Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава четырнадцатая



 

 

В ту зиму все с волнением ждали новогодний праздник.

Чем-то закончится девятнадцатый век?

Полыхает пламя колониальных войн. Французская армия ведет бои с партизанами Мадагаскара. Англия залила Судан кровью аборигенов, разожгла войну в Трансваале. Героизм буров восхищает многих, напоминая о схватке юного Давида с великаном Голиафом. Но смогут ли они противостоять могущественной империи, уберегут ли свою землю?

Кое-где назревают революционные грозы. В Италии бурное десятилетие восстаний прозвано «кровавым». Голодающая беднота городов и сел требует: «Хлеба и работы! » Миланские пролетарии уже возводили на улицах баррикады: не было ружей — в ход пускали булыжники.

Но известно, что центр революционного движения переместился в Россию.

Чем же начнется век двадцатый?

Новый экономический кризис обрушился на мир, как лавина с гор. Еще недавно близорукие «критики» из числа «экономистов» шумно заверяли, что теперь кризисы становятся маловероятными. Не помогли заклинания! Вот уже и в России останавливаются фабрики, закрываются шахты, гаснет огонь в домнах. Улицы переполняются безработными… Дело за грозовой искрой.

Эх, вырваться бы им, «старикам», из ссылки в срок!

 

В декабре Ульяновы получили из-за границы новую книгу Каутского «Бернштейн и социал-демократическая программа. Антикритика». И тут же, отложив все, начали читать.

Владимир Ильич то и дело схватывал со стола огрызок карандаша, подчеркивал строки, одни прямой чертой, другие волнистой, ставил на полях вопросительные и восклицательные знаки, иногда по три сразу, делая то иронические, то одобрительные пометки: «Ну и ну! », «Гм, гм», «Хор. сказано», «Придиренчество Бернштейна»; на внутренней стороне обложки отмечал страницы, которые могли понадобиться для справок.

Ему вспомнился девяносто пятый год, берлинская квартира Карла Каутского. Кабинет загроможден книгами. Перед окном — клетка с хохлатой канарейкой. Прерывая беседу, Карл забывал обо всем, подходил к клетке, чуть слышно насвистывал, дразня и подбадривая, а потом на какое-то время заслушивался трелями голосистого кенаря. В эти минуты Каутский походил на заурядного бюргера. А буржуазные карикатуристы рисовали его отнюдь не бюргером — папой римским в высокой тиаре. Папа марксистов! Его авторитет в международной социал-демократии, в самом деле был тогда недосягаемым. И эта книга, по словам газет, уже переводится в нескольких странах Запада. Ну, что же, она появилась вовремя.

Закрыв книгу, Владимир Ильич с таким азартом хлопнул рукой по корешку, что Надежда поняла — будет писать.

— Но ведь еще не закончено редактирование Веббов, — напомнила ему.

— Не беда. Успею закончить. А рецензию откладывать нельзя. И все это связано, все перекликается. Ведь Бернштейн, ты сама убедилась, ко многим теоретическим положениям относится удивительно легкомысленно, а премудрости черпает из кладезя Веббов.

— Тебе «Антикритика» Каутского пришлась по душе?

— Если отбросить то, что он при его обстоятельности довольно мягко говорит о самых вздорных строчках и крючкотворных уловках. Словом, в духе недавнего Ганноверского съезда: пожурили, вроде бы даже осудили. И на этом опять поставили точку. Одна Роза Люксембург, насколько мы с тобой имеем представление, показала себя орлом. А здесь… — Владимир Ильич приподнял книгу. — Как бы там ни было, все же критика модного критицизма, местами важная, бесспорная, местами даже с иронией и сарказмом. Русским читателям, которым буржуазные борзописцы уже расхвалили «откровения» Бернштейна, необходимо обратиться к немецкой литературе. Я буду рекомендовать «Антикритику», и ты начинай переводить, хотя бы для друзей, не знающих немецкого. Если не целиком, то какую-то часть успеем перевести до отъезда.

— Ты веришь в наш… отъезд? — Надежда положила руку на плечо мужа. — А департамент молчит. Подозрительно.

— Ответят. Ведь с обыском больше не являются. — Владимир снял с плеча руку жены, сжал ей пальцы. — Мы же с тобой привыкли надеяться на лучшее.

В тот же вечер он начал писать рецензию, изрядно добавляя к антикритике осторожного «Папы» своей иронии и своего сарказма по адресу Бернштейна. В начале рукописи сослался на только что присланный матерью новый французский журнал «La Mouvement Socialiste»[19], под которым стояла редакторская подпись Жана Лонге, внука Карла Маркса.

Как всегда, Владимир Ильич порывался быстро набрасывать строку за строкой, но полустертое перо то и дело вонзалось в бумагу, оставляло кляксы. Выбросил его, достал из конторки коробочку, в которой хранились взятые из Питера английские перья. Она оказалась пустой. Вспомнил — последнее перо отдал Оскару. А у Нади?.. Хотя она пишет школьными, не завалялось ли случайно? Нет, ни одного не нашлось. А из Москвы выписывать поздно.

— Переходи, Володя, на карандаш, — сказала Надежда. — Все равно мне переписывать.

— Н-да, все за то, что нам необходимо вырваться из этой берлоги. Ни одного дня, ни одного часа промедления.

— Конечно, уедем сразу же. Мама уже купила ящики и рогожу для упаковки книг.

— Оч-чень хорошо. Отправим багажом.

 

Перед самым Новым годом, когда в углу столовой уже стояла сосенка, украшенная самодельными игрушками и разноцветными свечками, присланными друзьями из Минусинска, пришло письмо от Маняши.

— Наконец-то подала голос! — взволнованно воскликнул Владимир Ильич, распечатывая конверт. — Вероятно, миновала какая-то напасть. Не зря же она молчала больше трех месяцев.

— Больше четырех, Володя.

— Да. Помню, еще летом. Последнее письмо было тебе… Так, так, — машинально повторял, угадывая скрытый смысл за каждой строчкой. — Так… Вот треклятая жандармерия!.. — Повернул голову. — Понимаешь, Надюша?

Та, стоя рядом и не отрывая глаз от письма, кивнула головой.

Маняша писала, что лишь на днях вернулась из родного города знаменитого Козьмы. Там она повидала кремль, немало погуляла по старым улицам.

— Что там приключилось с Марьей Ильиничной? — спросила Елизавета Васильевна, повернувшись от сосенки, на которой для пробы зажигала свечки. — Неужели ее тоже?..

— Обычная для революционеров неприятность, — ответил Владимир, вкладывая письмо в конверт. — К счастью, не столь уж продолжительная.

— В ссылку Маню упекали, — добавила Надежда. — В Нижний Новгород.

— Да что же это за окаянные порядки! — всплеснула руками Елизавета Васильевна. — А матери-то, Марье-то Александровне, опять столько было горя да тревог!..

 

 

Больше всех волновалась Антонина, хотя она и не была ссыльной. Да и как ей не волноваться? Одна в Омске. И на предпоследнем месяце беременности.

Надеялась, что к ней приедет мать, но Эльвира Эрнестовна задержалась в Нижнеудинске: там расхворался Глебушка. Вероятно, простудился на паровозе. Ослаб. Ездить машинистом в зимние морозы — не для его здоровья.

А если?.. Если ссыльным прибавят срок?.. Да, вопреки ожиданию, не приедет мать… Тогда… Худшего не придумаешь… Она, Антонина, окажется в страшном одиночестве. В такую для нее пору!

И Новый год будет встречать одна. А Базиль в Минусинске без нее чувствует себя бобылем. О гитаре, наверно, и не вспоминает. Будут с Курнатовским, как два сыча, ждать полуночи.

И Старкова написала мужу:

 

«Мой Васюточка, на святки обязательно съезди к «Старику». У него ты хоть немного развлечешься и скоротаешь время».

 

Уже не первую неделю их письма встречались где-то в дороге. И на этот раз тоже встретились. Старков рассказывал жене:

 

«В последнее время мы с Виктором Константиновичем были так заняты спешной работой (перепиской), что даже тебе приходилось писать второпях. Книга Каутского «Против Бернштейна» предполагается для печати, и «Старик» думает опередить возможность другого перевода. Всю неделю мы работали, не вставая из-за стола, и записались до судороги в пальцах. Вчера просидели особенно долго. Сегодня Виктор Константинович получил разрешение на поездку и отвезет готовую рукопись в Шушенское. А мне исправник отказал — вдвоем, дескать, нельзя. Но обещает разрешить после Нового года.

А навестить «Старика» необходимо: говорят, он не на шутку болен. Отчасти от переутомления. А сверх того он страдает, и в очень сильной степени, бессонницей. От здорового вида, говорят, не осталось и следа.

Крепко-крепко целую.

Твой Василий».

 

 

 

Старков приехал третьего января.

Владимир Ильич, натосковавшийся по близкому другу, выбежал в кухню, принялся стаскивать тесноватый тулуп с его широких плеч.

— Молодец, Базиль! Спасибо, что приехал. Мы тебя поджидали к встрече Нового года, надеюсь, последнего в этой глуши. Сожалею, что не пустил исправник. Ничего, теперь договоримся обо всем. Ты узнавал там? Срока не прибавят?

— Как будто ничего угрожающего не предвидится.

— Да, теперь бы в полиции уже знали. Красикову объявили заранее. Похоже, нас выпустят. Но, Базиль, узнать нужно не «как будто», а совершенно точно. От тебя же там до исправника — три шага.

— Я ходил.

— Еще раз сходи. Узнай все. Являться ли нам в полицию, или объявят через волость? Все, все. В особенности, — Владимир Ильич понизил голос до полушепота, — о Наде. Ведь на ее прошение — ни слова. Мне — Псков. А ей? Неужели останется Уфа? Тогда бы и я… Но менять уже поздно. — Заслышав шаги жены, снова заговорил полным голосом: — Полушубок я повешу сам, а ты проходи, проходи. Там погреешься у печки.

Гость перешагнул порог. Надежда подала ему руку. Вслед за ней и Елизавета Васильевна поздравила с наступившим Новым годом.

— Значит, до Омска, Базиль, поедем вместе? Отлично! — Владимир потер руки. — Мы уже списались с Лепешинскими. Да ты становись спиной к печке. Вот так. И Ольга Александровна Сильвина поедет с нами. Не оставлять же ее одну. Закажем три тройки!

— А Ольга Борисовна, — заговорила Надежда, — написала нам, что на всю компанию настряпает знаменитых пельменей! Из трех сортов мяса! Повезем мороженые.

— На остановках будет удобно, — подхватил Владимир, — опустим в кипяток — еда готова!

— Уж только не для тебя, Володя, жирные-то, — охладила зятя Елизавета Васильевна.

— Я поправлюсь.

— Поправишься — другой разговор. А на дорогу такие пельмени рискованно. Я для тебя настряпаю без жиру, без луку.

— И будете меня, словно кержака, кормить из отдельной чашки?! — расхохотался Владимир. — Наживете себе хлопот!..

Старков отметил: глаза у него все такие же — с задорной искринкой, с веселой лукавинкой, а вот щеки… Скулы обтянулись, щеки немножко впали и подбородок с подстриженной рыжеватой бородкой выдался вперед. Исхудал Володя! И было от чего: книги, статьи, рецензии, переводы… И все сложно, полемически остро. Один «Протест» чего стоил. Надо же было и оппортунистам воздать должное по их грехам, и сохранить единодушие всех семнадцати. А тут еще эта неясность…

Вон Надежда держится спокойнее. Она знает — Владимир сделает все, что в его силах, чтобы быть вместе. Если не в Пскове, то хотя бы по дороге до Уфы…

А что это у нее поблескивает на груди? Какая-то необычная брошечка.

— Полюбуйтесь, Василий Васильевич, на новогодний подарок! — Надежда, поймав его взгляд, шагнула поближе. — Самый дорогой подарок!

Старков присмотрелся: на изящной прямоугольной пластинке с золотистым отливом, похожей на корешок книги, было выгравировано: «Карл Маркс».

— Это — Оскар! — пояснил Владимир. — Нашел удила бронзового века и вот смастерил!

— Говорит, на память об ученье, — пояснила Надежда с волнением. — Я ведь помогала ему постигать «Капитал».

— Но тебе, Надюша, с этим подарком, — в прищуренных глазах Владимира заиграла смешинка, — нельзя показываться на глаза Мартьянову! Он Оскара призовет к ответу: «Почему удила не сдали в музей? Порушили древность! »

— Да, в самом деле… Николай Михайлович будет прав, — рассмеялся Старков. — Только не в том смысле… Не удила — в музей, а эту брошечку. Понятное дело, после революции. Чтобы люди знали о ссыльных годах.

— Мне жаль будет расставаться. — Надежда прижала рукой брошку к сердцу. — Сохраню…

— А мне Тончурка, — вспомнил Старков о самом важном и достал из кармана письмо, — прислала полное описание маршрута от Минусинска до Ачинска. Прочитай, Володя. Тут сказано, какие ямщики везли от станка до станка, хороши ли они, сколько взяли за прогон. Словом, вся ямщицкая «веревочка»! И где Тончурка останавливалась, и сколько за чай платила…

— И за кипяток для пельменей! — рассмеялся Ульянов, принимая письмо. — Пригодится в дороге. Постараемся — по той же «веревочке».

На столе лежали свежие номера «Нивы», и Старков сказал, что в «Воскресении» Толстой превзошел самого себя, что в Минусинске все зачитываются романом.

— Что там Минусинск! — заметил Владимир Ильич. — В Германии уже переводят.

Елизавета Васильевна начала разливать чай:

— Садитесь, беспокойные люди.

На мохнатых ветках сосенки уже горели свечи.

 

 

Побывав в полиции, Старков написал в Шушенское: прибавки не будет! Можно собираться в дорогу! Бумаги для всех исправник разошлет по волостям.

Только Надежду Константиновну приходится огорчить: Псков для нее не разрешен. Повелено последние тринадцать с половиной месяцев отбыть в Уфе. Как — туда? Своей властью исправник не может выдать проходного свидетельства. Если не будет распоряжения из департамента, придется — по этапу.

— Ужасно! — У Нади сверкнули глаза, дрогнули уголки губ. — С какими-нибудь уголовниками…

— В таком случае пусть и меня заарестовывают, — резко и отрывисто бросил Владимир.

— И меня… — едва сдержала слезы Елизавета Васильевна. — Отправляют ведь по этапу всей семьей. Как наших Проминских сюда…

— Отчаиваться рано. — Владимир шагнул к конторке. — Пошлем телеграммы в департамент. Отдельно от всех троих. До отъезда остается девять дней — самые закоснелые чиновники успеют распорядиться. Знакомых попросим поторопить.

 

Пусто и убого выглядела квартира в последние дни. Уже были сняты занавески с окон, в посудном шкафу оголились полки.

Книги уложили в три ящика, замкнули их и обшили рогожами. Взвесили на базарных весах — 13 пудов 21 фунт. И за сутки до отъезда весь багаж отправили в Минусинскую транспортную контору.

Надежда Константиновна в столовой укладывала в чемодан последние бумаги, выгруженные из конторки. Взяла несколько листков, исписанных мужем: рукопись без начала и конца. Что это такое? Кажется, та рецензия, которую нельзя было отсылать, потому что критикуемая им книга оказалась изъятой по решению цензуры. Первый и последние листки потеряны. Хранить ли эти? Или бросить в печку вместе с нелегальщиной, в которой уже миновала надобность? С листками в руках пошла в дальнюю комнату и остановилась у порога: Владимир писал, склонив голову к зеленому абажуру. Как он может в такой суматошный день и при таком разгроме?! Но не надо ему мешать…

Бесшумно попятилась, он все же заметил краем глаза.

— Что, Надюша? Что-нибудь важное?

— Так… пустое…

Но из-за пустяка жена не вошла бы. Какие-то листки у нее? Ах, эта злополучная рецензия! Лучше приберечь, какие-нибудь строчки могут пригодиться.

— Я помешала…

— Ничего, Надюша, ничего. — Владимир, положив карандаш, повернулся к жене. — А я не мог удержаться… — Схватил с конторки только что полученный двенадцатый номер журнала «Научное обозрение», тряхнул его в воздухе и бросил на стол. — Такая чепуха понаписана!.. Ты еще не успела взглянуть? Полюбуйся. Скворцов! А каркает, как ворон!

— О «Рынках»? Но, Володя, твоя книга везде встречена хорошо. И о ней писали как о крупном вкладе в экономическую литературу. Тебе нечего волноваться.

— Я не волнуюсь — это мое обычное состояние.

— Кто он такой? Впервые слышу.

— Статистик. Марксистом звался. Когда-то мы с ним участвовали в уничтоженном цензурой сборнике. Подавал надежды. А теперь — с ними, — Владимир кивнул головой вправо, — с легальными. И не стесняется самых отборных «сердитых» выражений, критикует «теорию Ильина». А теория не моя — Маркса. И я не могу оставить без ответа. Вот начал: «Юпитер сердится»… Давно уже известно, что такое зрелище очень забавно и что гнев грозного громовержца вызывает на самом деле только смех».

— Отлично, Володя! Но ты же не успеешь, — до отъезда остаются часы.

— Важно начать. А начало есть. И я отвечаю не только «сердитому Юпитеру» — достанется Струве, достанется Тугану.

— Узнаю твой стиль! — рассмеялась Надежда, довольная постоянной боевитостью Владимира. — Лучший вид защиты — нападение.

— А как же иначе? Время обязывает.

— Пиши. Лампу упакуем завтра. Она еще послужит тебе в Пскове.

Из проходной комнатки приближались торопливые шаркающие шажки. Ульяновы оглянулись. К ним шел Минька. На одной ноге у него растрепанный сапожный опорок, на другой — отцовский пим, высокое голенище упирается в пах. Сдвинутая набок рваная заячья шапчонка вот-вот свалится, подол материной кацавейки волочится по полу. На руках мальчуган держит несколько номеров «Нивы».

— Дядя Володя! Я узял тамока.

— И правильно сделал. Неси, Миняй, неси домой. И вот карандаши.

— А это — от меня. — Надежда Константиновна взяла с полки детские книжки. — Держи. За один раз не унесешь — приходи еще.

Минька, запрокинув головенку на тонкой шее, не отрывал синих капелек глаз от Владимира Ильича:

— Дядя Володя! А ты ишшо приедешь?

— Нет, Миняй. — Владимир Ильич наклонился, тронул острое плечико мальчугана. — Расстаемся навсегда. Расти большой. Будущей осенью отправляйся в школу. Обязательно. Я на тебя надеюсь.

— А на коньках не хочешь кататься? На Шушенке?

— Откатался. Оставляю тебе.

— Не понарошке?! — Минька заулыбался от радости, утер заострившийся нос о книжки, повернулся, готовый бежать домой вприпрыжку, но наступил на подол кацавейки и, уронив ношу, хлопнулся на пол, пискляво ойкнул.

— Ты не плачешь ли? То-то же! Ты ведь мужчина! — Владимир Ильич помог собрать книжки. — Держи! И шапку надо поправить. Вот так.

Вокруг них прыгала Дженни, брыластыми мокрыми губами мазнула по мальчишечьей щеке.

Весь вечер собака носилась по ералашной комнате, принюхивалась к тюкам, чемоданам и корзинам, вскидывала передние лапы на пустые полки, поочередно подбегала ко всем, уставлялась круглыми, по-собачьи красивыми, недоуменными глазами, как бы спрашивая: «Скажите, люди, что все это значит? »

 

Ямщик подъехал на тройке.

Первым на проводы пришел Сосипатыч. Владимир Ильич отдал ему банку пороху и остатки дроби в мешочках.

— Буду вспоминать наши совместные охотничьи походы.

— Жалко, Ильич… — Сосипатыч помял свою клочковатую бороду. — В тайгу мы с тобой так и не съездили. Все из-за стражников. Язви их в печенку!..

Паша, не сдерживая горестной дрожи в плечах, уткнулась в грудь Надежды Константиновны. Та успокаивала девушку:

— Не надо, Пашенька. Я пришлю адрес — ты пиши нам. — Поцеловала девушку в щеку, соленую от слез. — Ты уже настоящая невеста. Желаю тебе хорошего жениха, доброго, работящего, как ты сама. Ну, прощай!

Перед дальней дорогой Елизавета Васильевна вспомнила старинный обычай, и все на минуту сели.

Когда встали, Сосипатыч оглядел отъезжающих, на Надежде Константиновне запахнул широченный тулуп, на Елизавете Васильевне застегнул косулью доху, одолженную Прасковьей Олимпиевной, и корявыми пальцами щипнул на Владимире Ильиче старый полушубок из черных, по-барнаульски крашенных овчин.

— Не дюже будет… Мороз-то колется иголками наскрозь… — Снял с себя пеструю опояску, вытканную Еленой Федоровной. — Подпояшься потуже — тепло-то сбережешь. Так-то выдюжишь.

Пришла Варламовна, поклонилась всем.

— Не поминайте лихом…

Последним прибежал Энгберг. С ним простились уже за воротами.

— Понимаю, грустно оставаться одному. — Владимир Ильич обнял друга. — Но как-нибудь скоротаешь своей срок. Встретимся. Может, в Питере. Или в твоей родной Финляндии. Непременно встретимся.

Оскар бежал за кошевой до угла улицы и махал шапкой.

 

Прощай, Шушь!

Целая полоса жизни остается в прошлом…

Отодвигаются вдаль Саяны, как бы тают в морозной мгле.

Владимир Ильич сидит на облучке, рядом с ямщиком, спиной к лошадям. Смотрит на острова, где охотился на зайцев.

Елизавета Васильевна покашливает от мороза. У Надежды низко надвинута шаль, поднят лохматый воротник тулупа, видны только глаза, опушенные белыми от инея ресницами.

Выдержат ли женщины долгий путь? Не схватят ли простуду?

В середине кошевы мечется Дженни, кидает лапы то на колени хозяину, то хозяйкам и чуть слышно скулит. Ульянов гладит ее рукой в шерстяной варежке, но собака не унимается.

Надежда Константиновна, приподняв полу тулупа, прижимает собаку к ногам, укутывает.

Но Дженни продолжает скулить, тонко и жалобно.

 

 

В Минусинске отлегло от сердца.

Исправник, получив предписание, выдал Надежде Константиновне проходное свидетельство. Теперь можно отправляться в путь-дорогу.

А как там в Красноярске? Давно нет вестей. Прибавилось ли кружков? Выводят ли «экономистов» на чистую воду? И не пора ли создать комитет? И Владимир Ильич отправил телеграмму Скорнякову: хочется повидаться с ним. Не удастся ли ему приехать на часок в Ачинск? Встретиться они могут у сестры Красикова, фельдшерицы железнодорожного медицинского пункта.

Матери телеграфировал: в Уфе сделает остановку на два-три дня, попросит губернатора оставить Надю там, а то ведь могут отправить в какой-нибудь Стерлитамак или Белебей.

Потом пошли вдвоем в музей, возвратили книги, простились с Мартьяновым.

Феликс Яковлевич Кон сам пришел пожать им руки на прощанье, пожалел, что так и не довелось познакомиться поближе, поговорить по душам:

— Все из-за Райчина… Пробежала тогда между нами черная кошка.

— Надеюсь, единственная и последняя. — В глазах Владимира Ильича заиграли добродушные смешинки и тут же погасли, уступая место деловитости. — У нас с вами — все впереди, и мы еще встретимся не раз.

За Дженни приехал из Теси Егор Барамзин, остановился в том же доме Брагина, где жил Старков и Курнатовский. Егор Васильевич делал бутерброды с колбасой, старался прикормить собаку.

Но всякий раз бутерброд норовила выхватить Дианка, ластившаяся ко всем. Курнатовский прикрикивал, прогоняя свою общительную собаку на кухню. А Дженни останавливалась поодаль, нерешительно вытягивала морду к аппетитному угощению, оглядывалась на Владимира Ильича и, услышав: «Ну, бери, бери», брала осторожно, уступая соблазну, отходила к хозяину и, съев бутерброд, ложилась с тяжелым вздохом.

— Жаль ее… — проронила Надежда Константиновна.

— Я вам нарисую Дженни и пришлю, — пообещал Барамзин. — Акварельными красками. — Сделал новый бутерброд и опять начал подманивать собаку. — Подходи смелее. Ты теперь моя. Завтра поедем домой…

Поздно вечером примчались Лепешинские с Леной Урбанович и Ольгой Сильвиной. Пантелеймон Николаевич бережно внес на руках дочку, запрятанную в мешок из заячьих шкурок. Ольга Борисовна, сбросив шубу, погрела руки о печку и сунула их в мешок:

— Ой, да она вся мокрая!.. Горячая!.. Надо во что-то завернуть, а у нас все с мороза…

Старков подал одеяло.

— Оленьке в дороге было жарко, душно — приходилось откидывать капюшончик, — рассказывала Ольга Борисовна, завертывая дочку, дышавшую тяжело и хрипло. — Кажется, она жестоко простудилась. Ой, горе мне!..

— Это я виноват, — сказал Владимир Ильич, — посоветовал сшить мешок из двойного заячьего меха. Думал — понадежнее.

— Мы и сами так думали, а теперь вот… Придется нам остаться здесь на недельку.

— И останемся, — поддержал жену Пантелеймон Николаевич. — Той порой морозы схлынут. Ведь через три дня — сретенье: говорят, зима с весной встретится впервой.

— По приметам Сосипатыча, сретенские морозы — последние, — подтвердил Владимир Ильич, пошел в прихожую одеваться. — Сейчас приглашу врача.

— Эх, революционеры тоже! — довольно громко, как все глухие, ворчал Курнатовский, вышедший покурить. — Завели себе обузу!

— Не надо, Виктор Константинович. Не надо так, — уговаривал Владимир Ильич, приподнявшись на цыпочки к его уху. — Оч-чень, оч-чень хорошо, что есть ребенок! Вырастет еще одна революционерка! А как же иначе? И кто знает, возможно, и у вас…

— У меня?! — Курнатовский резко повернул голову. — Избави боже!..

— Ну, а после, — Владимир Ильич шутливо ткнул его в бок, — после революции?

— Там… Если выйду живым из всех боев…[20] — Курнатовский махнул длинной тонкой рукой. — Тогда и поговорим. А сейчас не до этого.

Пришел врач; осмотрев Оленьку, уложенную в постель, сказал: воспаление легких, и Лепешинские отказались от лошадей, заказанных для них.

Родители ни на шаг не отходили от больной. Старков отправился в аптеку за лекарством.

Елизавета Васильевна и Надежда Константиновна готовили ужин. Ольга Борисовна сказала им:

— Сварите наши пельмени. — Попросила мужа: — Пантелеймоша, принеси с мороза.

— А мы их… — Лепешинский взъерошил волосы. — В Ермаках забыли.

— Как же это так?! Ну я с ребенком завертелась, а ты…

— В сенях остались… Полный мешок!

— Мы тоже настряпали на всю дорогу. Сейчас сварим, — сказала Елизавета Васильевна. — Правда, наши из одной постной говядины. И без луку. — Повернулась к зятю. — Не гляди, Володя, с укоризной. Не из-за тебя одного такие-то. У меня тоже, — приложила руку к груди, — желудок не позволяет. И печень.

 

 

Мчатся тройки. Лихо звенят колокольчики под дугой. Гудит мерзлая земля под копытами.

Владимир Ильич сидит на облучке, рядом с ямщиком, лицом к покидаемым минусинским пределам.

Но не видно ни сопок, ни долин. Не видно дуги второй тройки, что мчится следом. Только головы иссиза-вороных, как косачиное крыло, коней прорывают густую пелену морозного тумана. Из разгоряченных конских ноздрей, округлившихся, как морские раковины, резкими струями бьет пар.

Елизавета Васильевна кашляет в воротник дохи. Надежда спрашивает:

— Володя, тебе там не зябко? Присаживайся ко мне — прикрою полами тулупа.

— Нет, нет. Мне тут хорошо.

— А руки не замерзли? Возьми мамину муфту.

— Муфту — не прочь. Но ты поменьше разговаривай, не простуди горло.

И они снова умолкают.

Только пощелкивает кнут ямщика, неугомонно поют колокольчики да звенит земля под копытами резвой тройки.

 

Мчатся кони. Стучат копыта о гулкий лед Енисея.

За самым задком кошевы — вторая тройка. Развеваются гривы гнедых.

Поднялся пламенный сгусток солнца, по обе стороны от себя запалил костры. А тепла нет ни от солнышка, ни от его пылающих костров.

На льду реки и на склонах голых сопок солнце зажигает мириады искорок. Но и от них не теплее.

Владимир Ильич мыслями рвется вперед… Для него уже остался позади маленький Ачинск. И Уфа — позади. Он тайком спешит к родным в Москву. Спешит в Питер. Тоже тайком. Там он найдет деньги на издание партийной газеты. Он побывает в крупных промышленных городах, повидается, обязательно повидается с Бабашкиным, с Лалаянцем, везде оставит корреспондентов, агентов «Искры». У них, подлинных марксистов, будет, будет боевая газета. От «Искры» пойдет тепло по всей стране. Она согреет и тех, у кого за два десятилетия эмигрантского прозябания начинают остывать сердца.

 

Мчатся кони. Поют колокольчики. Позади кошевы колышутся гривы серых в яблоках.

Сопки сменяют наряд. Теперь они пятнистые: к серебру снегов подмешивается по-зимнему тусклая зелень сосен да елок. Хмурятся лохматые кедры, заснеженные ветки — до самой земли.

А Надя права — в муфте рукам теплее.

 

Мчатся кони. Скрипит снег под полозьями кошевок.

С обеих сторон подступила тайга.

Какой теперь масти тройки? Разглядеть невозможно, будто в морозном воздухе распылили чернила. И снег стал синим.

Перед взгорками покрикивают ямщики:

— Э-эй, со-ко-о-ли-ки-и! — И кошевки взмывают вверх, как на крыльях.

Антонина подсказала надежную «веревочку»: в деревнях ямщики завозят к своим дружкам. Пока запрягают лошадей да привязывают поклажу к задкам кошевок, путники варят пельмени, обедают, ужинают, завтракают, пьют чай с топленым молоком.

Владимир Ильич расплачивается с хозяевами за все, закутывает тещу в теплую доху, предоставленную очередным ямщиком, засупонивает опояску вокруг Надиного тулупа. И опять садится на свое место на облучке.

В Швейцарии им придется экономить скудные деньги. Будут обходиться сыром да чашкой кофе…

Зато будут вольными людьми.

 

Мчатся кони. Поют колокольчики, словно все те же, что разрывали тишину минусинских улиц.

Над лесом висит луна, круглая, как полтинник, скорее — швейцарский франк.

Когда же приедет к нему Надя? Вероятно, в апреле. Там горы покроются цветами, стада пойдут на альпийские пастбища. У каждой коровы, у каждого теленка — по колокольчику на шее. От больших до крошечных. Но все колокольчики не литые, а кованые, — звенят глуховато. А эти под дугой!.. Залихватские, задорные, как сами ямщики.

Надя будет первой помощницей в редакции. И уж тогда-то они сумеют ответить должным образом и бернштейнианцам, и русским «легальным», и «экономистам».

Хрипло кашляет Елизавета Васильевна. Не убереглась от простуды.

Надя спрашивает:

— Володя, ты о чем задумался?

— Сейчас представил себе, как буду поджидать вас в Швейцарии, как встречу…

— По горам походим? В порядке отдыха.

— Непременно… До самых ледников!..

 

Мчатся кони. Теперь уже не тройки, а пары, запряженные по-сибирски — гусём.

Ямщики помахивают длинными бичевищами, за которыми бойко тянутся по обочине, глубоко засыпанной снегом, тонкие пеньковые бичи, такие длинные, что можно огреть во весь бок переднего коня.

Солнце опять клонится к горизонту, и в воздухе кружатся лиловые снежинки.

На крутом подъеме Владимир Ильич легко и ловко выскакивает из кошевы, по колено проваливается в снег.

— Немножко разомнусь. — Пропускает вперед вторую кошеву и начинает тормошить седоков: — Заколеете без движения. Базиль, что ты, как медведь, залег в берлогу? Варежку сосешь, что ли? Подымайся! Ольга Александровна, вашу руку. Вот так! Выпрыгнула, словно козочка!

— Я легкая.

— Наденька, тебе помочь выбраться из кошевы?

— Нет, Володя, мне тепло. Пригрелась.

Трое мнут за кошевой свежий снег, мягкий, как пух, перебрасываются шутками.

 

Мчатся кони. Полозья с хрустом прессуют рыхлый снег. В лесу пощелкивает мороз, как стальной секирой, прорубает щели в дуплистых осинах.

У Елизаветы Васильевны унимается кашель. Она чуть слышно похрапывает. И у Нади прикрыты глаза. От мороза на щеках румянец, но мертвенный лунный свет тушит его.

Вдалеке мелькают светлячки. Что это? Огоньки в избушках, полузасыпанных снегом? Нет, зеленоватые. И кони вдруг зафыркали, рванули во всю мочь. Всполошенно закричали ямщики.

Надежда, просыпаясь, вздрогнула, протянула к мужу руки. И Елизавета Васильевна заохала от испуга.

— Разбойники?..

— Волки. Только и всего. Уже остались позади… Спите.

 

Мчатся кони. Стучат полозья, словно типографский станок.

Звонко горланят мальчишки-газетчики:

— «Искра»! Свежий номер «Искры»!..

Разве можно так? Вон уже свистят городовые, бегут, поддерживая одной рукой «селедку» на боку… «Искру» надо тихо, из-под полы, вечерком…

Да вон о ней читатели уже трубят по всей Руси. И в Минусинске. И в Шуше…

А Надя?.. Надя уже раздает свежий номер, пахнущий типографской краской, делегатам Второго съезда. Но где это? Какой-то незнакомый зал… И Маняша тут, и Аня… А Митя? Что же Митя не приехал? И Марка нет…

Над глоткой медного гудка взвивается облако пара. Загрубевшая рука дергает проволочное кольцо, словно звонок в квартиру. А чья рука? Так ведь это же на Ивановском сахарном заводе кочегар Ошурков сзывает гудком рабочих: привезли «Искру»! Нет, не он. Усы Бабушкина! Конечно, Иван Васильевич! Он и в газету написал целую колонку!..

А гудок, ни на секунду не умолкая, поет и поет, заливается в раздолье, все громче и басовитее, призывный и грозный гудок. На морском просторе нет ему препятствий.

Вот резко качает судно высокая волна, вскидывает к маяку в ночи.

Надежда толкает рукой в колено:

— Володя! Ты задремал?..

Он открывает глаза:

— Да… И мне… — Кошева ныряет из одного снежного ухаба в другой. — …снилось — на пароходе… И еще что-то очень хорошее… И как будто гудок сзывал людей…

— Паровоз ревел! — смеется ямщик, мохнатой рукавицей сметает иней с бороды. — Вон глядите: чугунка! В Ачинск приехали!

Из густой предутренней темноты выплывают круглые паровозные огни.

Все ближе и ближе. Будто три луны.

 

Станция Издревая.

Май 1969 г.

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.