|
|||
ДЯГИЛЕВУ НЕ СПИТСЯ
Дягилеву не спалось. Сырые подвалы, куда не проникает дневной свет, пещеры, склепы всегда оказывали на него странное действие: он задыхался, не мог думать. Он никогда не смог бы сделаться археологом. Руины, катакомбы вызывали у него отвращение. Все это нельзя было назвать страхом, неким атавистическим чувством. Просто он не любил, когда взгляд упирался в стену, потолок, в темное ничто. Это чувство он испытывал и тогда, когда еще до войны спускался в подвалы Эрмитажа, в отдел Древнего Египта. Он почему‑ то приходил сюда в зимние сумерки, перед самым закрытием. Пустынные залы. По темным углам притаились гранитные статуи фараонов. На холодных молчаливых стенах сереют стеллы с изображением загробного суда. Массивные черные саркофаги, алебастровые канопы. В канопы египтяне клали внутренности набальзамированных умерших. Дягилев всегда останавливался у небольшой этикетки: «Гробница Сенет, жены визиря Антефокера (XX в. до н. э. ). В Фиванском некрополе, на западном берегу Нила». Гробница узким низким коридорчиком уходит вглубь. С потолка падает мягкий матовый свет. На стенах красные знаки. Изображение Сенет. Обычная египетская роспись: лицо в профиль, плечи развернуты. Она нюхает лотос. Древний художник запечатлел облик давно умершей женщины. Четыре тысячи лет… Какой она была в действительности? Кто такой Антефокер? Визирь?.. Эти загадки не разрешит никто и никогда. Время для Сенет не повернется вспять. Осталось лишь имя. У нее, наверное, были тонкие розовые ногти на прекрасных смуглых руках. Чудом, фантазией можно было бы воскресить и ее. Но Дягилев приходил сюда не мечтать: он старался побороть в себе отвращение к подвалам. И уходил последним. «Свидание с Сенет» было лишь тренировкой воли. Как давно все это было!.. А ведь совсем недавно! Когда закончится война, он снова спустится в подвалы Эрмитажа. Но знакомого ощущения подавленности больше не будет. Есть вещи пострашнее подвалов и катакомб. Один знакомый врач вполне серьезно уверял его, что в абсолютной темноте в пещерах время для человека течет быстрее. Он даже приводил многочисленные примеры, иллюстрирующие этот факт. Врач работал на шахте. Случился обвал. Три дня спасали шахтеров, а когда их спасли, они изумились: им казалось, что прошло всего несколько часов. Прав или не прав тот врач, но Дягилев устал валяться в пещере. Особенно донимал храп Бубякина. Это был не храп, а какой‑ то рык с присвистом. Дягилев разозлился и вышел из подземелья. Наверху горел яркий день. Колючие лучи цеплялись за ветки кленов и березок. Вызывающе громко кричали дрозды. Бочкастые синеватые валуны грелись на солнцепеке. В нос бил жирный запах корней и прелой земли. И сосны, и высокие ели, и еще голенькие березки – все было одето дымчатым светом. Неизвестно откуда выпорхнули две бабочки‑ крапивницы. Так рано, а они уже обзавелись крыльями… Старая, заброшенная каменоломня поднималась над долиной бледно‑ сиреневым индийским храмом, какие Дягилеву доводилось видеть на цветных картинках. Сходство подчеркивали разбросанные вокруг столбчатые, будто вытесанные нарочно камни. Дягилев начинал понимать, почему такие вот долины называют здесь «адовыми» или просто «адом». Все вокруг проникнуто тревожной таинственностью. Даже голоса птиц кажутся предупреждением. Не ходи! Остановись! Опасно!.. Кто навалил грудами доломитовые глыбы? Во всяком случае, это не дело рук человека. Хотя, может быть, камень и добывали здесь в незапамятные времена, когда болота еще не подступили вплотную к карьеру? Люди ушли, а потомков поражают следы выработок. Кому потребовалось столько камня? Для какой цели? Черные отверстия, ходы – дороги в ад, не иначе! Если кому из смельчаков и случалось забираться в пещеры, укрываясь от непогоды, то он останавливался, потрясенный сверканием кристаллов, матовым сиянием кольчатых сосулек и торчащих повсюду букетов нежных, как одуванчики, каменных цветов. Ему чудились окаменевшие люди и звери, и он старался поскорее покинуть это подземное царство, уйти подальше от гиблого места, даже не задумываясь: а почему, собственно, его считают гиблым? Гиблое – и все тут. Столкнувшись с природой, житель большого города как бы возвращается к детству. Во время одной из редких загородных прогулок профессор Суровцев неожиданно остановился, присел на корточки и с блаженным видом воскликнул: «Поглядите‑ ка! Муравей! » Сотрудники так и не могли взять в толк, что поразило знаменитого физика. Оказывается, просто‑ напросто на земле, кроме формул и ядер гелия, существуют еще муравьи! Усевшись на валун, Николай облегченно вздохнул.
Уже целую вечность он не оставался вот так один на один со своими мыслями. Всегда окружали люди, шумные, спорящие, размахивающие руками, беспрестанно дымящие папиросками или трубками. Они горячо доказывали друг другу очевидные истины, сердились, ругались и забывали, что война все‑ таки временное состояние. Да и сам Дягилев ничуть не отличался от товарищей. Тоже ругался и доказывал очевидные истины, сидел в клубах махорочного дыма и до спазм в желудке хотел есть, так же, как и другие, называл вареный овес учебно‑ тренировочным рисом. Но иногда ему хотелось побыть в одиночестве, сосредоточиться или же думать о каких‑ нибудь пустяках. Если бы не существовало милых сердцу мелочей, если бы даже самый серьезный человек не впадал иногда в наивно‑ ребячливое настроение, жизнь превратилась бы в пустыню. Вот и сейчас, вместо того чтобы думать о предстоящем походе в бухту Синимяэд, где все может случиться, Дягилев просто радовался синеве неба, разминал пальцами прошлогодний стебель пушицы, прислушивался к струящемуся журчанию воды. Такую воду, от которой заходятся зубы, хорошо пить прямо пригоршнями… В который раз уже решал он жизненно важный для себя вопрос: за какие качества полюбила Наташа того звездочета? И разлюбила ли она его? Ведь нельзя так вот сразу забыть все, отрубить ножом прошлое лишь потому, что любимый оказался несколько иным, чем представляла. Судя по ее рассказам, он обладает и живой фантазией, и чувством юмора, и строгостью научного мышления. Все дело, по‑ видимому, в том, что он старше ее по возрасту, сумел вскружить девчонке из глухого таежного угла голову высокопарными фразами, пустил в ход и стихи Блока, которого она обожает, и красивые астрономические легенды, выдал себя чуть ли не за марсианина, жителя иной планеты, чуждого всему земному. Дягилеву приходилось встречать такую породу людей. Он ведь и сам не лишен был некоторого фразерства, за что глубоко презирал себя, пытался избавиться от этого порока. У него постепенно сложилось представление о том, каким должен быть человек. Во всяком случае, он ни при каких обстоятельствах не должен набивать себе цену, не становиться в позу, изображая из себя незаурядную личность. Естественность и есть подлинная воспитанность. Он хотел бы встретиться с этим Назариным. Чтобы понять его до конца, оценить и великодушно оставить свои наблюдения при себе. Но в глубине души он был уверен в том, что Наташа не изменит слову, никогда не вернется к Назарину, так как любовь и презрение несовместимы. Неизвестно, почему сегодня Дягилев ощущал необыкновенный прилив умственной энергии. Только сейчас догадался, что все время думал не столько о Наташе, Назарине и Мартине, сколько о той самой большой машине, которую они собирались построить с профессором Суровцевым. Кажется, он нашел новое решение… открыл новый принцип. К черту громоздкие аппараты, гигантские магниты, резонаторы! Принцип прост, предельно прост. Ведь во всяком исследовании важен результат, а не сам процесс… Идеи одна оригинальнее другой приходили сами, без натуги. Будто в мозгу прорвались шлюзы. Так случается только во сне. Но это не был сон. Дягилевым овладело волнение поиска. Могучая сила подняла его над повседневностью, над земными заботами. Он грезил наяву. Человечество получит еще один инструмент познания мира. И вот сокровенные загадки материи раскрыты, проверены самые смелые предположения. Свойства частиц, ядерные превращения, заряженные частицы больших энергий… Новый скачок в технике ускорения. У изобретателей слишком «технический» подход ко всему. А на самом деле в любой простой молекуле больше тайн, чем в самой сложной машине. Для чего‑ то молекулы объединились в организмы и даже организовались в высший продукт материи – мыслящий мозг. Они будто сговорились организоваться, чтобы получить способность к мышлению. Груды организованных молекул ходят по земле, воюют друг с другом, философствуют, устанавливают законы, сохраняющие вид. Человек – это в совокупности. Так же как государство, общество – в совокупности. У общества свои определенные качества, не всегда совпадающие с качествами отдельного человека… Томимый неясным предчувствием близкой смерти, он вынул из кармана крошечный блокнотик, какой всегда носил с собой, чтоб записать пришедшую в голову мысль. Блокнотик был исчеркан формулами, понятными только посвященному. Мудреные мысли он тоже формулировал невнятно – для себя: «Наш мозг – прибор, регистрирующий в окончательном виде процессы, протекающие в глубинах Вселенной и в микромире. Глаз может увидеть даже атомы. Но возможно, он способен видеть нечто относительно галактик, чего мы не осознаем, но что откладывается в темных пластах сознания. Отсюда – пророки и прорицатели, вещуны»; «Движение – нарушение симметрии в целом»; «Материя организуется из узелковых полей – вплоть до мозга»; «Каждый структурный уровень материи – порождение времени. Цель природы, тенденция – усложнять структуры даже самых верхних рядов. Не приведет ли усложнение структуры к усложнению пространства; трехмерность – лишь исходный пункт? »; «В каждом структурном ряду время течет по‑ своему»; «Постепенно, в некоем итоге развития человечества, знание превратится в постижение, и тогда свет отдаленной звезды расскажет нашему глазу, ничем не вооруженному, больше, чем спектральный анализ»; «Люди не могут договориться друг с другом, а мечтают договориться с представителями иных планетных цивилизаций»; «Единого поля не существует, оно всегда выступает в конкретных формах»; «Предел делимости – это тот или иной качественный уровень и ничего больше»; «Обмен информацией между звездами и галактиками создает во всей Вселенной подобие»; «Физический вакуум – не субстанция, а промежуточный структурный уровень материи; ему, как и любому уровню, присуще движение – то есть превращение в вещество и другие виды материи»; «Вещество – это сжатое пространство». «Мысль и есть высшая форма кривизны, способность самого пространства в форме высокоорганизованных физических объектов деформировать самое себя по подобию существующих физических объектов, то есть отражать, абстрагируясь. Степень искривления, а не то, что искривляется, и есть мысль, идеальное. Подобно тому, как понятие параболы или гиперболы не есть нечто материальное. Энергия мозга и расходуется при мышлении на это искривление. Можно также сказать: процесс мышления, мысль – это модулированное колебание определенным образом организованных биоклеток, где мысль – не что иное, как результирующая конфигурация, о материальности которой говорить не имеет смысла». Он взял карандашик и дописал: «Метагалактика в смысле пространственной формы представляет из себя псевдосферу Лобачевского. Импульсы‑ галактики, двигаясь по псевдосферической поверхности и разгоняясь, как бы „усиливаются“. Таким образом псевдосфера Лобачевского является „усилителем“ скорости и действует по принципу трансформатора с большим коэффициентом полезного действия: сила тока увеличивается, а напряжение падает. Это своего рода аналогия ускорителя для разгона частиц. Об этом свидетельствует тот факт, что удаленные галактики разбегаются с субсветовыми скоростями». Он задержался на этой мысли. Открытие? Псевдосфера должна действовать как мощный усилитель. Псевдосферическое пространство является усилителем… Если бы можно было построить хотя бы небольшую металлическую модель псевдосферы Лобачевского! Он усмехнулся. Через несколько часов он уходит на опасное задание. Может быть, идея так и останется непроверенной. А возможно, он просто заблуждается и никакого открытия нет?.. Но мысли просились на бумагу, и он записал: «Юный Галуа за несколько часов до смерти стал великим математиком. Значит, он был им всегда. Вдруг – не бывает». «Любое тело, в том числе и мое, существует только потому, что оно ведет энергообмен с единым мировым полем, которое и есть не что иное, как излучение всех тел. Взаимодействие всего со всем означает передачу энергии от одной системы к другой. Особое мировое поле в виде сферы окружает любое тело: твое и мое». «Может быть, тяготение – только реакция улетающих фотонов и никаких частиц тяготения не существует? » «Стабильность суть отрицательная энтропия. Нужно различать стремление к стабильности и стремление к равновесию. Излучение характеризует энтропию, стабильные формы – порядок. Почему‑ то все считается наоборот». «Прежде чем умереть, человек должен: любить, по возможности быть любимым, увидеть то, что видели другие – иные страны, подлинники Рафаэля, Микеланджело, Боттичелли, Босха, – побывать в Третьяковской галерее и Эрмитаже, в Альгамбре и в Толедо, в Лондоне и Париже, обязательно – во Флоренции и Венеции, на Площади цветов в Риме, где инквизиторы сожгли Бруно, – на Дальнем Востоке, в Монголии и Японии, в Греции и Турции, в Трое, Эфесе, Пергаме; пересечь хотя бы один океан, взглянуть на небо за экватором. Человек должен иметь детей. Тот, кто не любит детей, – нравственный урод». «Как я представляю себе человека будущего? Если сказать, что он будет гармонически развитым, то, значит, не сказать почти ничего: понятие гармоничности меняется со временем. Что будут подразумевать под гармонической развитостью наши отдаленные потомки, сейчас невозможно сказать. Эрудиция в сочетании с высокой нравственностью? Гармонически развитая личность может появиться только в коммунистическом обществе, когда будут устранены все формы личной зависимости человека. Но пока она появится – плыть да плыть». «Мы привыкли считать, что наука – благо. Но бесспорно ли это? Нужно всегда помнить: социальный кризис в капиталистических странах порождает нравственный кризис. Не создадим ли мы, ученые, Франкенштейна, который в конечном итоге разрушит мир? Нужно всегда заботиться о сохранении нравственного здоровья общества». «Я сделал своим девизом слова Джордано Бруно: „Лучше достойная и героическая смерть, чем недостойный и подлый триумф“. Не нужно никому ничего доказывать, нужно быть честным перед самим собой. Так я понимаю кантовский императив. Кант прав, когда говорит, что любовь к людям не может быть предписана как заповедь, так как ни один человек не может любить по приказанию. Никогда не относись к другому человеку как к средству для своих целей, но всегда как к цели в себе». Кажется, выписал все… Когда человека признают великим, то даже его банальные высказывания кажутся наполненными глубоким смыслом. Хе‑ хе… великим нельзя сделаться по собственному желанию или благодаря упорному труду мысли. Когда‑ нибудь, в весьма отдаленном будущем, когда ни Дягилева, ни войны не будет, какой‑ нибудь высоколобый мудрец изречет: дескать, человечество из века в век занималось глупостью – истребляло самое себя. Зачем? Зачем люди воевали, занимались так называемой «вещной деятельностью», то есть физическим трудом, когда каждому школьнику ясно, что убивать – дикое варварство, и в двадцатом веке все‑ таки смогли бы как‑ нибудь договориться не уничтожать друг друга; и что человек не должен нести машинные функции, так как собственно человеческая деятельность – это творчество и только творчество, а все остальные виды деятельности – нечеловеческие. Так будет рассуждать высоколобый мудрец, который родится еще не скоро. Но Дягилев знает, как он будет рассуждать, мудрец тридцатого века. Сейчас он признался самому себе, что из поэтов любил не Блока, а Маяковского, который был ближе по духу. Трагическая фигура поэта всегда представлялась ему, когда выходил на набережную Невы. Маяковский покончил с собой в Москве. Но Дягилеву он почему‑ то казался внутренне связанным с Невой, с сизыми сумерками над Ленинградом. Он любил ранние поэмы Маяковского, а из позднего вот это: «Я свое земное не дожил, на земле свое недолюбил…» Он перечитал свои записи в блокнотике, задумался. О чем здесь? Возможно, уму более обостренному все это покажется детским лепетом?.. «Я был, я жил… и я сгорел… Неужели от меня останутся только мало кому понятные формулы и вот эти смутные мысли, не выражающие по сути ничего значительного? » Ему сделалось страшно. Небо над головой было синее, бездонное. Но оно не имело никакого отношения к смерти человека. К его смерти имеет отношение только земля. И только земля. Страшна не смерть сама по себе, а та маленькая железная дверь, которая пропускает только в одном направлении и сразу же захлопывается навеки. Навеки… Как бы и чем бы ни утешал себя человек – навеки! Дягилевым овладел спокойный ужас перед уничтожением. Он выдрал исписанные листочки, порвал их и пустил на ветер. «Дорогой большелобый мудрец из глубины грядущих веков! Я приветствую тебя и желаю тебе прожить твои законные восемьсот лет. Я беззаветно верю в то, что светлые мечты человечества, за которые не жалко отдать жизнь, рано или поздно осуществятся. Они не могут не осуществиться. Как сказал поэт: дело прочно, когда под ним струится кровь… Мы, „посетившие сей мир в его минуты роковые“, были счастливы: поверь мне! Мы изведали глубины всего. Будь и ты счастлив! Ну а мне пора… Ах, да… хочешь знать кое‑ что обо мне? Так и быть – самую малость. О себе всегда трудно говорить. Особенно когда имеешь дело с отдаленным потомком. Поймет ли? По логике вещей, должен понять… Обязан. Ведь ты – это я, продолженный в бесконечность времен. Я был в моих предках, буду в тебе, в череде последующих поколений. Мы все – часть великого целого, пребывающего во всех временах. Если бы все было не так – нить истории человечества давно оборвалась бы. Для отдельного человека стихия событий сменяется вечностью – только и всего. Мое прошлое? Из чего оно соткано? Скитания, радости и печали, как мне кажется, – они были особенные, не такие, как у других. А может быть, я заблуждаюсь, словно бы выделяя свою фигуру? Человек сам себе всегда представляется особенным, исключительным. Наш мысленный разговор через века все равно никому не удастся подслушать. Знаешь, признаюсь тебе: я плохо помню своего отца и деда; их зарубили беляки на гражданской войне. Воспитывал меня отчим, которого на этой самой гражданской войне сильно контузило: он оглох на оба уха. То была необходимость. Добрая воля, продиктованная необходимостью. Классовая борьба не на живот, а на смерть. Так уж у нас тут заведено, когда мы отстаиваем классовые интересы. Они, мои ближайшие предки, растворились в миллионах, они живут лишь в памяти близких. Для истории они – безымянные множества. И я принял новую войну с этих позиций. Приятно заниматься наукой, творческой деятельностью, физикой элементарных частиц и тому подобное, гораздо приятнее, чем разводить вшей в окопах и траншеях. Ах да, тебе неведомо, что такое окопы, траншеи или, скажем, дистрофия, что такое вошь… Вошь – спутник войны. Черт возьми, я прожил на белом свете совсем мало и очень мало размышлял о жизни, о смерти. Все было некогда. Смерть представлялась такой далекой и нереальной, что и думать‑ то о ней не хотелось. Да, я многого так и не успел понять, остался большим ребенком. А ведь очень важно понять хоть что‑ то, прежде чем уйти отсюда…» И он стал думать о жизни и смерти, о таинственной сущности бытия. Неужели человек рождается только для того, чтобы быть функцией чего‑ то? Человек – функция разума. Другие животные тоже по‑ своему выполняют функцию «познания» природой самой себя, и мы, по сути, объясняем лишь то, что происходит между функциями, а не между сущностями… Сущность от нас скрыта… Он припомнил себя босоногим мальчишкой, шлепающим по воде. Тогда все казалось сверкающим: и Волга, и небо, и горы. А ночью звездное небо напоминало цветущий вишневый сад – оно казалось усеянным белыми цветами. На баржах лежали рябые арбузы необыкновенной величины. В сияющую даль, куда‑ то к морю, уходили белые пароходы. У него имелось заветное местечко на песчаном островке. Туда он уплывал от шумных пляжей, часами жарился на солнце и думал. О чем? Сейчас не мог бы сказать, о чем. Но он любил думать. Он пытался понять окружающий мир. И из своего познания постоянно складывал свой собственный мир – величественный и прекрасный. Он любил блеск мысли, ее красоту и четкость. Да, он носил в себе целый мир, неведомый и недоступный, по сути, никому. Ему нравился афоризм Льва Толстого из его «Дневника молодости»: «В мечте есть сторона, которая выше действительности. В действительности есть сторона, которая выше мечты. Полное счастье было бы соединением того и другого». Он искал этого счастья, а Наташе говорил, посмеиваясь: «Мне это изречение почему‑ то напоминает синусоиду». В блокнотике оставался еще один чистый листик. Дягилев написал: «Я люблю тебя! Верю в твою алмазную мечту…» И теперь, когда Дягилев словно бы отторгнул себя от всего живущего, он по укоренившейся привычке стал фантазировать. Мозг требовал отдыха, отвлечения от реальной жизни, наполненной беспрестанной опасностью. Представьте себе, что в конце концов найден тот таинственный фактор, который даже в земных условиях может замедлять ход времени. Производится небывалый эксперимент. Он называется – бессмертие! Человечество указало на Дягилева. Ведь он как‑ то причастен ко всему и, кроме того, вызывался сам. Привычка вызываться, идти добровольно. Мартин Лаар, посмеиваясь, говорит: «Теперь‑ то получишь бронь… на века! » Тут же Наташа Черемных. Нет, она не отговаривает. Ее любовь выше эгоизма. Она понимает, что кто‑ то должен идти добровольно. Ведь любовь должна измеряться световыми годами. Если бы человек каждый день, каждый час не шел навстречу неведомому, разве он заслуживал бы большой любви? «И через миллионы лет я буду любить тебя! » – говорит он, хотя и не следовало бы в этот высокий момент произносить банальных фраз. Но люди почему‑ то даже на краю гибели стремятся уверить друг друга в преданности. Преданность согревает и даже самые большие жертвы делает осмысленными, нужными. Есть красота и в ненужном подвиге капитана, не покидающего мостика до смертельного конца, если судно всего‑ навсего врезалось в айсберг. И вот он, Дягилев, стоит под прозрачным куполом, отгороженный от всего человечества силовыми полями необычайных свойств. Мелькнула искоркой Наташа – и ушла в небытие, ушли в небытие тысячи других. Перед взором Дягилева сменяются поколения людей, возникают и разрушаются одряхлевшие здания невиданной красоты, земля расцветает радугой непонятного волшебства – и уже не понять, не осмыслить, что происходит на планете. Может быть, каждый стал творцом, протянул руку в самые отдаленные углы Вселенной. Проходят мудрые юноши и девушки, забывшие о войнах и страданиях. Им все доступно. С удивлением и боязливым почтением смотрят они на одинокую застывшую под куполом фигуру «оттуда», из тех времен. Дягилев пригвожден к своему пьедесталу и будет стоять вечно, околдованный силовыми полями. На грани жизни и небытия. Ему хочется крикнуть: «Снимите, снимите путы времени! Я не хочу такого бессмертия. Я хочу двигаться, работать, быть с людьми… Я – не статуя, не памятник прошлым векам, а живой, как вы! » Но крик отчаяния дойдет до людей лишь через тысячелетия. Дягилев не может пошевелить рукой, повернуть голову, спрыгнуть с пьедестала и в ярости обрушить удары на призрачную стену, отгородившую его от мира. И ему начинает казаться, что все древние статуи, скульптуры, колоссы, высеченные в скалах, сфинксы и лежащие каменные Будды – это закованные временем живые существа. Им захотелось познать нелепое бессмертие… – Я не хочу! – произнес он вслух, стараясь пошевелить пальцами, стряхнуть оцепенение. Кто‑ то легонько коснулся его плеча. Линда! Дягилев смущенно протер глаза. – Я, кажется, задремал. – А я вас искала. Думала, там, в пещерах… Вы сегодня вечером уходите в бухту Синимяэд? – Да. – А мы ведь с вами уже бывали в той бухте! Помните? Шторм загнал нас туда. Правда, тогда там не было склада. Там ничего не было, кроме скал и моря. Вам известняковые напластования напоминали плитки шоколада. Нас промочил дождь, и мы, как щенята, сидели, прижавшись друг к другу. – Возможно. Что‑ то такое в самом деле было. – А однажды море сияло. Мы под вечер вышли к дюнам. И вы тогда что‑ то хотели мне сказать. Что‑ то очень важное… Но так и не успели. Я убежала. – И показала мне язык. Он у тебя был розовый и острый. Ты им доставала до кончика носа, и я всегда удивлялся. – Нам нужно о многом поговорить. Так, чтобы никто не слыхал… Никто, никто… Голос был тихий, волнующе многозначительный. – А почему партизаны называют тебя Вене? – спросил он. – Кличка. «Вене» – значит «Русская». Так зовут меня. Может быть, потому, что я из Ленинграда. Я знаю тут одну пещеру, где никто, кроме меня, не бывал. Туда никто никогда не заглядывает. Когда мне все надоедают, я ухожу в пещеру и сижу одна в полной темноте. Вход в нее скрыт каскадом воды. Там белые гипсовые цветы. Все собиралась показать вам… Идемте, пока все спят!.. Он взглянул в ее нестерпимо синие глаза и вздрогнул. В них были и вызов, и мольба, и непонятная решимость. В нем внезапно вспыхнула безумная жажда жизни, словно он и в самом деле целые тысячелетия стоял окаменевший, бесчувственный, как древний идол. Он до жути отчетливо представил, как его губы впиваются в розовые губы Линды, и зажмурился от этого видения. Он все еще любил ее, любил… Хоть и не так, как ту, другую. Он провел рукой по своей вдруг запылавшей щеке, потом повернул бронзовое кольцо на мизинце и сказал совершенно спокойно: – Это кольцо подарила мне одна девушка. С ней вместе мы сидели в подбитом танке…
|
|||
|