|
|||
Глава восьмая
И снова пришла весна. На этот раз раньше обычного. Еще в апреле расцвели подснежники. На столе у Нади — букетик. Лепестки уже слегка завяли, а убирать жаль. Распускается лист на березах. В садике проснулся хмель, принесенный в прошлом году из леса. На окнах — ящики с рассадой. Надя посеяла левкои, астры и однолетние георгины. Елизавета Васильевна уже распикировала помидоры: соседки заходят посмотреть на невидаль. Третья весна в Сибири. Последняя! Матери Владимир Ильич написал, что надеется — добавки к сроку ссылки не будет. А вдруг вызовут в полицию и, как Петру Красикову, объявят: прибавлен год. За что? Могут сказать: за большую переписку, за постоянную связь с товарищами, сосланными в другие уголки Сибири и архангельского севера. Две недели подряд солнце купалось в тихом ясном небе, грело землю. На островах золотистой тучкой осыпалась с тальников пыльца. Осинки обронили коричневые сережки, длинные и пушистые, как бархатные нити. Густой щеткой прорезались острые лезвия пи-кульки. И к празднику легкий ветерок обмел небо, не оставив в нем ни одной облачной паутинки. С самого рассвета из-за Шушенки поднялись в безбрежную синь жаворонки, звенели без умолку. Над лугами тихо кружились горбоносые кроншнепы. Изредка посвистывали. В доме было чисто прибрано. Все принарядились — ждали друзей. Ян пришел одетый по-праздничному — в накрахмаленной белой рубашке с галстуком. Таким его еще не видели в Шуше. Пожимая всем руки широкой и сильной ручищей, поздравил с первым днем мая. Отправились к Оскару. Тот поджидал на крыльце, тоже чисто выбритый и приодевшийся, словно на свадьбу. Вместо галстука новый беленький — под цвет сорочки — шелковый шнурок, брюки отутюжены, ботинки начищены до блеска. Вместе с детьми Проминского вышли за село. По ровному выгону десятилетний Стасик пытался бегать с Дженни вперегонки. Отец прикрикнул на него: не время дурачиться! Потом достал из кармана красный платок. У Леопольда была припасена палочка, похожая на трость. Он привязал к ней алый отцовский платок и пошел впереди широким торжественным шагом знаменосца. Поднялись на пригорок, пригретый солнцем. Встали в кружок. Ян заговорил о своей Лодзи, вспомнил весеннюю манифестацию, когда мастеровые первый раз вышли на улицу со своими призывными песнями. Помяв бритый подбородок, запел одну из тех польских песен. Леопольд подхватил высоким звонким голосом. Надежда сбивчиво подтягивала. Владимир Ильич припоминал русский перевод:
День настал веселый мая. Прочь с дороги, горя тень! Песнь раздайся удалая! Забастуем в этот день!
В Лодзи, по словам Яна, полиция не дала допеть — устроила побоище: тридцать шесть человек увезли в покойницкую, больше трехсот бросили в тюрьму. Как в Америке! — Знаете, с чего начался всемирный майский праздник? — заговорил Владимир Ильич, когда допели песню. — В Чикаго полиция разогнала рабочий митинг. Пять человек были повешены. Один из смертников бросил в лицо судьям разящие слова. Я не знаю точного перевода, но за смысл ручаюсь: «Нашей смертью вы собираетесь погасить искру. Не удастся. И там! — и там! — и там! — всюду вокруг вас снова вспыхнет пламя. Вам не погасить его». — И в нашей Лодзи не погасить! — Проминский-отец с легким стуком сомкнул кулаки перед своей широкой грудью. — Мне Лафарг рассказывал о первомайской демонстрации в Лондоне: триста тысяч человек! Это же огромная сила! Старик Энгельс стоял на одной из трибун. Кроме Лафарга, выступал с речью наш Степняк-Кравчинский. Говорят, вызвал бурю восторга! — В Петербурге тоже быль праздник первый май! — сказал Оскар. — В лесу. Я слышаль. — Да, был! И будет! — Владимир Ильич обнял товарищей. — А сегодня мы празднуем в этой далекой Шуше. Маленькая, дружная кучка. Но придет время, и здесь Первое мая будут праздновать все. А песня ваша, Ян Лукич, переведена: и мы по-русски можем спеть. Прочитав по памяти, запел, помахивая рукой, как это делал Глеб, и все, включая маленького Стасика, подхватили:
Полицейские до пота Правят подлую работу, Нас хотят изловить, За решетку посадить. Мы плюем на это дело, Май отпразднуем мы смело.
Ян притопывал тяжелой, словно чугунной, ногой, и песня звучала все громче и боевитее:
Май отпразднуем мы смело, Вместе, разом. Гоп-га! Гоп-га!
Теперь дважды притопнули все. А Стасик, заливаясь беззаботным детским хохотом, подпрыгнул несколько раз. Под конец спели «Колодников» и «Варшавянку». На обратной дороге разговаривали о будущем, о мощных грозных демонстрациях. Ян представлял себе праздничный город Лодзь, Надежда Константиновна и Оскар — Петербург, а Владимир Ильич, помимо Питера, — Берлин, Париж и другие знакомые ему города Западной Европы. Улицы полны рабочих. Они шагают в сомкнутых рядах. Над головами полощутся красные флаги. И только перед самым селом Леопольд отвязал от палочки алый платок и отдал отцу.
А на следующий день ветер пригнал из степи черную тучу, и буря с короткими передышками свирепствовала весь день. Ночью, едва Ульяновы погасили лампу, послышался необычный стук. Не ветер — ставнями. Стучали в ворота. Все громче и нетерпеливее. Потом — в окно. — Из волости! Отворяйте! Дело есть. По голосу узнали — Симон Ермолаев. И, конечно, не один. — Похоже, с обыском, — сказала Надежда, торопливо одеваясь в темноте. Владимир Ильич, уже одетый, подбежал к окну. — Какое может быть дело среди ночи? — Спешное. Отворяйте, сосед! Дожжина-то льет как из ведра! Я насквозь промок! Засветили лампу. В дверях показалась Елизавета Васильевна, едва успевшая накинуть халатик: — Один переметнулся через забор. Открыл калитку. И тотчас же забарабанили в дверь. Уже не кулаком, а эфесом шашки. Ульяновы тревожно переглянулись. Что послужило поводом для набега? И хорошо ли спрятана нелегальщина? Карточка Чернышевского?.. Надя не раз уговаривала убрать со стола, чтобы нежданный посетитель не мог обвинить в хранении нелегальщины. Николай Гаврилович — дорогой для них человек. Но что же делать? Недавно скрепя сердце Владимир согласился спрятать. И альбом с карточками других ссыльных, выдающихся людей России, проходивших через красноярскую тюрьму, теперь тоже припрятан. А оплошность не исключена, и Владимир сказал: — Ты еще посмотри тут… Внешне спокойный, собранный, умеющий держаться с достоинством перед любыми чинами полиции и жандармерии, он со свечкой в руках пошел к входным дверям. Но не спешил в сени. Если сорвут дверь с крюков, он разговором задержит «гостей» в кухне. Надя успеет все убрать. В его памяти пронеслись дни и недели шушенского сидения, одна за другой вспомнились многочисленные встречи с друзьями, вереницей промелькнули тайные письма, полученные от Анюты, от товарищей по ссылке, а также отправленные им самим в Женеву и Цюрих. Что, что могло попасть в руки охранки? О чем дозналась жандармерия?.. …На масленицу приезжали товарищи из Минусинска. Каждый день приходили Проминские и Энгберг. Целая дюжина гостей! И уже одно это не могло не встревожить стражника Заусаева — по три раза в день вламывался в дом… Донес? Но с тех пор прошло два месяца. Нагрянули бы раньше. Что-то другое послужило поводом. А что? …Перед пасхой почтарь привез долгожданную посылку, адресованную Елизавете Васильевне. Писарь, надо полагать, догадался: имя тещи — для отвода глаз. И Заусаев в то утро торчал в волости, даже заметил с ехидцей: — Больно продолговат ящик-то. — Приподняв, покачал на руках. — И тижелай! — Мясорубку да утюг прислали родственники, — без малейшей запинки объяснила Елизавета Васильевна. — А, позвольте узнать, какого он калибра, утюг-то? — Ну-у, обыкновенный. И в письме писали о мясорубке: фарш дает хороший. Хоть на пельмени, хоть на котлеты. На пасхе заглянете — отведаете. И рюмочку поднесу. — Кхы! Кхы! Мимо не пройду. По должности. А на следующий день соседи увидели в руках у него, поднадзорного Ульянова, новое ружье. Централку Франкотта! Лавочник Строганов даже позеленел от зависти. Хотелось поскорее пристрелять ружье в цель — углем начертил на заборе кружки. Утром, пока звонили в церковные колокола, сделал несколько выстрелов. Соседи услышали. Симон Афанасьевич, с которым встретился в проулке, попенял заплетающимся — после пасхального обеда — языком: — Негоже, «политик». В свет… В светло Хр-ристово… Из р-ружья… Негоже… Отправил донос? В таком случае явились бы днем. И одни бы полицейские. А тут сквозь дверь слышно — позванивают шпоры. Жандарм пожаловал! Где и в чем он, Ульянов, допустил промах? Или Надя? …Первого мая поступили неосторожно. Не могли в такой день отсиживаться дома. Красный платок развевался, как флаг. Кто-нибудь мог увидеть. Но это же было только вчера. Если даже с нарочным отправлен донос, все равно жандармы приехали бы не раньше завтрашнего дня. Повод какой-то иной… Стучали разъяренно. Наваливались с такой силой, что скрипел деревянный засов. Но как-никак все же выиграно несколько минут, и Надя могла успеть спрятать нелегальщину. Можно и открывать.
Первым, звеня шпорами, показался в проеме двери высокий, бравый служака политического сыска, за ним — толстяк с холеным подбородком и пышными, слегка посеребренными сединой бакенбардами. У обоих поверх шинелей — брезентовые плащи с капюшонами. Следом вошли: Заусаев со своей неизменной шашкой на боку, но без книги о надзоре, Симон Афанасьевич Ермолаев, в новеньком армяке из верблюжьей шерсти, и еще один понятой в старом шабуре, подпоясанном домотканой опояской. Раздеваясь, толстяк отряхнул намокший плащ и, поправив прокурорский вицмундир с орлеными пуговицами, добродушно посетовал: — Ну и погодка, я вам доложу! — Заметив, что на пол уже натекли лужицы дождевой воды, бросил в сторону Елизаветы Васильевны: — Извините, мадам. Высокий, бесцеремонно всматриваясь в лицо Владимира Ильича узко поставленными, прощупывающими глазами, спросил чеканно и строго: — Господин Ульянов? Мы потревожили вас по случаю необходимости произвести обыск. Вот ордер. — Долг службы, — добавил толстяк, как видно еще не привыкший к своей роли. — Мы, — продолжал высокий, недовольно кашлянув и покосившись на толстого, — это я, отдельного корпуса жандармов подполковник Николаев, и присутствующий при сем товарищ прокурора Красноярского окружного суда Никитин. Откинув капюшон, подполковник привычно пошарил глазами по углам кухни и, звеня шпорами, так неожиданно заглянул в боковушку, что Паша вскрикнула и закрылась одеялом с головой. — По какой причине не открывали? — Николаев принюхался, не пахнет ли из печи горелой бумагой. — Заставили ждать под дождем. — Мы спали, и нам нужно было одеться. — Довольно убедительно. — Товарищ прокурора утер платком лицо, мокрое от дождя, расправил бакенбарды. — Как всяким интеллигентным людям… — Допустим… — Подполковник вслед за плащом снял шинель и, охорашиваясь, тронул аксельбанты — плетеные шнуры, спускавшиеся с плеча на грудь; широким шагом направился в столовую. — Допустим, что говорите правду. В таком случае без дальних слов: предъявите для осмотра корзину с бумагами государственного преступника Федосеева, застрелившегося в прошлом году в Верхоленске. — Ни о какой корзине не имею представления. — Ой ли?! А письма об этой так называемой трагической кончине единомышленника? Тоже будете отрицать? — Письма получал. — Тэк, тэк. И от кого же? — От политического ссыльного. А имени называть я не желаю. — Владимир Ильич перенес взгляд на товарища прокурора. — Это мое право. — Как вам угодно, коллега, — сказал тот. — Вашим коллегой не был и не буду. — Исключительно в том смысле, что вы так же, как я, окончили юридический факультет. — Но в судебных заседаниях мы — противоположные стороны. Я — помощник присяжного поверенного, и моя сторона левая. — К сожалению, и в жизни та же левая. Иначе не было бы ни для вас, ни для нас этих… — Пора приступить к делу, — перебил подполковник, устремляясь в дальнюю комнату, где горела зеленая лампа. Товарищ прокурора, сладко зевнув, последовал за ним: — …этих бессонных ночей. Моему возрасту они уже противопоказаны. А необходимость повелевает. Оглянув полки с книгами, он покачал головой и, расстегнув шитый серебром воротник вицмундира, поудобнее уселся возле стола Надежды Константиновны. Подполковник спросил, где хранится переписка. Владимир Ильич, указав на конторку, успокоил себя: там жандарм не найдет ничего подозрительного. Перелистав рукопись, лежавшую наверху, жандарм прочел последние строчки: «Одним словом, нет основания видеть в аграрном кризисе явление, задерживающее капитализм и капиталистическое развитие» и передал статью товарищу прокурора: — Вынесите свое резюме. Конторку пока оставил в покое, решив, что самое крамольное не там, куда направляют его внимание. Подошел к полке: вскинув голову, увидел наверху толстые книги в кожаных переплетах. Вот в таких-то и держат государственные преступники самое сокровенное для них! Но с пола рукой не дотянешься. Владимир Ильич предусмотрительно подвинул стул: — Пожалуйста. Так вам будет удобнее. Понятые сели в сторонке. Симон Афанасьевич, в отличие от своего соседа, был доволен, что жандарм позвал его сюда. После того как было отменено решение мирового судьи и пришлось уплатить за потраву пшеницы, Симон Ермолаев затаил обиду, и ему не терпелось посмотреть на исход обыска. «Бог-то знает, кого наказать, — думал он. — Угонят писучего политика, и нам будет спокойнее». Товарищ прокурора, просмотрев статью, пожал плечами: — Вполне респектабельно. Криминала не вижу. Симон Афанасьевич насторожился: «Чего он говорит?! Неужто не завинят?! » Тем временем подполковник, встав на стул, снимал с верхней полки книгу за книгой; оттягивая корешок, заглядывал под переплет и разочарованно отдавал Заусаеву. Тот клал книги себе на согнутую левую руку, как дрова из поленницы, и, набрав целое беремя, относил прокурору. Никитин вынимал из стопы две-три книги, бросал усталый взгляд на типографскую пометку на обороте титульных листов: все дозволенные! И чего тут смотреть?! Законы да статистические справочники! Еще «Вестник финансов, торговли и промышленности». Такие фолианты можно видеть у самого благонадежного интеллигента. Кончал бы подполковник поскорее свою затею. И добраться бы до земской квартиры да выпить чайку на сон грядущий. А еще лучше рюмочку. Да закусить груздочками со сметаной… Ульяновы, стоя посреди комнаты, следили за каждым движением жандарма, — не подбросил бы чего-нибудь. Надежда Константиновна незаметно тронула локоть мужа, как бы успокаивая: «Все обойдется, Володя…» Подполковник уже снимал книги со второй полки. Еще немного, и он спустится на пол, примется за брошюры и журналы. А ниже их… Надежда Константиновна испуганно глянула на высокий горшок, в каких подают на стол топленое молоко, и тотчас отвела глаза. Как могла она не вспомнить о нем, когда «гости» стучали в двери дома?! В горшке, накрытом салфеткой, помимо писем, которые после расшифровки не успели сжечь, лежала брошюра «Задачи русских социал-демократов», изданная в Женеве. Что теперь?.. Не миновать гиблого Туруханска или какого-нибудь Средне-Колымска! Владимир Ильич заметил горшок раньше, потому и подвинул к жандарму стул, а тревога в душе не уменьшилась. Разве можно было оставлять нелегальную брошюру под руками? Давно собирался устроить в квартире тайничок, да все не находил надежного места. А сейчас достаточно жандарму нагнуться и сдернуть салфетку с горшка… Но внешне Ульяновы ничем не выдавали волнения. Товарищ прокурора, зевая, достал часы, откинул крышку и тряхнул головой. — Ого-го! Уже четыре! Долгонько вы там пачкаете руки книжной пылью! А на земской сейчас, — он аппетитно пошевелил полными губами, — кипит вода для пельмешек!.. И у меня уже горло пересохло. — Не подымаясь со стула, позвал из столовой Елизавету Васильевну. — Хозяюшка! Не найдется ли у вас чего-нибудь холодненького? Она принесла кружку квасу; взглянув на книжные полки, наполовину опустошенные, всплеснула руками: — Ах я, старая неряха! Горшок-то здесь забыла убрать! А вы, — с нарочитой строптивостью упрекнула дочь и зятя, — молочко выпили, а посуду к книжкам сунули. Усталый жандарм даже не успел взглянуть туда, как товарищ прокурора добродушно разрешил: — Берите, берите, матушка. И нам бы по стаканчику… — Схожу с фонарем на погреб. Принесу. Заусаев обеими руками поднял горшок и передал ей. — Когда я служил мировым судьей в селе Тасеевском, — продолжал Никитин, — мне хозяйка вот так же приносила в горницу топленое молоко. С румяной пенкой наверху. И до чего же оно вкусное! Я пил прямо из горлышка. Никогда не забуду. И спокойная у меня была работа, я вам доложу. Не то что теперь. Рекомендую, подполковник, переходите в мировые судьи. Будут вас жареными таймешками угощать, поросенком с гречневой кашей… Умеют наши сибирские бабы кухарничать! А у жандарма и без того сосало под ложечкой. Заторопившись, он расстегнул верхнюю пуговицу мундира и склонился над нижней полкой. Но там была педагогическая библиотека Надежды Константиновны, и вскоре подполковник разочарованно отошел от книг. — Вот и хорошо! — обрадовался товарищ прокурора. — Займитесь-ка поскорее просмотром писем. Жандарм внял совету: открыв конторку, достал письма и сел читать. Прежде всего он отобрал заказные и начал сличать почтовые штампы с квитанцией, судя по всему, перехваченной где-то во время обыска. Товарищ прокурора, обрадовавшись, что дело идет к концу, продолжал рассказывать теперь уже Владимиру Ильичу: — Был у меня в Тасеевском знакомый, некто Сильвин Михаил Александрович. Из ваших же социалистов. И тоже петербуржец. Не доводилось ли знать? — Полагаю, это к обыску не относится? — Да. Просто мне вспомнился приятный человек. По субботам играли в винт. И собеседник при наших полярно-противоположных взглядах был интересный. Его перевели куда-то сюда же. Подполковник, обрадованно улыбнувшись, повертел перед глазами один из конвертов, нетерпеливо, как картежник карту из колоды, достал письмо. — То самое?! — Товарищ прокурора распушил рукой бакенбарды. — Ну и слава богу! Теперь, мне думается, искать больше нечего. Не так ли? Книги дозволенные, рукописи, как вы сами убедились, серьезные экономические исследования. Елизавета Васильевна в том же горшке принесла молоко, разлила в три стакана. Никитин пил медленно, причмокивая; Заусаев, не отрываясь, большими глотками. Подполковник раздраженно кашлянул и, отодвинув свой нетронутый стакан, уткнулся в письмо. И чем дальше он читал, тем ниже и разочарованнее опускались уголки его губ. Под конец он побарабанил пальцами по столу и подвинул письмо товарищу прокурора. Тот, прочитав, вздохнул: — И в такую чертову непогоду мы ехали!.. — Спохватившись, поправился: — Ничего не поделаешь, долг службы!.. — Придется допросить лишь в качестве свидетеля. Не возражаете? — Иного решения не вижу. А что касается протокола, то господин Ульянов, являясь юристом, напишет сам по всей форме. Так будет скорее. Жандарм согласился; задав несколько вопросов Владимиру Ильичу, достал из портфеля бланк постановления и начал с нажимом выводить строку за строкой: «…рассмотрев письмо, отобранное мною сего числа при обыске у административно-ссыльного Владимира Ильина Ульянова, и принимая во внимание, что таковое ничего предосудительного в политическом отношении в себе не содержит, а также и то, что при производстве сказанного обыска ничего преступного не обнаружено…» Симон Афанасьевич едва усидел на стуле. Ему хотелось встать и спросить: «Как же так?! В свидетели Ульянова повернули!.. Чистеньким останется?.. Книжки сочиняет — это бог с ним, но он шантрапе прошения пишет! Неужели не знают? » Владимир Ильич, стоя у конторки, писал так быстро, что возле строчек падала мелкая чернильная роса: «На предложенные вопросы отвечаю, что взятое у меня письмо со штампом в г. Иркутске 20 ноября 1898 написано ко мне административным ссыльным по политическому делу Яковом Максимовичем Ляховским, который сослан был из Петербурга одновременно со мной и проживает в городе Верхоленском. Ближайшим предметом переписки служила смерть товарища Николая Евграфовича Федосеева; Ляховский писал мне о подробностях события и о постановке памятника на могиле покойного». Уходя, подполковник по привычке опять пошарил глазами по углам. «Чего теперь оглядывать?! — в душе упрекнул Симон Афанасьевич. — После драки, говорят, кулаками не машут…» Товарищ прокурора, надевая фуражку, качнул головой в сторону Ульяновых: — Извините… Долг службы. Закрыв за ним дверь, Владимир Ильич порывисто вернулся в комнату, чтобы поблагодарить Елизавету Васильевну за находчивость. Но Надя уже успела обнять и поцеловать ее: — Мамулечка, спасибо! — И от меня тоже, — добавил Владимир. — Момент был удачным: жандарм умаялся с книгами, прокурор, видимо, еще раньше утомился. И ваш очень рискованный шаг оправдал себя. А могло все кончиться катастрофой!
Надежда, откинув плед, стала взбивать подушку на кровати мужа. Владимир остановил ее: — Напрасно, Надюша. Мне уже не уснуть. — И я тоже не смогу. — Она положила руку ему на плечо. — Не тревожься, Володя. Ты заметил, как жандарм был разочарован? «Ничего преступного не обнаружено». Не прибавят срока. — Я не волнуюсь. Ты же видишь. — Вижу, Володя. И чувствую. — Правда, правда. Совсем не волнуюсь. Но… Черт их знает, что они могут еще предпринять? Ищейкам только бы зацепиться за нашу малейшую оплошность. Могут угнать на далекий север. — А прокурор довольно странный. — Да, да. Определенно не в своей роли. И кто бы мог подумать, что это тот самый эпикуреец, мировой судья, о котором рассказывал Сильвин, когда проезжал к новому месту ссылки. Помнишь? Игра в винт, тайменьи пироги, теплая горница… И вдруг он — прокурор. Парадоксально! Не встречал таких… — И не хотел бы против такого выступать в суде со своей левой стороны? — Конечно. Слабого противника опрокинуть не мудрено. А вот когда он эрудированный, изворотливый, хитрый и ловкий каналья… С таким нам предстоит борьба. В окно уже заглядывал, как всегда в непогоду, ленивый и полусонный рассвет. На отпотевших стеклах слегка белела россыпь мелких капелек. Во дворах горласто перекликались третьи петухи.
|
|||
|