|
|||
Annotation 5 страница У моей истории два источника. Первый — итальянская сказка «Согро-senza-l'anima». Меня в ней привлекла одержимость физической плотью, а также изощренный и жуткий набор правил, согласно которым надо было выслеживать душу, и некоторые детали сюжета этой сказки я присвоила. Второй источник не так конкретен — он проистекает из роли времени в сказках Ханса Кристиана Андерсена, где время покоряет все, включая волшебство. В его сказках волшебно прежде всего само время, оно эластично и странно — даже со сверхъестественной помощью избежать его невозможно. Мне хотелось написать историю, в которой бы отражалось такое состояние, и я подумала, что «Плоть Бездуши» станет для нее хорошим вместилищем. — К. Д. Перевод с английского Максима Немцова Келли Уэллз Не однажды на свете жила-была пока-еще-не-старуха, у которой имелся каравай хлеба, и все время она его держала в руках, а это неудобно — чтоб каравай в руках все время, подметать же нужно, шить, чихать там, — поэтому она говорит дочке — той, у кого щеки отвратительного цвета свежепущенной юшки: — С такой-то рожей ты все равно ни к чему больше не годна, так хоть хлеб у меня возьми, все не мне держать! — И еще сказала эта вскорости-уже-совсем-старуха, мол, знает одного недужного волка, которому только подавай черствую корку от таких вот девиц: — Да только берегись, — наставляла далее девицу мамаша, — ибо в лесах полно первобытных баб с рожами, что как дно речное, и они-то как раз ждут не дождутся, только б тягость каравая у себя в руках-крюках еще разок почуять. — И только она каравай девице передала, лицо у нее тут же враз потемнело, и она рявкнула: — А ну пшла! Девица стремглав помчалась прочь с караваем подмышкой и на распутье, где все выбирают не ту дорогу, увидела стремную старуху с рожей, как невзошедший пирог, и та девице взвыла: — Не туда прешь, голубушка! — Но я ж еще не выбрала пути! — рекла в ответ девица с возмутительными щеками. — Да не все ль едино, — бормотнула старуха, и рожа ее на миг стала похожа на потрепанную карту, что все равно ни к чему хорошему не ведет. Девица осмотрела внимательно рога распутья и распознала: в одну сторону дорога ведет, усыпанная ложками, а в другую — устланная кровяной колбасой. Девица наша всю жизнь предпочитала ложки колбасе и потому уверенно зашагала туда. Свет, что иголками юлил сквозь кроны лесной чащобы, бил в опрокинутые брюшки ложек, щепился во все стороны и покалывал на ходу кожу девице. Она было попробовала от света отмахнуться — тот слишком уж назойливо лазал ей по рукам и вверх по шее липкими жучиными лапками. Хотя свет, прозорливый и в душе трусоватый, и близко не подходил к этим ее щекам, красным, что твои карбункулы. Карга же, зная, чего от нее ожидают, закаркала. Быстренько скользнула и заковыляла по колбасе, кляня себя за то, что забыла прихватить кувшин пива. Да и плевать, совсем скоро она будет у домика недужного волка, а там уж, будьте покойны, живот себе набьет. Придя к домику, хитроумная перечница проникла внутрь и покачала головой при виде обитателя: он уже полумертвый там лежал, шкуры, молью поеденной, что у дикаря-модника, даже на боа не хватит. Выплюнула она недоеденный ком колбасы к изножью его кровати. Волк при этом харчке лишь слабо дрыгнулся. — Ну, выбора у меня, видать, нету — только взять тебя и сожрать, — сказала старуха. — Видимо, нету, — согласился волк, которому шестое чувство подсказывало: панацея в виде хлеба вовремя к нему доехать не успеет. Ничто волка не спасет — ни на этом свете, ни каком другом. Расстегнул он молнию на шкуре своей и повлекся исправно старухе в пасть, а та, сочтя его несколько с душком, лишь кости на кровать сплюнула. Из брюха старухиного глухой волчий голос донесся: «Приимите, ядите, — рек он, — сие есть тело мое, за вас ломимое». [3] «Сколько драмы, бейцы небесные», — подумала старуха, двинула себя кулаком в пузо и рыгнула. Как поешь до заката, так вечно еда по тебе же и рикошетит. Принялась ancienne noblesse[4] разоблачаться: ботинки с открытым носком и на шнуровке, подвязки, утягивающие чулки, пыльник с маргаритками, трикотажный жакетик-болеро, трепаная шляпка. У очага там лежал палевый котик — он развернулся, сел и сказал: — Бабулины загогулины ого-го, чики-пыки! — и свистнул, как моряк, только сошедший на берег. Зрелой пожилой даме, чья сестра имела слабость к приблудным тварям любой породы, поперек горла уже стояли такие наглые подколки, и она пнула котейку через всю комнату. После чего влезла в волчью шкуру — чуть больше, чем чуть-чуть в обтяг, — и скользнула в постель. А там приняла изнуренную позу и вызвала у себя на физии уместную бледность, что объявляла бы граду и миру о том, что владелица ее уж на грани небытия, а посему долженствует подвергать ее бесперебойному притоку жалости, хлеба и нежности чад невинных; ну и едва она обустроилась, в двери постучалась Малютка Краснощечка. — Позвольте мне, — произнес охромевший кошак, коему не терпелось уже слинять туда, где не водятся раздражительные старые кошелки, печально известные сборщицы ему подобных, и выскользнул за дверь, пронырливый, что масло на сковородке. И вот девица наша стоит, отягощенная ложками, что собрала по дороге, и караваем, что крошится по краям и ждет не дождется, когда же окажется в лапах у старозалежной ведьмы, уткнется ей подмышку. — Здравствуй, нездоровый волчок, — сказала наш маковый цветик и сложила хлеб и ложки на пол. «Душа моя скорбит смертельно», [5] — жалостливо взвыл волк в старухе, и та хрипло кашлянула и хлопнула себя по грудине, а девица спросила: — Что это было? — и старуха ей ответила: — У меня от простуды все рыло забилось, — и снова закашлялась. — А у меня хлеб есть, — сказала девица, нахально заалев, аки разверстая рана, — тот хлеб, что никогда прежде не покидал рук моей матушки до сего часа, и этот хлеб может вас спасти. «Поражу пастыря, и рассеются овцы», [6] — произнес волк, и старуха со всего маху ткнула себя кулаком в чрево, и желудок ее испустил немощный ропот. Наша редисочка знала, волк и овцы на ножах, но отары на много миль окрест днем с огнем не сыскать, а потому с жалостью улыбнулась волку и подумала, что некоторые бессчастные твари самим инстинктом своим обречены, они просто беспомощны, и достижимые цели являются лишь в галлюцинациях им, рабам своих несбыточных диет. Она подобрала с пола две ложки и принялась выстукивать ими у себя на коленке песенку, отчего ноги ее сами собой пустились в пляс. Старуха откинула покрывало и в более полной мере предъявила волчий свой прикид. — Ну и сиськи у тебя, однако! — воскликнула девица со щеками, пламеневшими, что расплавленные уголья. Ложки она выронила, и те, лязгнув литаврами, приземлились на всю кучу. «Какая жалость, когда девица вся в румянец идет», — подумала старуха и умом прицокнула. Она поправила на себе вымя, кое, будучи взращено в глуши, где не ведомо цивилизующее воздействие бюстгальтеров, уже несколько страдало от клаустрофобии, а потому стремилось вырваться из удушливой хватки волчьей шкуры. Старуха загнала дойки в стойло, и они заржали. — Это чтоб качественней вскормить тебя, голубушка! — ответила она и подумала при этом: «Жалкая ты клубничина, кою я некогда могла бы спасти, если б мамаша твоя, гр-р-р, не выхватила каравай из моих усохших перстов». Всегда полезно иметь в виду, что за разбазаривание плодородия неизменно взимается базарная мзда. — Ой, волчок, какие у тебя синие волосы! — сказала девица. Старуха лишь накануне побывала в салоне красоты, где предпочла ополаскиватель цвета ирисов. Сквозь волчьи уши выбились клочья ее прически, и старуха попробовала заправить их обратно под шкуру. «Вот, приблизился предающий меня», [7] — провякал старухин живот. Ей с некоторым трудом удавалось справляться с неукротимой анатомией, и она возложила одну длань на свою сложную промежность, а другую — на отороченный мехом бюст, и хорошенько все встряхнула и одновременно подбросила. «Гафф», — отозвался желудок. — А какие у тебя противопоставленные большие пальцы, волчок! — проблеяла девица, уже начавшая опасаться, что это синее и сисястое существо — вовсе не то, чем хочет казаться, женственный такой волк, неясно пахнет чем-то медицинским и распространяет вокруг себя аромат витаминов, крови и прелых роз. И больших пальцев — от него так и смердело большими пальцами! — Ой, волк! — вскричала девица. — Косточки, твои косточки! — Она показала на кучу. — Как же тебе удается перетаскивать тело свое с гор в долы без них? Как ты можешь должным образом наводить ужас на тварей лесных, коли у тебя лишь драная шкура да пудинг из мяса? Неужто они тебя и такого боятся? — Кости — непременный ингредиент как телодвижения, так и бандитства, девица это отлично знала. Теперь и старуха заметила, что кости она оставила на самом видном месте, на кровати, — остеологическая промашка вышла, — а потому взяла волчьи бедренные кости в обе руки и побарабанила ими по изголовью. — Я их с собой ношу, — ответила она. — Не так колются. Ну и, э-э, они, гм, гораздо перкуссивнее, если внутри у меня не бултыхаются! — Старуха прекратила грохот — она заметила, как трещит по швам даже сознательная наивность этой розовощекой бакланихи, столь необходимая при травле баек и завлечении малых детей в капканы. Девица нагнулась за караваем — в расчете, что он подстегнет естественную волче-собачью витальность зверя, — и тут заметила краем глаза старухину одежду под кроватью. Она вспомнила, о чем предостерегала ее матушка, и с облегчением вздохнула от мысли, что теперь в лесах одной такой старухой меньше, а стало быть — и меньше волнений. Нацепила она старухину сорочку, старухину шаль и старухину шляпку и затопала по домику в старухиных башмаках, притворяясь, будто бранит незримых детишек и отирает воображаемый свой второй подбородок расшитым платочком, который держала заткнутым за браслетку наручных часов, после чего взяла-таки каравай и залезла в постель к волку, который, казалось ей, тяжко страдал от женственности, худшего из всех мыслимых заболеваний — такого недуга, что и она, весьма вероятно, подцепит со временем; волк же быстро, как ящерка языком слизнула, мигом, как барсук в досаде, проглотил ее целиком, словно мясо из устрицы. Насытилась старуха от пуза — девицей-то с хлебом отужинав. А та проелозила вниз по волчьей глотке, прижимая к груди каравай, — и на пути в волчий желудок встретилась с другой глоткой и распознала в ней отнюдь не усохшее хлебало потасканной ягодки, видавшей лучшие дни. Только теперь поняла она, что ее обштопали, и улеглась калачиком в бескостном брюхе истинного волка, словно бы дожидаясь рождения, — то ли боевой топор лесного эльфа, то ли дворняга чахоточная, фиг поймешь! Слышала она, как старуха пальцы себе облизывает, — и тут вытянулась во весь рост в теле волка и давай старуху в почки тыкать. — Эгей, а ну-ка хватит! — взвыла та. — Кому ж по душе такой борзый ужин! И вот тут, пунктуальный, как нищета, ароматный, как приход криворукой отваги, у дверей домика возник охотник. Бросил он один взгляд на раздувшегося от переедания волка, быстро сложил в уме дважды два (это у нас дюже сообразительный охотник) и прикинул, что все заинтересованные в спасении стороны в данный момент перевариваются. А послала его сюда матушка нашей юной помидорки — затребовать обратно каравай хлеба, без которого, решила она, прожить ей ну никак не возможно. Дабы возбудить в себе потребную для такого дела ретивость, охотник поднес к губам мех с вином, прежде перекинутый через плечо, и выжал себе в утробу струю портвейна. «Пейте из нее все, ибо сие есть кровь моя», [8] — раздался полупрозрачный голос, словно бы придушенный подушкой. — Это еще что такое? — спросил охотник. Голос повыше произнес: «Батюшки-светы, ну у вас тут и желчный пузырь! » — а другой голос — яснее, однако нарочито хриплый, явно чтобы замаскироваться, ответил: «Это чтоб лучше язвить тебя, куколка! » И старуха, обернутая волчьими свивальниками, крайне музыкально рыгнула, а девица у нее в нутре тут же признала мелодию сих духовых спазмов и влилась в аккорд, ахнув: «Бабуля! » Ибо свою бабушку по материнской линии не видела она много лет — с тех самых пор, как бабуля и матушка ее вдрызг разругались по поводу того, как лучше ухаживать за караваем. Девица наша вспомнила, какой вкусный волчий суп варила, бывало, ей бабуля, и в ее собственных кишках с приязнью заурчало. А охотник, столь легко сбиваемый со следа, стоит добыче начать изливать душу, поспешно сунул крепкий свой кулак в пасть волку и извлек оттуда… весьма потрепанную девицу! Чьи щеки до того пугающе цвели, что он подумал, не лучше ли оставить ее превратностям волчих внутренностей, но она держала в руках каравай хлеба, и он выронил девицу на пол. Затем, умело и скучая, как хирург, в тысячный раз вырезающий аппендицит, он тщательно вырвал из волчьей пасти подрагивающий мясной холодец и решил, что старуху с ее длинным носом и здоровенными ушами спасти уже не представится возможным, посему плюхнул ком пакости на пол, а налипшую на руку слизь брезгливо вытер о гамбезон; но тут сквозь шерсть продрались большие пальцы ног — мозолистые, с грубыми ногтями и опухолями натоптышей, как будто внутри спал кто-то ногастый на размер больше, — и охотник вновь сунул руку внутрь с презрительной точностью невезучего фокусника, полагающего, что ему суждено нечто пограндиознее нескончаемого извлечения кроликов из цилиндров, и едва не содрал шкуру с… очень пожилой женщины, та-дамм! Не, ну вы прикиньте. Обветшалый волчий экстерьер, как он видел — много чего повидавший в последнее время, — лежал мятой горкой у ног старушки, как выкинутый на помойку протертый плащ, который уже не залатать. От всей этой матрешкиной зоологии у охотника закружилась голова, и он рухнул на стул. И тут мешанина плоти вползла на кровать, окутала собою кости, затем влезла в шкуру и вновь укрылась одеялом, а там испустила последний вздох и обмякла от окончательного помертвения. Девица с лицом, что как ржавая сковородка, прижала к себе каравай, а при виде охотника от киля до клотика покраснела пуще конца света; охотник же глянул на девицу и подумал: «Большевичка», — после чего решил, что срывать цвет с такой пламенеющей наглорожей розы как-то негоже, хоть с караваем она, хоть без, поэтому сунул он мех себе подмышку, качнул локтем и еще разок хорошенько хлебнул вина. А что же голая старая карга? Она улыбнулась парочке и склонила главу пред волком, этим пророком в парше, только что живым у нее внутри. А потом он опять ожил, репатриировался в отечество собственной недужной шкуры. И опять вернется, он таков, это уж как пить дать. Старая-старая старуха, теперь гораздо старше, нежели по прибытии, просто мамонтово старше, чем когда с неохотой вручила дочери тот каравай хлеба, взяла в пальцы сосиску и как бы затянулась ею, а потом глянула на себя в блестящий горб столовой ложки вдовствующей особы — и залюбовалась собой, этим сданным в утиль бельмом на глазу. * * * Вот о чем я задумалась в какой-то момент, пока переписывала и корежила «Красную Шапочку»: мне нравится, если персонаж одновременно может быть плоским и сложным, когда отбрасываешь привязанность к привычным понятиям о психологии характера и позволяешь персонажам стать просто вместилищами идей. Если персонаж расплющить, читателю не придется тревожно вынюхивать мотивы, а у вас остается место для богатства иных толкований и подтекстов. Как Кейт Бернхаймер говорит в очерке «Сказка — форма, форма — сказка», который вызвал к жизни и эти мысли, и эту историю, подобная умышленная плоскость персонажа «позволяет достичь глубины читательской реакции», и если у вас в экзегетическую привычку вошло толковать психологию, эдак на кушетку можно уложить всю историю. Утверждение очевидного: если работаете с языком, изображением становится все, буква символизирует звук, слово — предмет или понятие, — и когда я писала «Девицу, волка, каргу», мне нравилось (само собой, неоригинально) в попытках рассказать историю признать и поэксплуатировать отстраненность, а также, быть может, и некоторым образом раз-рассказать историю, но повествование мне нравится, и мне хотелось, чтобы там всякое происходило, а стало быть, история эта не должна была стать неким металитературным разоблачением; иными словами, мне было неинтересно привлекать внимание к уловкам для того, чтобы развеять грезу, которой является литература, — скорее, я хотела создать иную разновидность ослепительно высвеченной, полувразумительной грезы. Мне кажется, форма сказки освобождает тем, что позволяет и писателю, и читателю не забывать: все, что в литературе мы считаем «реальностью», — лишь наша совместная галлюцинация, хоть и соблазнительная, и она в то же время сама приманчиво поглядывает по сторонам. — К. У. Перевод с английского Максима Немцова Сабрина Ора Марк Хоть Гэри носит на голове бумажный пакет, я его сразу узнаю. Он мой брат и снимает кино. Не поймите меня как-то не так — глаза прорезаны. То есть, Гэри все видно. — Гэри, кино как называется? — Гимно называется, — отвечает Гэри, — «Моя семья». — Ты сказал «гимно», Гэри. — Не-а, ничего я не так сказал. Я сказал «гимно». — Ну вот, ты опять так сказал, Гэри. Глаза Гэри заметались туда-сюда. Гэри расстроился. — Я сейчас выйду из себя! — закричал он. — Извини, пожалуйста, Гэри. У Гэри неполадки со словами. Это его самое больное место. Иногда он до того трагически отклонялся от смысла, что хотелось взять его на ручки, залезть на дерево и оставить там в самом большом гнезде, что найду. Собирался сказать «человек», а получалось «канталупа». Хотел сказать «папа» — выходило «носок». Даже мое имя коверкал. Называл меня «Мышка». — Ты сам себе сделал камеру, Гэри? Камерой была старая жестянка — он к ней приклеил какие-то листики. Гэри поднял свою камеру повыше. Несколько листков с нее спорхнули. — Мотор? — прошептал он. А потом еще тише: — Снято? — Можно сделать тебе предложение, Гэри? — Какое, Мышка? — Может, камеру куда-нибудь направить? — Например, куда? — Может, на актера, Гэри? На актера, который произносит реплики? — Вот на таких актеров? — спросил Гэри. Я гордилась его произношением. Он завел меня за диван. Актеры стонали кучкой. — Это Деда, Гэри? — То несомненно был Деда. На очень, очень шаткой вершине кучи. — Здравствуй, Деда, — сказала я. — Привет, — ответил Деда. Он был не очень рад меня видеть. Я вышла замуж за черного, и он по-прежнему злился. — Это не про тебя, — сказал Деда. — А про Гэри и его груз грез. — Смотри! — сказал Гэри. — Вот Носок. — Он имел в виду нашего папу. — Привет, Па. — Мой отец вяло помахал. Между ним и дном было еще актера четыре. Там же присутствовали и мои одиннадцать других братьев: Юджин, Джек, Сид, Бенджамин, Дэниэл, Сол, Илай, Уолтер, Эдам, Ричард и Гас. Они стонали. Тетю Розу всунули между мамой и бабушкой. На самом дне клубком свернулись двоюродные. — Дай мне ту лопату, — сказал Гэри. — Какую лопату? — спросила я. Но Гэри уже направил свою жестянку прямо на кучу. — Свет, — сказал Гэри. — Выключи свет! — Я выключила. — Камера, — сказал Гэри. — Мотор, — сказал Гэри. — Снято, — сказал Гэри. — Можно спросить, Гэри? — Что, Мышка? — Гэри, почему ты снимаешь в темноте? — С меня хватит, — завопила мама. — Я тут уже шесть клятых лет. Тетя Роза заквохтала. Я зажгла свет. Гэри ушел в кухню и вернулся с большим подносом, на нем стояли крохотные чашки с водой. — Я не могу жить в этой куче так близко от твоего отца, — завопила мама. Мне стало интересно, что там с отснятым материалом. — Мне нужен мани-педи, — завопила мама. — Мне, к черту, фен нужен. — Ты прекрасно выглядишь, — сказала я. — Это не про тебя, — завопила мама. — А про Гэри и его груз грез. Я дала ей чашечку воды. — Вода на вкус липовая, — завопила мама. — Она липовая, — сказал Гэри. Запищал отцовский пейджер. Его родители умирали. — А вам известно, — спросила Ба, — что страх перед чужими касаниями называется «афенфозмфобия»? — Мама закатила глаза. — О чем будет кино, Гэри? — Гимно про холокост, — сказал Гэри. — А сценарий есть, Гэри? — Принеси мне ту лестницу, — сказал Гэри. Я принесла ему лестницу. Он прислонил ее к куче, взобрался на самый верх и встал на Деду. Тот улыбнулся. Гэри стащил с головы бумажный пакет. Выпали и рассыпались его серебряные волосы. Актеры заухали и заахали. Гэри залился румянцем. Бумажный пакет он вывернул наизнанку и стал читать с него сценарий: — «Да не будет у тебя других богов; Не делай себе кумира; Не произноси имени Господа, Бога твоего, напрасно; Помни день субботний; Почитай отца твоего и мать твою; Не убивай; Не прелюбодействуй; Не кради; Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего; Не желай дома ближнего твоего… ничего, что у ближнего твоего». [9] — Такой хороший мальчик, — сказала тетя Роза. — Такой хороший мальчик, — сказал Деда. — Такой хороший мальчик, — сказал мой отец. — Пошел ты к черту, — сказала мама. Одиннадцать других моих братьев застонали. — А вам известно, — сказала Ба, — что страх перед шкурами животных называется «дорафобия»? — Мне стало интересно: чье сердце — пропащая ложка? Мое или Гэри? Теперь уже я ничем больше не могла Гэри помочь — только обнять и спросить, что он будет делать дальше. — После чего? — спросил Гэри. — После съемок, — сказала я. — Поеду в Барселону, — сказал Гэри. Тут-то меня и размазало по потолку. Я бы сказала «скинуло с кучи», но на кучу меня не звали. Я, в общем, толком и не понимала, хочется ли мне на кучу. — В Барселоне такая болтунья, — сказал Гэри, — что мне очень нужно попробовать. — Ой, Гэри, да ладно тебе. Ты же орать будешь всю дорогу. — В Штатах Гэри просто суетился. За границей же он орал. И тут я вспомнила неполадку Гэри со словами. — Барселона? — спросила я. — Барселона, — ответил Гэри. — Болтунья? — спросила я. — Болтунья, — сказал Гэри. Я перевела взгляд на кучу. Мать наполовину из нее выбралась. — Еще шесть лет, — завопила она, — и с меня хватит. Мой отец идеалистически засветил Гэри большие пальцы. — А вам известно, — сказала Ба, — что страх перед куклами называется «пупафобия»? — Ну что, — произнес Деда, — покедова. — Я пока никуда не еду, — сказала я. Я по-прежнему обнимала Гэри. Прижимала его к себе так крепко, как затаиваю дух, когда иду мимо кладбища. — Ты зачем так делаешь? — спросил Гэри. — Что делаю? — Затаиваешь дух, когда идешь мимо кладбища? Я перевела взгляд на кучу. Тетя Роза с размаху прижала ко рту ладонь, чтобы приглушить смех, но она вообще не смеялась. Даже не улыбалась. — Затем, что не хочу, — прошептала я, — чтобы призраки завидовали. — Это не про тебя, — сказал Гэри, — а про меня и мой груз грез. — Я знаю, Гэри. — Я знаю, что знаешь, — сказал Гэри. Снял с жестянки несколько листиков и протянул мне. Я сунула в рот, пожевала и проглотила. Через месяц я забеременела. На съемочной площадке я оставалась, пока не пришел муж, который черный, и меня не забрал. * * * Жил-был однажды очень старый человек с большими серыми глазами, который собрал все волшебные сказки, что только есть на всем белом свете. Сложил их в большой мешок и стал его носить от деревни к деревне. Кое-кто считал, что мешок набит золотом, другие — что костями, но все боялись спрашивать. Я это знаю, потому что этот самый старик с большими серыми глазами — мой прапрадед. Перед смертью он оставил мне этот мешок. Много лет я его не развязывала. Повесила его на дерево у себя во дворе. Сначала висел он дремотно, но годы вызверили его, и вскоре он уже неистово раскачивался, даже если не было ветра. Сквозь него начали пробиваться желтые зубки. Мешок я открыла лишь на свой семьдесят седьмой день рождения. То, что в нем оказалось, вас не поразит: хрустальные гробы, брюхо страшного серого волка, печи, дремучие леса, волшебные зеркала, люди, попавшиеся зверям вовнутрь, и лягушки, а также кошки, сотни туфелек и башмачков, и еще сверкающее море. А на самом дне мешка была девушка, которая когда-то очень-очень давно в одной далекой стране забеременела от того, что проглотила розовый лепесток. Я у нее спросила, кто она. — До мешка? — переспросила она. — Да, — сказала я, — до мешка. Она мне рассказала, что до мешка она жила в сказке Джамбаттисты Базиле под названием «La Schiauottella». Я ей поверила, потому что она была хорошенькая и грустная. — А хочешь знать, — спросила она, — на что похоже все, что есть в мешке, набитом сказками? — Очень хочу, — ответила я. Она поднесла мою руку к своему животу. — Оно как дома. — Дома? — переспросила я. Как-то не очень понятно. — Хранится, — пояснила она. — Мы либо внутри, либо снаружи. — Кто? — спросила я. — Мы, — ответила она. — Герои… — она покраснела, — …волшебных сказок. Мы либо внутри… — Она снова влезла в мешок. — Либо снаружи. — И вылезла из мешка. — Совсем как у тебя в истории про твоего братика Гэри, который снял кино, и что из этого вышло, — когда ты не на куче. — На самом деле там не совсем я, — сказала я. — Вот именно, — сказала она. — Ты вне себя. Я заглянула в свою историю. — У Гэри голова — в бумажном пакете! — Ну вот, теперь соображаешь, — сказала она. — Даже гимно — хранилище, — пояснила девушка. — Потому что Гэри хочет запечатлеть холокост? — спросила я. — Вот именно, — сказала девушка — и хорошенькая, и грустная. — Волшебные сказки — они о причастности, а Мышка ничему не причастна. — Я? — спросила я. — Да, Мышка, — ответила девушка, — ты. — Это потому, что я вышла за черного? — спросила я. — Это не про тебя, — ответила девушка. — А, ну да, — сказала я. Девушка протянула мне розовый лепесток. Я сунула его в рот, пожевала и проглотила. Девять месяцев спустя я родила очень старого человека с большими серыми глазами. — С. О. М. Перевод с английского Максима Немцова Эйми Бендер Мастерская у нас дорогая — я имею в виду: До-Ро-Гая, — да и как ей не быть такой, если нам заказывают одежду только той расцветки, какую можно встретить в природе. Вон герцогский сын пожелал получить туфли цвета камня, чтобы ходить в них по камням и не видеть собственных ног. Таков род его тщеславия — он не любит, когда и собственные ноги попадаются ему на глаза. Хочет, чтобы издали казалось, будто он плывет по воздуху, не касаясь земли ступнями. Но ведь камни-то, разумеется, многокрасочны. В них присутствуют тонкие оттенки цветов, не один только незатейливо серый, уж вы мне поверьте, и нужно правильно их сочетать, а просто всучить сыну герцога пару туфель прелестного серого тона — это не дело. И нам пришлось целой компанией отправиться в герцогство, три дня пути, вернуться оттуда с мешками камней, по которым ему предстояло ходить, и использовать их в ателье как прототипы. Я однажды пять часов провела, всего лишь глядя на камень, стараясь вникнуть в его цветовую гамму. А в голове моей так и стучало: серый, серый. Я вижу серый цвет. Вообще говоря, мастерская наша изготавливает одежду и обувь, подошвы и каблуки, рубашки и куртки. Мы работаем с кожей, подбираем или ткем ткани и, даже если что-то делается нами не по особому заказу, одна пара обуви или одно платье могут стоить у нас столько же, сколько пони или купленный на рынке месячный запас продуктов. У большинства крестьян таких денег не водится и потому основные наши заказчики — особы королевской крови, да еще попадается иногда какой-нибудь странник, проезжавший через наш город и услышавший разговоры о нашем мастерстве. Ради этой пары туфель, герцогской, всем нашим портным и сапожникам, а их около двенадцати, пришлось трудиться круглыми сутками. Одному пришла в голову мысль истолочь камни и добавить частицы их в красильный лоток. Это нам помогло, но не сильно. Мы устраивали семинары по формированию зрительных образов, стараясь представить себе, что это такое — быть камнем, — а затем, посвятив час глубоким размышлениям и не менее глубокому дыханию, тихо возвращались по рабочим местам и пытались преобразовать родившиеся у нас идеи в решение о том, сколько времени надлежит провести туфлям в красильной ванне. Старались ощутить в камне всю мощь горы и встроить ее в наше изделие как неуловимый подтекст. И только потом, когда окраска туфель почти закончилась, и они приобрели прекрасный, чистый серый цвет, — но все-таки серый, — мы призвали Владычицу Красок. Она жила в полумиле от нас. В коттедже за рощицей низкорослых дубов. Мы вызывали ее, посылая туда козла, потому что она не любила, когда ее беспокоили люди, а козел, притрусивший по дорожке и боднувший дверь коттеджа, был для нее привычным сигналом. Собственно, она-то наше ателье с мастерской и основала многие годы назад, но сама занималась лишь окончательной отделкой. Впрочем, ныне Владычице Красок нездоровилось. Последний наш заказ, сумочка герцогини, которой надлежало ничем не отличаться от только что расцветшей розы, отнял у нее много сил, она измучила себя размышлениями о розовом цвете и после несколько недель пролежала, набираясь сил, чего прежде никогда не случалось. Розовое, повторяла она, мечась в постели. Роды, любовь, румянец, поцелуи. У нее был сильнейший жар, она очень похудела. Вокруг глаз появились темные круги. Помимо всего прочего, младший брат ее страдал от ужасных болей в спине, не мог ни двигаться, ни работать и жил с ней — целыми днями лежал на кушетке. Да и старела она, самый талантливый, безусловно, человек королевства, не получивший никакого признания. Нам, портным и сапожникам, ее дарование известно, а королю? Горожанам? Она проходит меж них, как человек самый обычный, покупает на рынке помидоры, и никто не знает, что мир, который видит она, в тысячи раз подробнее и тоньше того, какой видим мы. Когда вы смотрите на помидор — да и я тоже, — вы, вероятно, видите нечто симпатично округлое, красное, с зеленым стебельком и свежим ароматом, очень вкусное, мягкое на ощупь. Когда же на помидор смотрит она, то видит оттенки голубого, бурого, желтого, видит изгибы, зеленую плеть, на которой он рос и, пожалуй, может даже, взвесив его на ладони, сказать, сколько в нем семечек. Итак, мы послали козла, а когда она пришла вместе с ним в ателье, как раз закончили четвертую окраску туфель. Они подсыхали на коврике и выглядели очень неплохо. Я сказала Черил, что ее вживание в образ горы несомненно нам помогло: серый цвет получился более глубоким, насыщенным, чем я ожидала. Черил зарумянилась. Она у нас очень милая. Еще я сказала, что мысль Эдвина — добавить в краску немного каменной крошки — оказалась очень разумной, дала грубоватую текстуру. Довольный Эдвин лягнул ножку табурета. Сама-то я мало что сделала — я не самая искусная из наших мастериц, но люблю, увидев хорошую работу, похвалить ее. Дело однако в том, что после всех наших тяжких трудов и попыток дойти до самой сути, у нас получились очень красивые, но просто-напросто серые туфли. Любой нормальный человек полюбил бы их всей душой, если, конечно, не питал бы тщеславной потребности ходить на невидимых ногах. Владычица Красок принесла с собой холщовый футляр, прошитый синими нитями. В лице ее читалось изнурение. Она кивком поздоровалась с нами, постояла у стола, на котором подсыхали, сочась краской, туфли. Очень хорошая работа, сказала она. Заправлявшая покраской Эстер присела в реверансе. Мы сдобрили краску каменной пылью, сообщила она. Прекрасная мысль, сказала Владычица Красок. Эдвин, стоявший за своим столом, изобразил пару коленцев веселой пляски. Козел устроился в углу на подушке и принялся подъедать ее начинку. Владычица Красок несколько раз повела плечами, а когда туфли подсохли, взяла их в руки и подняла к солнечному лучу. Потом выбрала камень, поднесла его к туфлю, осмотрела в ярком свете. Она поворачивала камень и туфель, каждый в своем луче. Потом подошла к расставленным по полу краскам и зачерпнула горсть синеватой пыли. У нас сто пятьдесят металлических ларцов с пылью всех возможных цветов. Ларцы стоят бок о бок по стенам ателье. Они узкие, и это позволило нам разместить здесь множество цветовых оттенков, а если кто-то приносит новый, мы выковываем еще один ларец и вставляем его в спектр, на положенное место. Одна портниха нашла в самой сухой части леса, на листьях, изумительно глубокий бордовый цвет; я как-то отыскала на красноватых железистых россыпях у озера влажную землю бурости более сочной, чем у песка, но побледней, чем у грязи. Кто-то еще обнаружил новый оттенок синевы в иссохшем цветке анютиных глазок, кто-то другой — в оперении мертвой птицы. Нам велено всегда и везде искать новые оттенки цветов. Так вот, Владычица Красок прошлась по комнате, набрала пригоршню синеватой пыли (как и всегда, я, наблюдая за ней, ощутила взволнованный трепет — синий? Как она поняла, что требуется синий? К тому же, этот был темноватым, кажется — слишком для столь светлых туфель, разве что ей потребовался цвет мокрых камней) и втерла ее в туфель. И снова к ларцам — теперь черный, пыльно черный, а за ним — серовато-зеленый. Все это она втирала в серый туфель. Мы стояли, безмолвные, наблюдая за ней. Мы забыли о нашей тяжелой работе и обычной своей болтовне. Работала Владычица быстро, однако обычно она использовала что-то около сорока разных красок, а оттого даже быстрая работа отнимала больше двух часов. Она добавляла краску здесь, краску там — иногда пятнышком величиною с крупицу соли, — и серость изменялась в ее руках, обретая новые оттенки. Наконец, она попросила дать ей заделочный материал и, получив его от Эстер, покрыла туфли закрепляющей окрас жидкостью, и подняла одну к свету, держа в другой руке камень. Она повторила этот процесс четыре раза кряду, и, клянусь, я начала ощущать в комнате присутствие горы, с которой был взят камень, ее огромный, тяжкий, громыхающий голос. Когда все закончилось, туфли стали такими серыми, такими похожими на камни, что в кожаную основу их верилось с трудом. Выглядели они как вырезанные прямо из скалистого склона горы. Готово, — сказала она. Мы стояли вокруг нее, склонив головы. Прекрасно, — сказала я. Еще один триумф, — пробормотала рядом со мной Сэнди, которая не смогла бы смешать краски и ради спасения собственной жизни. Владычица Красок обвела комнату взглядом, он останавливался на каждой и каждом из нас, проницательный, неторопливый и, наконец, остановился совсем — на мне. На мне? Ты не проводишь меня до дому? — низким голосом спросила она, пока Эстер привязывала счет на оплату к лапке голубя и выбрасывала птицу в окно, обращенное в сторону герцогства. Почту за честь, — ответила я. И взяла ее под руку. Набивший живот подушкой козел припустился за нами. Девушка я молчаливая — пока не доходит до комплиментов, — да я и не знала, следует ли дорогой спрашивать Владычицу о чем-то. Насколько мне было известно, обычно ей провожатые до дому не требовались. И потому я просто вглядывалась во встречавшиеся нам по пути камни и впервые отмечала в них голубоватый тон, и черноту, и оттенки зеленого, а если свет ложился правильно — и легкий намек на лиловость. Она, похоже, очень довольна была, что я не пристаю к ней с вопросами, и мне пришло в голову: быть может, по этой причине она меня в спутницы и избрала. У двери своего дома она подняла на меня взгляд, и я увидела ее глаза — серые, спокойные, с морщинками, расходящимися от уголков. Она была почти вдвое старше меня, но я всегда ощущала в ней притягательную силу, которая очень мне нравилась. То, как она держалась, сразу говорило: здесь под одеждой кроется тело, но вам его не увидеть, с ним много чего случается — с ним, в нем, на нем, — однако и этого вам не узнать. Видя это и зная, что ее муж много лет назад ушел на войну и не вернулся, что болезнь брата не позволяет ей принимать гостей, что она давно уже бежала из родного города по причинам, о которых никогда не рассказывала, что ее мучает кашель, что у нее туго с деньгами, — а это казалось мне особенно несправедливым, потому как, на мой взгляд, ей полагалось жить в собственном дворце, — зная все это, я всегда печалилась, встречая ее. Послушай, — сказала она. Не сводя с меня глаз. Да? Вас ожидает большой заказ, — сказала она. — До меня дошли слухи. Большой. Огромный. Какой? — спросила я. Пока не знаю. Но вы начинайте готовиться. Исполнять его придется тебе. А я скоро умру, — сказала она. Простите? Скоро, — сказала она. — Я чувствую, она созревает во мне. Смерть. Не черная и не белая. Почти сине-лиловая, — сказала она. Взгляд ее оторвался от меня и устремился в небо. — Я сделаю, что смогу. И сама подготовлюсь как следует. Но и ты, Мисси, начинай оттачивать свое чувство цвета. Взгляд ее возвратился ко мне, и был он строг. Мое имя Пэтти, — сказала я. Она усмехнулась. Откуда вы знаете? — спросила я. — Вы серьезно? Вы больны? Нет, — сказала она. — Да. Я серьезно. И прошу твоей помощи, — сказала она. — Когда я умру, работу придется закончить тебе. Но я мало что умею. Вернее, совсем ничего. Вам нельзя умирать. Вы попросите лучше Эстер, или Ханса… Тебя, — сказала она и, коротко кивнув мне, вошла в дом и захлопнула дверь. Сыну герцога туфли понравились до того, что он прислал нам рисунок придворного иллюстратора, изображавший его, обутого в них и плывущего, казалось, над грудой камней. Я люблю их, приписал он своим вихрящимся почерком, люблю, люблю! К этому он добавил немного денег, чтобы мы наняли лошадей и приехали на герцогский пир. Мы отправились туда все, в лучших наших нарядах, там было весело. Тогда я в последний раз видела Владычицу Красок танцующей в ее жемчужно-сером платье, и знала, следя за ней, скользившей, взвивая волосы, по зале, что этот раз — последний. Герцог, стоя в сторонке, притопывал ногой, держа герцогиню за руку, а ее свободная рука сжимала сумочку цвета прекрасной розы, столь живого и свежего, что казалось, будто она источает сладкий цветочный аромат, слышный и с другого края залы. Две недели спустя, когда в мастерской никого, почитай, не было, прискакал королевский гонец — с заказом: платье цвета луны. Владычица Красок плохо себя чувствовала и просила ее не тревожить; у Эстер заболел отец, она уехала ухаживать за ним; жена Ханса рожала близнецов, и потому он был с нею; двое других мастеров подцепили где-то коклюш, а еще один отправился странствовать в поисках нового оттенка оранжевого. В результате свиток с заказом попал, как и надеялась Владычица Красок, в руки ко мне, ученице. Я подошла к окну, развернула его, прочитала. Платье цвета луны? Невозможно. Во-первых, луна лишена цвета. Она отражает чужой. Во-вторых, она даже не цвет отражает, а лишь его подобия. Взрывы множества атомов водорода, происходящие далеко-далеко от нее. В-третьих, луна светится. Платье не может светиться подобно луне, если только и само оно что-нибудь не отражает, а отражающие материалы, как правило, вид имеют либо невзрачный, либо слишком индустриальный. У нас же выбор невелик — шелк, хлопок, кожа. Луна? Она белая, серебристая, серебристо-белая, — поди-ка выкрась ткань в такой цвет. Платье цвета луны? Я попросту разозлилась. Да, но заказ-то был не из мелких. Дело, в конце концов, шло о дочери короля. О принцессе. А поскольку королева умерла несколько месяцев назад от воспаления легких, платье, которое нам заказали, предназначалось для самой главной женщины королевства. Я описала несколько кругов по ателье, а затем поступила против всех правил — пошла и постучала в дверь домика Владычицы Красок, однако она меня не впустила, а лишь крикнула сильным голосом в окно: Просто займись этим и все! Как вы себя чувствуете? — спросила я, и она ответила: — Приходи, когда начнете! И я побрела назад, пиная сучья и желуди. Возвращаясь, я сорвала с дерева и съела несколько апельсинов — и мне стало немного легче. Оставшись в мастерской за главную, я собрала всех, кто был в ней, и устроила семинар по отражениям, предложив поразмыслить о них. В частности, это было важно для Черил, которой семинары приносят обычно большую пользу. Мы уселись в кружок посреди смежной с ателье комнаты и повели разговоры о зеркалах, спокойной воде, колодцах, о понимании, опалах, потом устроили занятие по литературному творчеству: каждый описал свое первое воспоминание о луне, о том, как она на него подействовала, как он впервые понял, что она повсюду следует за ним (у Сэнди получился очаровательный рассказ о том, как она в детстве гуляла и все старалась оторваться от луны да так и не смогла), — и наконец каждый из нас сочинил хайку. Мое было таким: Луна сребриста — В детстве я много раз перечитывала «Ослиную шкуру» и больше всего мне в ней нравились платья. В этой будоражащей душу, провокационной сказке — король, который хочет жениться на собственной дочери? — содержалась вселенная, показанная через ткани. На что оно походило, платье цвета луны? Мне казалось, что принцесса, получая платья, надевать которые на обычный бал никто не стал бы, соприкасается с чем-то намного большим, вступает в связь с чем-то поистине волшебным в ее королевстве. И кем они были — те портные и белошвейки? Я не думала об этом так прямо, однако стремление почаще перечитывать сказку наверняка было связано с тем, как у меня перехватывало дыхание, когда я пыталась представить себе платье цвета неба. Какого неба? Синего дневного — или затянутого тучами? С боа из кучевых облаков или с воротом из дождевых? То же самое я ощущаю, когда смотрю фильмы о глубоководных рыбах. Их необычные формы и цвета, нередко, кажется мне, всплывают на поверхность в мире моды — в похожих на кораллы оборках, в пелеринах, чьими образчиками служат, похоже, скаты. Одежда, отражающая природу. Мне было очень интересно размышлять о том, как создавались цвета тех платьев — хотя бы потому, что это наверняка трудно. Невозможно же, чтобы небесное платье было попросту синим. — Э. Б. Перевод с английского Сергея Ильина Марджори Сандор В сказках, которые тебе, любовь моя, нравились в детстве больше всего, неизменно повторялись по нескольку раз ужасные испытания. Чтобы получить жену или богатство, герой такой сказки отправлялся, полный уверенности в себе, на поиски некой вещи, для него самого даже и ценности особой не представлявшей. Его посылал в дорогу отец — король, который, поняв, что власть его висит на волоске, начинал думать только о своем благополучии и расточать льстивые посулы. И, давай уж признаем, отец этот и прежде благородством не блистал — вечно норовил либо прикарманить чужое королевство, либо оградить свое от вымышленных врагов. Три раза герой погружается в неведомый мир, открывшийся ему либо во сне, либо по чистой случайности, — мир, где таится обставленное неодолимыми преградами, охраняемое драконом или добываемое лишь тягостными трудами сокровище, которого возжаждал король, чья алчность неосознана и потому неутолима. Трижды входит герой в этот мир, трижды рискует жизнью, чтобы добыть искомое: в первый раз это золотое яблоко; во второй — волшебное полотно, сотканное из нитей столь тонких, что его можно протянуть сквозь ушко самой малой иглы; и наконец — наимельчайшая на свете собачка, лающая внутри пшеничного зернышка, помещенного в ореховую скорлупку. Беда в том, что этот другой мир почему-то выглядит соблазнительнее самого предмета поисков: в нем живет, к примеру, прекрасная белая кошка, которая молит героя остаться с ней — без слов, разумеется. Прошу тебя, останься. Доставь сокровище королю, а сам вернись. Ты нужен мне здесь. А почему, открыть тебе я не могу, мне запрещено. Тайна белой кошки, не говоря уж о ее поразительно человеческой красоте и разумении, исполнена куда большей глубины, нравственной необходимости да и сердце греет куда сильнее, чем глупое требование короля добыть ему что-то там золотое. На самом деле, она обращает поиски героя в нечто пустяковое, ненужное, неуместное. С каждым новым странствием герою этому становится все труднее пересекать, возвращаясь к королю, границу реального мира. Награда — жена, земли, будущее богатство — становится смутной, все происходящее обнаруживает свою подлинную природу: повторяющиеся раз за разом бессмысленные усилия, обмен ходовыми товарами — золотое яблоко на королевство, невесту-принцессу и так далее. Герой, ощущая во рту вкус пепла, проходит путь, что ведет его к зрелости. А между тем, в самой чащобе лесов его пробудившегося воображения королева-кошка, не способная ни предложить ему вещественное вознаграждение, ни даже назвать разумную причину, по которой он должен отказаться ради нее от своего мира, беспомощно ожидает его у полуночных врат своего царства, связанная древним заклятием безмолвия, запрещающим просить о помощи или рассказывать свою историю. Кто она? Ты этого не знаешь, однако третье и последнее возвращение принца в отцовский замок — с яблоком, полотном, собачкой, каковую король наконец-то сочтет приемлемой, и полученная принцем суетная награда, неизменно оставляют тебя наедине с пустотой, незавершенностью. К этому времени утраченные владения с их пещерами и балюстрадами, стрельчатыми воротами и беспримерными опасностями накрепко берут тебя в плен. А между тем, в королевском дворце и придворные, и пейзане с потрясающей легкостью отмахиваются от этого неуследимого мира. Теперь и сам принц связан обетом молчания: пережитое им оказывается запертым за стенами, вересками и холмами далекого царства и скоро становится доступным, подобно расплывчатому скоплению звезд, называемому «Плеяды», лишь косвенному зрению. Но и это уже запоздало: душа твоя изведала удивление, подлинное царство ее очнулось от сна. Царство, мысли о котором будут преследовать тебя, пока сам не отправишься в путь, чтобы еще раз взглянуть на него, — без чьего-либо поручения, без надежды раздобыть в нем что-либо способное пригодиться в этом мире. Богатства тебе это странствие уж точно не принесет. На самом деле, оно тебя уничтожит — во всяком случае, на взгляд короля и придворных. Тот ли мир манит тебя — мир, в который ты не можешь войти в четвертый раз, не умерев, не отказавшись от жизни человека разумного, сознающего свой долг, от жизни под властью короля? Боишься ли ты, что, поставив свой меч на службу той жизни, увидишь, как всё, в том числе и белая кошка, твоя безмолвная королева, рассыплется в прах? Вспомни, любовь моя, в сказках твоего детства герой никогда на такой путь не вставал. После третьего странствия он сидел дома, покорный и послушный, и наградой ему становилась являвшаяся в последнюю минуту девица, странно знакомая, но приходившая из королевства совершенно иного. А в тот же миг и король-отец избавлялся от ужасного гнета своих желаний. Кто смог бы сказать, какое из этих чудес было большим? Да оно и не важно: все королевство уже возрадовалось. И ты тоже, но и в самый разгар празднеств ты не можешь избавиться от подозрения, что знаешь настоящую правду. Радовалась и я: глядя на тебя спящую. Я знаю, когда ты во снах заглядывала за ту границу, то ясно видела ее, белую кошку, затерявшуюся в своем замке, в своих лесах, в своем царстве, с ее фантастическим нечеловеческим достоинством, ибо она никогда не ждала спасения. Приглядись к ней повнимательнее: это и есть твоя главная суть, сплетенная из чудодейственных нитей и трижды огражденная от человеческих взглядов, и жизнь ее раскроется, точно ладонь, в день — прошу тебя, Господи, не скорый — твоей смерти. Белая кошка, мне открылось, кто я: его человеческая жена. Будь терпелива. Оставайся у врат, если так велит долг. Безмолвная страдалица, связанная жестоким заклятьем, жди, как ждем и мы, — но по другую сторону рубежа. * * * Вспоминая, как был написан этот маленький рассказ, я попыталась найти нашу книжку с картинками — изящную французскую сказку «Белая кошка», которая вдохновила меня на его сочинение. Долгое время она была самой любимой сказкой дочери из тех, что я читала ей на ночь, однако в ту неделю дочь уехала в колледж, и комната ее чудесным образом опустела впервые за восемнадцать лет. За несколько дней до отъезда она отнесла стопку своих детских книг в букинистический магазин неподалеку, — возможно, при всей любви дочери к «Белой кошке» в их число попала и она, хотя исчезновение книжки озадачило дочь не меньше, чем меня. Если книжке повезло хоть немного, она, наверное, уже нашла, пока я пишу это, дорогу, что приведет ее на колени кого-то из детей нашего города. По-моему, правильно, что я не смогла ее отыскать. И сама эта детская книжка и мой рассказ о ней принадлежат к поре десятилетней давности — и далекой, и всегда близкой, и так же похожей на сказку. В то время дочери было восемь лет, и мы только-только съехались с мужчиной, за которого мне предстояло выйти замуж полгода спустя. Через несколько дней после нашего соединения ему стало плохо — последовала операция: коронарное шунтирование двух артерий. Подобно герою «Белой кошки», он совершал — с отвагой и спокойным терпением — путешествия в иной мир и обратно, а я, страшно боясь потерять его, цеплялась за мысль, что он отправился в одиночное странствие, но непременно вернется к нам. Мне оставалось только ждать, и я сделала то, что все мы делаем в такие мгновения: начала писать небольшой рассказ, обратившийся, в итоге, в любовное письмо, в молитву, в мольбу, в попытку отсрочить смерть. — М. С. Перевод с английского Сергея Ильина Джойс Кэрол Оутс
|
|||
|