Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





 Страсть мужчины — его триумф, как я узнала. А принять страсть мужчины — триумф женщины. III



 I

 Когда мы гуляли вместе, он держал мою руку неестественно высоко, на уровне груди, как ни один мужчина прежде не делал. Так он заявлял свое право. Когда мы стояли в ночи под огромным мигающим небом, он нежно наставлял меня в его обманчивости. Звезды, что ты видишь над собой, говорил он, исчезли тысячи миллионов лет назад; а существуют именно те звезды, которых не видишь, — они и воздействуют на твою судьбу. Когда мы с ним лежали в высоких хладных травах, травы эти слегка смыкались над нами, словно стараясь нас укрыть. II

 Страсть мужчины — его триумф, как я узнала. А принять страсть мужчины — триумф женщины. III

 Он сделал меня своею невестой и привел меня в свой громадный дом, где пахло временем и смертью. Коридоры, двери, комнаты с огромными потолками, высокие окна вели в никуда. Ты когда-нибудь любила другого мужчину, как теперь любишь меня? — спросил мой синебрадый возлюбленный. Отдаешь ли ты мне свою жизнь? Что есть женская жизнь, которую нельзя выбросить! Он рассказал мне о дверях, что я могу отпирать, и комнатах, куда могу заходить свободно. Он поведал мне о седьмой двери, запретной, которую мне отпирать нельзя: за нею запретная комната, в которую я не могу войти. Почему не могу я в нее войти? — спросила я, ибо видела, что этого он от меня и ждет, и он ответил, целуя меня в лоб: Потому что я запретил. И он вверил мне ключ от двери, поскольку отправлялся в дальнее странствие. IV

 Вот он: золотой ключик, весит не больше перышка у меня на ладони. На нем слабо проступают пятна, словно бы крови. Он поблескивает, когда я подношу его к свету. Не знала ль я, что прежних невест моего любимого приводили в этот дом умирать? — что все они подвели его, одна за другой, и заслужили свою судьбу? Я сунула золотой ключик себе на грудь, носить у сердца как знак доверия любимого ко мне. V

 Вернувшись из своего долгого странствия, мой синебрадый возлюбленный убедился, что дверь в запретную комнату осталась заперта, и возрадовался; а когда осмотрел ключ, еще теплый от моей груди, увидел, что пятно на нем — старое, это старое пятно, и не я его посадила. И с великой страстью объявил он, что теперь я поистине жена ему; и что он меня любит превыше всех прочих женщин. VI

 Сквозь открытые окна незримые звезды воздействуют своей силою. Но если известна сила, незримы ли звезды? В нашей роскошной постели сплю я глубоко, и снятся мне сны, которые потом я не могу вспомнить, — невероятной красоты, мне кажется, и волшебства, и полные чудес. Иногда по утрам супруг мой их мне припоминает, ибо дивность их такова, что они вторгаются в сны и к нему. Как такое возможно, что именно тебе, не кому-нибудь, снятся такие сны, говорит он, — такие причудливые произведения искусства! И он меня целует, и, похоже, прощает меня. А я вскоре принесу ему дитя. Первое из множества его чад. * * *

 Легенда о Синей Бороде и его жутком замке — старейшая из всех предупреждающих сказок для женщин: вот титулованный господин, который женится на молоденьких красивых девушках, использует их и потом убивает, чтобы освободить место следующей молоденькой, красивой и наивной невесте. Каждую невесту он предупреждает: у него в замке есть одна комната, в которую ей нельзя входить. Но затем Синяя Борода уезжает в странствие, ключ доверяет ей, а чрезмерно любопытная девица неизменно отпирает дверь и обнаруживает трупы своих предшественниц. Она ослушалась своего супруга и повелителя, и за это он ее убивает. В моей версии этой сказки «молодая, красивая и наивная невеста» не так уж и наивна. Она расчетлива, хитра. Она перехитрит Синюю Бороду, выполнив его наставленье — ведь он не ожидает, что она это сделает, — так, словно доказывает несостоятельность библейской Евы, поддавшейся искушенью. Таким образом, целиком и полностью сдавшись на милость хищного самца, молодая женщина «завоевывает» его — она первой из его невест беременеет, и принесет его дитя, продолжив род, что есть компромисс с вековым хищничеством мужчины. Здесь нет любви, нет романтики — лишь некая холодная, циничная сексуальная манипуляция. Но из нее вырастает возможность выживания женщины — и рождения ребенка. Я не стремилась выставить мою женскую фигуру образцом для подражания. Она не «сестра» своим предшественницам: ей известно, что если она встанет в один с ними ряд, Синяя Борода убьет и ее — так же, как их. «Синебрадый возлюбленный» — сама по себе сказка с предостережением, маленькая трагическая притча, от которой читателю надлежит отпрянуть, содрогнувшись: «Слава богу, что я не таков. Ни за что не пойду на компромисс со злом! » — Дж. К. О. Перевод с английского Максима Немцова  Джон Апдайк
 СИНЯЯ БОРОДА В ИРЛАНДИИ
 Франция. «Синяя борода» Шарля Перро
 

 Да, местные чудесны, — вынужденно согласился Джордж Элленсон еще в Кенмэре. Его жена Вивиен была на двадцать лет его младше, но почти такая же высокая, волосы темные, а черты лица — решительные и заостренные; соглашаясь с ее утверждениями, ему удавалось не отягощать их супружества. И все же он таил внутри некоторое сомнение. Если ирландцы так чудесны, почему Ирландия — такой печальный и пустой край? Вивиен, удаленная от него на целое поколение, — инстинктивная феминистка, но ему любая история нескончаемых гонений казалась подозрительной. Конечно же, восьмидесятикомнатные дворцы, которые британская знать себе понастроила, впечатляли, и — каменные стены еще стоят, тростниковые крыши обрушились — трогал вид развалин лачуг, где ирландцы ели свою картошку, запивали виски и помирали. Вивиен необъяснимо обожала эти лачуги: снаружи они все смотрелись одинаково, а когда удавалось проникнуть внутрь через дверной проем без двери или заглянуть в оконце-дыру без створок, обнаруживался грязный земляной пол, свалка гниющих досок, что когда-то, наверное, были мебелью, и кое-какие пластмассовые или алюминиевые отбросы, оставленные незваными гостями вроде них с Вивиен. Она примечала его неубежденность. — А как они разговаривают на своем языке, — настаивала она, — и оставляют детей приглядывать за магазинами вместо себя. — Чудесно, — соглашался он. Сидя со своей не слишком, как он надеялся, комически молодой женой в вестибюле гостиницы перед мерцающим синим огнем, что был то ли газовой имитацией торфяного пламени, то ли подлинно им, Элленсон сомневался. Стакан виски, в котором уже растаял одинокий кубик льда, лишь усилил его естественную сонливость. Они сегодня катались по полуострову Дингл в туманной мороси, а потом к югу от Кенмэра по узкому горному шоссе из Килларни, Вивиен всю дорогу вопила от страха, и он совершенно вымотался. После итальянского отпуска два года назад он поклялся никогда больше не арендовать с ней машину за рубежом, но вот поди ж ты — сдался, в стране с еще более узкими трассами и левосторонним движением. На самом сложном участке сегодняшнего пути — по легендарному ущелью Молл, с «мерседесом» на хвосте, набитым немцами, они оживленно размахивали руками, — Вивиен вместо того, чтобы смотреть по сторонам, скрутилась в жгут на пассажирском сиденье и уткнулась лицом в подголовник, рыдала и обзывала его садистом и извергом. Потом уже, доставленная в целости и сохранности на гостиничную стоянку, она пожаловалась, что так резко вывернулась на сиденье, что у нее теперь болит поясница. Более всего в этих припадках истерики его возмущало, что когда ее отпускало, она рассчитывала, что тут же отпустит и его. Со всем ее феминизмом она все равно оставляла за собой право фемины устраивать бессмысленные бури эмоций, за которыми автоматически сияло бы солнце мужского прощения. Сидя у вялого огня, словно чувствуя угрюмый след его недовольства и намереваясь изничтожить его, она зажглась безупречной улыбкой. Губы у нее были широки и подвижны, однако тонки и поджаты, будто — как ему показалось в полудреме у прыгающего газового пламени — копии ее бровей сшили вместе концами, и получился рот. — А помнишь, — начала она, предлагая запечатлеть в памяти то, что произошло всего несколько часов назад, — даму из лавки, за Динглом, где я умоляла тебя остановиться? — Ты настояла, чтобы я остановился, — поправил он ее. Она сказала тогда: если он не признает, что они заблудились, она выскочит из машины и обратно пойдет пешком. Как же они могли заблудиться, возразил он, если море слева, а горы — справа? Но море прикрыло туманом, а вершины каменистых сопок тонули в тучах, и она не поддавалась на уговоры; наконец он ударил по тормозам. Оба выбрались из автомобиля. Полуосвещенная лавка выглядела пустой, и они уже собрались возвращаться, как внутри за кружевными занавесками сгустилась чья-то тень: хозяйка возникла из комнаты, где она сторожко обитала, качаясь в кресле, быть может, и смотрела те немногие каналы телевидения, какие можно поймать в этой глуши. Он удивлялся, насколько здесь, в южной Ирландии, мало телевидения, а также дивился гэльскому, на котором говорили вокруг — в лавках и пабах, молодняк и старики. Таково было свойство его собственного провинциализма — удивляться провинциализму других: он-то полагал, что Америка, ее язык и все ее телеканалы уже должны распространиться повсеместно. То была и впрямь лавка: на темных полках лежали товары в банках и полиэтиленовых упаковках, а в дымчатой витрине хранились сладости и сегодняшние газеты. Но Элленсоны воспринимали это все едва ли не как декорации, хитро устроенные для их визита. Деревня неподалеку казалась заброшенной. Хозяйке — волосы затянуты в тугой пучок, осанистая фигура облачена в монашески-серое платье, — будто было меньше лет, чем скажешь внешне, словно актрисе в бифокальных очках, обряженной в крысиный серый; она описывала местные повороты так, будто за все годы, что провела на этом береговом утесе, ей никогда прежде не доводилось растолковывать дорогу туристам. В происходящем витала суровая церемонность, и это остудило сварливую парочку. Чтобы воздать хозяйке за труды, они купили экземпляр местной газеты и конфет. В Ирландии они пристрастились к конфетам и ели их в машине: он — «Лакричную всячину», а она — солодовые шарики в шоколаде под названием «Солодей». Эта встреча насытила их, они вернулись к машине, и токи раздражения, сновавшие меж ними, мгновенно утихли. И все же, несмотря на театрально точные указания, Элленсон, судя по всему, повернул не туда, потому что часовню Галларус они так и не проехали, а ему хотелось на нее посмотреть. Шартр часовен-ульев. В Ирландии все достопримечательности — в основном, камни. В итоге Элленсон ехал и ехал вверх по северному склону Дингла, а ему нужно было пересечь хребет Слив Миш, в объезд Трали, и тут его у ущелья Молл нагнали немцы, Вивиен устроила истерику, а он размышлял об ущельях меж людьми, даже посвященными в близость. У него было три жены. По его замыслу Вивиен должна была проводить его до могилы, но эта ее неожиданная сопротивляемость скорее поддерживала, нежели убаюкивала в нем волю к жизни. Его простое невинное мужское естество втянул в себя вихрь сексистских обид: мужчины некомпетентны (его стиль вождения за рубежом), мужчины смешны (его желание увидеть, faute de mieux, [10] заросшие лишайником серые домишки-ульи, дольмены, менгиры и разрушенные аббатства), мужчины смертельно опасны. Два года назад, из чисто политической предубежденности, его молодая жена впала в ярость в имении Габриэле Д'Аннунцио на озере Гарда — лишь потому, что всемирно известный поэт и путешественник поместил себя и тринадцать своих преданных последователей в одинаковые саркофаги, вздетые к солнцу на колонны. Мужчины — фашисты, заявила тогда Вивиен. У нее, как выяснилось, адская аллергия на историю, а ее сребровласый супруг приобрел очертания подателя древности. Тогда он предложил в следующую их зарубежную поездку посетить Эйре — край, чья история затуманена легендами и униженьем. Сама ее форма на карте рядом с островерхой вздыбленной фигурой Великобритании намекала на сгорбленную округлость послушного супруга. — Ты настояла, — повторил он, — и мы потом все равно заблудились и пропустили все красивые виды. Я не посмотрел часовню Галларус. Вивиен прямо у гостиничного камелька отмела его недовольные воспоминания. — Тут всё вокруг — сплошные виды, — сказала она, — и чудесные люди. Это всем известно. А ты весь день дергал эту несчастную японскую малолитражку и так, и эдак, будто шпана малолетняя, никакого удовольствия по сторонам смотреть. Хоть на миг отвлекусь от карты — и ты уже потерялся. Ноги моей завтра не будет в этой машине, слово даю. Ему нестерпимо хотелось кочергой пошуровать в огне, но поддевать он взялся Вивиен: — Дорогая, а я думал завтра поехать с тобой на юг, в Бантри и Скибберин. С утра Дом Бантри, вечером — Сады Крейг и быстренько пообедаем в Баллидехобе. — И Элленсон улыбнулся. — Ты чудовище, — сказала Вивиен весело, — Ты и правда собрался заставить меня пережить весь завтрашний день с тобой за рулем, на этих жутких дорогах? Мы пойдем пешком. — Пешком? — Джордж, я поговорила тут с человеком в конторе, помощник управляющего, пока ты надевал рубашку с галстуком. Он такая милашка — сказал, что туристы в Кенмэре гуляют. Дал мне карту. — Карту? — Еще один стакан виски отправит его на дно моря. Но поди плохо? Эта женщина — ходячий кошмар. Она извлекла маленькую карту, отксерокопированную на зеленой бумаге, — узор из пронумерованных линий, опутывающих фаллический выступ залива Кенмэр. — Я сюда приехал, чтоб гулять? — Но какие тут споры. Вивиен была настолько вздорна, что отказалась включать в их маршрут графство Клэр — с древними церквями и красивыми скалами, у подножья которых разбилась часть Испанской армады, — лишь потому, что его предыдущую жену звали Клэр. Наутро бес внутри него, начитавшись путеводителя, не удержался и подначил ее: — Сегодня идеальный день, — провозгласил он, — проехать по Кольцу Беры. Сможем повидать огамический камень в Балликровейне, а если времени хватит, доберемся на канатной дороге — единственной в этом чудесном зеленом краю — до острова Дёрзи. Благословенная дорога вьется, как здесь написано, по горным прибрежным районам с видами и на залив Бантри, и на Кенмэр. Здесь находится знаменитое каменное кольцо, а всего в двух милях отсюда — руины Имения Паксли! Всего сто сорок километров — и мы объедем все кольцо; восемьдесят восемь миль чистейшего удовольствия — и это не считая канатной дороги. — Ты совсем трёхнулся, — сказала Вивиен, применив одно из молодежных сленговых выражений, которых, как ей было известно, он терпеть не мог. — Я не сяду с тобой в машину вплоть до самого возвращения в Шэннонский аэропорт. Да и то. Скрывая обиду, Элленсон пожал плечами: — Ну, тогда можем еще раз прогуляться в город, к местному кругу. Я, по-моему, не все его нюансы уловил с первого раза. Там, у круга, было довольно мило. Они заехали в тупичок в том углу Кенмэра, что попаршивее, и там маленькая девочка в школьном джемпере застенчиво попросила с них пятьдесят пенсов за вход, а ее мать и другие ее дети смотрели за ними в окно. Элленсоны прошли через калитку, по грунтовой тропке мимо сложенной стопками черепицы, мимо канавы, переполненной пластиковым мусором, и прибыли к маленькой выстриженной лужайке, на которой неровным кругом хранил молчание узор из пятнадцати разных валунов. Элленсон обошел их, пытаясь выкопать в своем атавистическом сердце смысл этих пре-кельтских камней. Жертвоприношения. Тут, при определенных небесных парадах, было место жертвоприношений, подумал он, обернувшись и увидев Вивиен, стоявшую в центре круга в слишком ярко-синем дождевике. — Мы прогуляемся, — согласилась она, — но не к тем жутким камням, которые тебя так воодушевили непонятно с чего. Что за тупость — глазеть на камни, которые кто-то, может, вчера положил, откуда нам знать. Тут в округе больше этих якобы доисторических лачуг, чем было сто лет назад, — мне вчера тот милый юноша из конторы сказал. Он говорит, что разумные люди, приехав в Кенмэр, гуляют подолгу. — Да кто он такой, этот парень, что его, бля, вдруг стало так много в моей жизни? Чего он тогда сам не погуляет с тобой, если ему так хочется? Покраснела ли? — Джордж, ну правда. Он мне в сыновья годится. — Довольно неловкое утверждение, сделанное сгоряча. Она могла быть матерью двадцатиоднолетнего, если бы забеременела в девятнадцать. На самом же деле она не рожала, и когда они только поженились и ей было тридцать с чем-то, надеялась родить от него. Но он людоедски отказался: он сыт по горло детьми — дочь от Джинэнн, двое сыновей от Клэр. А теперь время ушло. Он считал свою теперешнюю жену вопиюще моложе себя, но уж пришел и ушел ее сороковой день рождения, и с тех дней, когда они тайно встречались, в трепещущих тенях неведения Клэр, лицо Вивиен стало угловатым и исчерченным линиями постоянной досады. Молодому человеку в гостиничной конторе — кроличьей норе за стойкой с ключами, где слышимо возились и ржали ирландцы из персонала, — было не меньше двадцати пяти, а то и тридцати, у него уже и свои дети водились, вероятно. Стройный, черноглазый, млечнокожий и безупречно любезный. Однако любезность его имела некий заряд — акцент — лукавства. — Да, прогулки — самое оно для этих мест, мы не тяготеем к организованному спорту, как это привычно в Штатах. — Мы здесь проезжали мимо полей для гольфа, — сказал Элленсон, не слишком желая спорить. — Вы сочли бы гольф организованным спортом? — быстро переспросил помощник управляющего. — Боюсь, я в него играю иначе. Как говорится у нас тут, это неблагодарная разновидность прогулки. — Кстати о прогулках… — Вивиен извлекла свою маленькую зеленую карту. — Какую бы вы посоветовали нам с мужем? Конторский обвел их обоих взглядом черных глаз, после чего решил смотреть на нее, склонив набок свою аккуратно причесанную голову. — А насколько он крепок? Невыносимо по-женски Вивиен восприняла вопрос всерьез. — Ну, он довольно беспорядочно водит, но в остальном — вполне. Элленсона этот разговор возмутил. — Когда я последний раз навещал врача, он сказал, что у меня прекрасные артерии. — А, я так и подумал, — сказал молодой человек, милостиво глядя ему в лицо. — Но не стоит ему начинать с чего-либо слишком крутого, — сказала Вивиен. — Тогда Куррабег — то, что нужно. В основном это ровная дорога с прекрасным видом на долину Ротти и на бухту. Прихватите зонтик — от тумана, а также и ваш милый синий плащ, и если супруг вдруг как-то осунется, всегда сможете остановить проезжающий автомобиль — привезти назад тело. — Мы что же, будем гулять по проезжей части? Она явно забеспокоилась. При всей самоуверенности у Вивиен имелись раздражающие залежи нерешительности. Клэр, помнил Элленсон, каталась с ним на скутере по всем Бермудам, доверительно вцепившись ему в торс, двадцать лет назад, и гоняла с детьми на велосипедах по Нантакету. У них с Джинэнн, когда они жили в Техасе, был кабриолет «форд-буревестник», и обычно по дороге между Лаббоком и Абилином они гоняли под сто миль в час, а впадины и спуски на трассе 84 полнились зыбкими миражами. Он помнил, как у ее потных висков плескались волосы, обесцвеченные пряди в стиле 50-х, и как она задирала юбку до талии, чтоб промежность подышала, — под рулем. Джинэнн была крутая, а ее соки — нектар, покуда бесшабашность и любовь к скорости не вынесли ее начисто из жизни Элленсона. Эта потеря его ожесточила. Помощник управляющего словно бы торжественно посочувствовал страхам Вивиен: в его секундной имитации задумчивости сквозил дух пародии, с какой ирландцы привносят музыку в самое формальное общение. — О, по моему суждению, в это время года машин будет не так много, чтобы нарушать вашу непринужденность. Высокогорные дороги. Оставьте машину на перекрестке, как показано на карте, а потом два раза направо и вернетесь к началу пути. И все-таки Элленсон чувствовал, что их наставник ощущал какую-то вежливо недосказанную неуверенность в их начинании. В их арендованной машине с зеркалами в самых неожиданных местах, с норовистой путаницей коробки передач на полу, покуда Вивиен со всей очевидностью прикусывала язык, чтобы не критиковать, он вывез их из Кенмэра — мимо кладбища со знаменитыми святыми колодцами, по однорядному горбу каменного моста, вверх между сгрудившимися живыми изгородями — на голые сопки, чьи контуры из окон гостиничного номера Элленсонов удваивались в зеркальной глади озероподобного устья реки. Встречных машин — ни одной, и Вивиен пришлось напрягаться меньше, нежели на кольцевых дорогах. С разложенной на коленях картой она в конце концов объявила: — Вот этот перекресток, должно быть. Скромное пересечение двух дорог, места на грунтовой обочине — едва-едва на одну машину. Там они и оставили, заперев, свою. Стояло нераннее утро в водянистом бледном солнечном свете. Судя по резкости ветра, они забрались выше Кенмэра. Отправились пешком по прямой дороге, не такой длинной и переливчатой, как трассы в Техасе, но с тем же обещанием миража. Пересекли ручей, скрытый зеленью почти целиком, кроме журчания. Над дорогой высился домик, то ли построенный, то ли восстановленный, без признаков жизни. Тут и земли, и дома, должно быть, дешевы. Ирландия опорожнялась многие века. Кромвель уменьшил ирландскую нацию на полмиллиона, они опять упрямо расплодились — чтобы их через двести лет истребил картофельный голод. Поначалу Вивиен спортивно шагала впереди, алкая лачуг и девственных видов. Она взяла с собой в поездку новые кроссовки — белоснежные, с красными нашивками, набухшие новейшими складками беговых технологий. Такая обувь не украшала ног, а если сравнивать с лодыжками Джинэнн, у этой жены они довольно широкие. Ноги ее по-дурацки торчали из-под подола ярко-синего дождевика, мелькали по дорожному покрытию, полосатые, как птицы. А где же настоящие птицы? В Ирландии, похоже, их осталось немного. Возможно, мигрировали с местными жителями. Голод с птицами жесток, но то было давным-давно. Живые изгороди поредели, и после невидимого ручья дорога принялась настойчиво подниматься в гору. Он начал обгонять свою молодую супругу — пришлось сбавить шаг, чтобы идти в ногу. — Знаешь, — сказала она, — я действительно потянула вчера спину в машине, а эти новые кроссовки — совсем не то, что рекламируют. У них там столько всего внутри наворочено, будто они над моими ногами измываются. Прямо бедра мне выпихивают из суставов. — Ну, — ответил он, — можешь пойти босиком. — Джинэнн пошла бы. Клэр, вероятно, тоже. — А хочешь — вернемся к машине. Мы прошли меньше мили. — Всего-то? Я и подумать не могу сказать этим гостиничным ребятам, что мы не осилили их маршрут. Вон уже и первый правый поворот. Т-образный перекресток никак не был обозначен. Элленсон глянул в зеленую карту и пожалел, что она уж настолько схематична. — Да, похоже, — нерешительно согласился он, и они двинулись дальше в гору. Узкая дорога взбиралась дальше вверх по еще большей пустоши. Ирландская пустота отличалась от техасской или той, что у шотландских нагорий, где они как-то странствовали с Клэр. В местном запустении было что-то задушевное. Купола засоренной камнями травы рисовали высокий горизонт под бурливыми облаками с мутной сердцевиной. Всему вокруг недоставало цвета — Элленсон ожидал и траву зеленее, и небо синее. Пейзаж облачился в блеклые, монашеские цвета, как и люди в здешних городах. Это запустение — стыдливо, непритязательно. — Похоже, — сказал Элленсон, чтобы прервать тишину их натужной ходьбы, — все здесь когда-то было застроено фермами. — Я не заметила ни одной хижины, — сказала Вивиен с ворчливостью, которую он списал на ее больную спину. — Эти вот груды камней — не поймешь, человек или Бог, так сказать, их тут разложил. Джинэнн была баптисткой без предрассудков, Клэр — воцерковленной в епископальную веру. Вивиен же происходила из решительно нерелигиозной семьи бывших католиков, ученых, что праздновали Рождество без елки, а День благодарения — без благодарностей, и Элленсону это представлялось жутковатым. Странное дело, думал он на ходу, жены-еврейки у него ни разу не было, хотя еврейские женщины в прошлом — лучшие его любовницы, самые сердечные, самые умные. — В путеводителе написано, что даже с холмов видно зеленые участки, оставшиеся после картофельных посадок, но мне ни один не попался, — пожаловалась Вивиен. Отвечать он не стал, и время потекло дальше бессловесно. Не он составлял путеводитель. Подошвы их ног шелестели и шуршали. Элленсон откашлялся и сказал: — Теперь понятно, почему Беккет писал так, как писал. — Он уже давно потерял счет времени их бредшему вперед молчанию, и слова его будто проржавели. — В ирландском пейзаже поразительно много пустоты. Как нарочно, из прорехи в облаках полился серебристый свет, понесся по вершинам унылых холмов, постепенно приблизился. — Я уверена, это не та дорога, — сказала Вивиен. — Нам не встретилось ни одного знака, ни дома, ни машины — ничего. — Казалось, она сейчас расплачется. — Зато мы видели овец, — ответил он с воодушевлением, смахивавшим на жестокость. — Сотни овец. Это правда. Овцы — бледнее валунов, но такие же размытые — бродили по широким полям, раскатанным по обеим сторонам дороги. Прямоугольными своими пурпурными зрачками они пялились в профиль на шагавшую мимо пару. Временами какой-нибудь особенно энергичный баран, грудь напудрена ошеломительно розовым или бирюзовым, при виде человеческих чужаков отскакивал в гущу овец. Одинокие пряди колючей проволоки усиливали каменные заграждения и гниющие заборы дряхлеющих пасторалей. Лишь эта проволока да сосновые столбы с проводами вдали говорили о том, что здесь и до них бывали люди XX века. Земля западала и дыбилась, и каждый новый подъем открывал их взорам еще овец, еще участок дороги. Туча с особенно обширным свинцовым нутром затемнила этот лунный пейзаж, уронила чуть-чуть капель; когда Вивиен открыла зонтик, брызг уже не стало. Элленсон поискал глазами радугу, но та обманула его зрение, как лепрекон, обещанный в их вчерашней поездке к ущелью Молл шутовским дорожным указателем «ЛЕПРЕКОНСКИЙ ПЕРЕХОД». — И где же этот второй правый поворот? — спросила Вивиен. — Дай мне карту. — Карта нам ничего не говорит, — ответил он. — Судя по тому, как ее нарисовали, мы обходим кругом городской квартал. — Я знала, что это не та дорога, не понимаю, зачем я позволила себя уговорить. Мы протопали уже несколько миль. У меня спина разламывается, черт бы тебя драл. Меня бесят эти хамские, громоздкие боты. — Ты сама их выбрала, — напомнил он. — И они, мягко говоря, не дешевые. — Элленсон попытался извлечь из себя хоть немного доброты. — Весь маршрут — четыре с половиной мили. Американцы совсем растеряли чувство, сколько это — одна миля. Они думают, что это одна минута сидя в машине. — Или того меньше, если за рулем Джинэнн, юбка подоткнута, чтоб промежность проветривалась. — Не будь таким занудой, — сказала ему Вивиен. — Ненавижу мужчин. Выхватывают карту у тебя из рук, никогда не спрашивают, куда идем, а потом отказываются признавать, что заблудились. — У кого, дорогая, нам было спросить, куда идти? Мы ни одной живой души не встретили. Последняя виденная нами душа — тот волоокий юнец из гостиницы. Я прямо слышу, как они толкуют с полицией. «А, да пара одна американская, — говорит он. — Она — такая врановласая деваха, а он — сивый старичина. Топали к хребту Макгилликадди, без ничего, мож, только кружка самогона да нажористого свиного хрящика по котомкам». — Не смешно, — проговорила она новым, срывающимся тоном. Он и не заметил, как она впала в исступление. В ее темных глазах появился серебристый отблеск — слезы. — Я и шагу больше не пройду, — объявила она. — Не могу и не буду. — А вот, — сказал он и ткнул в удачно подвернувшийся обширный камень в скальной стенке на обочине. — Отдохни немного. Она села и повторила чуть ли не с гордостью: — Я и шагу больше не сделаю. Не могу, Джордж. Адски больно. — Она решительно стащила косынку с головы, но куда ее волосам до летящего по ветру золота Джинэнн в кабриолете. Вивиен смотрелась старой, потасканной. Увечной. — Что ты хочешь, чтоб я сделал? Вернулся и подогнал машину? Он хотел сказать так, чтобы предложение звучало абсурдно, но она не отказалась, а только поджала губы и уставилась на него — сердито, вызывающе. — Мы из-за тебя заблудились, а ты этого никак не признаешь. Я и шагу больше не сделаю. Он представил это — она не двигается с места, никогда. Тело ее ослабнет и умрет за неделю, кожу и кости вымоет погода, смешает их с землей, как труп мертворожденного ягненка. И лишь овцы будут тому свидетелями. Лишь овцы сейчас смотрели на них боками голов. Элленсон отвернул свою и вперился в дорогу, чтобы Вивиен не увидела спокойной безжалостности у него на лице. — Смотри, дорогая, — произнес он чуть погодя. — Видишь, дальше по дороге линия телеграфных столбов загибается? Уверен, это второй правый поворот. Всё как по карте! — Не вижу я никаких загибов, — ответила Вивиен — но, судя по тону, желала, чтобы ее уговорили. — Вон, под контуром второго холмика. Проследи взглядом вдоль дороги, милая. — Элленсон ощутил себя невозможно высоким, будто образ Вивиен, навсегда вписанный в ирландский пейзаж, имел центробежную силу, выпихивал его вовне, в свежее будущее, к еще одной жене. Какая она будет, эта четвертая миссис Элленсон? Еврейка, скорая и веселая на язык, с тяжелыми бедрами, звонкими браслетами на чарующе волосатых запястьях? Чернокожая статная фотомодель, которую он спасет от кокаиновой зависимости? Маленькая японка, шелковистая и яростная в своем кимоно? А может, одна из его давних любовниц, на которой он в прошлом не смог жениться, но любовь ее никогда не угасала, и чудесным образом она не состарилась? И все же, по какой-то социальной инерции, он все улещивает Вивиен. — Если там нет правого поворота, ты посидишь на камне, а я вернусь за машиной. — Как ты вернешься? — спросила она с отчаянием. — Это ж займет вечность. — А я не пешком, я бегом, — пообещал он. — Трусцой. — У тебя инфаркт будет. — А тебе не все равно? Одним мужчиной-убийцей на свете меньше. Одним всплеском тестостерона. Смерть, мысль о смерти кого-то из них, казалась восхитительной — в этих серо-зеленых пейзажах, опустошенных голодом и английской жестокостью. Он читал, что британские солдаты ломали потолочные балки в домах голодающих местных и поджигали кровлю. — Не все равно, — сказала Вивиен. Смягчилась. Она сидела теперь на своем камне, чопорная, но с надеждой, будто девица на танцах в ожидании приглашения. Он спросил: — Как твоя спина? — Встану — посмотрим, — ответила она. Она поднялась, и он заметил, что фигура у нее со времен их знакомства раздалась — в талии и в лодыжках, теперь они стали пухлыми, как ее неудобные кроссовки. Еще и спина теперь больная. Словно пытается догнать его в старении. Она сделала несколько экспериментальных шагов по узкой щебеночной дороге, проложенной, казалось, только ради паломничества Элленсонов. — Пошли, — произнесла она воинственно. И добавила: — Только чтобы доказать тебе, что ты не прав. Но он не ошибся. Дорога раздваивалась: ветка поуже тянулась вперед, за холмик, а та, что пошире, сворачивала направо, вдоль деревянных столбов линии электропередач. Параллельно каменистым хребтам слева и видом на долину справа дорога вела вверх-вниз оживленно, даже развлекательно, мимо разбросанных там и сям домов и маленьких распаханных участков, разнообразивших каменистые пастбища. — Как думаешь, это картофельные участки? — спросил он. Он стеснялся и гадал, какие из его кровожадных мыслей она смогла прочитать. Образ ее, сидящей на одном месте — ни дать ни взять труп, — все ширился в его сознании, как круги на черной воде от брошенного камня. Сиюминутный восторг от удачно приложенного к ее черепу камня или куска кремня, острого, как нож, что чиркает по ее горлу, — его ли это виденья в этой библейской глуши? На дороге — теперь повыше и пошире — мимо них проскочила машина, потом еще. Стояло воскресное утро, и неулыбчивые местные катили к церковной службе. Лица их были неприветливее, чем у лавочников в Кенмэре: никто не махал им, никто не предлагал подвезти. Один раз, на слепом повороте, паре пришлось отскочить на травянистую обочину, иначе их бы сбили. Вивиен казалась довольно прыткой, верткой. — Как твоя бедная спина, держится? — спросил он. — Кроссовки все еще портят жизнь бедрам? — Мне лучше, — ответила она, — когда я об этом не думаю. — Ой. Прости. Надо было позволить ей ребенка. А теперь уж поздно. И все же он не жалел. Жизнь и так сложная. Дорога сделала третий правый поворот — прямо как на карте — постепенно, однако неуклонно; от нее в стороны к холмам уходили гравийные проездные тропы. Хотя залив Кенмэр уже блестел впереди — язык серебра в дымчатой дали — их по-прежнему вело вверх, с подъемами и поворотами, все ближе к каменистым гребням, что становились все эпичней. Овцы теперь бродили, похоже, без всяких выгородок — баран с алой грудью пронесся по скальному склону и через дорогу, разбрасывая копытами камни. Где-то так далеко, будто это другая страна, осталась линия телеграфных проводов вдоль той прямой дороги, где Вивиен заявила, что более не сделает ни шага. Впереди послышался приглушенный клекот — пара ястребов парила неподвижно у самой высокой скальной стены, вися на ветру, который Элленсоны не могли ощутить. Их тонкий нерешительный крик показался Элленсону прощающим, как и голос Вивиен: — А теперь я адски хочу писать. — Ну и давай. — А если машина? — Не будет ее. Они уже все в церкви. — Тут даже спрятаться негде, — пожаловалась она. — Да прямо тут и присядь, у дороги. Господи, вот ты зануда-то. — Я не удержу равновесия. Он не раз до этого замечал — на льду или на высоте, — насколько оно у нее шатко. — Удержишь. Вот. Дай руку, обопрись на мою ногу. Только на ботинок не написай мне. — Или себе, — сказала она, присев на корточки. — Может, помягче станут. — Не смеши меня. Со мной сделается недержание. Это из набоковского «Бледного огня» — они оба его обожали, еще когда их заигрывание осторожно развивалось через социально приемлемый обмен книгами. У нее все получилось. В великой ирландской тиши запустения хрупкое журчанье казалось шумным. Пссшшшшшли-пип. Элленсон вскинул голову — посмотреть, наблюдают ли ястребы. Он откуда-то знал, что ястребы могут читать газету с мили. Но что они в ней разберут? Заголовки, растровые картинки? Кто знает, что видит ястреб? Или овца? Они видят лишь то, что им необходимо. Пучок съедобной травы или рывок полевки в укрытие. Вивиен встала, натянула трусы и колготки на мелькнувшие проблеском лобковые волосы. Мощный аммиачный дух взвился следом за ней, незримо поднимаясь с придорожной земли. О, давай заведем ребенка, подумал он, но не выразил вслух этот внутренний крик. Слишком поздно, слишком стар. Пара двинулась дальше, онемелая от миль, протекших под их ногами. Они достигли верхней точки дороги и увидели далеко внизу крошечную оранжевую звездочку их «тойоты-компакт» от «Евродоллара», оставленной в изгибе обочины на первом перекрестке. Когда они спускались к ней, Вивиен спросила: — А Джинэнн понравилась бы Ирландия? Сейчас странствие памяти в такую даль получилось с трудом. — Джинэнн, — ответил он, — нравилось все — первые семь минут. А потом ей становилось скучно. Что это ты вдруг ее вспомнила? — Из-за тебя. У тебя на лице была Джинэнн. Оно другое, не такое, как от Клэр. От Клэр ты делаешься как бы унылым. А то Джинэнн — свирепым. — Дорогая, — сказал он ей, — ты придумываешь. — Вы с Джинэнн были такие молодые, — продолжила она. — Я только в школу пошла, а вы уже были женаты и с ребенком. — У нас была жадность пятидесятых. Казалось, нам все дастся, — сказал он, довольно рассеянно, старательно соглашаясь. Его-то ноги в затасканных кожаных туфлях тоже начали бунтовать — спускаться оказалось труднее всего. — Тебе это все еще кажется. Ты не спросил, нравится ли Ирландия мне. Беккетовская эта пустота. — И как, нравится? — спросил он. — Да, — ответила она. Они вернулись туда, откуда начали. * * *

 «Синюю бороду» Шарля Перро иногда воспринимают как историю, предназначенную для подготовки юных дев к суровым потрясениям семейной жизни. Такую интерпретацию отлично поддерживала кровавость этой сказки: она одновременно щекотала нервы и ужасала читателя. Однако, многие бескровные современные вариации, особенно эта, покойного Джона Апдайка, впечатляют не менее. Хоть его пара — наши современники, образованные и явно любящие друг друга люди, они, тем не менее, обременены болезненной связью, требующей от них поблажек и тайн друг от друга, и, хоть и нет за всем этим комнат, забитых окровавленными конечностями, оно мучительно само по себе. Преткновение Джорджа и Вивиен — не в том, что они не любят друг друга, а в том, что любовь не отменяет тихой мрачности любого супружества. Даже когда сами выбираем себе возлюбленных, мы отдаемся на милость их внутренних жизней — того пространства, где они обитают дольше всего. — К. Х. С. Перевод с английского Шаши Мартыновой  Рабих Аламеддин
 ПОЦЕЛУЙ, ПРОБУЖДАЮЩИЙ СПЯЩИХ
 Франция. «Спящая красавица» Шарля Перро
 

 Мама отдала распоряжения, служанки приступили к уборке. Одна вымыла полы и протерла их щелоком, другая пропылесосила гостиную. Мама веером разложила по кофейному столику журналы, чтобы название каждого различалось с одного взгляда. Мне оставалось лишь наблюдать за всем происходившим. Я взяла щетку, расчесала — вернее, распутала — волосы и объявила: — Я замухрышка. Мама на миг замялась. — Мне это слово не нравится. — Я замухрышка. — Ладно, — сказала она. — Может, ты и замухрышка, но чистенькая. Ты чистая замухрышка. — Отчищенная. — Пусть так, ты моя замухрышка, — сказала мама, — но сегодня мы это поправим. — И начала мыть руки. На лице ее застыла улыбка, а может — гримаса. Сквозь пластик такие тонкости не различишь. Я и была замухрышкой. Пораженной ТКИДом, тяжелым комбинированным иммунодефицитом (только без шуточек про СПИД, я не настолько захмурышка). В-клетки во мне отсутствовали, Т-клетки — тоже, и ничто не могло защитить меня от любого организма, которому пришла бы охота пролезть в мое тело. Я была осенней паутинкой, но только двуногой и говорящей. Веселого мало. Тринадцать лет — тринадцать лет жизни в пузыре: все вокруг отмыто дочиста, каждый дюйм моей кожи ежедневно протирается, мир с его опасностями ко мне и близко не подпускают. Веселого вдвое меньше. Мама не сомневалась, что монахини смогут меня вылечить — слова «не сомневалась» подчеркиваются жирной чертой, потом двумя, потом тремя. Она от кого-то услышала о них, связалась с ними и поверила в их чудеса. Но уговорить их приехать к нам не смогла, какие только деньги ни сулила. Покой, в котором у них происходят исцеления, с места не сдвинешь. Мне предстояло впервые за многие годы вылезти из пузыря и отправиться к ним. Проехать сотни миль до какого-то задрипанного замка в некоей богом забытой деревушке, притулившейся у черта на куличках. Что прикажете брать с собой в такую дорогу? Водитель остановил машину перед верблюдами. Нас поджидали три монахини, одетые в аккурат для Дня всех святых — белые рясы и все прочее. Мы приехали к ним лесом, по разбитой гравиевой дороге (рессоры «мерседеса» вовсе не отличались совершенством, какое приписывала им реклама). Пышная растительность еще обступала машину с трех сторон, но впереди лежала пустота — пустыня, в которой не росло ничего, совсем ничего. — Верблюды? — возмутилась мама. — Сиди здесь, я ими займусь. Я ее приказа не выполнила. Прокатиться на верблюде было интересно — для разнообразия, если не для чего-то другого. Хотя выбираться из машины в защитном скафандре с кислородным баллоном на спине — то еще удовольствие. Мама о чем-то препиралась с монахинями, пока одна не спросила, не больна ли и она тоже. — Нет, — ответила мама, — только мой ребенок. Я ношу это, чтобы она не чувствовала себя белой вороной. — «Из солидарности» — так она обычно выражалась. На ней был такой же защитный скафандр, минус баллон, но, конечно, ее был подогнан по фигуре. — Мы можем доехать туда машиной, — говорила она. — Верблюды нам ни к чему. Вам, дамы, стоило бы взять на вооружение кое-какие из наших современных удобств. — Машина там не выживет, — ответила одна монахиня. — Там и верблюды с трудом выживают, — сказала другая. — Перейдя границу, — сказала третья, — вы попадете в места, где не выживает ничто. Во всяком случае — надолго. Ни человек, ни растение, ни инфекция. Так будет, пока она не достигнет покоя. — Скафандр ей не понадобится. — И никто не сможет ее сопровождать. В живых остаются только взыскующие. — Верблюды, может быть, и вернутся. — Если им повезет. — Если принцесса озарит их участь улыбкой. Мама все пыталась прервать их речи: — Нет, так не пойдет… Похоже, вы совершенно спятили… Это безумие… По крайней мере, pâ te de campagne[11] она с собой взять может? — а монахини объясняли, что мне следует сделать: как добраться до покоя, как не потревожить спящую, как искать в себе возможные знаки исцеления, как правильно разделить три каравая хлеба и три яйца и, самое главное, как удостовериться, что у меня достаточно сил для чреватого опасностями возвратного путешествия. Голод. Меня терзал голод. Живот скручивало и пробирало судорогой, желудок бурчал и порыкивал, а сама я по меньшей мере раз в час принималась хныкать. Но осмелилась ли я прикоснуться к последнему яйцу? Нет, не осмелилась. На вишневого цвета ночном столике лежали рядом с наполненным водой глиняным кувшином последнее крутое яйцо и последний каравай хлеба — такой же свежий, каким я его сюда принесла. Да и яйцу, пока оно покоилось рядом с принцессой, порча не грозила. Спящая красавица излучала такую силу, такую доброту. Мир и покой сочились из каждой ее поры, здоровье и благополучие царили в ее владениях. А я никогда еще не казалась себе такой крепкой — и такой голодной. С тех пор, как я пришла сюда, скафандр и баллон ни разу не понадобились. Поначалу я наслаждалась ощущением свободы, воли. Без пузыря дышалось легко. Я могла даже ущипнуть себя. Но вот еды мне определенно не хватало. Мой взгляд опять обратился к яйцу, желудок заскулил. Когда монахини только-только нашли принцессу, им захотелось держать ее целительную силу под рукой, и они попытались перенести спящую в монастырь, но даже приподнять не смогли. Собственно, вся компания принявших постриг девственниц не сумела вынести из комнаты ни единого камушка. По правде сказать, я ее хорошо понимаю. Ну, поскольку гора к ним не пришла, монахини надумали воздвигнуть поближе к замку монастырь, однако строительство прервалось на полдороге: от него пришлось отказаться, как только монахини усвоили, что в радиусе трех лиг от целительных покоев выжить неспособно ничто. Жизнь процветала в ней, смерть — за ее стенами: этакий Диснейленд наоборот. (Ой, не надо — все так и есть же. ) В маленькой светелке спала и дышала красавица, а все остальное в ее дворце, все остальные, были бездыханны. По разрушавшемуся замку во множестве валялись мощи ее родичей, скелеты вельмож и свиты, прислужников и рабов, попугаев и приживалов. Поднимаясь по лестнице, я переступила через многие груды костей. Ужас как неприятно. Девственный лес обращался в пустыню ровно в трех лигах от комнаты. Превращение было мгновенным, разительным: до незримой черты — лес, за нею — пустыня. Ни единое живое существо или растение не переступало ее. Перейдя границу, я не увидела больше ничего живого, пока не добралась до принцессы, лежавшей на кровати, что возвышалась, словно алтарь, в середине покоя. Принцесса лежала, облаченная в платье целительного, пусть и немного обескураживающего, цвета зеленого леса. Снаружи простирались чахлые останки того, что было некогда роскошным парком. Квадраты бесплодной земли вычерчивались проложенными человеком дорожками. Толстенные стволы и искривленные корни, похожие на скульптуры, изваянные безумным или безразличным художником, — вот и все, что осталось от огромных когда-то дубов, буков, берез и лип. Пыль пустыни проникла в каждый закуток замка — кроме непорочного покоя спящей, куда не осмелилась вторгнуться ни одна пылинка. Но я была так голодна. Совершенное по форме яйцо взывало ко мне. Совершенное по форме яйцо знало мое имя. «Разве я не великолепно, разве не обольстительно? — говорило оно. — Подойди же, съешь меня. Пожри, как пожрала моих братьев». Братьев его я и вправду пожрала. Мне надлежало выждать, прежде чем взяться за первое яйцо и сопутствовавший ему каравай, потом прождать еще некое время и съесть вторые. Третью же пару следовало употребить под самый конец, чтобы набраться сил для обратного пути. Я ждать не стала. Я была голодна. Слаба. Да и можешь ли ты винить меня за это? Едва войдя в покой, я ощутила голод, какого никогда прежде не знала. Теперь остались одно яйцо и один каравай — и ужасная дорога назад. Как я ее одолею? Я умру, безвестная и безымянная, в чужой земле, вдали от дома. Ну а поскольку уцелеть мне удастся навряд ли, может, все-таки съесть яйцо, утолить голод пораньше, не откладывая на потом? Чуть-чуть, а? Крохотный кусочек? Мне нужно было чем-то отвлечься. Ритуал томления — вот что все это было, обряд унылой скуки. Ни журналов, ни телевизора, ничего. В окне что ни день — все тот же вид: иссохшая земля тянется до узенького горизонта, бескрайняя, голая и скучная, скучная, скучная. Даже пластиковый пузырь — и тот был лучше. Я молилась о еде, о ливнях и бурях, но удовольствовалась бы и каплей дождя, струйкой разнообразия. Единственным, что я слышала, было медленное, мерное дыхание спящей — оно не менялось никогда и никогда не прерывалось. Весь покой пропах ею. Запах я и заметила первым, едва войдя: аромат летних цветов, жасмина и сирени, летних дней, никогда не менявшийся, никогда не прерывавшийся. Прежде чем меня одолела скука, я пыталась выяснить, откуда исходит этот запах — от какой части ее тела. Мой нос обследовал всю ее: одежду, волосы, рот, руки, ступни. Я даже под юбку залезла — там все было гладко. Зрелость еще не поразила ее. Аромат же исходил отовсюду. Ей не было нужды омываться, распутывать или расчесывать волосы. Она была девственна в своем сне — совершенство в человеческой форме. Пока не ослабела совсем, я не могла удержаться и все время касалась ее кожи, гладкой, податливой, соблазнительной. Хотя бы один изъян, молилась я. Хоть что-нибудь, способное изгнать скуку. И молитву мою услышали. Что-то затрепетало на моем левом запястье, под самым краем рукава. И правая рука инстинктивно, как будто всю жизнь это делала, шлепнула по запястью. Шлепок отдался эхом, звук его загулял по священному покою, отражаясь от стен. Я сняла с запястья ладонь — посмотреть, что там. И увидела убитого комара и нашу с ним кровь — миниатюрный, коричневый с красным пещерный рисунок. Откуда он взялся? Как смог вторгнуться в заповеданное спящей пространство? Ничто и никогда покоя этой комнаты не нарушало. Я заставила себя встать. Нужно проверить кожу принцессы. Может, он и ее укусил? И ждет ли меня кара, если принцесса пострадает во время моего бдения, — пострадает от комариного укуса? Полагалось ли этому комару прожить не дни, но года и столетия? Я стояла, голова моя кружилась, меня подташнивало. Легкий кисловатый запашок терзал мои ноздри. Тонкий, едва приметный, но какой-то голый. Ведомая моим носом, я вскоре выяснила, что исходит он от принцессы, но точно определить его источник не смогла. И вдруг услышала слабый перестук, донесшийся от окна. Бабочка, желтая с красными пятнышками, билась о стекло, пытаясь прорваться в комнату. Я подошла к окну, чтобы впустить ее, — бабочка в комнате, как замечательно! Но в то же мгновение раздался громкий удар — птица, скорее всего, скворец, врезалась в стекло и упала, исчезнув с глаз долой. Испуганная бабочка последовала за ней. Я открыла окно, посмотреть, где птица, жива ли? Но ничего не смогла различить далеко внизу, на земле пустыни. Повеял — свежий такой, больше уже не знойный, не удушающий — ветерок. Весна в пустынном аду? Я позволила себе насладиться щекотавшим мое лицо незамаранным воздухом. Ощущение для меня полностью новое. Облокотившись на подоконник, я вспомнила апатичные часы, проведенные мной у пластикового окошка. И подумала, не распахнуть ли мне все окна в башне, не проветрить ли покой? Еще одна бабочка — тоже желтая, но более сочного цвета и с пятнышками покраснее, влетела в окно. Небо показалось мне иным, а затем — снова прежним. Или оно все же меняло окраску? Я вгляделась в горизонт. Пусто. Но я смотрела, смотрела — и на горизонте начали проступать какие-то неровности, подобные очертаниям, медленно возникающим в темноте, когда к ней привыкают глаза. Вдали собирались тучи — в очень дальней дали, но двигались они быстро. Да и все пришло в движение. Я различила далекие очертания шедшего сюда человека — женщины, опиравшейся на палку. Корявая старческая поступь — женщина была старухой, может быть, такой же, как мама, а то и старше. Растрепанная, с непокрытой головой, не в рясе — непослушные белые волосы окружали ее голову нимбом. Сумасшедшая старая карга переступала опасливо, но отнюдь не медленно. Сердце мое забилось быстрее, с силой ударяя по ребрам, во рту стало сухо, как в наружной пустыне. Впрочем, так ли уж сухо в ней было? Воздух казался влажным. Что же случилось? Я судорожно втянула его в себя. Кислый запах усилился. Он наполнил комнату, совокупившись с ворвавшимся в нее свежим воздухом, но таким уж непривлекательным больше не казался. Наверное, я немного привыкла к нему. Желтая бабочка с красными пятнами порхала над принцессой, выбирая, где сесть. Я подняла руку, прогнать ее — и заметила, что кожа моя влажна. Неужели меня прошиб пот? На подоконник упала капля воды. Что же это за волшебство? Я провела пальцем по влажному пятнышку. Темные брюхатые тучи низко летели по грузному небу, набитому облаками лишь ненамного менее темными. Безумная старая карга доковыляла до пышного некогда парка и теперь стояла неподвижно. Стояла рядом со зверем; не просто зверем, гиеной — гиеной? И смотрела в мое окно, и косматые волосы ее искрились под трепавшим их ветром. Куда она смотрит, погадала я, — на меня или просто вовнутрь покоя? Никуда, подумала я. Глаза ее были прикованы к стене под окном. Я тоже взглянула туда. И из гортани моей, за многие дни не издавшей ни звука, вырвался крик. Извиваясь среди зазубристых камней, прямо ко мне ползла длинная, грузная пустынная кобра. Глаза ее впились в мои глаза. В пасти еще бился скворец; струйки крови стекали с губ змеи. Крича и крича, я захлопнула окно, чтобы не подпустить к себе змею — да и весь мир тоже. Окна, которые я держала закрытыми, чтобы отгородиться от жгучего ветра, пришлось закрыть снова, дабы уберечься от опасностей, куда более страшных. Капли воды били по стеклам, как пули. Разразилась какая-то первобытная гроза. Безумная карга, воздев в повелительной радости руки к небу, вперялась в меня взглядом. Гиена, сидевшая рядом с ней, ни разу не шелохнулась. Обе хрипло гоготали, я слышала их сквозь стекла. За окном корчилась змея с раздутым птицей животом. Она тоже не сводила с меня яростного взгляда. Ко всем окнам слетались птицы, самые разные: скворцы, зяблики и кардиналы, утки, гагары и цапли. Парочка голубей опустилась на закраину восточного окна, постучала клювами в стекло. А затем начала спариваться у меня на глазах, под дождем, неспешно и томно. У северного окна пристроился аист — и он ел меня глазами. По стеклам поползли улитки, пропарывая струи воды слизистыми следами. Аист принялся поедать их, раскалывая раковинки длинным клювом, быстро покрывшимся дрянной восковидной жижей. А стекла уже облепили насекомые — мухи, комары, сверчки, муравьи. Старая фея указала рукой на башню. Гиена кивнула. Фея заговорила, и слова ее прозвучали, отдаваясь в покое эхом, так, точно она стояла рядом со мной. — Время пришло, крестница. Она что же, родственница мне? Я перепугалась. Так бывает неловко, когда не узнаешь кого-нибудь из родных. Однако узнать на таком расстоянии я не смогла. Больше всего старуха походила на ведьму. Я попыталась разглядеть ее лицо. Нет, обращалась она совсем не ко мне. Да и крестная моя была еще молода. Какое-то растение выпросталось из земли и обвилось вокруг икры феи-крестной. Растения поперли отовсюду, со всех сторон — побеги, корни, деревья, травы, болиголов, они сплетались с ядовитым плющом, ядовитым сумахом, оплетали ядовитые грибы. Везде, повсюду, выбивались они из почвы и тянулись вверх. Чертополох, так много чертополоха, ежевика, черная смородина, вереск, шиповник, сарсапарель. За несколько минут башню окружила непроходимая хаотичная масса спутанных, колючих ветвей, сочившегося смертоносным ядом шиповника, огромных тернистых древес. Дождь прекратился. Сначала колючие заросли наполнились крысами, потом в них закишели змеи, скорпионы, пауки, москиты, мухи. Сухая чистая пустыня обратилась в сырую, полную опасностей чащобу. Как же я теперь выберусь из замка? А выбраться я должна. Воздух в покое стал давящим, душным, невыносимо влажным и терпким. От принцессы разило потом, рассолом и закваской, резаным сырым мясом, человечьим зловонием. Смрадом, для меня более чем непривычным. Красно-пятнистая бабочка опустилась на лобок принцессы и, распахнув крылья, словно удвоилась в размерах. Происходило что-то странное. Но еще более странным оказалось появление мужчин. Снаружи остановился у терновой опушки отряд охотников. Принц, возглавлявший его, спрыгнул с коня, обнажил меч и принялся прорубаться сквозь тернистые заросли. Никто не последовал за ним — просто не смог, поскольку шиповник сразу смыкался за его спиной. Когда он углубился в чащобу ярдов на десять, прискакал в одиночку еще один принц. Он тоже вытащил меч и пошел, прорубаясь, как первый. С юга подъезжали все в большом числе новые принцы, больше скакало их с востока и еще больше с запада, отважные принцы, желавшие проникнуть в замок. Откуда они? Кто их призвал? Многим пробиться сквозь заросли не удалось. Принцы застревали на месте, секли и резали тернии, но одолеть их не могли — слабые принцы. Изнуренные бесплодными усилиями, они опускались на землю передохнуть, и терновник, разрастаясь, поглощал их, уже мертвых. Принцев посильнее, углубившихся в чащобу, поджидала в ней участь не менее горестная. Одних убивали смертоносные растения, других ядовитые змеи. Израненные терниями принцы до смерти истекали кровью. Некоторые выбивались из сил настолько, что не могли уже воздеть меч. Смерть этих была самой ужасной. Терновник набрасывался на них, поднимал их тела, чтобы принцы могли в последний раз посмотреть на предмет их желаний, на башню, дразнил их последним взглядом на небо, а затем пожирал целиком. Немногие, слишком немногие, еще продолжали сражаться подо мной, большинство же погибло в этом побоище, в геноциде принцев. Я, забыв обо всем, в ужасе наблюдала за ними. Потом мне стало дурно, и я отошла от окна. Схватилась за живот, как будто меня по нему ударили, как будто его вспороли ножом. Согнулась от боли вдвое. И меня вырвало — всухую. Я так долго не ела, так долго ничем не наполняла себя. И тут с лестницы донесся торопливый топот: бум, бум, бум, бум. Толстая деревянная дверь распахнулась, слетела с петель, врезалась в стену и разбилась в щепу. Принц ворвался в покой, подскочил к кровати и остановился перед спящей красавицей. Больше глаза его ни на что не смотрели — мои же словно прилипли к нему. Герой прорвался в башню. Меч его, сорочка, туфли — все досталось терновнику. Кровь текла из глубоких ран на лбу, в боку, на обеих ладонях. Кровь струилась по его возмужалым, волосатым, мощным, мускулистым икрам. Передок панталон выдавал возбуждение, и немалое. Покрытый потом и продолжавший потеть, он тоже смердел, однако желудок мой восставать против него и не думал — скорее уж, сдаться ему на милость. Я покашляла, похмыкала, однако он меня не заметил. Весь его мир клином сошелся на принцессе. Он провел ладонью по ее мягкой голой руке. И, казалось, удивился отсутствию отклика. Мне захотелось сказать ему, что вины его в этом нет, — она не пробуждалась, не шевелилась вот уж сто лет. Я хотела лишь сберечь ему время, избавить от огорчений. Сказать, что она ему не пара, нисколько. Но принц склонил над ней золотистый свой торс, принюхался, с силой втянув в себя воздух, и я едва не лишилась чувств. Он высунул язык, лизнул влажную ложбинку между грудей принцессы. И поцеловал ее. Он целовал ее. И целовал, и целовал. Принцесса не просыпалась, дыхание ее оставалось, как и всегда, медленным и мерным. Он облизал ее губы, потом шею. Забрался на кровать и сел на принцессу верхом. Налившиеся кровью чресла его грозили разорвать панталоны. Он наклонился и поцеловал принцессу еще раз. Потом разодрал ее блузу и сорочку, стиснул молочно-белые груди, ущипнул их и укусил, словно забыв обо всем на свете. Я хотела остановить его. Объяснить, что она не женщина, она архетип. Но если я и бабочку от принцессы отогнать не смогла, то согнать с нее принца мне и надеяться было нечего. Колени мои ослабли, дыхание участилось, кожа обрела страшную чувствительность, облилась потом. Мне пришлось присесть. Принц же сдернул с нее юбку и нижнее белье. А она все спала. Я открыла рот, чтобы закричать, — но из горла моего вырвался лишь долгий чувственный выдох. То, что было недавно гладким и голым, поросло лесом волос, и лицо принца скрылось в этом лесу. Я застонала, и принцесса эхом ответила мне. Я ошеломленно застыла. Глаз она еще не открыла, я не смогла бы сказать, пробудилась она или нет, но стон повторился. Принц хрюкнул, утопил лицо еще глубже, и принцесса шевельнулась. Пошире раздвинула голые ноги. Губы ее раздвинулись, она глубоко вздохнула. И застонала, и он застонал, и я застонала. В животе моем извергся вулкан, жар его залил все мое тело. Веки принцессы приотворились. Спящая пробудилась. Ресницы ее затрепетали, а я почувствовала себя так, точно меня выпороли. Она поднялась, опираясь на локти, согнула ноги в коленях. Нажала ладонью на затылок принца, приподняла ноги повыше. Он хрюкал, хрюкал, хрюкал, как добравшаяся до трюфелей свинья. Принцесса упоенно вопила. Упоенно вопила и я. Комнату наполнил удушающий жар. Удушающий жар наполнил мое тело. Принц оторвался от нее. Принцесса зарычала. Я пискнула. Она сорвала с него панталоны, и напряженное естество принца словно выстрелило из них. Я лишь пискнула. Принц грубо вонзился в нее. Она помогла ему, подтолкнув свое тело навстречу. Я не могла больше разделить издаваемые ими звуки. Они овладевали друг другом в нахрапистом, первобытном ритме. Чресла мои затопила лава. Лава поднялась к моим глазам, из них хлынули слезы. Жар ее сотряс мне душу. И тело тоже тряслось и корчилось. Принц целовал принцессу, языки их сражались, спрягались, обращались в одно целое. Губы спаривались и слипались. Бедра сливались. Его ладонь прилипла к груди принцессы, ее — к его спине. Ступни их соединились. Два человеческих существа исчезли у меня на глазах, обратившись в одно, чудовищное, смутное. Принц и принцесса еще покачались взад и вперед, но совсем недолго. И наконец замерли на кровати — слитной аморфной массой, причудливым, сопряженным единством. Мне потребовалось время — медленное время, — чтобы совладать с моими чувствами. Я промокла до нитки, устала, но никакой слабости больше не чувствовала. И решила покинуть покой. Пострадала ли принцесса, это меня уже не заботило. Я не знала, исцелилась я или нет, но то, что я чувствовала, было знаком, это уж точно. Я схватила яйцо и хлеб и для начала проглотила последний. Хлеб оказался волглым, несвежим, но мне он понравился. Затем откусила сразу половинку яйца — и оно было зловонным, кислым, почти гнилым, однако вкусным до невероятия. Покончив с ним, я облизала ладони и пальцы. Едва я вышла из покоя, появилась первая кровь — большая капля ее ударила в песчаную пыль лестницы. Пока я спускалась, переступая через скелеты принцессиных родичей, кровь из меня текла все обильнее. Погода снаружи стояла прекрасная. Легкий ветерок овеял мое лицо, пронизав меня ощущением здоровья и радости. Терновник сохранил для меня тропу, прорубленную героем. Я шла по ней, и трупы павших принцев справа, слева и даже над моей головой желали мне счастливого пути. Шипы и тернии кололи мою кожу, цеплялись за волосы, дергая их и спутывая. Окровавленная, изливавшая кровь, ожившая и окрепшая, увенчанная тиарой терний, я возвращалась к маме. * * *

 Сказка о спящей принцессе (называемая обычно «Спящая красавица», хотя французское ее название — «Красавица, спящая в лесу»), сколько я себя помню, не давала мне покоя. За последние десять лет я написал несколько рассказов, построенных на ней, — вариаций на ее основную тему. Это первая известная мне попытка такого рода, в которой героем оказывается и не спящая принцесса, и не принц, ее пробуждающий. — Р. А. Перевод с английского Сергея Ильина  Стэйси Рихтер
 ПРЕДМЕТНОЕ ИССЛЕДОВАНИЕ ПРОЦЕДУР ПРИЕМНОЙ СКОРОЙ ПОМОЩИ И УПРАВЛЕНИЯ РИСКАМИ СИЛАМИ СОТРУДНИКОВ ГОРОДСКОГО МЕДИЦИНСКОГО УЧРЕЖДЕНИЯ
 Франция. «Золушка» Шарля Перро
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.