себя материнское шелковое белье, в которое была завернута, и скрылась в сосновом бору. Пошла я куда глаза глядят и забралась вглубь леса, туда, где даже днем полумрак от сплетенной ивовой лозы, идти мне было некуда — дома то у меня нет, — и тут до меня донеслись едва уловимые, едва уловимые, едва уловимые звуки барабана и сямисэна, я поспешила им навстречу, уж не человек ли издает эти звуки, и увидела мужчину, что пританцовывал, подыгрывая себе на барабане и сямисэне, то был ритуальный танец «кагура», и мужчина спросил, как оказалась я здесь, и рассказала я ему все, что приключилось со мной, и мужчина сказал: «Раз так, пойдем со мной, я дам тебе работу». И я решила остаться. Мужчина пообещал, что я буду довольна, он будет кормить и поить меня, и я решила остаться, хотя ничего не знаю о нем. Так я начала работать на мужчину, о котором ничего не знала, и первые два-три дня он потакал мне во всем, называя то бабочкой, то цветочком, но прошло дней десять, и начал он понукать меня: «Андзюхимэко, иди очисть от шелухи просо, иди потолки рис…» Да разве может ребенок трех лет отроду удержать в руках деревянный пестик? Тогда разжег мужчина костер из рогоза, подвесил меня за ноги и стал поджаривать. Ничего тут не поделаешь, только и остается, что жариться на костре, неужели мужчины всегда требуют невозможного? «Что же он скажет на этот раз? » — думаю я, передо мной поле усеянное галькой, мужчина требует собрать ее всю, пока не стемнело, я быстро-быстро собираю гальку, но мои пальцы — пальцы трехгодовалого ребенка, и кожа на подушечках истерта до крови, красная кровь сочится из них, но все равно мне не успеть, и снова меня поджаривают на костре, подвесив за ноги. Вот почему и по сей день не могу я без отвращения смотреть на рогоз. «Что же он скажет на этот раз? » — думаю я, а мужчина приходит как ни в чем не бывало и требует: «Наколи камней, набери земли вон на той горе, притащи сюда и за семь дней наполни той землей семь котлов». Я всего лишь трехгодовалое дитя, если стану я колоть камни, набирать землю и носить вниз с горы, разве не раздавит меня тяжестью? Неужели мужчины всегда требуют невозможного? Мне отвратителен этот человек с его непомерными требованиями, но если из-за них мне предстоит умереть поджаренной на костре из рогоза, непонятно, ради чего я выжила, без сна и отдыха я колю камни, копаю землю и за семь дней заполняю семь котлов. «Что же он скажет на этот раз? » — думаю я, а мужчина приходит как ни в чем не бывало и требует, чтобы я набрала воды. Стоило мне подумать: «Чем же он хочет, чтоб я начерпала воду? » — как мужчина протягивает мне плетеную корзину, я вижу, корзинка-то вся дырявая, такой не поймать ни мелкую, ни крупную рыбешку, а уж воды не набрать и подавно, от одного только взгляда на нее глаза мои наполняются слезами, не успеваю я смахнуть их, как они наворачиваются снова и снова, вся в слезах иду я к берегу реки, что несет свои полные воды, я не знаю, как глубока она, я смотрю на свое отражение в воде, одно, второе, если бы я была как все, могла бы прожить сто лет и больше, но вряд ли это произойдет со мной, интересно, что сказала бы моя матушка, которая запеленала меня в шелковое белье и воткнула в песок стебелек тростника, пометить место, где меня закопали. Мне ни за что не начерпать воды этой корзинкой. Может, обращусь я к водяному, к каппе, что живет в полноводных реках, и молитву мою услышат? Я стою у перил на мосту и молюсь: «Водяной, хочу я начерпать воды, но не могу, хочу, но не могу, хочу, но не могу». Расправляю я плечи и, рыдая, трижды возношу молитву. И тут вижу идущего мне навстречу продавца масла для лампад. «Неужели плачешь ты, дитя, из-за того, что хочешь набрать воды и не можешь? Вот тебе промасленная бумага, положи ее в корзинку и набери воды», — произносит он, в его больших руках лист промасленной бумаги. Я застилаю корзинку бумагой и набираю в нее воды — дело сделано. «Что же он скажет на этот раз? » — думаю я, и снова мужчина приходит как ни в чем не бывало и требует, чтобы ногтями срезала я десять стеблей тростника. Разве могу я нарезать ногтями тростник, если у меня тонкие, тонкие пальцы трехгодовалого ребенка? Пальцы мои тоньше тростникового стебля, а ногти мягкие, мягкие, мягкие, но если не смогу я нарезать тростник, быть мне снова поджаренной на костре из рогоза. При мысли, до чего же неразумными могут быть требования мужчин, слезы наворачиваются у меня на глаза, и тут появляется человек одетый во все черное и спрашивает: «Неужели плачешь ты, дитя, из-за того, что не можешь нарезать тростник? » Достает он нож, и лезвие у того ножа, что достает мужчина в черном, большое, и блестит оно на солнце, в мгновение ока десять стеблей тростника срезаны. Как же я благодарна. И снова мужчина приходит как ни в чем не бывало и говорит: «Андзюхимэко, возьми-ка его в рот». Мне противно, но я не могу ослушаться, и тогда мужчина требует, чтобы я держала его во рту, до чего же противно, думаю я, но еще ужасней быть поджаренной на костре из рогоза, мне противно, но я держу его во рту, и тогда мужчина требует: «Андзюхимэко, теперь засунь-ка его вовнутрь». Он говорит это мне, трехгодовалому ребенку. Если я засуну это вовнутрь, тело мое может разорваться, и тогда мне конец, я прошу мужчину не делать этого, но он свирепо смотрит на меня, гореть мне на костре из рогоза, на костре из рогоза. Неужели мужчины всегда требуют невозможного? Я не хочу снова жариться на костре, так что ничего не поделаешь, я запихиваю это вовнутрь и, к моему удивлению, все заканчивается быстро и обыденно, но у меня такое чувство, что все мои внутренности переворошили, они выскакивают наружу, я подбираю одно за другим и запихиваю обратно, вовнутрь. Внутренности мои и плоть упругие и гладкие, непросто засовывать их обратно, но радуюсь я, что они такого красивого цвета, радуюсь, что они такого ослепительного цвета, ярко-голубого и ярко-красного. После этого мужчина разводит костер под семью котлами и говорит: «Взял я котлы, что наполнила ты землей, оросил их водой, что ты начерпала, и разжег под ними костер из тростника, что ты нарезала. Теперь, Андзюхимэко, разденься донага и пройди босыми ногами по земле, что в семи котлах». Котлы раскалились и бурлят, встала я на край котла и громко зарыдала, доколе же этот человек будет требовать невозможного? И тут прилетела ласточка. Стоило мужчине отвернуться, как она защебетала: «Беги, беги, трехгодовалая кроха Андзюхимэко! » — и я побежала, как есть, нагая и босая, бежала пока наконец не увидела одиноко стоящий посреди поля незнакомый дом. «Извините за беспокойство, извините за беспокойство! » — прокричала я, вышел из дома мужчина и спросил, откуда я пришла нагая и босая, и сказал: «Вижу, ты всего лишь трехгодовалое дитя, и хотел бы я тебя укрыть, но что, если тот человек гонится за тобой, и, придя сюда, начнет издеваться и надо мной, станет поджаривать на костре из рогоза и замучает до смерти, лучше тебе сейчас же убираться отсюда». Вышла я из дома и увидела, что на улице уже смеркается и моросит дождь. Как же мне быть, того и гляди, мужчина догонит меня, а уж если схватит, то ждет меня смерть? Что же мне делать? И тут до меня доносится: «Дитя, дитя, вернись! » Ошибки быть не может, голос зовет меня, мужской голос, и я бегу обратно, в незнакомый дом, что стоит посреди поля. «Дитя, дитя, ты вернулось! Скорее поешь рис и забирайся в мешок, я подвешу его к стропилам. Самой судьбой было мне уготовлено, что придешь ты в мой дом, прося о помощи, как бы надо мной ни измывались, сколько бы ни поджаривали на костре из рогоза, я решил, что помогу тебе, быстрее же поешь рис и забирайся в мешок, и когда подвешу я мешок к стропилам, терпи, даже если зачешется ухо, терпи, даже если захочется пукать», — и с этими словами сильные руки подняли мешок, крепкие, сильные руки. И тут появился мужчина, что гнался за мной, и спросил: «Не появлялась ли здесь Андзюхимэко, трехгодовалое дитя Андзюхимэко, ловкачка, которая, что бы я ни приказывал, все время обводила меня вокруг пальца и выходила сухой из воды? Убежать далеко она не могла, глянь-ка, мешок, что свисает со стропил, качнулся, ну-ка сними его», — приказал он. Я приготовилась, что, как только мешок снимут, ждет меня неминуемая смерть, и мужчина, что укрыл меня, умрет вместе со мной, поджаренный на костре из рогоза, как тот, что укрыл меня, сказал моему преследователю: «Так и быть, сниму я мешок со стропил, но только если ты покаешься». «Тогда возьму я пилу и подпилю стропила», — ответил мужчина, что гнался за мной, но человек, что укрыл меня, набрал воды в лохань и протянул ее мужчине, что гнался за мной. У того, кто отразился в воде, рот был разорван аж до впадины на затылке, и зубы из того рта торчали во все стороны. «Да ты никак бес в душе? Покайся, покайся, не нужны нам бесы, покайся, покайся, не нужны нам бесы! » — стал подначивать человек, что укрыл меня, и в конце концов мужчина, что гнался за мной, исчез, исчез с глаз долой как и не бывало. Странствующее дитя

 Вот она я, одетая в черные одежды, темно-синие портянки и хлопковые таби, повязав соломенные сандалии варадзи, иду на поиски матушки. Обошла я больше шестидесяти провинций, но нигде не могу найти ту, что зову матушкой. Ночевала я и в поле, и в горах, подушкой мне служил веер, а ширмой соломенная шляпа, поливал меня дождь и обдувал ветер, собаки накидывались на меня с лаем и кусались, пугали меня карканье ворон и шелест деревьев, зажав уши, спасалась я бегством, но матушку так нигде и не могла найти. Ведь когда-то давно она дала мне жизнь, куда же она исчезла, почему не могу я найти ее? Без матери смогла я вырасти, без материнской груди смогла я вырасти. Если бы матушка рано ушла из жизни, но явила бы мне свои останки, могла бы я не тратить жизнь на поиски, но уж если она жива, то должна я ее искать. Мне уже семь. На улице весна, апрель. Я все иду и иду. Смеркается. Я забралась так далеко в горы, что уже не различаю, куда иду и откуда пришла, я хотела бы найти ночлег, но вокруг нет ни одной деревни, смеркается, я присматриваюсь и вижу впереди бамбуковую хижину, внутри горит свет, остановлюсь-ка я на ночлег, но не добраться мне до хижины: передо мной большая река, ни вверху, ни внизу по течению не видно моста. Я проделала такой путь и не могу перейти через реку, не могу перейти через реку. До чего же досадно! Может, смогу я перебраться через реку, если обращусь к водяному, духу этой полноводной реки. «Водяной, хотела бы я перебраться через реку, но не могу, хотела бы перебраться, но не могу, хотела бы перебраться, но не могу», — трижды произношу я, и вдруг валится сухое дерево, а потом падает еще одно, и еще одно: получается мост. Как же я признательна. И возношу я хвалу водяному. Я подхожу к бамбуковой хижине и кричу: «Извините за беспокойство, извините за беспокойство! » Выходит из хижины девушка, голос ее звучит молодо, как у ребенка, и говорит мне «заходи», и впускает меня в дом. Подкрепившись, я наконец перевожу дух, мы болтаем о том о сем, и я спрашиваю: «Сестричка, неужели твои глаза не видят с самого рождения? » О дитя, что задает вопросы без излишнего стеснения! За что мне все эти наказания? Нет, не родилась я незрячей, за три года родила я троих детей, и одно дитя, что родила я в муках, закопал мой супруг в песок. Груди мои разбухли от молока, тосковала я по погребенному дитю, плакала, не переставая, пока глаза мои не перестали видеть, а когда я ослепла, муж бросил меня. Намереваясь умереть, закопала я себя в песок, но потом, насмотревшись на следы погребенных детей, что были повсюду, решила, что должна продолжать жить, занимаясь чем угодно, пусть даже гоняя воробьев. Выбралась я из песка и теперь гоняю воробьев: «Как же скучаю я по тебе, Цусомару! Кыш, Кыш! Как же скучаю я по тебе, Андзюхимэко! Кыш, Кыш! » «Матушка, я Андзюхимэко, Андзюхимэко, живая и невредимая! » Удивилась матушка: «Да разве возможно, чтобы моя Андзюхимэко очутилась здесь? Мертвые не возвращаются. Не иначе как оборотень неизвестно откуда пожаловал ко мне сегодня вечером. У моей Андзюхимэко большая родинка на правой лодыжке и красное родимое пятно на левом плече, в этом году уж семь лет, как ее не стало, каждый день молюсь я у зажженной лампадки, не может быть, чтобы она, сбившись с пути, очутилась здесь», — сквозь слезы произнесла удивленная матушка. Услышав ее рассказ, поняла я: она моя мать, а я ее дитя, но не сможет она незрячими глазами увидеть ни мою родинку, ни мое родимое пятно. От досады слезы невольно навернулись у меня на глаза, но тут раздался голос: «Дотронься-ка до матушкиного правого глаза». Провела я рукой по ее правому глаза, как велел голос, и, когда ладонь моя почувствовала под веком упругость глазного яблока, потекли по моей руке матушкины слезы, и внезапно она прозрела. «Матушка, я Андзюхимэко, Андзюхимэко, живая и невредимая! » Всю ночь мы провели без сна, то плача, то смеясь. Прошло дней десять, и в один из них попросила я матушку отпустить меня навестить отца. «Андзюхимэко, что за глупости ты говоришь? Где тот, кого ты зовешь отцом? Разве сделал он хоть что-нибудь, что обязан делать отец? Если этот человек твой отец, то почему закопал он тебя в песок, почему ненавидел так, что отправил на плоту в море, почему, требуя невозможного, поджаривал на костре из рогоза, почему подверг немыслимым жестокостям? » «Это не так, матушка. Я на этом свете благодаря отцу, если б не было у меня отца, то не быть мне закопанной в песок, но и не выбраться из него, если б не было у меня отца, не быть мне выброшенной на плоту в море, но и не выбраться на сушу, если б не было у меня отца, то не требовали бы от меня невозможного, но никогда не смогла бы я начерпать воду в плетеную корзину или нарезать десять стеблей тростника, если б не было у меня отца, не быть мне подвешенной в мешке к стропилам, но и никогда бы не очутиться здесь, поэтому я во что бы то ни стало хочу навестить отца, хочу повидаться с ним, хочу повидаться с ним, хочу повидаться с ним», — упрашивала я матушку так, будто это было мечтой всей моей жизни. Я совсем не помнила того, кого звала отцом, я помнила мужчину с лицом беса, что исчез у меня на глазах, он-то уж точно был моим отцом, но ничего, кроме лица — лица беса, — я не помнила, я помнила мужчину, что изгнал человека с лицом беса, он-то уж точно был моим отцом, но о нем я помнила только, что его руки, подвесившие мешок к стропилам, были сильными, — вот и все, что я помнила, я помнила мужчину, что нарезал мне тростник своим острым ножом, он-то уж точно был моим отцом, но о нем я помнила только, что острие его ножа было острым и блестело на солнце, — вот и все, что я помнила, я помнила мужчину, что дал мне промасленную бумагу, когда я стояла в растерянности на берегу реки, но о нем я помнила только, что руки у него были большими, он-то уж точно был моим отцом, — вот и все, что я помнила. Матушка была права, отец закопал меня в песок, он же, откопав, отправил на плоту в море, он же требовал, чтобы я толкла рис и просо, копала землю, черпала воду, он же, подвесив за ноги, поджаривал меня на костре из рогоза. Тело мое все изранено, тело мое все изранено, кожа моя обожжена, на ладонях моих мозоли от гальки, что я собирала, мозоли полопались и кровят, я изрезала все пальцы, пока колола камни, несколько пальцев так и болтаются, держась лишь на лоскутках кожи. Видно, и правда нет нигде того, кого принято называть отцом. Быть поджаренной на костре, быть избитой, быть убитой, быть изнасилованной — для меня все едино, но тот, кого называют отцом, верил, что я радуюсь, когда он насилует меня. И сознаю, как сильно ошибался он, а все продолжает казаться, что я была дорога ему, дорога ему, дорога ему, мне все продолжает казаться, что когда он поджаривал меня на костре из рогоза, когда требовал невозможного, когда гнался за мной с лицом беса, когда насиловал меня, он поступал так из любви ко мне, и, хотя по его вине я прошла через тяготы и страдания, каждый раз я забывала об этом, верила, что им движет любовь. «Вот что имеют в виду, когда говорят, расставаться с близкими — что рубить живое дерево», — говорит моя мать, заливаясь слезами. «Рожденное в муках дитя, что вскормила я грудным молоком, чью испачканную попку вылизывала языком, дитя, что прижимала к груди, не находя себе места от беспокойства, когда оно плакало, на чье спящее личико могла я без устали любоваться дни напролет, — говорит моя матушка, доставая свою увядшую грудь, — вот что имеют в виду, когда говорят, расставаться с близкими — что рубить живое дерево, это уже случилось однажды, когда закопали тебя в песок, и вот снова рубят, а вместо древесного сока сочится из того дерева кровь». «Не говори так, матушка! Я отрежу и оставлю тебе мизинец со своей правой руки, и не важно, сколько лет пройдет, прежде чем я вернусь, только лизни его и ты никогда не будешь голодна, тебе больше не надо будет гонять воробьев, пожалуйста, живи без забот до самой старости и жди меня». «Тебе будет больно, если ты отрежешь себе мизинец», — произносит она, в первый раз я вижу на ее лице улыбку. «Матушка, это совсем не больно, только кровь пойдет, а кровь пойдет, так только покапает, а как закапает, так и перестанет». Вот она я, одетая в черную одежду, темно-синие портянки и хлопковые таби, отправляюсь на поиски своего отца. Повидала много я отцов на своем пути, с бородами и без них, из их пор пахло отцом, я видела отцов с заложенными носами и отцов, у которых нос был не заложен, я встретила лысых отцов и не лысых, встретила худых — кожа да кости — отцов, и отцов, у которых жир колыхался, встретила отцов, покрытых веснушками, и тех, чьи тела были покрыты волосами, отцов с маленькими руками и с большими руками, отцов со скрюченными пальцами и не со скрюченными, встретила отцов с кожными болезнями и без них, у одного отца тело было влажным и гноилось, другой сидел под деревом сакуры, и все его тело было окрашено в ярко-красный и голубой цвета, у одного отца, что сидел пред хризантемой, тело было окрашено в золотой и серебряный цвета, встретила я и отца такого маленького роста, что могла бы раздавить его ногой, и отца с волосами до пояса, отец тот не переставая расчесывал их гребнем, встретила отца, у которого из подмышек пахло потом, я подлезла ему под подмышки и глубоко, глубоко, глубоко втянула воздух, уж и не припомню, где я повстречала того отца. Я Андзюхимэко

 Я — Андзюхимэко. Андзюхимэко, над которой надругался отец. Я — бедная Андзюхимэко, которую отец пытался убить, бедная Андзюхимэко, над которой надругался и пытался убить, а теперь еще и бросил отец. Я — бедная, бедная, бедная Андзюхимэко, однажды умершая. Я та самая Андзюхимэко. Я пытаюсь убежать, но отец, принимая разные обличил, старается убить меня, жизнь моя — череда невзгод. Жизнь моя — череда невзгод. Сколько же раз, сколько же раз, сколько же раз я гадала, выживу или нет, когда я думала, что на этот раз мне не выжить, поднимала я ладони к небу и пристально рассматривала их, пристально рассматривала, пристально рассматривала ладони, вознесенные к небу ладони выглядели прозрачными, и каждый раз я думала, что мне конец, ладони выглядели прозрачными, и мне казалось, что я вижу свои косточки и кровяные сосуды, кровь, по ним текущую, и даже свою судьбу, судьбу той, кому суждено умереть. Жизнь моя — череда невзгод. Жизнь моя с рождения — череда невзгод. Я — Андзюхимэко. Я та самая Андзюхимэко, что умерла, не сумев выжить. Я, та Андзюхимэко, что умерла, решила, что должна еще раз вернуть к жизни Андзюхимэко и, возродив ее, отвести в Тэннодзи. Если я отведу ее в Тэннодзи, то и я, Андзюхимэко, что умерла, смогу возродиться. Отведу-ка я сама себя в Тэннодзи, отлично придумано, только вот не знаю я, что такое этот Тэннодзи, и где он находится, дитя может помочь мне в этом, нужно сходить и спросить у него, дитя-то уж точно знает, что такое этот Тэннодзи и где находится, стоит мне с ним встретиться, я узнаю, узнаю все о Тэннодзи, эта мысль не дает мне покоя, мысль об этом не дает мне покоя, я не знаю, единственный ли эти способ спросить у него, мысль о том, чтобы спросить у дитя, не дает мне покоя, я только и думаю о том, что, возможно, мне уже никогда не повстречаться с ним. Однажды дитя само обратилось ко мне. «Почему-то я тоже нет-нет, да и думаю о тебе. Уверен, что Тэннодзи — название места, и я точно знаю дорогу, ведущую туда, я думаю, как было бы прекрасно, если бы я мог отвести тебя в Тэннодзи, но я болен, ты больна, я болен не меньше тебя, ты больна не меньше меня, удивительно, неужели мы взывали друг к другу оттого, что мы оба больны? Мы жили среди других людей, я, давным-давно забыв о тебе, а ты обо мне, и все же я услышал тебя. Сколько же десятилетий прошло с тех пор, как мы разговаривали с тобой? Когда мы виделись последний раз, ты была еще совсем малым, малым, малым дитем, я тоже был дитем, малым, малым, малым дитем, разве не показывали мы друг другу наши нагие тела, спрятавшись от взрослых, разве вместе не справляли малую нужду, разве не собирали плоды деревьев и не ели их, разве не замачивали эти плоды и пойманных насекомых в моче, я точно знаю дорогу, ведущую в Тэннодзи, но я болен, и у меня нет сил туда идти. Когда я думаю о тебе, тут же вспоминаю себя в ту пору, я помню себя дитем, почти младенцем, тогда я много, как никогда, размышлял, размышлял о том, что видел, размышлял о траве и деревьях, о ветре и облаках, и в тех мыслях обязательно была ты, однажды я взял печенье и осознал понятие небытия, я попытался рассказать об этом матери, но она не поняла, и тогда я рассказал тебе, ты была малым, малым, малым дитем, ты была одета в красное, ты всегда была рядом, ты была одета в красное, я рассказал тебе, сам еще дитя, почти младенец, рассказал своим детским, младенческим языком, тебе, дитю, почти младенцу, о понятии небытия, которое я осознал, и думаю, что ты поняла, но сейчас я ничего не могу для тебя сделать, у меня нет сил идти. В ту пору многие звуки не давались тебе, и когда ты говорила, речь твоя была невнятной, интересно, когда ты была малым, малым, малым дитем, был ли голос у тебя таким же приятным, как сейчас? Сейчас твой голос очень приятный». Его голос, что доносится издалека, звучит как голос пожилого, пожилого, пожилого мужчины, голос доносится издалека и исчезает. Я в растерянности, не знаю, как мне быть, и тут появляется горная ведьма Ямамба и говорит: «Есть у меня последняя просьба: отнеси меня в горы. Есть у меня последняя просьба: хотелось бы мне утолить свою похоть». «Да что ты такое говоришь? Ты еще смеешь просить? Ты только и делала, что пожирала людей! » Захихикала Ямамба: «И что? Разве ты не возрождалась каждый раз, сколько бы я тебя не съедала? Я же пыталась тебя возродить, я пожирала тебя с намерением возродить, ведь если оставить нетронутым пупок или клитор, как бы тщательно я тебя ни пережевывала, сколько бы ни поджаривала до черноты, сколько бы ни перетирала в порошок, сколько бы ни толкла да ни мяла, ты все равно будешь оживать». Ямамба твердит, что это ее последняя просьба, но так ли это, дело-то ведь не пустячное. «Что, если взвалю я тебя на спину и понесу в горы, а ты станешь грызть мне спину да тщательно пережевывать, станешь поджаривать меня до черноты, перетирать в порошок, толочь да мять, а в довершении проглотишь, и превращусь я в какашки, и испражнишься ты мной, а потом, когда я оживу, ты притворишься, что ты вся такая из себя замечательная и снова объявишься, чтобы обмануть меня? ». Засмеялась тогда Ямамба: «Так ведь ты возродишься, когда я испражнюсь тобой. Просто хочу я утолить похоть, утолить похоть, очень хочу, когда дорастешь до моих лет, поймешь. Кто на закорках отнесет тебя на гору? » Взвалила я Ямамбу на спину и направилась в горы. Было дело это непростым, такая уж она Ямамба, не сиделось ей тихо-спокойно у меня на закорках, и волосы-то она мне распускала, и волосы-то она мне вырывала, и какашки свои с мочой размазывала по моей спине, и сковыривала ногтями и поедала родинки — чего только ни вытворяла Ямамба, сидя у меня на закорках, но стоило мне остановиться и бросить на нее сердитый взгляд — смотри, брошу тебя здесь, — как всякий раз видела я просто маленькую, маленькую, маленькую обыкновенную старушку, и всякий раз она говорила: «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пожалей меня! » — и плакала, приговаривая жалостливым голосом: «Вот она грудь, что вскормила тебя», — и была та грудь такой увядшей, увядшей, увядшей. Взобралась я на гору, и там Ямамба снова повстречалась с большим, большим, большим фаллосом, что заприметила прежде, и совершила соитие. И сказала Ямамба: «А ты наблюдай за мной, слушай, как я подаю голос, смотри на мое лицо, потому что такая твоя обязанность, Андзюхимэко». «Что ж, буду смотреть», — ответила я. Громко крикнув: «Так и ты появилась на свет! » — стала Ямамба показывать мне себя, а потом резко качнула бедрами и родила черт-те что, и сказала: «Это, Андзюхимэко, превосходный дар небес, я дарю его тебе, забирай». Я так и поступила, но так как было это черт-те что, даже имя ему я дать не могла. «Как же мне звать его? » — спросила я, и ответила Ямамба: «Называй его Хируко, ребенком-пиявкой». Усадила я Хируко на спину и услышала голос: «Тэннодзи вон там», — бросила я взгляд на Ямамбу, но та в пылу страсти уже не обращала на меня внимания, и пока я наблюдала за Ямамбой, из нее один за другим выскользнули еще несколько черт-те что, и были они дети-пиявки, но гораздо бесформенней Хируко, что сидел у меня на спине. Ничего не сказала Ямамба, как мне быть с ними, а просто самозабвенно продолжала совокупляться. Снова донеслось до меня: «Тэннодзи вон там». «Хируко, Хируко, повтори еще разочек? » — попросила я, в ответ Хируко указал пальцем: «Вон туда», — указал пальцем, который даже и не палец-то вовсе, лишь его подобие. Поинтересовался Хируко: «А зачем ты идешь в Тэннодзи? » — и я повторила то, о чем не стоило и спрашивать. «Я Андзюхимэко, над которой надругался отец, Андзюхимэко, над которой отец измывался снова и снова. Я та самая Андзюхимэко, над которой отец измывался снова и снова. Бедная, бедная, бедная Андзюхимэко», — каждое мое слово будто скользит по гладкой поверхности понимания, а может, просто впитывается в нее. И тут я понимаю, что дети-пиявки не могут говорить. Быть того не может, что Хируко, который не может говорить, сказал: «Тэннодзи вон там», — и все же это был Хируко, кто сказал, где находится Тэннодзи, Хируко, кто спросил, зачем я иду в Тэннодзи, Хируко, что сидит у меня на закорках. Хируко и потом расспрашивал меня о разном, а я рассказывала ему о разном, но так как Хируко не может говорить, все произнесенные мною слова скользят по гладкой поверхности того, что я пытаюсь донести, а может, просто впитываются в нее. Этого не объяснишь, но желание Хируко расспросить о чем-то передается мне, и я отвечаю ему словами, хорошо это или плохо, но у меня ничего нет, кроме слов, я могу ответить только словами, у меня ничего нет, кроме слов, и пока я отвечаю, отвечаю, отвечаю ему словами, спиной чувствую, что постепенно утоляю желания Хируко, что сидит у меня на закорках. * * *

 В средневековой Японии зародилось популярное развлечение, известное под названием «сэккё-буси»: истории, которые излагают и поют под аккомпанемент музыкальных инструментов странствующие рассказчики. Самое знаменитое «сэккё-буси» — сказка «Управляющий Сансё» («Сансё дайю»), с которой западная аудитория может быть знакома в современном переложении романиста Огаи Мори или его экранизации 1954 года, поставленной знаменитым кинорежиссером Кэндзи Мидзогути. Самые ранние записанные варианты этой истории относятся к XVII веку: она — о брате и сестре, разлученных с родителями, а затем проданных в рабство подлыми торговцами. С божественным вмешательством бодхисатвы Дзизё сын в итоге сбегает из рабства и пускается через всю страну искать свою мать, а та ослепла и обнищала. К счастью, его слезы возвращают ей зрение. Однако для дочери тем временем все складывается не так благополучно — она остается в рабстве. Дочь жертвует собой, отказываясь сообщить, куда убежал ее брат, и в наказание хозяин отвратительно мучает ее, пока она не умирает. Исследуя мир «сэккё-буси» и японского фольклора, Хироми Ито, автор той версии истории, что вошла в эту антологию, отыскала альтернативный ее вариант, записанный на северо-востоке Японии. В августе 1931 года антрополог Нагао Такэути зафиксировал рассказ об одержимости духом, который ему изложила медиум Суэ Сакураба. Текст ей достался от предшественников, она его выучила, однако при исполнении он выглядел как спонтанная речь того духа, что ею овладевал. Что интересно, эта альтернативная версия, записанная со слов шаманок, повествует главным образом о дочери — та не умирает, а тоже сбегает из рабства и рвется к свободе. Она и стала центральной фигурой той версии, что публикуется здесь. В пересказе Ито — эдакой «феминистской» версии — добавляется побочная сюжетная линия, описывающая, каким сексуальным унижениями могла бы подвергнуться юная девушка, разлученная с родителями. (В оригинальном варианте сказки нет никаких недвусмысленных отсылок к сексуальному принуждению. ) Более того, Ито добавляет эпизоды о том, как Андзюхимэко пытается отыскать Тэннодзи, храм в Осаке, известный тем, что в нем предоставлялось убежище бедным и больным. Но, вероятно, самым важным оригинальным дополнением служит заключительная сцена с горной ведьмой-ямамбой. В большей части фольклора ямамба выступает своего рода нонконформистом — отвергает дом, работу и семью, чтобы жить в глуши и делать только то, что ей заблагорассудится. В прозаическом стихотворении Ито ямамба — голос мощного и освобождающего сексуального желанья, обычно сдерживаемого патриархальным обществом. В тех сценах, где она совокупляется с каменным столбом, Ито переосмысливает миф о сотворении, изложенный в полумифологической истории Японии VIII века, называемой «Кодзики» («Записи о деяниях древности»). Согласно «Кодзики», мужское божество Идзанаги и его партнерша Идзанами спускаются с небес на землю и воздвигают громадный столб. Обойдя его по кругу, эти двое впервые совершают совокупление, но оно им не удается, ибо женское божество Идзанами заговаривает передсвоим партнером-мужчиной, тем самым не подчиняясь «установленному» порядку вещей. Результатом их союза становится уродливое «Дитя-Пиявка», которое они отправляют плавать по морю. В переработке Ито ямамба крепко берет собственное сексуальное желание под контроль и неистово совокупляется с каменным столбом. Она не подчиняет его «установленному порядку вещей», а прославляет его так, чтобы оно принесло ей экстатическую, оргиастическую радость. — Джеффри Энглз, переводчик сказки на английский. Пер. с англ. М. Н. Перевод с японского Натальи Каркоцкой  Майкл Мехиа
 КОЙОТ ВЕЗЕТ НАС ДОМОЙ
 Мексика. «Сказки из Халиско» Хауарда Тру Уилера
 

 Близняшки, упакованные под запасное колесо, рассказывают нам про небольшой квадратный jardin где-то в своясях Халиско — с аккуратно подстриженными лаврами и чугунной эстрадой, где однажды стоял и чесал себе яйца Порфирио Диас. Где пердел Панчо Вилья. Где харкал Ласаро Карденас. Где ковырялся в зубах Бисенте Фокс. О том самом месте, где все ссал и ссал Субкоманданте Маркос — яйцастый черный чиуауа Tia Хилы — и никак выссаться не мог, а потом полез сношать крошку Нативидад, у которой даже подгузника не было. Сбежался народ. Деток-гибридов последний раз-то перед самой войной видали — это еще Хуан-эль-Осо был, чью мамашу увез в Акапулько цирковой медведь из Леона. Близняшки ждали на обочине, по их утверждению, смотрели, как окровавленного мученика мимо несут, и тут из кантины вышел наконец Койот. Серебряный скорпион у него на пряжке ремня щелкал клешнями, и под эту музыку плясали семь слепых сестер. — Ты нас заберешь? — спросили близняшки. Койот втянул носом воздух и примерился к луне, расставив большой и указательный пальцы. Полна больше, чем наполовину, и близняшки странную штуку притащили. Но Койота это не заботило. Он перевел их через мост, провел по парку к арройо, где мы все спали в «нове» — среди пятнистых цапель, искореженной бытовой техники, покрышек, мариконов и пользованных презеров. По телевизору стенала женщина. — Двиньтесь-ка, малютки, — прошептал Койот. — Места мало, periquitos. В этой истории некоторые листики падают нипочему. И до сих пор нам слышно, как играет оркестр — близняшки так и говорили: трубы и кларнеты спиралями взмывают вверх, как сбрендившие шутихи, и взрываются розовыми искрами над головами толпы. Все это случилось во времена воздушных шариков и райков с марионетками, говорят. Это двигатель машины — или туба? Коробка передач — или малый барабан? Пыль и камень становятся асфальтом. На голубом рассвете возникает пустыня. Какие-то камни, нопаль с красными цветами, изможденная лошадь, козел. Да ничего, говорим мы. Уже хоть какое-то начало. В него можно и поверить. É ste era и нас тут нет. Наутро мы видим: какие-то пацаны швыряются камнями в голову женщины у обочины. Мы подъезжаем ближе, и они сматываются на великах. — Я с мужчиной познакомилась на дискотеке, — сообщает нам голова. Голова этой женщины рассказывает нам, что человек тот был сыном богатого mestizo, она танцевала с ним полечку и потеряла одну сношенную уарачу. А он потом ее вычислил, натянул ей на ногу пластмассовый тапок, который где-то подобрал, чуть пальцы не сплющил — и объявил, что женится на ней. Той же ночью запузырил ей вовнутрь близняшек, а когда они родились, ее сводные сестрицы продали их каким-то голубоглазым гринго из Нью-Хейвена. Муж ей отомстил — закопал тут по самую шею. — Сучки эти небось шампань сейчас глушат в Поланко! Но они за мной вернутся, — говорит она. — Вернутся мои малютки, мои беленькие деточки. Чей-то камень, должно быть, что-то у нее в голове сбил с места. Мы кидаем еще, пока Койот трусит чуть дальше по дороге задрать лапу на том месте, где женщина похоронила беса, заловив его в бутылку. — Mis gringitas! — кричит голова. — Денег захватите! Бах! Мы слышим, как родители наши тащат длинные мешки по полям широколиственной горькой зелени, нам не ведомой. Они работают в саду мелких сучковатых и шишковатых деревец, где ребятню растят при помощи пчел. Наши родители сощипывают их, тяжеленьких, с ветвей, срывают со стройных зеленых стебельков и закладывают за долговые расписки, которые означают еду и кабельное телевидение. Трактора заводятся и увозят их в Чикаго. Родители наши работают на фабрике — на конвейере собирают малюсеньких розовых младенцев, покрытых перышками. Они ждут нас, эти наши родители, с каменными лицами. Выкладывают нам шортики и маечки на твердой койке, наши родители. Это наша рабочая одежда. Койот говорит: В Аризоне нашли каких-то чертей, в пустыне, забились среди раздувшихся трупов тех mojados из Гватемалы, Никарагуа и Мексики. Тоже работу искали. Им теперь, знаете, тоже нелегко. Койот говорит: Те ребята — Коррин Корран, Тирин Тиран, Оин Оян, Педин Педан, Комин Коман… их заперли в вагоне-зерновозе в Матаморосе. И в Айове они на сортировке застряли на четыре месяца. Когда нашли, осталось от них мало что. Койот будто старается поймать нас в ловушку своими историями. Послушать его — так он будто словарь читает. — Верить никому нельзя, — говорит он. Терпеть не можем его нефритовую ныряльную маску, она хмурится, ее глаза-ракушки просто душу вынают. Если долго в них смотреть, тяжелеешь. Стареешь. Поэтому пусть себе говорит, мы не слушаем — и уж совершенно точно не сидим спокойно. Смотрим, как слова его кувыркаются из открытых окон, оборачиваются стервятниками на дороге — слетелись, клюют чей-то трупик. — Что ты сказал, Койот? — спрашиваем мы. — Что это было? Что? — пока он не свирепеет, не жмет сильней на газ, и «нова» взбрыкивает и идет юзом. Да и волосы у него в ушах. У мальчишки в подголовнике сестренка вырезана из коралла, а у железной девочки под задним сиденьем — подарок старику от трех сикушек-блондинок, они в Хуаресе в лотерею выиграли. Койот велел нам ждать в «нове», но мы проголодались. В окно домика мы видели Гуамучильскую Ведьму — ее сиськи плюхались друг о друга, как два влажных сыра, Койот вцепился зубами в ее обвислую холку, а его костлявый розовый поршень ходил туда-сюда у нее в косматом крупе. Мы однажды облили водой ебущихся собак. Девчонка из Тисапана убила их домашнюю свинью — сунула ей в жопу зажженную свечку. Когда мы переходили автотрассу, кэмпер, ехавший на юг, раскатал в бумагу Пилар, Карлоса и Мигеля. Их сдуло куда-то в Сьерра-Мадрес. Adió s, muchachitos! Мы были на кладбище, ноги ставили аккуратно. Когда мертвые говорят, там ходишь, как сквозь паутину. — Кто там? — все время спрашивали они, но мы не могли вспомнить свои имена. Кругом везде собаками насрано. — Не женись на болтливой, — сказал один. — Не держи в доме палок просто так, — сказал другой. — Не давай приюта сиротам, — крикнул третий. Мы все это записали веточками на песке, будто на той стороне нам такое не понадобится. Под деревом мы нашли elotero — он сидел и доедал свои последние початки. — Но мы же есть хотим, — сказали мы. — Не нойте, — ответил торговец кукурузой и погрозил нам зонтиком. Каждому досталось по ядрышку — кроме Хулио, который получил шиш с маслом. Тут-то мы и заметили, что элотеро — труп. — Меня кто-то зарезал. — Он как бы извинялся. — Ничего я не резал! — возразил чей-то голос. У него доброе лицо было, у этого торговца, и он перевел нас через горку к куче старых серебряных монет, а на них сверху — какашка. На камне сидел грустного вида бес — все разглаживал и выпрямлял три волосинки. — Дьяблито, это твое? — спросили мы, показав на какашку — ну или на серебро, смотря как поглядеть. Он дал нам три попытки. Койот гадит на заправке «Пемекса», а мы возле арройо находим пустую арахисовую скорлупку и тело принцессы. В землю вогнаны громадные архитектурные формы, все изрезанные картинками: ягуары и лягушки, ящерицы и пламя. Там трухлявые палицы и острые камни, как у маленьких воинов. Там пернатые маски с толстыми губами и пустыми глазами, что смотрят на солнце, а также картинки клыкастых тварей, которых мы не знаем. Которых мы и не хотим знать. Похоже на кэмпер, что мы видели под Текуалой: он перевернулся в канаву и горел, а все эти чертовы чичимеки плясали вокруг, и след обломков — ди-ви-ди, нижнего белья, купальных костюмов — тянулся по дороге с полмили драным опереньем кецаля. — Мне страшно, Койот, — сказали мы. Он щелкает по нам хвостом. Мертвая принцесса — как бумага. По краям загибается и бурая. Кто-то всю ее разрисовал картинками — она теперь как карта, как путешествие домой. Мы не умеем ее прочесть. — Помоги мне, Койот, — говорим мы и показываем, но он нас уводит обратно к «нове» и потом целый час не говорит ни слова. Но все равно мы не уверены, где или когда возникло это представление о наших родителях. Люди, которых ты никогда не видел, только и ждут, чтоб тебя накормить и одеть? Perro учил нас, что съедобно, а что нет. Gato — как охотиться на мелких тварей. Ardilla — беседовать. Vaca — усваивать. Burro — сносить удары. Мы учились возводить себе укрытия у arañ as, а моно учил нас быть легкими — такими, что не дотянешься. Tecolote учил нас быть настороже всю ночь напролет. Но потом мы однажды проснулись все мокрые — ибо думали о Сан-Диего, Тусоне, Денвере, Чикаго, Сан-Антонио, Атланте. Проснулись, ожидаючи Койота, и сами не знали, что ждем, следили, когда пыль от его «новы» возникнет на проселке от куоты. Нам было как-то не по себе. В животе пекло. И нос заложен. Чесались глаза. Человек, которого мы звали Tio, дал нам черную пилюлю, но она не помогла. — Скоро вас не будет, — сказал он. Мы никогда не видели, чтоб он так улыбался. А потом животные с нами уже не разговаривали. Отворачивались от нас. Стояли немо в грязных ботинках и некрашеных деревянных масках. Дулись на краю поля камней. Когда мы им махали — сворачивали за угол. Мы слали их в жопу, жалких тварей. И в конце концов нашли их на окраине города, у пересохшего колодца — сидели все вместе тесным кружком, пили текилу и рассказывали сальные анекдоты. В меркадо их бледные органы промыли и выложили на стол. Потом же, касаясь маленьких белых ног гипсовой Девы, мы поимели себе виденье: между ног у нее открылась влажная щелка. Там были кровь и волосы — и что-то еще. Какой-то червяк. Кто же нам теперь расскажет? Зазвонил телефон, и женщина, которую мы звали Tia, сказала: — Es tu Mamá. Es tu Amé rica. Над разогнавшейся «новой» три круга нарезает зеленая птица — хрипло каркает, предупреждает о наших сводных сестрицах. В пипиане — яд! В тамалес — мышьяк! В крабовом супе — ртуть! В уитлакоче — ДДТ! А потом выхватывает Аделиту из бардачка — как плату за свои труды. На краю Эрмозильо все хотят подъехать на север. Не успевает захлопнуться дверь кантины, а мы уже подглядели: там внутри голая женщина в красных туфлях на высоченных каблуках, держит над головой дощечку с нарисованной цифрой 8. У сломанной автомойки валандаются два хорошеньких мальчишки, от них пахнет тмином — рубашки сняли, засвечивают свои хилые безволосые груди дальнобойщикам, а те плюются, оглаживают свою шерсть мачо, затягивают ремни, делают вид, что не смотрят. Напрягшиеся пенисы у мальчонок — как заводские инструменты, прямо рвутся из мешковатых джинсов. Намасленные гребни их под луной сияют серебром. — Что это, Койот? — спрашиваем мы, но он уводит нас прочь. Близняшки. Как города-близнецы. Города-побратимы. А когда поворачиваются, их одинаковые татуировки гласят: Queremos Engañ arte. Что это означает, желаем знать мы. Снова в «нове» нам жарко и неудобно, мы как-то чересчур велики для гнездышек, а тела наши — что свиной фарш, испускающий сок на сковородке. Такое чувство, что нас обволокло густой жидкостью. — Потрогай меня, — говорит кто-то, не успевает Койот нажать на газ. А затем всех нас встряхивает, а потом мы засыпаем. Девчонка в фаре пробует розы. У нее во рту семена. Она пускает слюни, и от них тянется след безостых цветков и жемчужин, что разлетаются по пустыне. Она невнятна и глупа, удачно выйдет за ублюдка. Так говорит Койот. — Заткнись! — орет ее сводная сестра в другой фаре, с кончиков ее слогов беззвучно соскальзывают черные змеи, плотно ее окружают, сосут и шелушат. На ночь останавливаемся на заброшенной асиенде, у «новы» мотор потикивает и потакивает в темноте. Из-за стен тянутся шипастые лозы, шарят по карманам тени. Синие агавы страдают. Дереву авокадо хочется перемолвиться со своим братом в карбюраторе. — Я отдала свои плоды la madre, Лa-Морените, — говорит она. — А что еще мне было делать? В обуянной призраками общей спальне нам не спится. — В погреб не суйтесь, — говорит Койот, но тут же начинает храпеть, так куда ж нам еще? В чулане отыскиваем козу с репозадо многовековой выдержки. Бес на трехногом табурете твердит, что коза — принцесса, его выкуп, его крестная дочурка, его грядущая невеста. — Pre-ci-o-so! — говорит бес, сверкая золотыми зубами и их пломбами слоновой кости. В бальной зале на стене мигает исшрамленное кино: чарро в костюмах сливового цвета поют, не слезая с лошадей, пасущимся стадам и горбуну, который жжет трупы изможденных кампесино. Киномеханик свернулся клубочком у своей женственной машинки и подпевает, поглаживая ее рукояти. В любовных делах никогда не добиваешься, чего желаешь. А в патио у разбомбленной лестницы валяется черный дрозд, пронзенный длинными осколками битого стекла. Одно крыло почти оторвалось, а грудка его вся раскроена. Нежные косточки! Личико Педро Инфанте! Трепетное сердечко! Такова киноверсия романа между нашими родителями. У его amante прическа безумицы, грязные девственные ножки. На подоле ее ночной сорочки — пятно крови в форме сердца. Три ее сводные сестры свисают с балок крыльца за шеи. Одна рыжая, одна блондинка и одна брюнетка. Так мирно смотрятся, словно возлюбленные спят. Теперь мы можем их простить. — Я слышала, как они шептались, — говорит наша мать, хватая голубя, режет ему глотку, а кровь сцеживает в глиняный кувшинчик. Сотни других собираются посплетничать, усаживаются на висящих девушках, в кронах деревьев, на крыше, переваливаются с ноги на ногу и копошатся у высохшего фонтана. В пустых стенах эхом летает их курлыканье и царапанье коготков. Звук усиливается, подчеркивая ее безумие. — Это единственное средство от такого проклятья, — говорит она, взрезая другую птицу, забрызгивая битые плитки черными созвездиями. Чистое кино! — То, что они говорили, да, это то, что они говорили, что говорили. — Мать наша смотрит на нас. Вообще-то не дура. Она звезда мировой величины. — Вам только так и можно было родиться, — говорит она, а камера медленно увеличивает ее лицо. Она отворачивается, в глазу — дерзкая слеза. Мы влюблены. — Mamá , — поем мы, — твой cantarito полон лишь на четверть, поэтому и мы поучаствуем в твоей бойне, покуда нам не надоест. — Но мы трудимся быстро. Может, небрежно. Мы что, виноваты, если нам мешают тормознутые детки? Забредаем в кухню, где на плите булькает фасоль. Кипит посоле, а луна печет свежие тортильи. У нее толстая жопа, а пахнет она, как canela. — Ay, niñ os, — вздыхает она, вытирая руки о передник. — Так поздно! Вам же кушать надо. А где Йоланда? Где Арели? Что сталось с Панчо и Энрике? Правда — она некрасива. Мы очень проголодались, но потом внутрь врывается солнце в перепачканных трусах и швыряет в нас кирпичом. Арбузом. Манго. Сапогом. Мы ругаемся: все было впустую. Спросите черного дрозда на авокадо, безумную amante, что повесилась на Млечном пути. К нам подкралась свора собак. Выскочили в темноте из дренажной трубы, тихие, безглазые, — ни в чем на головах не бликует лунный свет. Мы не успели закрыть окна — они уволокли Круса, Росарио и Вирхилио, разорвали им животы и повыколупывали глаза. — Ojos! Hijos! Huesos! Lobis! — гавкали они. Кидаются на нас, пасти кровавые, а на языках эти краденые глаза лежат жемчугами. — Сколько нас из-за вас ослепили? В доказательство что приказ вас убить выполнен! Mocosos! Вы наслаждаетесь жизнью, а нас пинают, мы вынуждены драться за объедки, сбегать и попадать под колеса! Jau! Jau! Jau! Койот уже переключил передачу, и «нова» зигзагами понеслась по роще, чтобы вывезти нас обратно на дорогу. Они клацают зубами на ребятню в заднем бампере, гавкают свои клички, будто дикая банда чичимеков: Ребролом! Спиноцап! Ногохряст! Выбейзуб! Маленький Куаутемок свернулся вокруг радиоприемника — его утешают шипенье статики и камешек во рту, что как человечье сердце. Ох, вот час пик, золотой час, и все «кадиллаки», на которых шоферы везут наших матерей в торговый центр «Семь городов», стоят в блистающемильной пробке, а мы в этой своей «нове» обгоняем их вместе с белыми симпатягами и симпатяжицами по подсобной дороге — проезжаем тучу платных складских мощностей и ленточных универмагов, юридических контор и бутербродных, агентств по анализу крови и маникюрных салонов, точно в нескончаемой, вечно повторяющейся рекламе того, что мы называем Эль-Норте. Койот, мороженое! «Старбакс»! Прокат для вечеринок! «Аутбэк»! Татуировки и пирсинги — два по цене одной! Должно быть, он нас не слышит. Вы нам не верите? Ладно, предположим, там опять песок и кактусы недоразвитой Соноры, нищенские халупы из шлакоблоков, досок и пластика, а мы уже устали играть в «Что я вижу» и «Лотерею номерных знаков». А глаза нам печет солнце, потому что кепки мы потеряли, а Койот говорит, что денег на них у него больше нет. Поэтому вот юноша верхом, принц техано в высокой белой шляпе, Койот. И на солнце не щурится, Койот этот. Такой он обаяшка. У него мильон друзей на «МайСпейсе» — главным образом геев и двенадцатилетних девочек, — а еще у него жирнейший контракт с «Телевизой». Он станет нашим президентом. Si se puede! А вот женщина в форме горничной, она его любит и пока не знает, что беременна, и она переходит автотрассу — смахнуть пыль с мебели и пропылесосить полы, постирать простыни и полотенца, а также секс-игрушки в таймшерах у Yanqui, что смотрят на El Mar Vermijo. В каждой квартире с кондиционером тонированные стекла, если верить буклету, поэтому нипочем не узнать, что там творят эти обгоревшие на солнце гринго, да? А хозяйка горничной, Койот: на ней дешевые темные очки и танги, что она позаимствовала у своей гадкой prima, которая дома ногти себе красит и ебется, как коза, с заразным молчелом хозяйки горничной, который пытается смотреть матч из Толуки и твердит то и дело: — Уже приехали? Уже приехали? Уже приехали? Поэтому, Койот, эй — мы тут капризничать начинаем. Уже приехали? Gol! Gol! Gol! Gol! Goooooool! Франсиско, Козломальчик из Амеки, кружит и кружит у нас в колесном колпаке, гладит себе окровавленное левое ухо, которое срезал с лысой башки Бофо, — трофей того чемпионата в Гуадалахаре. Родители Сиско убирают в лаборатории, где он будет учиться в Портленде. Так говорит Койот. — CHI–VAS, — орет Сиско всякий раз, когда нам попадается выбоина. — CHI–VAS! CAM-PE-Ó N! А девочку мы зовем Ла-Сирена. Она не говорит, откуда сама. Проплыла уже столько кругов по радиатору, что у нее отросли ласты и хвост. Она сварится и покраснеет. Когда у радиатора сорвет крышку, она оседлает эти пылающие фонтаны бензина, масла, тормозной и гидравлической жидкостей и полетит аж до центра Ногалеса. La Princesa! La Reina! La Gloria! Хотите же посмотреть, верно? У нее будет свой апокалиптический культ. Nuestra Señ ora de la Nova. Несет в себе неистовую Дщерь Божью. Друг Койота Конехо ждет у автостанции: все las Flechas Amarillas взведены и направлены на юг — к Селае, Паленке, Пачуко, Керетаро, Мериде, Пацкуаро, Потоси, Тольяну, Веракрусу, Ацтлану. Мы едем в Гринголяндию! Adió s! Adió s, pendejos, adió s! Vaya bien! Койот свистит, и Конехо влезает в машину, джинсы и рабочие башмаки у него заляпаны штукатуркой — он строил стены на Высотах для los ricos. Ч-черт, какая жарища. Конехо бренчит на гитаре. Конехо говорит: — Давай возьмем деткам мороженого. Койот ведет машину. — Давай возьмем деткам мороженого, — говорит Конехо, и Койот отвечает: ладно. — Ay, qué rica! — Иногда Конехо склонен терять голову. У них тысячи разных вкусов. Las viejitas выдают стаканчики elote, aguacate, манго, моле, cerveza, сенсемильи, cacahuate, нопаля, chicharró n, чоризо, lengua, frijol, а вокруг повсюду палатки, где торгуют sopes и tacos: al pastor, bistec, flor de calabaza, gusano, hormiga, chalupí n — масками Кантинфласа, уарачами, гуайяверами, янтарем Чьяпаса, бумажниками «Чибаса», бикини, марионетками Сапаты, пугачами, брелоками «Ягуаров», копилками, шариками, уахакским серебром, курами, петухами, козами. Руки мы не держим в карманах, пока их нам не отрубят и не кинут в cazuela. Borrachos! Череда нестойких яки обходит кругом квадратную площадь с поросенком, на котором венец из кактусовых колючек и футболка «Патриотов» «Непобедимые! » Отец Пелотас машет пером и клапаном из неиспорченного сердца Сан-Калоки, вызывает кровавого малютку Хесуса, чтоб их бичевал. — Infiels! — орет Хесус. — Nihilistas! Apó statas! — Щелкает бичом по этим согбенным индейским спинам. Выскочил он из идеального облачка. Все добрые псы до единого заливаются фанатичным лаем. А потом одно за другим. С фрески соскальзывает тринадцатый апостол и украдкой свинчивает в мотель с Консепсьон. Освальдо и Эльвиру засасывает в инфернальный сфинктер. Хайме вынужден завербоваться в гарнизон. С громыхающих chalchihuites кончеро начинается ритуальная lucha между Лa-Моренитой и Ла-Малинче. Дева Мария огревает противницу стулом. Она вся в крови. У нее ломается ноготь. У нее трескается ребро. По жопе ей дает кукурузным стеблем. У это cojones что надо. Подтягиваются Хуан Диего и Сортес — хлещут, рвут волосья, выцарапывают глаза. Проигравшего побреют. Потом мы ездим по Высотам с Моренитой, а та нянчит своего окровавленного Хесусика на заднем сиденье «новы», щекочет ему бородку, дразнит бичом, чей кончик никак не дается ему в цепкие пальчики с аккуратными ноготками. Он визжит, и она его кормит грудью, нянчит всех нас своим эстремадурским ромпопе, пока мы все не укладываемся — все, кроме Койота, чьи глаза-ракушки пылают нам в зеркальце заднего вида, — пьяные и счастливые ей на роскошные тряские колени, и подсветка ее лица направляет наши сны по карте к настольным играм и двухъярусным кроваткам. Да будут там велосипеды. Золотые гладкие седла-бананы и умеренное зеленое лето. — Вы не заедете ко мне домой? — спрашивает Моренита. Изо рта у нее смердит. Мы замечаем у нее на подбородке один черный кучерявый волосок. Эти яркие пустые улицы, освещенные и трезвые. Конехо поет narco-corrido, от которой у всех мурашки по спине. Частный охранник в бронежилете подъемлет свой атлатль. Говорит: — Пошли нахуй отсюдова. — No tocar, — поет Конехо. — No tocar, no tocar, no tocar. Ay, que barbaro. Что-то пахнет «Фабулозо». Стены бугенвиллии оберегают прекрасные спящие семейства. Конехо рассказывает: Жил-был один пацан, обожал «Живчиков», понимаете. Овраг Чавеса, фернандомания, вся эта хрень. А у него был дружок, работал в тех новых крепостях-кондо в Тихуане, знаете? Небоскребы! И они прошмыгнули мимо охраны, залезли на крышу и вздернули его на флагшток — и он оказался там. Совсем наверху. Над облаками! Чтоб только видеть до самого Лос-Анджелеса. — Хосе! — стали ему орать. — Хосе! Хосе! Хосе! Так переполошились. Наверняка же их кто-нибудь убьет. — Si, le oigo! — Хосе им вниз. Чистый ангелочек, каково, детки? Ангел, блядь, Хосе, а? И знаете, пацаны эти ему в ответ орут: — Хосе, Хосе… Хосе, тебе видно? — …a la lu-u-u-uz de la aurora? — поет Хосе. Lo que tanto aclamamos la noche al caer? Ay jaja! И Койот дает Конехо прямо в зубы. Последний годный зуб выбил. Конехо сосет лайм. Она пробивается сквозь статику: сисястая Фронтериста в чапсах и очках-зеркалках. У тебя молоко на губах не обсохло, чика. У тебя сочная pera, бедра что мертвая голова, глаза-полуавтоматы. От тебя сотрясаются наши кишки, наш воспаленный ректум. Мы пляшем мистекский бугалу, польку отоми, танго янки. И «нова» от нас подскакивает, будто на низкой подвеске, — да так, что вашу мадре. При последней остановке на отлив перед границей мы находим пустую арахисовую скорлупку и голую девушку в магее. Ружейную гильзу и голую девушку. Морские ракушки. Стреляные пули. Койоту приходится удерживать Конехо, перехватить ему грязную пасть ремнем, чтоб не раскрывал. На вид она полоумная, как уичоли, во взгляде луна, солнце в голове. На жаре мы содрогаемся. Она говорит: — Gemelos, — и кивает. Будто никогда раньше такого не говорили. Будто именует нас. В пыли валяются разбитая клавиатура нахуа, перегоревший VGA-монитор, змея-другая. Мы обходим saguaros, слушаем, как хлопают пакеты из «УолМарта» — небольшие флаги, слетающие с пальцев chollas. Вот прибитый пулями телефонный справочник. Пустой zapato. А там — высокая ограда. И францисканский приют, где они держат детей, не сумевших перебраться. Они тянут руки сквозь зарешеченные овальные окошки, пытаются схватить птиц и жуков, а монахи в капюшонах сдергивают их гигантскими щипцами. А потом снова усылают их в задние ряды — хромающих, изуродованных. — Где остальные? — спрашиваем мы. Койот трогает нас за уши. — Какие остальные, periquitos? Только вы тут и были. Вдвоем. Вас двое. — Он озирается. Улыбается. — Уплачено за двоих. Мы сосем темные толстые соски девушки, ее молоко-пиканте, пепельное, густое, как жижа в латрине у Tí a. Кусаем. Тянем. Рвем. Надо очень стараться, девушкины убедительные пальцы у нас в волосах. Она вонзает ногти так, что черепа наши кровоточат. Койот все снимает на видео. Она вздыхает, когда мы нюхаем ее альмеху. Мы заползаем ей в матку, мы никогда так хорошо не спали. У нас отрастают перышки и короткие волосы. В одном углу свернулось что-то еще. Мы возвращаемся все в крови, а звезды уже высыпали. У нас во рту вкус плоти. Нам просто хочется плясать у пылающего магея, пусть руки-ноги наши вращаются привольно, как отсеченные, фонтанирующие конечности святых мучеников. Мы топаем по земле. Одна босая нога натыкается на камень. Вся наша кровь, весь наш сахар льются из ушей, изо ртов, глаз, срак. Долгий был день. Совсем скоро мы его преодолеем. Он проходит. Темно. Койот начисто вылизывает нас и кладет в постель, а Конехо и бес играют в карты на всех diablitos Преисподней. Выигрывая, Конехо сжирает этих бесенят, размалывает их крепкие косточки гнилыми своими молярами, а скорлупки бросает наземь. Но бес все ставит и ставит. Разыгрывает двух оленей, лягушку и смерть. Конехо ставит петуха. Койот затыкает уши нам пчелиным воском и прикрывает утомленные наши глаза сухими pasillas. — Получается, — слышим мы голос беса. — Я пробовал. Жена моя — тоже. В очереди мы стоим много-много часов, «нова» ползет через tianguis в последний миг. За американские доллары Конехо покупает подарки: одеяла и футболки, вонючие травяные лекарства, стопки, пепельницы и ацтекские солнечные камни, вырезанные из техуаканских копролитов. Мы сбиваемся теснее, маисовые семечки в спичечном коробке. Молимся, чтоб нас не обыскивали, не спрашивали, папа ли нам Койот и в какую школу мы ходим. Нам душно и нас тошнит, мы обернуты в два слоя пластмассовой пузырьковой упаковки. Койот репетирует спокойные ответы, а этот chingada Конехо хихикает, никак не перестанет. — В гости ездили, — ответит Койот. — К маленьким нашим мамашкам, — скажет Конехо. — Pobrecitas! — Выйдите, пожалуйста, из машины, — скажет вооруженный агент. Впереди «Падрес» со счетом один-ноль во второй половине пятого. Нам бы тайком хоть одним глазком. Сквозь очередь машин видна другая сторона. Видим желтую приветственную надпись у автотрассы в Америке: наш Papá , пьяный, спотыкаясь, бредет домой, наша Mamá бежит из «Ла Мигры», волоча за руку нашу американорожденную сестричку Конехиту так, что ноги у нее отрываются от земли. Все это правда, querida! Все правда! Она летит! Они там умеют летать! Niñ os в Гринголяндии летают! И мы теперь тоже тоже тоже, выскакиваем из «новы», через Койота и Конехо, распластанных на горячем бетоне, мы летим, будто сквозь ветровое стекло, через стекло, сквозь сталь, сквозь дым и гарь, маис и хмарь, сквозь драп и хари, колу и словарь, летим. Так куры летят к котлу. Что было раньше — огонь или пламя? Мы летим — ощипанные и бескостные к тебе, querida Mamá , голенькие и новенькие, Papá, sin потрохов и инверсионных следов, la raza limpia, raza pirata. Oscuro? Как у вас говорится? Депортизация? Нет. Так «И-эс-пи-эн» летит к «Фоксу». Спутниковые глаза. Вы прекрасны. Что-то мелкое пересекает по ветру границу. Но пока мы не забыли. Адипоз. Одиоз. «Адидас». Радиоз. Игра окончена. * * *

 «Койот везет нас домой» начался с образа битого «шеви-нова» 1970 года, набитого контрабандными детьми, которых везут на север к границе Мексики и США. Я слышал — или мне так показалось, — об американском погранично-таможенном патруле, который остановил машину с детьми иммигрантов, спрятанными в боковых панелях. Сейчас я эту историю найти не могу, зато есть масса похожих: родители оставили Андреса у родни, а сами отправились на север искать работу в Америке. Родители Лупе когда-нибудь пришлют за ней — как только это будет им по карману. Габриэль и его брат-близнец едут зайцами на поезде, или родственник Карлоса сбывает его профессиональному контрабандисту, «койоту». Родители ждут их в Финиксе. Может, нужно доплатить еще две тысячи долларов, чтобы тайно переправить Карлу из Аризоны в Пенсильванию. Может, канал накрывают в Лас-Вегасе, и Хулию депортируют обратно в Мексику, в приют. Надо начинать сызнова. Эти ребятки вот из Гондураса. Эти — из Эль-Сальвадора. Возникает Хорхе. А может — исчезает где-то между Сан-Диего и Чикаго. «История Мексики, — пишет Октавио Пас, — это история человека в поисках своего происхождения, своих корней». И поиск этот чуть усложняется, стоит вам переехать куда-нибудь по соседству. «Койот» рассказывает о смятенье личной и культурной истории, что внутренне свойственно всей иммиграции sub rosa. Что эти дети берут с собой в поездку? Что им важно, если они все равно уезжают? Как на самом деле называется то место, куда они едут? В этой истории — маниакальная одержимость мусором. По большей части это осадочные породы, почерпнутые из народных сказок, рассказанных Хауарду Тру Уилеру и опубликованных в 1943 году «Американским фольклорным обществом» как «Сказки из Халиско, Мексика». Мне нравятся тонкие отсылки этого сборника к мексиканской истории. В некоторых действуют койоты и кролики — похоже, у них еще доколумбовы корни, а вот варианты сказок, знакомых нам из Перро и братьев Гримм, вероятно, доплыли в долгом кильватере Кортеса. Третья группа сказок — вроде тех, что про Деву Гваделупскую, — смешанного происхождения. Их мрачный юмор и карикатуры на религиозную власть мне видятся знакомыми, очень мексиканскими. У смеющихся крестьян чувство юмора моего отца и его матери. Она приехала в Америку из Текилы, Халиско, в 1924-м. Он родился уже в Техасе. Я вырос в Сакраменто, Калифорния. Поэтому для меня «Койот» — еще и нечто вроде билета домой. — М. М. Перевод с английского Максима Немцова  Ким Аддоницио
 С ТЕХ ПОР И ДО СКОНЧАНИЯ ИХ ДНЕЙ
 США. «Белоснежка и семь гномов» Уолта Дизни
 

 С чердака, на котором жили карлики, открывался вид на город. Хороший был чердак — паркетный пол, слуховые окна, — но слишком дорогой и слишком тесный для семерых. Всего-то одна высокая комната с поворотными светильниками, пятый этаж, лифта нет. К дальней от двери стене крепился дощатый настил, там бок о бок спали на футонах Умник, Чихун, Соня и Скромник. Прямо под ними делили двуспальную кровать Весельчак и Простачок. Ворчун, предпочитавший держаться особняком, на день укладывал свой нейлоновый спальник в угол, а ночью расстилал его на полу между кушеткой и журнальным столиком. На кухне имелись две оцинкованные стойки, смотревшие друг на друга, встроенная плита, микроволновка и стальной холодильник — все укрывалось за бамбуковой ширмой, купленной Умником и выкрашенной Чихуном в цвет десерта «Вишневый юбилей». Уединиться можно было лишь на кухне и в ванной. Оплачивалось жилье вскладчину, из денег, которые карлики зарабатывали в ресторане, — то есть, зарабатывали-то их только пятеро, потому что у Простачка работы не было, если не считать таковой торговлю наркотиками, которой он занимался, когда не вкалывал их себе в вену; а Ворчун клянчил деньги на улицах и никогда больше нескольких мятых долларов домой не приносил. Пятеро поговаривали иногда о том, что хорошо бы выгнать Простачка с Ворчуном в шею, но ни у кого не хватало на это духу. А кроме того, в Книге значилось, что ее, когда она пришла, встретили семеро — семеро учеников богини, которая явится сюда с волшебным яблоком и всех преобразит. В кого именно они обратятся, оставалось тайной, которая откроется только с ее приходом. Пока же их дело было такое: ждать. — Вот придет она и сделает нас большими, — сказал однажды Чихун. Перед ним лежала тетрадка воскресной газеты с комиксами и яйцо «Глупой глины» — он раскатывал рыхлый овал по разделу про Кальвина и Хоббза. — Херня, — отозвался Ворчун. — Тут преобразование внутреннее, кореш. Вот в чем суть. Материализм — западня. Отождествление со своим телом — тоже западня. А все это дерьмо, — Ворчун широко повел рукой, охватив ею не только чердак, но и высокие здания за окнами, да и не только их, — иллюзия. Майя. Сансара. — Он вытряс из пачки последнюю «Мальборо», а пачку смял и попытался закинуть баскетбольным броском в плетеную мусорную корзину под окном, однако промазал. И огляделся: — Спички? Зажигалка? За куревом никто идти не собирается? — Обязательно сделает, — стоял на своем Чихун. — Захотим — в каждом по шесть футов будет. — Она не сможет изменить генетику, торчок ты занюханный, — сказал Ворчун. При слове «торчок» Простачок на миг взбодрился. До этого он сидел в отключке на стоявшей напротив Ворчуна кушетке, а между пальцами его дымила сигарета — того и гляди вывалится. Кушетку он уже успел прожечь не в одном месте. Рано или поздно, подумал Умник, спалит он наш чердак к чертовой матери — и где мы тогда окажемся? Как она искать нас будет? Он поднялся с пола, на котором упражнялся в йоге, выдернул сигарету из покрытых пятнами пальцев Простачка. Затушил ее в настольной пепельнице — в синей керамической воде рва, окружавшего керамический замок. Из крошечных окошек замка тянулись струйки благовонного дыма — сандалового. — Она не пришелец из космоса, чтобы ставить над нами жуткие опыты, — сказал Умник. И взял газету, просмотреть раздел «Питание». — А откуда же тогда? — поинтересовался Чихун. Он был самым молодым из карликов, сбежал из дома в шестнадцать лет. По лицу Чихуна, всегда такому доверчивому, никак нельзя было догадаться, какие ужасы ему довелось перенести. Его били смертным боем, ошпарили ему спину кипятком, отец заставлял Чихуна спать с родной матерью. Чихун любил задавать очевидные вопросы — просто ради того, чтобы получить и так уж известные ему, вполне предсказуемые ответы. — Из замка, — ответил Умник. — Она в своей стране самая красивая. Вот придет к нам с волшебным яблоком, и все здесь изменится. Так говорила Книга. «Когда-то давным-давно» — говорила она. Но когда в точности? — гадал Умник. Они тут уже шесть лет, а то и дольше. Во всяком случае, он. С того дня, когда нашел Книгу в мусорном контейнере — обложка отодрана, почти все страницы в пятнах и рваные; в контейнере он искал еду, которую выбрасывали из ближайшего ресторана. Тогда он жил на улицах, накачивался дешевым пойлом, и было ему плевать на все и вся. Ночами спал на картонках в парадных, а под свернутым пончо, служившем ему подушкой, держал складной нож, днями воровал обувь, которую дети оставляли в парке у надувного замка. Он унижался, отплясывая в якобы пьяном виде на площади у банка, — ради монет, которые бросали в его бейсболку прохожие. Книга изменила все. Показала, что у него в жизни есть цель. Состоявшая в том, чтобы собрать других, поселиться на чердаке и приготовить его. Он бросил пить, нашел работу — в том самом ресторане, из чьего мусорного бака кормился. Собрал одного за другим своих собратьев — они стекались в город отовсюду, сломленные, без гроша в кармане, и ждали их впереди только улицы да ночлежки. Они и стали его опорой — пара судомоев, уборщик посуды, жарщик. Ресторан назывался «Оз», его владелец готов был принимать на работу одного карлика за другим — в качестве суррогатных жевунов. «Еженедельник» напечатал о ресторане большую статью, его похвалили в нескольких гастрономических журналах, и это привлекло массу новых клиентов. Карлики удостоились упоминания в путеводителях по городу, и в ресторан зачастили туристы из Канады, Дании, Японии — с фотоаппаратами, чтобы запечатлевать чарующие мгновения: карлики строем выходят из кухни, неся торт с зажженными свечками, обступают чей-нибудь столик и поют «С днем рожденья». Пели они нарочито тонкими голосами, словно гелия надышались. — А яблоко почему священное? — мечтательно осведомился Чихун. Он уже отложил комиксы, разбросал по полу карты для «Магии», и теперь подбирал их одну за другой и разглядывал. — Потому что она умрет от яблока, а потом ее воскресят, — ответил Умник. Он заглянул в одну карточку Чихуна: «Единорог Кэпэшена». По сверкающему полю скакал единорог в доспехах, с одетым в белое всадником на спине. Под картинкой Умник прочитал: «Всадники Кэпэшена были мрачны и суровы и до того, как древний дом их обратился в груду камней». — Зачем ты собираешь этот хлам? — спросил Умник. — И что толку от комиксов, от которых ты носа не отрываешь? Прочитай еще раз Книгу. Я как загляну в нее, всегда что-нибудь новое нахожу. Книга — вот все, что тебе нужно. Сосредоточься на Книге. — Ты вот на эту взгляни. — Чихун показал ему другую карту — явно страдавшая анорексией женщина с зеленой кожей и в золотом наряде балерины поднимала над головой два пальца с длинными ногтями, указательный и большой, — видимо, приветствовала кого-то. В другой руке женщина держала наотлет зеленое с белым знамя. За ней скакали двое мужчин в доспехах, а за их спинами высились смахивавшие на брокколи деревья, наполовину окутанные туманом, который поднимался с земли. Умник прочитал: «Ллановарский передовой отряд. Существо — Дриада. Ллановар встал под стяг Эладамри и сплотился во имя его». Чихун спросил: — Она вот такая будет? — Кончай ты с этим, — произнес Ворчун и ткнул ногой Простачка. — Эй, кореш, — сказал он. — Пошли за куревом. Чихун еще вырастет из этих игр, думал Умник. Дриады, единороги. Выдуманные твари, кланы, битвы. — Я не знаю, как она выглядит, — вздохнул он и, поднявшись с пола, стал наводить порядок на журнальном столике. Пустые смятые банки из-под легкого «Бада», которое пили вчера Ворчун с Простачком. Полупустой пакетик с тортийевыми чипсами. Пластиковая ванночка сальсы, капнувшей на голое тело «Киски Пентхауза». Журнал лежал раскрытый на ее фотографии — ноги раздвинуты, длинные тонкие пальцы дразняще уложены поверх розовой щелки, поблескивающей, точно ее жиром полили. На кого будет похожа она? Быть может, на эту девушку — придет, взъерошит пальцами седеющие волосы у него на груди, прижмется к нему нетерпеливыми бедрами. И, может быть, прошепчет ему, что пришла за ним, только за ним, и теперь, когда она здесь, на остальных можно махнуть рукой. Они уедут из города и поселятся в трейлере «Эйрстрим» в лесах, над речкой, где он станет ловить окуней и карасей. А она будет стоять у плиты в обрезанных джинсах и белой рубашке и переворачивать лопаточкой шипящую на сковороде рыбу. А когда взойдет луна, они спустятся к реке и станут плавать голыми. И головы их будут высовываться из воды на одинаковую высоту. Умник закрыл журнал. Собрал пивные банки, отнес на кухню и бросил на кучу мусора, который уже вываливался из ведра. На следующий день, сразу после полудня, он прикрепил к холодильнику записку — магнитиком, который купил Скромник: детская коляска Девы Марии с восседающим в ней младенцем Иисусом. В комплект магнитиков входила и сама Мария — в ночнушке, молитвенно воздевшая руки к небесам, — плюс несколько перемен ее одежды и кой-какие принадлежности: скейтборд, наряд официантки, трусики в цветочек, хипповая рубашка, юбка в клеточку и роликовые коньки. Сейчас Мария была в одной сорочке, но зато на скейтборде. Еще один магнитик — маленький «волшебный шар-восьмерка» — был прилеплен прямо к ее лицу. «В 7 ВЕЧЕРА СОБРАНИЕ ЖИЛЬЦОВ, — написал Умник. — ВАЖНО!!! ПРОШУ ВСЕХ ПРИЙТИ. ПИВО ЗА МНОЙ». Он знал, что последнее привлечет по крайней мере Ворчуна с Простачком. Простачка не было до половины восьмого — зато объявился он с пакетиком арахисовых «М-энд-М». Ну что ж, по крайней мере, собрались все: плюс пара упаковок пива, сигареты и миска с сырными «Доритос». Умник пил, как обычно, диетическую колу без кофеина. Скромник пустил по кругу большой пакет жареной картошки из «Макдоналдза» и развернул «Биг Мак». Ну и гадость, думал Умник, наблюдая, как он жует, однако запах был недурен, и он не удержался — съел пару палочек картошки. — Зачем понадобилось общее собрание? — спросил Ворчун. — У меня дела. Он не брился уже не первый день, черная щетина сползла до середины его шеи. А ведь еще недавно, вспомнил Умник, Ворчун брился ежедневно несмотря ни на что. — А мне общие собрания нравятся, — сказал Весельчак. Весельчаку нравилось едва ли не все на свете. Нравилось жить в их коммуне и работать уборщиком посуды в «Озе». Нравилось быть одним из Избранных, коим предназначено ждать. Нравилась Книга, которую он защищал от любой критики, а та звучала в последнее время все чаще. Да вот всего пару дней назад Соня, учившийся в муниципальном колледже, завел, вернувшись с занятий, дурацкий разговор. — Она вроде Библии, — заявил Соня. — Типа, метафора или еще чего. Вы про крест слышали? Про Исуса на кресте? Профессор сказал, что на самом деле крест — языческий символ плодородия. Впрочем, что такое «метафора», Соня никакого понятия не имел. Да и «символ», когда его загнали в угол, определить не сумел. — Ты и сам не понимаешь, что несешь, — заключил Весельчак, а Умник объяснил Соне, что Книга ничего общего с Библией не имеет. Библия предназначена для обычных людей, сказал Умник, а Книга — для карликов. — Я собрал вас, — сказал Умник, — потому, что мне надоело выгребать за вами грязь. Соня мыл ванную, а зеркало оставил в мыльных потеках. Разглядеть себя мне в нем не удалось. А ты, Ворчун, и ты, Простачок, — вы только и умеете, что перебрасывать пивные банки, окурки и остатки купленной в «Маке» еды из одного угла чердака в другой. Да и Скромник переложил сегодня из посудомойки в буфет невымытые тарелки. — Извини, — пробормотал Скромник. — Только я тут все и делаю, — сказал Умник. — Кончай ты строить из себя мученика, — пробурчал Ворчун, вскрывая вторую бутылку «Красного крюка». — А ты постарайся хоть раз выполнить свою часть работы, — сказал Умник. — Не думай, что мы так и будем содержать тебя до скончания дней. — Да нет, Ворчун, мы тебя любим, — сказал Весельчак. И положил ладонь на плечо Ворчуна. — Ты просто отпад. — Это словечко Весельчак подцепил от Сони. — Убери лапу, — велел ему Ворчун. — Урод. — Чья бы корова мычала, — ответил Весельчак зазвеневшим от обиды голосом. Чего Весельчак не любил, так это упоминаний о том, что он карлик. При росте в четыре фута и десять дюймов он стоял к нормальным людям ближе других карликов, и Умник гадал временами, не остается ли Весельчак с ними не только из преданности Книге, но и потому, что здесь он на голову выше всех прочих. — Мне уроды без надобности, — сказал Ворчун и сильно толкнул Весельчака. А поскольку все сидели на полу, Весельчак отлетел к журнальному столику. И врезался головой в его угол. — Посмотри, что ты сделал, — сказал Весельчак, прижав к виску ладонь. — У меня кровь идет. — У него кровь идет, — хором подтвердили все остальные. Все, кроме Ворчуна — тот скрестил на груди руки и вызывающе взирал на кружок карликов. — Насилие недопустимо, — строго сказал Умник. — Да ну? И как ты собираешься его не допускать? — поинтересовался Ворчун. — Ты и твоя дурацкая Книга. Ты один в эту срань и веришь. Все остальные тебе просто потакают, корешок. — Врешь, — ответил Умник и обвел карликов взглядом. — Ведь он врет, да? — Ну да, — сказал Чихун. — Мы верим. — Верим-верим, — повторили другие. Но повторили как-то не так. Умник услышал в их голосах сомнение, разглядел его в том, как они уставились в пол и сгорбились. Скромник снова взялся за «Биг Мак» обеими руками — и жевал его, тоже потупясь. — Я верю на все сто, — добавил Чихун. Да, но Чихун — ребенок, подумал Умник, он верит в дриад и единорогов, колдунов и эльфов, в Человека-паука, Росомаху и прочих бредовых супергероев. Утром по субботам Чихун, раскрыв рот, смотрит по телевизору мультики и время от времени восклицает «Улет! » и «Очуметь! ». Вера Чихуна не стоила ему никаких усилий. — Все, что помогает нам держаться, — сказал вдруг Простачок, и все удивились. Обычно Простачок на общих собраниях помалкивал. — Да ништяк, — прибавил он. — Она точно придет, чуваки. — Он откинулся на подлокотник кушетки и закрыл глаза. — Просто… — начал Скромник. — Просто? — ровным тоном переспросил Умник. — Мы вроде как зашли в тупик. Может быть. Или типа того. Скромник смотрел на гамбургер, который держал в руках. Розоватый соус капал с гамбургера на отчищенный Умником столик. — У вас возникли сомнения, — сказал Умник. — Ну что же, вполне обычное дело. Да разве и самого Умника не обуревали сомнения? Разве не лежал он ночами без сна, слушая храп карликов и думая: а вдруг она все-таки не придет? Разве не гнал от себя такие мысли, не повторял себе: терпи, ты должен выдержать испытание этими долгими годами? Случались ночи, когда заснуть ему так и не удавалось, и он вылезал из постели, брал Книгу с сооруженного для нее Скромником деревянного аналоя, шел в ванную и, присев на унитаз, перечитывал ее снова. «Когда-то давным-давно… Она надкусила яблоко и упала». Там, в этой истории, были карлики — они заботились о ней. Книга представляла собой скопление наполовину оборванных и просто выдранных страниц, история рассказывалась беспорядочно, прерывалась. Но кое-что все же было ясно. Несколько могучих слов сияли в ней, набранные большими буквами. Были и выцветшие, а некогда яркие картинки: мужчина с топором; ладонь, а в ней огромное, блестящее красное яблоко. Мачеха с зеркалом. Но от страницы, на которой изображалась она, остался лишь клочок — короткий пышный рукав, дюйм бледной руки с лежащим на ней длинным, иссиня-черным локоном. Так много загадок, так много того, о чем они, может, никогда и не узнают. Зато в конце, на самой последней странице Книги — обещание: слова, которые наполнили его великой силой, когда он впервые их прочитал: «С тех пор и до скончания их дней они жили счастливо». Она и карлики, думал Умник, все они вместе. Она придет и увидит, что он все подготовил. И возьмет в ладони, точно дрожащую птицу, боль, всегда бывшую с ним, огромную муку одиночества, вокруг которой вращалась его жизнь; она споет этой муке песенку и приласкает ее, а после одним взмахом руки бросит в небо. И боль, затрепетав крыльями, навсегда улетит от него. — Да не ведутся они на твою религиозную тарабарщину, — сказал Ворчун. — Просто у них кишка тонка, чтобы сказать тебе правду. Ну а я сказал, кореш. Basta. Он задрал подбородок и поскреб, гневно глядя на Умника, щетину. — Ворчун, — попросил Чихун, — не уходи. — Никакой я вам не Ворчун, — сказал Ворчун. — Я Карлос. Пуэрториканец… — он помолчал, — …из вертикально ограниченных. Меня тошнит от всех вас с вашими придуманными именами и шаманскими фантазиями лузеров насчет какой-то цыпочки, которая все никак не приходит. И не придет, корешки. Вбейте это в ваши раздутые головы. Никто не смотрел на него. Ворчун встал. — Ладно, — сказал он и, подойдя к лежавшему в углу спальнику, поднял его с пола. — Adios, остолопы. Еще свидимся. Умник слушал, как стучат по лестнице его башмаки. Не важно, говорил он себе. Это не важно. Она все равно придет. — Как карлика ни назови… — начал Весельчак. — Он все равно жопой окажется, — закончил Соня. — А меня раньше Стивеном звали, — сообщил Чихун, и Соня велел ему закрыть вонючий хлебальник. Пятница, вечер, ноябрь, ветер и дождь — каждый, кто входил в «Оз», стряхивал зонт, осыпая каплями желтый плиточный пол фойе, и сразу просил усадить его за столик стоящий поближе к большому каменному очагу. Умнику не хватало рабочих рук. Один официант свалился с гриппом, Скромник уехал во вторник на похороны своей тетушки. А в четверг позвонил и сказал, что, наверное, не вернется — разве что вещички кой-какие забрать. — Вернешься, куда ты денешься, — ответил Умник. — Тетя мне деньги оставила, — сообщил Скромник. — Все думали, что у нее и нету никаких, она жила в тесной квартирке, никогда ничего не покупала. А у нее, оказывается, дедушкины акции хранились, и она оставила их мне и своей кошке. Я теперь кошачий опекун. — Нельзя же так просто взять и уйти. — Я хочу пожить здесь немного. Посмотреть, как все сложится. Прости, Умник. Мне кажется, что это сейчас самое правильное. В ресторан вошли, обнимая друг друга за талии, двое мужчин в одинаковых красных куртках. Зачесанные назад светлые волосы первого открывали обладавшее совершенством пропорций лицо; у второго была квадратная челюсть, обрамленная узкой черной бородкой, а когда он сбросил куртку, Умник увидел, как бугрятся под свитером грудные мышцы и бицепсы. — До чего же мерзкая погода, — сказал Умник. Он слез с табурета на подиуме, чтобы отвести их к столику у камина. И услышал, как один прошептал что-то другому, а тот ответил: — Чш-ш, услышит. — К таким замечаниям Умник привык. На улицах подростки кричали ему всякое из проезжавших мимо машин. Пешеходы глазели на него — или старались не глазеть, отводили взгляды, но все равно посматривали украдкой. А дети подходили вплотную, зачарованные тем, что ростом он с них, но совсем другой. Умник научился от всего отгораживаться. Однако, усадив мужчин и отходя от них, ощутил внезапную, ошеломившую его вспышку гнева. И дома все разваливалось. Он мог, конечно, сесть вечером на кушетку, раскрыть на коленях Книгу, прочитать вслух несколько фраз. В былые времена все собирались вокруг, благодушные от пива и сигарет, а то и от десерта, прихваченного из ресторана. А теперь разбредались. Кто на кухню, кто к телевизору — смотреть дурацкое шоу, которое дундело ему в уши, мешая сосредоточиться на словах Книги — наиважнейших словах, способных изменить их жизни. Его-то жизнь они изменили, дали новую надежду. Но теперь и надежда понемногу истаивала. Они покинут его, один за другим. И она не придет никогда, на что ей одинокий карлик? Старый, лысеющий карлик, у которого спина и ноги болят каждый вечер так, что приходится для облегчения подолгу лежать в горячей ванне. Не возьмет она в руки его шишковатые ступни, не помассирует их. В черные ночи, когда он будет лежать, пустой и бессонный, ее долгое, белое, пахнущее яблоками тело не вытянется, накрывая его. Вечер все длился, Умник заставлял себя любезно приветствовать посетителей, не орать на Соню, уронившего поднос с грязной посудой, на Весельчака, перепутавшего заказы, — обычно тот мыл на кухне тарелки, но сегодня заменял отсутствующего официанта. Умник старался, чтобы все шло гладко, не обращалось в хаос. Он позволил женщине из Германии усадить себя на колени, дабы ее подруги сфотографировали их на мобильные телефоны и отправили снимки в Штутгарт, другим подругам. Спел с прочими карликами «С днем рожденья» и вручил гигантский леденец на палочке девушке с ежиком пурпурных волосами и пирсингом на физиономии — ее родители сидели, натужно улыбаясь, явно стесняясь своей странноватой дочурки и обступивших их поддельных жевунов в полосатых трико. К закрытию уже хотелось набить кому-нибудь морду. Умник не спеша занялся подсчетом вечерней выручки, давая прочим карликам время прибраться на кухне и уйти. В конце концов, Соня, Весельчак и Чихун закончили все и стеснились в двери его кабинета. — Уходите, — сказал Умник. — В чем дело? — спросил Весельчак. — Это ты из-за меня? Я старался. Знаешь, как официанту туго приходится? Никогда не думал, до чего это трудно — добиваться, чтобы все было в ажуре. — Ты хорошо справлялся, — ответил Умник. — Правда? — Похоже, Весельчак очень обрадовался. — Мы тебя подождем, — сказал Соня. — А потом все поедем на такси. — Идите, ребята, идите, — ответил Умник. — В такси, клево, — сказал Чихун. — Знаете, что странно? Я если в чью-то машину сажусь — непременно пристегиваюсь. А в такси всегда обхожусь без ремня. Чудно, правда? — Напрасно, — сказал Умник. Очень ему хотелось отвесить каждому по оплеухе. — Уходите, — повторил он. — Валите отсюда и оставьте меня в покое. Чихун и Весельчак вытаращили глаза. Соня подергал обоих за рукава. — Конечно, чувак, — сказал он. — Нет проблем. Хочешь побыть один — побудь. В конце концов, они отвалили. Стерео-плеер негромко играл «Где-то за радугой». Обычно голос Джуди Гарленд успокаивал его, но сейчас Умнику казалось, что обещания, которые давала песня — сентиментальная земля, полная синих птиц и ярких красок, страна, где сбываются мечты и тают печали, — были издевкой. Он уложил в сейф деньги и застегнутую на молнию косметичку с квитанциями кредиток. Выключил плеер, выровнял стопку CD рядом с ним, погасил еще не выключенный свет. Оставалось только набрать на клавиатуре у кухонной двери в проулок код, который включал сигнализацию, но Умник, подойдя к ней, остановился. А потом вернулся через всю темную кухню, прошел через карусельные двери в ресторан, за стойку бара, и взял там бутылку «Джонни Уокера» и стаканчик для виски. В четыре утра улицы этой части города смахивают на киношную декорацию, которую того и гляди разберут. Магазинчики, чьи витрины выходили на нее, по большей части разорились. В окнах высоких офисных зданий горел свет — там уборщики опустошали мусорные корзинки и волокли по полам пылесосы. Умник знал, каково это — сам много лет назад работал уборщиком: фляжка в заднем кармане, из которой он всю ночь что-нибудь потягивал под резким флуоресцентным светом, пока все прочие спали. К рассвету он, как правило, уже был хорош — плелся, пошатываясь, по улицам в поисках гостеприимной скамейки или парадного. Что он успел позабыть, так это опьянение — счастливый, поднимающий настроение жар во всем теле, мир приятно расплывался перед глазами и обретал четкость лишь на некотором расстоянии от тебя. Умник ковылял к своему чердаку, прижимая бутылку к куртке, почти не замечая дождя, который так и шел, хоть и не с прежней силой. Теперь дождь был ласков и походил, скорее, на туман, клевавший холодными поцелуями макушку непокрытой головы Умника, насылавший озноб, волны которого поднимались по ногами от волглой обуви. Он спел «Кареглазую девушку», потом «Реку Суони». Потом остановился посреди улицы, поозирался, не слышит ли его кто, — нет, никого поблизости не было. Только кошка улепетывала за угол, бледная на фоне темных кирпичей. Что-то я запыхался, сообразил вдруг Умник. И остановился передохнуть посреди сквера — квадрата травы с одной-единственной чугунной скамейкой и узкой границей голой земли, сейчас — грязи, — на которой весной распускались белые цветы. Он вспомнил их и с грустью окинул взглядом мокрую землю. Нет цветов. И никогда они больше не зацветут. Дождь будет идти вечно. Дождь смоет почву, сквер и его, Умника, и он поплывет по дождевой реке, и будет плыть бесконечно, пока не уйдет под воду, на каменистое дно, мертвый и косный, наконец-то обретший покой. Он поискал по карманам стакан, чтобы налить себе еще, — но тот куда-то запропастился. Умник смутно помнил, как стекло бьется о какие-то кирпичи, как осколки блестят, точно капли дождя, под уличным фонарем. И, глотнув из горлышка, тяжело осел на ледяной металл скамейки. Снилась ему какая-то каша: он фотографировался в ресторане с туристами, да только ресторан был на самом деле офисным зданием, и еду в нем разносили по письменным столам, а еще там вода просачивалась сквозь ковер, и он ползал на коленях, пытаясь понять, откуда она взялась. Проснувшись, Умник обнаружил, что лежит на мокрой траве под роняющим капли деревом. Дождь прекратился. Светало, воздух отливал сланцем. Умник все еще был немного пьян и уже ощущал под мягкой прослойкой спиртного жесткую, неподатливую коренную породу могучего похмелья. Он встал, подошел к скамье, на которой лежала аккуратно накрытая газетой бутылка — точно крохотное подобие бездомного бродяги. Подняв и ту, и другую, он мягко опустил их в стоявший у скамьи проволочный короб для мусора. По пути домой он миновал нескольких настоящих бездомных: те мирно спали в парадных. Он вглядывался в каждого, Ворчуна среди них не было. Со дня его ухода миновал почти месяц, и никто его ни разу не видел. В одном парадном лежал черный, тощий пес — он поднял голову, когда Умник проходил мимо, а затем опустил, вздохнув, поближе к хозяину. Умник вошел в дом и потащился наверх, останавливаясь на каждой лестничной площадке, чтобы отдышаться и унять скрежет в голове. Тихо отворил дверь чердака — вдруг кто-то уже встал. Нет, слишком рано. Он услышал мерное похрапыванье Весельчака и Сони, астматическое дыхание Чихуна. Простачок одиноко лежал поперек двойной кровати, свесив из-под одеяла руку. На полу рядом с кроватью стояла переполненная пепельница, валялся коробок деревянных спичек, скорлупки фисташек. Умник опустился на колени, смел скорлупки в ладонь и, пройдя на кухню, выбросил в ведро. Потом вернулся, взял пепельницу и коробок, вытряс туда же пепельницу, а спички положил на отведенное им место, на полку. Сполоснул несколько валявшихся в раковине тарелок, составил их в посудомоечную машину, прибрался на стойке — похоже, за ней кто-то перекусывал в поздний час овсянкой и солеными сушками. Кто-то еще и цветы принес. На чистом участке стола стояла ваза — украденная из ресторана, отметил Умник, — с ирисами. А по всей комнате торчали из квартовых пивных бутылей одноцветные лилии. На журнальном столике — не захламленном — он увидел стеклянную чашу с фруктами: апельсины, грейпфруты, яблоки, гроздь бананов, — и по сторонам ее две сгоревших до оснований свечи. К вазе была прислонена желтая самодельная открытка с чьим-то — похоже, что Чихуна — рисунком: физиономия, несшая довольно приличное сходство с его, Умника, лицом. А на другой стороне открытки было синим по желтому написано петлястым почерком Весельчака: «Мы тебя любим, Умник». Он взял яблоко, подошел к ряду окошек. Внизу ползло несколько машин с еще горевшими фарами — первая струйка утреннего потока служащих из пригорода. Над городом висели тучи, жемчужно-серые кляксы над серыми зданиями. Ни распрекрасного солнечного луча, пробившегося сквозь них, дабы воспламенить тысячи окон, ни радуги, изогнувшейся над густыми деревьями парка на дальней окраине. Ни черноволосой богини с темными, полными любви глазами, плывущей к нему по воздуху. Умник потер яблоко о рубашку. Мелкая у него жизнь. Голова его едва поднималась над подоконником, но все равно он видел, что там, в большом мире, не осталось ничего, к чему стоит тянуться. * * *

 Я уже не помню, как возник этот рассказ. В то время меня интересовали истории с фантастическими или сюрреалистическими зачинами: свора свирепых псов в комнате пригородного дома, младенец, вылупившийся из яйца, найденного в мусорном баке, студент колледжа — наполовину вампир и так далее. Думаю, к сочинению «С тех пор и до скончания их дней» меня подтолкнула мысль о зыбкости полузнания, о том, с какой легкостью допускает неверное истолкование часть какого-то не известного нам целого, — и о том, как легко это целое нами додумывается. Интересовало меня и то, как просто создаются, а затем разваливаются человеческие сообщества, и какого рода верования организуют наши жизни и придают им смысл. Я не вижу никакой разницы между поклонением Белоснежке и Деве Марии либо Аллаху, ведь все они — выдумки. — К. А. Перевод с английского Сергея Ильина  Кейт Бернхаймер
 БЕЛАЯ ВЫШИВКА
 США. «Овальный портрет» Эдгара Аллана По
 

 Домик, в который вломился мой напарник, не я, при моем-то безнадежном ранении, дабы переждать ночь в густом лесу, оказался из тех миниатюрных диковин с ручной резьбой, из старых немецких сказок, от которых люди пренебрежительно закатывают глаза. И это несмотря на великую популярность сборника немецких сказок, изданных в самый год моего рождения! В защиту пренебрежительности: я ее терпеть не могу, но и факты искажать тоже. Вот оказалась я — и всё тут — в сказочном домике в чаще леса. И ноги меня не слушались. Когда набрели на домик, были уверены — и из-за его печального вида, — что его давно предоставили ветрам и ночи, и нам тут будет полная безопасность. Вернее, так: мой дорогой напарник так считал. А я ни в чем не была уверена, даже в собственном имени, оно и до сих пор от меня ускользает. Я мало что уловила слабеющим своим сознанием — только что домик будто нарисовала рука некоего мечтателя. Крошечные крюки для горшков свисали со стен в кухне рядом с малюсенькими полотенцами, расшитыми по дням недели. В каждом углу каждой комнаты размещалось по пустой мышеловке, все — открытые, но без наживки. Над входом на ржавом гвозде висел крохотный медальон, а рядом — золотой ключик. Знание о том, открывался ли медальон и что в нем было, я очень кстати вытолкнула из головы. О ключе пока умолчу. Мой напарник уложил меня на кровать, хотя до самого утра я не ведала, что это кровать на колесиках. У меня остались смутные воспоминания о том, как мы добрались до этого хитро укрытого домика, но, думаю, просто брели по лесу в поисках надежного места. Может, искали какой-нибудь тихий угол, где нас не достанут преследователи. Или нас изгнали из королевства, о котором я более ничего не помню? Комната, где меня разместил мой напарник, была самой маленькой и наименее обставленной. Находилась она, что странно, в конце длинного коридора и вверх по лестнице — я говорю «странно», потому что снаружи дом смотрелся крошечным. Проснувшись утром, я осознала, что лежу в башне. Но снаружи ни одной округлой стены не наблюдалось. Домик под соломенной крышей напоминал квадратную рождественскую коробку, подарок любимому плюшевому кролику — идеальный кукольный дом, я такие еще в детстве старательно украшала обоями, занавесками и кроватками. Хоть в башне почти не было мебели, та, что нашлась, оказалась очень по делу, ни отнять, ни прибавить: кровать на колесиках, пустая, постеленная, а стены убраны лишь белой вышивкой и никакими другими узорами или украшениями — одни и те же слова повторялись по всем стенам. Вышито по-французски, а я им не владею: Hommage à Ma Marraine. [15] В середке каждого льняного лоскута — фигура священника, и в каждой руке у него по дрозду. Кромки всех вышивок — потрепанные, а некоторые лоскуты даже и дырявые. К этому шитью белым по белому мой затуманенный ум и прицепился — с такой идиотской увлеченностью, что когда мой дорогой напарник пришел к моему ложу с черствой булкой и кофе на завтрак, я на него очень рассердилась — за то, что помешал моим наблюдениям. Глазея по сторонам и грызя принесенную мне булку, я смогла разобрать, что в вышитых словах есть по одной золотой нити — в штрихе над «а». Зачем он там, я понятия не имела, и, раздумывая над этой деталью, а также и над тем, с каким знанием дела были выполнены белым дрозды, я наконец попросила моего напарника вернуться ко мне. Я все звала и звала его, покуда он не пришел — недовольный, поскольку, судя по всему, вернулся он случайно, забрать у меня пустую чашку, а когда взял ее у меня из рук, долго смотрел на нее, не произнося ни слова. Наконец он наглухо закрыл ставни на окнах: таково было мое желание — я, так уж вышло, вижу лучше в темноте. На полу у кровати стояла свеча в форме синей птицы, я зажгла ее и повернула к стене. Блестяще! Почувствовала, что много лет не ощущала такого ночного блаженства, хоть за укрытыми окнами и был разгар дня — по крайней мере такой разгар, какой может быть в чаще густого леса, где и впрямь таятся смертельные опасности. Это созерцание заворожило меня на долгие часы — и дни. Тем временем мы с напарником отлично обустроились в домике, а вскоре почувствовали, что жили здесь всю жизнь. Я все же полагаю, что всю жизнь мы тут не жили, но о событии, что привело нас в этот домик, я говорить не могу — и не только потому, что не помню его. Но скажу одно: мы так прекрасно там устроились, что я изумилась, найдя однажды утром у себя под перьевой подушкой миниатюрную книжицу, которой здесь раньше не было. Она предлагала критический разбор и описание вышивки на стенах. В переплете черного бархата, с закладкой в виде вшитой розовой ленточки, томик идеально лег мне на ладонь, словно предназначен был моей руке. Долго, долго я читала и пристально, упоенно вглядывалась. Быстро и славно летели часы, и настала глубокая полночь. (Да я и не отличала день от ночи за глухими шторами. ) Синяя птица вся оплыла, и лишь желтые лапки, смастеренные из ершиков для курительных трубок, торчали по краям синей лужи. Я протянула руку и попыталась слепить заново птицу из воска, но получился бесформенный цветной комок. И все же свеча зажглась опять, и пролился свет, ярче прежнего, на черную бархатную книгу и ее тончайшие страницы. Я с таким рвением пыталась осветить папиросную бумагу — чтобы узнать больше о Ma Marraine и прочем, что увидела в сиянии свечи и углы, где размещались мышеловки. Да, у этой башни были и углы, что довольно примечательно — в круглой-то комнате. Как мне удалось не заметить этого раньше — не могу объяснить… И впрямь одно архитектурное диво внутри другого, поскольку саму башню снаружи не было видно. Итак, углы осветились, и в одном, позади мышеловки, я отчетливо разглядела малюсенький портрет девочки, почти дозревшей до женства. Не знаю, откуда я взяла этот оборот, «дозреть до женства», лучше сказать, что это был малюсенький портрет молодой девушки. Так вот, я не могла смотреть на это изображение подолгу. Более того, я обнаружила, что мне приходится закрывать глаза всякий раз, когда взгляд натыкался на портрет, и я не ведаю, почему, но, казалось, раны распространялись по моему нутру от больных ног к сознанию, и оно стало более… порывистым и скрытным, что ли. Я заставила себя смотреть на портрет. Ничего особенного в нем не было, скорее виньетка, нежели картина. Девочку изобразили в полный рост, несколько смазанно, будто она сливалась с фоном, похоже на Kinder- und Hausmä rchen, [16] да, можно сказать, что портрет походил на иллюстрацию. Обычная девочка, вроде меня. Взгляд угрюмый, волосы обвисшие, немытые, а по лицу и плечам видно, что она недоедает — тоже вроде меня. (Я не пытаюсь оправдаться перед вами или кем бы то ни было еще, ныне или в будущем, а просто отмечаю сходство. ) Что-то в портрете этой девочки вернуло меня в сознание. Я и не отдавала себе отчета, в какой ступор он меня ввел, прямо в башне, но, глянув в ее угрюмые глаза, я проснулась. Мое пробуждение, думаю, никак не было связано с самой девочкой — скорее со странной манерой исполнения картины, этого крошечного портретика, не больше мыши, но в натуральную величину. И полностью белым по белому, как и вышивки на стенах. И хотя ощущала себя пробужденной и живой, как никогда прежде, я обнаружила, что меня внезапно одолела печаль. Не знаю, почему, но знаю точно, что, когда мой напарник принес мне мой еженощный черный кофе, я услала его за кувшином черничного вина. И попросила принести чашку в розовый цветочек. Мои нужды вдруг стали настойчивее и изощреннее, и хорошо, что ему удалось найти в кухонном буфете все необходимое для их утоления. Какое-то время, потягивая вино, я вперялась в портрет угрюмой девочки, смотрела в крошечные ее глаза. Наконец, совершенно удрученная своей неспособностью постичь истинную тайну воздействия портрета (и явно не осознавая, что почти встала), я упала на раскладную кровать. Вернулась своим раздраженным вниманием к маленькой книжке, что нашлась под подушкой. «Просто, неукрашенно», — гласила страница. Остального описания не было, за исключением восклицания энциклопедических масштабов: ОНА БЫЛА МЕРТВА! «И я умерла». Вот какие слова пришли мне на ум. Но я тогда мертва не была, и не умерла во многие следующие дни и ночи, что мы прожили вполне счастливо в том лесу с моим напарником — не как муж и жена, но и не как брат с сестрой, и я не могу толком объяснить нашу связь. Вскоре, конечно, я не могла ни о чем больше думать, кроме девочки на портрете. Каждую ночь мой напарник приносил мне чашку черничного вина, и каждую ночь я пила его, просила еще и размышляла: «Кто она была? Кто я есть? » Ответа я не ждала — нет-нет, я его и не желала. Ибо в изумлении своем находила полное удовлетворение. И я не удивилась — так привыкла к растерянности, — когда однажды утром проснулась и обнаружила, что портрет исчез; и не только портрет, но и все маленькие священники с птичками со стен. Никакой вышивки, никакой башни, никакого напарника. Никакого черничного вина. Я лежала в какой-то другой маленькой темной комнате, в постели (не на кровати с колесиками). Рядом сидели старуха и врач. — Бедненькая, — пробормотала старуха. И добавила, что мне нужно мужаться и дела идут неплохо. Вы, конечно, можете себе представить, что старуха и врач немедленно подверглись моему самому большому подозрению — я заподозрила их и про себя, и возмутилась вслух, ибо знала: я не сделала ничего такого, чтобы у меня отняли то, что я научилась любить в той загадочной неволе — или доме. Нет! Мне очень нравилось быть жалкой и затуманенной, чтобы мой напарник носил мне чашки с черничным вином на ночь, а по утрам — кофе и булки. И мне все равно, что булки были такие черствые, что у меня зубы шатались в лунках, как шатался мой мозг или синие птицы по лесу, когда их гнезда разоряют вороны. Врач жизнерадостно заглушил мои протесты. Он сказал, что прогнозы мои улучшатся только в одном случае: нужно отказаться от всех мрачных мыслей. Он указал на дверь, которую я раньше не замечала. «Ключ от Библиотеки у тебя есть, — сказал он. — Просто выбирай осторожнее, что читаешь». * * *

 Я написала эту историю летом, в публичной библиотеке городка в Массачусетсе. Шел сезон рыбалки. Я ехала в библиотеку, детишки в желтых плащах закидывали удочки на мосту, а у их ног стояли полные ведра еще живой рыбы. Но в библиотеке сезон рыбалки царил всегда — там по узловатым сосновым стенам размещались диорамы шхун и сети с морскими звездами. Я уселась за стол напротив старика, решавшего кроссворды. Он действительно будто сошел со страниц «Старика и моря». Я читала По и кое-какие исследования по романам XVII века и сказочным сценам в них. Неким манером близость соленой воды в сочетании с По и немецким языком XVII века перенесла меня в эту историю. Для меня эта сказка — очень архитектурна, вроде ящика Джозефа Корнелла или диорамы, и сочинение ее поселило меня, пусть ненадолго, в невозможный домик моей мечты. Разумеется, можно сказать, что это история о тревоге влияния или, вероятно, еще шире, — о влиянии тревоги: она, думаю, содержит в себе шифр к моей писательской работе со сказками. Но шифр этот скрыт, как и положено тайнам. — К. Б. Источники: Эдгар Аллан По, «Овальный портрет» (версия 1848 г. ) Каролина фон Вольгозен, «Agnes von Lilien» (1798), в переводе Дженнин Блэкуэлл, очерк «German Fairy Tales: A User's Manual. Translation of Six Frames and Fragments by Romantic Women». В сб.: Haase. Donald, ed. «Fairy Tales and Feminism: New Approaches». Detroit, MI: Wayne State University Press, 2004. Перевод с английского Шаши Мартыновой  БЛАГОДАРНОСТИ
 

 Эта книга делалась много лет. Беседы с Марией Татэр о красоте и опасностях редактирования сказок стали источником вдохновения и благословением феи-крестной — равно как и все ее труды в целом. Я бы не отыскала в «Пенгуине» Джона Сицилиано, если бы Джек Зайпс — мыслитель добрый и крайне щедрый — не направил меня к нему, а он — просто национальное достояние. Когда Грегори Мэгуайра пригласили написать предисловие к этой антологии, он не сомневался ни минуты, и это просто сокровище! Работа Кристен Шэролд из «Пенгуина» в процессе всей редактуры была просто мечтой — всё тщательно, с энтузиазмом и по-доброму; она заслуживает всех благодарностей. И книги этой не существовало бы, если бы мы не встретились с Кармен Хименес Смит после публичного чтения сказок в Ассоциации писателей и писательских программ и не обсудили, какой мы вместе видим такую книгу, что наверняка возникнет когда-нибудь. При сборке этого тома нам требовались дополнительные изыскания, часто — в последнюю минуту: поэтому спасибо вам, Аманда Филлипс, Морган Фэхи и Ханна Винарски, а также Кристофер Чунг из издательства Принстонского университета. Всем участникам этого сборника: знайте, что переписка наша за все эти годы эволюции книги была для меня поучительной, трогательной и глубоко удовлетворительной. Кроме того, книга эта очень многим обязана множеству писателей, как известных, так и нет, прошлым и нынешним, которые поддерживают в самой традиции живой дух; а еще эта книга принадлежит детям, слышащим сказки впервые. Мои студенты и аспиранты на семинарах по волшебной сказке в Университете Алабамы подарили мне возможность побеседовать с новым поколением увлеченных читателей сказок и будущих авторов. Спасибо моей родне, свойственникам и их детям — ваша помощь была неоценима. Издательство Университета Небраски, нынешний издатель «Сказочного обозрения», а также издательство Университета Алабамы, его издатель прежний, — редкие и удивительные гавани волшебных сказок. Кроме того, мне хотелось бы выразить мою глубочайшую благодарность и восторг Марии Мэсси и Джону Сицилиано, которые отнеслись к моей сказочной мании бережно. И, наконец, Брент и Ся — вы моя сказочная семья, исполненная блаженства. — К. Б.
 Спасибо Кейт Бернхаймер. Ее изысканное видение возможности этой книги и ее способность аранжировать столь масштабное предприятие внушают почтение. Кроме того, хотела бы поблагодарить Эвана Лэвендер-Смита, который очень помог мне в этом проекте, а также Софию и Джексона за то, что давали маме поработать. Еще спасибо Дилану Рецингеру за помощь в последнюю минуту; ну и, наконец, — самим авторам, прошлым и настоящим, которые своими трудами приносят нам такую радость. — К. Х. С.  ОБ АВТОРАХ
 

 Наоко Ава (1943–1993) — писатель-лауреат, автор современных сказок. В детстве читала сказки братьев Гримм, Андерсена и Гауффа, а также «Тысячу и одну ночь». Получила степень бакалавра по японской литературе в Японском женском университете. «День первого снега» впервые опубликован на английском в сборнике «Лисье окошко и другие рассказы», 2010 г. Ким Аддоницио — автор нескольких поэтических сборников, включая «Люцифер в „Свете звезд“», а также романов «Маленькие красотки» и «Сны мои на улице» и сборника рассказов «В коробке, называемой Наслажденье». Рассказ «С тех пор и до скончания их дней» впервые опубликован в «Сказочном обозрении: Синий номер», 2006 г. Рабих Аламеддин — автор романов «Хакавати», «Хладопомощники» и «Я, божественный», а также сборника рассказов «Извращенец». Живет в Сан-Франциско и Бейруте. Джон Апдайк (1932–2009) написал более полусотни книг, среди которых сборники рассказов, стихов, очерков и критических статей. Его романы получали Пулитцеровскую премию, Национальную книжную премию, Американскую книжную премию, премию Национального круга критиков, премию Розентала и медаль Хауэллза. Рассказ «Синяя Борода в Ирландии» впервые опубликован в сборнике «Посмертная слава и другие рассказы», 1994 г. Эйми Бендер — автор сборников рассказов «Девушка в огнеопасной юбке» и «Норовистые создания», а также романов «Мой собственный незримый знак» и «Отчетливая печаль лимонного кекса». Преподает в Университете Южной Каролины. Франческа Лиа Блок — автор множества книг, включая «Опасные ангелы», серии про Уитци Бэт, «Лесная нимфа встречается с кентавром: Руководство по мифологическому ухажерству», «Вполне себе покойник», «Кровавые розы» и «Роза и чудовище». Нил Гейман — автор множества книг для детей и взрослых, среди них: «Коралина», «Американские боги», «Дети Ананси» и «Книга кладбищ» (рус. пер. «История с кладбищем»), завоевавшая медаль «Ньюбери». «Оранжевый» впервые опубликован в сборнике «Звездный раскол» под ред. Джонатана Стрэхена, 2008 г. Кэтрин Дэйвис живет в Вермонте и часть года трудится старшим штатным писателем Вашингтонского университета в Сент-Луисе. Написала романы «Лабрадор», «Девушка, наступившая на хлеб», «Преисподняя», «Пешеходная экскурсия», «Версаль» и «Худое место»; лауреат премии Кафки, премии Мортона Доуэна Зейбела, присуждаемой Американской академией искусств и литературы, стипендиат Гуггенхайма и лауреат литературной премии Лэннана. Хироми Ито опубликовала больше десятка сборников поэзии, несколько романов и множество сборников эссеистики, хорошо принятых критикой. Лауреат многих японских литературных премий, включая премии Гаками Дзюн, Хагивары Сакутаро и Идзуми Сикибу. Представительный сборник ее работ — «Убить Каноко. Избранная поэзия Хироми Ито». Келли Линк — автор сборников рассказов «Милые чудовища», «Магия для „чайников“» и «Все это очень странно». Ее рассказы завоевывали премии «Туманность», «Хьюго», «Локус» и «Всемирная фантазия». Линк — соучредитель и соредактор издательства «По маленькому пиву» и журнала «Браслетик дебютантки леди Черчилл». «Кошачья шкурка» впервые опубликована в антологии «Мамонтова сокровищница восхитительных баек „МакСуини“», 2003 г. Сабрина Ора Марк — автор поэтических сборников «Малютки» и «Цим Цум» и брошюры «Необычайный кузен Уолтера Б. наносит визит, и другие сказки». Стипендиат Рабочего центра изящных искусств Провинстауна, фонда Гленна Шэффера и Национального фонда поддержки искусств. Майкл Мартоун — автор множества книг художественной и документальной прозы, включая «Майкл Мартоун, плоскость и другие пейзажи», «Грустный путеводитель по Индиане», «Pensé es: Мысли Дэна Куэйла» и «Двойной ширины: избранные работы Майкла Мартоуна». Майкл Мехиа — автор романа «Забывчивость». Стипендиат Национального фонда поддержки искусств по литературе и грантополучатель Фонда Людвига Фогельстайна. «Койот везет нас домой» впервые опубликован в «Обозрении Нотр-Дам», лето-осень 2008 г. Джойс Кэрол Оутс — лауреат Национальной книжной премии и премии «ПЕН/Маламуд» за достижения в малой прозе. Автор национальных бестселлеров «Мы были семьей Малвэйни» и «Блондинка» (финалист Национальной книжной премии и Пулитцеровской премии) среди прочих работ. «Синебрадый возлюбленный» впервые опубликован в сборнике «Ассигнация», 1988 г. Стэйси Рихтер — автор сборников рассказов «Мое свиданье с Сатаной» и «Спаренный кабинет». Марджори Сандор — автор трех книг, среди которых «Портрет моей матери, которая позировала голой во время войны» (лауреат Национальной еврейской книжной премии по художественной литературе) и «Ночной садовник: поиск дома», удостоенной Орегонской книжной премии за документалистику. Рассказ «Белая кошка» впервые опубликован в «Сказочном обозрении: Синий номер», 2006 г. Лили Хоанг — среди ее книг: «Парабола», «Изменение» (лауреат премии «ПЕН/За полями»), «Эволюционная революция» и «Незримые женщины». Джой Уильямз — автор множества книг, включая «Быстрые и мертвые», ставшую финалистом Пулитцеровской премии, «Подменыш», вышедшую в финал Национальной книжной премии, «Почетный гость» и «Забота». Джим Шепард — среди его книг романы «Проект Икс» и «Носферату», а также сборник рассказов «Все равно ж не поймешь», получившего премию «Рассказ» и ставшего финалистом Национальной книжной премии. Рассказ «Лодочные прогулки по заливу Литуя» впервые опубликован в сборнике «Ну типа ты понял», 2007 г. Келли Уэллзнаписала сборник рассказов «Рубцы сжатия», получивший премию Флэннери О'Коннор, и роман «Кожа». Крис Эдриэн — автор романов «Гобья скорбь» и «Детская больница» и сборника рассказов «Ангел получше». Работает педиатром в Сан-Франциско.
 

   © Kate Bernheimer, 2010 © Kim Addonizio, 2006 © Cristopher Adrian, 2010 © Rabih Alameddine, 2010 © Aimee Bender, 2010 © Kathryn Davis, 2010 © Neil Gaiman, 2008 © Lily Hoang, 2010 © Hiromi Ito, 2010 © Toshiya Kamei, 2010 © Francesca Lia Block, 2010 © Kelly Link, 2003 © Michael Martone, 2010 © Michael Mejia, 2008 © Joyce Carol Oates, 1988 © Sabrina Orah Mark, 2010 © Stacie Richter, 2006 © Marjorie Sandor, 2006 © Jim Shepard, 2007 © John Updike, 1994 © Kellie Wells, 2010 © Элина Войцеховская, перевод на русский язык, 2013 © Сергей Ильин, перевод на русский язык, 2013 © Наталья Каркоцкая, перевод на русский язык, 2013 © Шаши Мартынова, перевод на русский язык, 2013 © Максим Немцов, перевод на русский язык, 2013 © Livebook, 2013 notes

  Примечания
 

  1
 

 С наибольшими почестями (лат. ).  2
 

 Здесь и далее сказка цитируется в переводе В. Ряузовой.  3
 

 Кор. 11: 24.  4
 

 Зд. : древняя дворянка (фр. ).  5
 

 Мф. 26: 38.  6
 

 Мк. 14: 27.  7
 

 Мф. 26: 46.  8
 

 Мф. 26: 27–28.  9
 

 Парафраз Исх. 20: 3, 4, 7, 8, 12, 13–17.  10
 

 За неимением лучшего (фр. ).  11
 

 Деревенский паштет (фр. ).  12
 

 Сказка (нем. ).  13
 

 Отчасти эту антологию вдохновляла надежда на возрождение старых сказок, которым часто грозит полное исчезновение. Вероятно, и эта когда-нибудь найдется. — Прим. составителя.  14
 

 Тайно (лат. ).  15
 

 Дань крестной (фр. ).  16
 

 «Детские и семейные сказки» (нем. ).
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.