Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Елена Катишонок 9 страница



 

Внизу, где Палисадная упирается в начало Гоголевской, стоит широкоплечий четырехэтажный верзила. Розовая краска цвета дамского белья совсем ему не к лицу; дом конфузится. Дождь на время затушевал неприличную розовость. Весь первый этаж тесно засижен лавками: тут бакалея, хлеб, деликатесы и вино. На самом углу, почти напротив сквера, независимо раскачивается вывеска парикмахерской. Дверь приоткрыта. На пороге стоит парикмахер в полурасстегнутом халате и ковыряет в зубах расколотой спичкой. От сквера широкой дугой идет длинная Романовская улица, где находится Русская гимназия. Ее светло-сизые стены потемнели от дождя. Водосточные желоба фыркают, выплевывая воду. Солнечные зайчики прыгают по мокрым блестящим карнизам.

 

Больше всего народу на Гоголевской, у синагоги. Это серое здание, строгое и элегантное: высокие окна, у входа колонны; несколько входных дверей, а под крышей тоже окна, только круглые; зачем бы? Что такое синагога, дом толком не знает, но не признаваться же… С деликатесами проще — оттуда несутся запахи, а у дверей теперь всегда очереди. Около синагоги очереди нет, просто все заходят внутрь, а зачем — неизвестно; и кто там живет, тоже неведомо…

 

Соборная башня, о которой так много говорят в последнее время, отсюда тоже видна, хоть для этого нужно было привстать на цыпочки; зато башня видела все дома! Если бы четвертого июля она высилась над городом, как прежде, то увидела бы молодцеватых веселых парней, которые устроили вокруг синагоги импровизированный хоровод. Парни перебрасывались шутками и гранатами. От шуток громко смеялись, а гранаты бережно ловили и ловко швыряли прямо в высокие окна. Но башня не видела того, что видел дом, не отводила глаза от зловещих факелов, не слышала взрывов гранат и нечеловеческих людских криков. Чисто прополосканное небо заволокло тяжелым дымом, и звуки стрельбы не могли заглушить криков.

 

В тот день Каин опять убил брата своего Авеля.

 

Убил, но не ограничился этим, как тогда, в поле, на заре человечества, а превратил акт в процесс.

 

Оккупационные власти были довольны и процессу не мешали — внутренняя борьба, как они деликатно назвали охоту на людей, надежно отвлекала население от болезненных вопросов самоуправления и прочих наивностей, что и предусмотрел заранее известный берлинский меморандум. Кроме того, у немцев было достаточно забот с расселением солдат и организацией их досуга, с советскими военнопленными, устройством концлагерей и со строгим учетом всего мирного населения. Ибо все должны работать на великую Германию — война, господа.

 

В таких хлопотах разменяли июль, проветрили город от дыма, вытерли кровь.

 

А кровь продолжала литься.

 

 

Царственный август, самый звездный месяц, зажег первые звезды не на небе и даже не на земле, а на людях. Дом не отличал евреев от других людей, пока у них на одежде не появились желтые звезды. Крупные — куда там небу! Одна на груди, одна на спине. Звездные люди вели себя странно: например, ходили не по тротуару, а прямо по мостовой. Не удивительно, что раньше евреев не было видно. Оказалось, горбатый Ицик тоже звездный, тоже еврей! Желтая звезда забралась ему на самую верхушку горба. А у нас ни одного еврея нет, подумал дом.

 

Ну-ну, скептически покосилась доска с фамилиями жильцов; мне видней. Вот зеркало свидетель. Но зеркало не спешило с выводами, потому что привыкло видеть все слова не так, как они написаны, а совсем иначе, и никто, даже дядюшка Ян, этим похвастаться не мог. Солнечный луч скользнул, преломился в трещине, и невозможно было сказать, сморщилось зеркало или улыбнулось.

 

На Палисадной оживление. Немцы пригнали грязных осунувшихся красноармейцев в гимнастерках без ремней, и они разгребают развалины доходного дома.

 

Странно, что доктор теперь выводит собаку в несусветную рань, а по вечерам совсем поздно, и все больше один, без Зильбера. Этот долго не показывается — уж не съехал ли, как дантист? Нет; вот он. Не самый лучший вечер он выбрал для прогулки — такой дождь зарядил, что только держись, недаром и шляпу натянул на самый нос! Опять эти двое спорят, но так тихо, что ничегошеньки не слышно. Когда они идут к парадному, доска многозначительно посматривает на зеркало, на дверь с цифрой «21» и тяжелой латунной пружиной, но посплетничать не с кем — дом спит.

 

В квартире у Бергмана разговор продолжается не намного громче. Говорят на эту тему не в первый раз, все еще надеясь переубедить друг друга.

 

— Если это сельтерская, то я Наполеон, — хозяин ставит бутылку, стаканы и раскрытую пачку галет фанерного вида. — Или хотите чего-нибудь покрепче? Могу развести спирт. Почти трофей, между прочим, — добавляет с усмешкой, но не объясняет, хотя есть что…

 

 

Когда вся деловая жизнь города замерла, а потом распалась, словно карточная колода в неумелых руках, закрылась и клиника, где работал Бергман. Говорили — временно. Дескать, немцам тоже нужны врачи, но сколько продлится неопределенная «временность» и что будет дальше, никто не знал. Послеоперационных больных родные забрали домой. Коридоры стали необычно просторными от распахнутых настежь дверей палат и солнца, льющегося сразу из всех окон.

 

Макс Бергман обвел взглядом кабинет. Очень непривычно было уходить — не на обед, не в отпуск, а на неопределенное время. Или навсегда? Он протянул руку к шляпе, и в этот момент в дверь постучали.

 

— Хорошо, что я вас застал, — начал главный хирург, — у меня к вам разговор.

 

Выглянув в коридор, вернулся, плотно закрыл дверь и продолжал:

 

— Коллега, там трое после бомбежки… Скажем так: никем не востребованные. Что с ними делать, ума не приложу.

 

Макс терпеливо подождал — не пришел же, в самом деле, Старый Шульц советоваться, — потом спросил:

 

— А что они говорят?

 

— В том-то и клюква, что ничего не говорят, — главный снял очки и держал их за сведенные дужки, пальцами массируя переносицу, — одна черепно-мозговая и две контузии. Если они заговорят, то уже с немцами.

 

— Так это?.. — начал догадываться Бергман.

 

— Они, — Шульц ритмично покачивал рукой, и солнечный луч прыгал по стеклянной восьмерке очков, — те самые. Откуда родным-то взяться. Если не ошибаюсь, вы живете где-то поблизости от дома призрения — или что там, приют? Туда немцы навряд ли сунутся, а если даже и… Мало ли где ранило: формы на них нет.

 

— У нас соседний дом разбомбило, — подхватил Макс, — скажем, они из пострадавших. Думаю, администрация не станет возражать. Хотя документы…

 

— Лишь бы выкарабкались, — махнул рукой хирург, — документы покойникам не нужны. Как-нибудь… Вот с парнишкой там осложнение.

 

Последние слова главный произнес уже встав. Надел очки, точно в седло вскочил; на ходу обернулся и кратко пояснил:

 

— Они в семнадцатой, сестра перевязку сделала перед уходом. Тут еще одна клюква, доктор: все это на добровольных началах, сразу вас предупреждаю.

 

Застегивая халат, Бергман спросил:

 

— Серьезное осложнение?

 

Шульц кашлянул:

 

— Увидите, — и легко, как молодой, устремился к двери.

 

Еще неделю-другую назад Макс ничего бы не увидел, но сейчас не увидеть было невозможно — осложнение было налицо. Вернее, на лице: на койке лежал молодой еврей, вчерашний боец Красной Армии, а сегодня личность вне закона. Он равномерно мотал по подушке головой, но глаз не открывал. Его сосед тоже лежал с закрытыми глазами — точнее, глазом, потому что второй был полностью скрыт пухлой повязкой; одна нога была в гипсе. На третьей кровати плашмя лежал худой мужчина с забинтованной головой и мелко дрожал, будто кровать трясло. Рот у него был скошен и приоткрыт, верхняя губа чуть припухла.

 

Старый Шульц наклонился, приподнял веко лежащего и отвел руку:

 

— Без изменений. На звук тоже не реагирует. Однако пареза нет. А вот что с внутренними органами… Они в машине ехали, а улицу бомбили. Этому больше всех досталось. Суть вам ясна?

 

Суть заключалась в том, что все трое были не транспортабельны, приют далеко, дом самого Шульца рядом, а носилки, слава богу, есть. Бергман вызвался поискать кого-то из санитаров, но главный жестко остановил его:

 

— Для носилок нужно четыре руки, а лишние уши и глаза ни к чему. Да и разошлись все. Сделаем так…

 

Небольшой одноэтажный дом, где жил доктор Шульц, находился совсем неподалеку от клиники, на той же стороне улицы. Самое сложное было идти шаг в шаг, не перекашивая носилки и не делая резких остановок. Первым шел главный, а Макс смотрел то на носилки, то на его затылок, припорошенный короткой редкой сединой, и на шею со вздувшимися венами.

 

Когда отнесли больного в гипсе, Шульц ответил на незаданный вопрос:

 

— Вы за меня, коллега, не бойтесь, я крепкий. И мне всего пятьдесят восемь, а это скорее мало, чем много; такая вот клюква.

 

Медленно переложили на носилки вибрирующего от дрожи третьего. Шульц промокнул полотенцем лоб, увесистый патрицианский нос и шею, вытер очки:

 

— Ну, с Богом, доктор!

 

Странное зрелище, должно быть, они являли со стороны, медленно, как во сне, пересекающие с носилками неестественно пустой больничный двор, залитый солнцем, и выходящие со своей ношей на улицу, чтобы в таком же замедленном темпе, шаг в шаг, будто копируя один другого, пронести носилки в неприметную дверь столь же неприметного дома.

 

После того как Бергман помог уложить раненых, главный отправил его обратно в клинику, в результате чего в домике появился запас перевязочного материала. Часть принесенного, в том числе двухлитровую бутыль со спиртом, Старый Шульц отдал ему:

 

— Если удастся их там пристроить, вам это может понадобиться.

 

Бергман про себя усмехнулся: жид будет хлопотать за большевиков.

 

Они ни о чем не договаривались, но как-то само собой получилось, что на следующее утро Макс стоял у дверей домика. Спустя несколько дней он поймал себя на ощущении, что работа не кончилась — просто в импровизированной клинике количество пациентов свелось к трем, а сам он теперь совмещает обязанности хирурга, невропатолога, перевязочной сестры и сиделки; дома увлеченно листал пособие по травматологии.

 

Отчасти поэтому его тяготили постоянная суета и паника приятеля. Даже сейчас рука Зильбера со стаканом слегка дрожала, что невольно вернуло мысли к третьему раненому. Я где-то его встречал, опять подумал Бергман; наверное, муж кого-то из пациенток.

 

— В конце концов, — Зильбер говорил медленно, старательно подбирая формулировку, — в конце концов, это открытая конфронтация власти. Мне как юристу…

 

— Вам как юристу, — от возмущения Бергман заговорил громче, — должно быть ясно, что отправлять на тот свет законопослушных людей есть преступление. Если евреи в чем-то виноваты, то единственно в своем еврействе. Это что, нарушение закона?

 

— Всегда находятся люди, не угодные властям. Немцам не угодны не только евреи — цыгане тоже. Я уже не говорю о коммунистах любых кровей.

 

— Коммунистов не обязывают носить звезды! — Огонек спички испуганно отшатнулся от сердитого голоса и погас. — Заметьте: только евреев! Почему на большевиков не вешают красные звезды?

 

— Их самих вешают, — угрюмо отозвался нотариус.

 

— Да! А евреев метят. Как скот.

 

Слово упало, как камень падает на песок. После паузы Зильбер спросил:

 

— Макс… Почему вы говорите: «евреи», «евреев»… Отчего не «мы», «нас»? Разве вы сами не чувствуете принадлежности к…

 

— Нет! — яростный шепот прозвучал криком. — Нет! Если носить клеймо означает быть евреем, то я — турок! Китаец, швед… Тех, по крайней мере, не метят.

 

— Да, — нотариус медлил, зная, что может потерять единственного близкого человека, но все же закончил, — сейчас многие пошли бы… в шведы, да нос не пускает.

 

И добавил очень тихо:

 

— Мы изначально мечены.

 

Уголок рта у него чуть подрагивал, предвещая не то улыбку, не то плач.

 

— Давайте выпьем, — предложил хозяин примирительно, но Натан не успел ответить — кто-то позвонил в дверь, и оба застыли, как в живой картине. Сенбернар без спешки приподнял верхнюю часть тела, повернув голову к прихожей, и лег опять, уложив на лапы тяжелую голову. Бергман зачем-то пригладил волосы и пошел к двери.

 

— Господин доктор, там внизу дама из 12-й квартиры, — торопливо заговорил дворник, — крыльцо починки требует, да мастера не найти. Неровен час, можно шею…

 

— Сейчас спущусь, — кивнул Макс и прикрыл дверь.

 

Зильбер стоял в спальне у окна, прижавшись к стене и пытаясь что-то высмотреть в окно.

 

— Натан, я сейчас вернусь. Там певичка эта… ногу повредила, кажется.

 

Перепуганная Лайма суетилась вокруг узенькой кушетки, на которой полусидела Леонелла. Левая нога лежала на подушке; лодыжка заплыла толстым отеком.

 

Бергман тщательно осмотрел и пропальпировал щиколотку. На перелом не похоже. Связки? Связки могла порвать; проверим.

 

— Встать на ногу можете? Осторожно: я помогу. Вот так. Нет-нет, опирайтесь на здоровую. Теперь на обе, потихоньку… Не отпускайте мою руку, держитесь! Где больно? Боль тупая или режущая? Ну, это не страшно. Стоять можете?

 

Леонелла могла стоять и даже сделать шаг-другой, но не отрывала пальцев от докторова плеча. Однако взобраться на пятый этаж нечего было и думать. Оказывается, лифт может потребоваться не только старым и немощным, но откуда было знать господину Мартину, что война оставит на крыльце штрих-трещину, да и что случится война, что сам он уедет в Швейцарию не на две недели вовсе, как предполагалось, и уж тем более не мог он знать, каким диковинным образом все эти случайные факторы приведут к тому, что дворник его дома, двойник оксфордского профессора, на пару с одним из жильцов несут сейчас на пятый этаж Прекрасную Леонеллу, сидящую с опухшей ногой на венском стуле.

 

Бергман обмотал щиколотку бинтом крест-накрест и предупредил:

 

— Повязку на ночь не снимайте. Если будет давить, можно чуть ослабить: вот так, — показал. — И позовите горничную, я научу ее делать спиртовой компресс.

 

Повязка ладно обвила щиколотку и немного усмирила боль, а главное, почти скрыла безобразную опухоль. На платье — любимом, кремовом — темнело грязное пятно.

 

Леонелла достала из сумочки зеркальце и ахнула:

 

— Перемазалась, как чумичка!

 

— Так это же чудесно, — неожиданно обрадовался доктор, — значит, про ногу забыли, раз в зеркало смотритесь.

 

Наткнувшись на недоуменный взгляд, не смутился:

 

— Я замечал много раз: если дама требует пудреницу, это знак выздоровления. В особенности красивая дама, — он улыбнулся обеим Леонеллам — сидящей напротив него и портрету на стене. — И вот что, — щелкнул замком саквояжа, похожего на футляр музыкального инструмента, — не бойтесь меня потревожить. Если станет болеть сильнее и пульсировать, сразу посылайте за мной. А что с компрессом, где ваша камеристка?

 

— Спит.

 

Не пускаться же в объяснения с посторонним человеком.

 

Уходя, Бергман протянул хозяйке листок:

 

— Мой номер; звоните в любое время. Телефон у вас работает?

 

Телефон работал — спасибо, Громов позаботился. На миг мелькнуло: позаботился — значит, позвонит. Потом бесконечно долго шла в спальню — и сразу увидела утреннее письмо, о котором почти забыла. Марита.

 

Писала не она, а тетка. Злобно перечисляла, как много сделала для племянницы, а теперь наказана за свою доброту: «люди надсмехаются и пальцем показывают. Мое вдовье дело горе мыкать, а тут страму не оберешься», — и дальше в том же духе. Леонеллу упрекала намеками, осторожно, что могла бы, как дама замужняя, остеречь девчонку. О хозяине в письме ни слова, из чего следовало: тетке виновник не известен.

 

 

…От сомнений самой Леонеллы, в первый момент признанию мужа не поверившей, давно ничего не осталось. После того дня Марита перестала затягивать раздавшуюся талию, а в остальном была, как всегда, исполнительна, молчалива и незаметна. Несколько раз надолго исчезала. В один из таких дней вернулась изможденная, но глаза были сухими. Остановилась в дверях гостиной: «Увезли их. Сегодня. Люди говорят, в Сибирь». Повернулась и ушла в свою комнатку, где начала собирать корзинку, задавливая всхлипы, похожие на икоту. В тот вечер Леонелла ей почти завидовала: если бы она сама там, в кайзервальдском доме, сумела заплакать, стало бы… А что стало бы? Что, девчонке от слез полегчало? — Ничуть; да не из-за слез позавидовала ей. Это она, Леонелла, должна была проводить мужа, а не служанка; она сама должна была проститься с ним у вагона. Проститься — и простить, хотя прощать было нечего: девчонка влюблена в Роберта, как… как она сама влюблена в чужого мужа. Девчонка хоть простилась…

 

 

Жалостный тон письма не обманул Леонеллу. О появлении на свет внучатой племянницы старуха сообщала только к концу письма, торопливо присовокупив, что кормить «всю ораву» она не намерена, зато в большом городе ублюдков много, в приюте место сыщется. «…A мне лишний рот без надобности, и от других стыдоба». Для того и было отправлено ей это письмо. Леонелла перечитала и подивилась: ни одного теплого слова ни о племяннице, ни о малютке; даже не пишет, когда родилась.

 

Под тугим бинтом пульсировала боль и не давала заснуть. Невозможно было представить, что сегодня утром она ездила в Кайзервальд — почему-то была уверена, что если будет известие от Громова, то — там. Проветрила комнаты, посидела в кресле-качалке. Потом аккуратно замкнула дверь и под проливным дождем вернулась из одного пустого дома в другой. Из-за ливня и оступилась.

 

За ночным окном ровно шелестел дождь. Уже в полусне успела подумать: почти осень…

 

 

Сентябрь принес на Палисадную небывалые перемены: соседний дом, пребывавший в многолетней спячке, начали ремонтировать. Зеркало едва не выпрыгнуло из рамы, силясь рассмотреть солдат в привычной уже немецкой форме, деловито снующих по обновленным лесам, и только трещина — боевое ранение от бомбежки — заставила образумиться.

 

Ворота знали куда больше, потому что находились ближе к ремонтной жизни. Прикрывая каменный зев, ведущий с улицы во двор, ворота могли наблюдать за событиями с двух сторон — больной дом находился так близко, что со двора была видна стена с пустыми, мертвыми окнами. Да, ворота могли бы рассказать немало интересного, но каменный мешок подъезда, двор и сами ворота как-то не вписывались в узкий кружок парадной двери, зеркала и доски. Не разбираясь в сословных различиях, дом, однако, твердо знал разницу между парадной лестницей и черной. Представить трубочиста или прачку на парадной лестнице так же трудно, как госпожу Леонеллу или офицера на черной. Вот ведь люди со звездами на одежде не ходят по тротуару, а только по мостовой; может, черная лестница придумана для евреев?..

 

А на улице трещали грузовики, нагруженные кирпичами и досками; на блестящих легковых машинах проезжали офицеры.

 

Из одной такой машины вышли два офицера и направились к дому № 21. Их сопровождали двое солдат с автоматами. Понимая, что власть не должна ждать на крыльце, Ян предусмотрительно распахнул парадное. Немцы осмотрели вестибюль и двор, поднялись по лестнице наверх; потом, оживленно переговариваясь, сели в машину и укатили.

 

Когда спустя два дня Леонелла в первый раз вышла из квартиры, внизу толпилось несколько человек: немецкий офицер, учитель с третьего этажа, дядюшка Ян и незнакомец в летнем плаще, оказавшийся переводчиком. На стене висела бумажка с крупно напечатанным «ACHTUNG»; Леонелла медленно приблизилась.

 

Все жильцы дома, медленно говорил переводчик, обязаны освободить квартиры. Немецкое командование предоставляет срок в десять дней для того, чтобы «обитатели имели возможность найти другие квартиры, переехать и перевезти собственное имущество». Переводчик торопился донести смысл и не очень заботился о подборе слов.

 

— А что будет с домом? — раздался голос дворника, когда все смолкло. — Кто за домом следить будет?

 

Человек в плаще слегка пожал плечами: не мое, мол, дело, но Ян настойчиво повторил, добавив:

 

— Хозяин оставил дом на меня, — и посмотрел прямо на офицера.

 

Выслушав переводчика, немец энергично закивал и улыбнулся.

 

— Дворник может остаться в доме, — сухо сообщил переводчик.

 

Выйдя из парадного, Леонелла заметила, что трещина на крыльце залеплена чем-то серым, но нижняя ступенька оставалась скошенной. Нога почти не болела, поэтому решено было сходить в приют напротив и навести справки про младенцев — должны же там знать? Однако направилась она вовсе не к приюту, а в противоположную сторону.

 

 

Доктор Бергман налил собаке свежей воды и как раз собирался выходить, когда неожиданно в дверях появился Натан и с извиняющейся улыбкой протянул ключи:

 

— Я вчера хотел попросить вас… Сейчас они по квартирам ходят — и здесь, и в центре. Страшно сказать, что делают… Словом, узаконенные погромы. Не звоните в дверь, Макс: отоприте сами, когда хотите заглянуть ко мне.

 

Он протянул колечко, на котором висели два ключа: один длинный, с бородкой, а второй маленький и плоский, от английского замка.

 

 

В домике Шульца осталось только двое раненых. Третий расстался с гипсом и с кровоподтеками на лице, зато обрел документ на имя Федора Шаповалова и густую бороду с обильной проседью, которая делала его намного старше. Последнее обстоятельство было очень кстати, поскольку Федор Шаповалов, вдовец, от роду имел пятьдесят восемь лет, тогда как раненому было слегка за сорок. Достоверности помогла палка, без которой Старый Шульц ходить ему не позволял.

 

Предварительный визит Бергмана в приют не очень обнадежил. Во-первых, строго поправил его небольшой старик в рабочем халате поверх костюма, у нас не приют, а дом призрения; а во-вторых, что, никому до человека дела нет? где его родные? Макс объяснил ситуацию: человек попал под бомбежку, был привезен в клинику; теперь ни кола ни двора — деваться некуда. Ходит еще с палкой, после множественных переломов, но скоро совсем оправится, так что сможет помогать по хозяйству.

 

В продолжение разговора старик смотрел прямо на доктора темными блестящими глазами. Закатное солнце серебрило редкие короткие седые волоски на загорелой лысине. Как шипы, подумал Макс. Однако через два дня Бергман, придерживая под локоть «Федора Шаповалова», снова постучал в дверь с табличкой «КОНТОРА».

 

Тот же старик (в этот раз без халата) окинул требовательным взглядом настороженное лицо, бороду, крепкую руку на палке; помолчал. Потом деловито сообщил, что работы много: грядки, сад и ремонт в доме. У нас все заняты, кроме калек, добавил таким голосом, что было ясно: новенького он к калекам не относит.

 

Макс незаметно перевел дух, а старик легко сполз со стула и, подойдя к нему, проговорил:

 

— Могу я рассчитывать на вас, доктор, в случае необходимости? — и не было вопроса в этом вопросе.

 

Человек не мигая смотрел ему в глаза снизу вверх. На щеке под глазом чуть подрагивала старческая чечевичная родинка. Бергман кивнул, а говорить ничего и не пришлось — старик протянул ему маленькую твердую ладошку с такой же россыпью чечевицы и крепко пожал, не отводя взгляда. Забрав ладошку обратно, взял за рукав нового обитателя и медленно повел по коридору.

 

 

С остальными ранеными было намного сложнее. Молодой парнишка почти оправился, но перенесенная контузия не давала о себе забыть — часто мучили головные боли. И все же с головной болью жить было можно, однако дело было не в ней, а в том «осложнении», о котором Старый Шульц беспокоился с самого начала. О том, чтобы устроить еврея в дом призрения, нечего было и думать — немцы карали не только евреев, но и укрывателей евреев.

 

Положение осложнялось тем, что Йося — так звали парня — изо всех сил рвался искать «наших». На все уговоры Шульца и даже на вырвавшиеся в досаде слова: «Ты пулю себе в лоб найдешь, мальчик! » он упрямо молчал. Макс тоже пробовал с ним поговорить, что оказалось нелегко, но объяснялось просто: Йося стеснялся своего белорусского выговора, квартиры старого хирурга, которая представлялась ему верхом роскоши, и конечно, обоих врачей, то и дело переходивших на чужой язык. А больше всего он смущался из-за своего юного возраста, тугих завитков отросших волос и того, что не только не успел совершить подвиг, но и воевать-то толком не начал; оттого и рвался к «нашим» и злился, что Шульц не разрешает ему даже выходить в сад, опасаясь чужих окон, а значит, чужих глаз. На вопрос о его спутниках Йося неохотно ответил, что получил приказ везти начальство, и несколько оживился, произнеся слова: «псковское направление» и «передислокация».

 

Хмурая застенчивость и немногословность молодого солдата обоим врачам была понятна, и ни один не заметил враждебной настороженности, с которой Йося все чаще прислушивался к их диалогам. Оба легко соскальзывали с русского на немецкий, особенно когда говорили о состоянии раненых, вкрапляя латынь, или обсуждали ситуацию в городе. В такие моменты Йося затихал и посматривал исподлобья либо отворачивался лицом к стене, оставаясь один на один с догадками, которые терзали его не окрепшую после контузии голову. Если бы можно было с кем-то ими поделиться! О других раненых он не знал ничего, и сейчас, глядя на лежащего в беспамятстве соседа, напряженно пытался вспомнить, одна шпала у него была или две? Тогда, в машине, яркое солнце било прямо в глаза, надо было смотреть на дорогу; потому и не запомнил. Кажется, две было не у него, а у второго, толстого, с бритой головой, который… которого здесь нет. Однако Йося точно помнил, что в «газик» сели трое: эти и бритоголовый, но толстяка с бритой головой он в больнице не видел. Во что бы то ни стало надо прорваться к нашим, твердил он себе. Не могут его здесь держать против воли. Еще неизвестно, кто они такие: может, шпионы.

 

Этой мыслью он поделился со вторым раненым, но понимания не встретил — тот больше всего беспокоился, правильно ли срастаются поломанные кости. Правда, выслушал не перебивая, а потом обидно хмыкнул, ощупывая отросшую бороду: «У-хм: будут шпионы с тобой нянчиться, лечить да кормить», хотя нянчились гораздо больше не с Йосей, а с ним, а теперь отправили куда-то с чужими документами. Это случилось несколько дней назад. Лишившись единственного собеседника, Йося продолжал мысленно с ним спорить, только все аргументы расшибались об это хмыканье и слово «лечить». Если не шпионы, то почему они говорят по-немецки?

 

Новая догадка оказалась так ошеломительно проста, что у Йоси перехватило дыхание. Немцы, вот кто они; потому и говорят… на своем языке. Дальше все выстраивалось настолько логично, что можно было только изумиться, как ему сразу не пришло это в голову. Конечно, они в руках у немцев; форму и документы у них отобрали, а их самих лечат, чтобы… Дальше воображение отказывало. Ясно было, что одного немцы уже завербовали; на очереди они; потому-то старый доктор — фашист! — не разрешает ему выходить, держит их в плену, под видом лечения… А он, дурак, еще говорил при них, что пойдет к нашим!

 

Теперь Йося неистово ждал, когда выздоровеет его сосед — нужно было бежать из этого фашистского логова, бежать вместе и как можно скорее.

 

Несколько раз он подходил к лежащему: «Товарищ майор, разрешите обратиться! », — но тот не отвечал. Не отвечал он и фашистам, только поворачивался на звук голоса и смотрел без интереса, как смотрят на стену или закрытую дверь. Повязки на голове у него больше не было, волосы отросли темнорусым ежиком. Он уже вставал и бесцельно двигался по комнатам, беря в руки то статуэтку, то пепельницу, то чашку; вертел и ставил обратно. Каждый день ему задавали одни и те же вопросы, стучали особым молоточком по коленкам и светили фонариком в глаза; раненый напряженно хмурил ровные, как шнурки, брови, но ничего не отвечал. Спятил, сообразил Йося, и не удержался от вопроса:

 

— Он… всегда такой будет?

 

— Не думаю, — ответил старик, но без особой уверенности. — Это последствие травмы: он ничего не помнит. Не помнит, как его зовут, кто он такой. Не знает, что с ним случилось. Постепенно… со временем регенерация возможна, но мы не знаем, когда это произойдет.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.