Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Анджей Стасюк 11 страница



Он водил нас по закоулкам своей квартиры, демонстрировал кладовки, переходы и тайники, топал ногой по ступенькам деревянной лестницы, ведущей на антресоли, где могла бы разместиться цыганская семья со своим скарбом, топал, и было видно, что потрескивание новеньких сосновых досок доставляет ему наслаждение. Черт его знает, кто привел Костека. Кто‑ то привел. Гостей было человек тридцать. В сущности, это была не вечеринка, а самый настоящий прием, вся мебель на своих местах, старая и новая, красивая и уродливая, салаты, вино, разговоры в стояка, высший свет за пять злотых, обжираловка, и каждый слушает только собственный голос, к тому же приходилось кричать, так как все время звучали баллады под настроение. И только Костусь Гурка ничего не говорил. Собственный голос его не интересовал. Он сидел в плетеном кресле в компании с бутылкой sophie white und cigarettes kapitan flip pack, и вид у него был, словно он на работе, точно он шпик, журналист или санитар на балу дуроломов. Было это четыре года назад осенью. Общество веселилось, никто, похоже, не нажрался, да и, по правде сказать, вина было маловато, половина пришли с женами, некоторые даже с детьми. В общем, все так культурно, что мы, то есть Малыш, Василь и я, в конце концов вместе с литровой бутылкой «Выборовой», которую Малыш попросту изъял из холодильника, смылись на эти самые антресоли. Это было что‑ то наподобие хоров в костеле. Что‑ то вроде галерки, и мы там, сидя на пуфиках и подушках, обозревали публику, а когда все, и мы, и те, внизу, чуток подпили, Малыш стал легонько поплевывать через перила, точь‑ в‑ точь как с балкона в кино в давние годы. Если в кого и попало, то он не признался: как‑ никак почти светский прием, и только Костек все это заметил и в знак одобрения поднял бокал с вином. Пришел Гонсер, недовольно поморщился, так как бутылка была его, и спросил, почему мы не веселимся. На это Бандурко ответил, что, напротив, мы отменно развлекаемся, потому как Малыш как раз попал в одну дамочку, которая разглагольствовала о здоровом питании, матери‑ земле, проращенной пшенице и Коре Яцковской, и предложил Гонсеру присоединиться к нам, ведь это и наш тоже праздник, исполнение мечты, то есть собственный угол, где можно слушать «роллингов» на полную катушку. Однако Гонсер с нами не сел, а пошел накладывать салаты и разговаривать о делах, внутриутробной жизни и знаках зодиака.

К полуночи никого уже не было. Все ушли. Жена Гонсера отыскала какой‑ то закуток и заснула. Мы остались вчетвером. И пятый – Костек. Когда закрылась дверь за последним гостем, он вышел в прихожую и вернулся с бутылкой водки.

Не произнеся ни слова, он поставил ее на журнальный столик и вернулся на свое место. Музыка уже перестала играть. И в этой тишине скрип плетеного кресла прозвучал так значительно, словно что‑ то кончилось или начинается.

– Если я вам мешаю, могу уйти, – так он сказал. Спокойно, громко и нагло, словно бы для того, чтобы мы знали, что идти ему никуда не нужно, но, в конце концов, мы можем грубо, по‑ хамски вышвырнуть его. Однако ни малейшей охоты выгонять его у нас не было. Нам хотелось, чтобы все было спокойно, по‑ старому; мы будем сидеть, пить под тихую музыку, пока не уснем, где кому удобнее, не раздеваясь и не разуваясь. Гонсер уже не хмурился, улыбался совершенно нормально, и, наверно, мы подумали, пусть этот бедолага Костек останется, ведь в этом сраном городе ему не с кем напиться. Вот он и остался. Как зритель, потому что вскоре мы о нем забыли, впрочем, не совсем, просто мы перестали обращать на него внимание, может, он уже не стеснял нас, а сам нашего внимания старался не привлекать. Тактичный гость.

Бог его знает, о чем мы говорили. Наверно, ему было скучно, как и нам, но для нас это была старая приятная скука заигранных вопросов и ответов, при которых мозг отдыхает, как во сне. Наверное, мы вспоминали ушедший мир, тот единственно подлинный, поскольку уже умерший, окончательно сформированный и ненарушимый. Иного мира у нас не было, да мы и не хотели иного. Теперь нас ждали только мирки, фрагменты мирков, отдельные события, столкновения явлений без контекста, то есть все то, что случается с каждым, и оттого бессмысленно, случайно, этакие обрывки чужой жизни, которые поднимаешь, осматриваешь, но они ни к чему не подходят, и потому их со спокойной душой можно выкинуть на помойку, и тут же найдется еще какое‑ нибудь дерьмо, идеально подменяющее только что отброшенное. Но это уже не тот мир, в котором мы были как рыбы в воде, как бездумные, глупые, самодовольные карпы в пруду, мотыльки в ночи, счастливо избегающие пламени, убежденные, что дня не существует, что порхание и кружение придают наисовершеннейшую форму жизни, космосу, вечности и хрен его еще знает чему. То есть глупость и вера. То есть мы были святые, как все, прежде чем прозрели. Наверное, это мы и вспоминали.

А что слышал Костек? Вероятно, мы, как обычно, спорили, кто отжарил Гжанку, крупную сисястую девчонку, на которой мы зациклились с восьмого класса, хотя в ту пору сама она училась в шестом. Ее буфера не давали нам покоя, потому что в школе таких больших ни у кого не было. Значит, Гжанка. Да, наверно. Бандурко не мог слушать этого и кричал, стуча кулаком по столу: «Протестую как педераст! » – но он, пожалуй, ее и впрямь ненавидел. Их так называемые участки почти соседствовали. То есть та же самая комэлита, что кровушки наших отцов насосалась досыта, – как зубоскалили мы в период политической зрелости. Но Василь питал к ней ненависть не по классовому, а по половому принципу. Короче, какое‑ то коллективное помешательство, потому как по сути она была обычной дурой с большой грудью, но мы чуть ли не обожествляли ее. Продолжалось это несколько лет, пропадало, вновь возникало, замирало и опять оживало, гальванизированное случайностью или приливом скуки. Малыш был жутко в нее влюблен, и она в него тоже, но ему не дала, а может, он не захотел, потому что слишком сильно любил ее, так же сильно, как я, которого она не любила и, следовательно, давать и не собиралась. Гонсер же утверждал, что ее не любил, но она ему давала, потому что любила, а если нет, то тогда делала это назло всем остальным. Проблема оставалась неразрешенной, так как мы ни за что не желали поверить Гонсеру, а свидетелей у него не было. Неясность не давала нам покоя уже много лет. Гжанка, наверное, превратилась уже в жирную сварливую тетку, зашнурованную в грацию и с залакированным вавилоном на голове, а нас этот палеолит любви и сексуальности по‑ прежнему возбуждал со страшной силой. «Как же, дала она тебе. Трусики понюхать», – говорили мы Гонсеру, однако он стоял на своем и описывал нам декорации и бутафорию буржуйского обиталища, которые в ту пору казались нам вершиной хорошего вкуса, этаким замком на скале, – розовую ванну, белый ковер, итальянскую кофеварку, недоставало только фарфоровой собаки в натуральную величину. «А волосня какого у нее цвета была? » Это спрашивал я, потому что, хоть она мне и не дала, волосню я видел, и тому имелись свидетели. Волосня как волосня, ничего особо примечательного, однако Гонсер сразу начинал осторожничать, мямлил, что, дескать, все всегда происходило в темноте, потому что она была страшно стыдливая. Короче, партия так и оставалась неразыгранной. Гонсер бесился, так как, вероятней всего, он таки ее трахнул – в минуту то ли ее слабости, то ли своих сверхчеловеческих возможностей.

Такая вот история с Гжанкой. Нас она презрела и в конце концов вышла за какого‑ то предприимчивого пиздюка, который откопал на свалке в Рейхе «мерседес», отполировал его замшей и фланелью и подкатил на нем к ее дому, а мы в ту пору ездили зайцами в поездах и тем гордились. Каждый имеет то, что заслуживает. Великая эта любовь должна была бы заразить нас триппером, и в этом была бы некая справедливость. В третьем часу ночи Василь предложил нам нанять детектива и отыскать Гжанку, чтобы все задокументировать при свидетелях и фотографе, а то от этого пустословия его уже мутит.

А потом кончилась водка. Мы поискали в кухне каких‑ нибудь запасов, но там ничего не оказалось или же было хитроумно запрятано. Когда окна начали сереть, Гонсер воскликнул:

– Едем туда!

– Куда? – поинтересовался Василь.

– Туда, к нам.

Мы стали одеваться. В прихожей поднялся шум, все прикладывали пальцы к губам, шипели «тс‑ с‑ с» и давились от смеха, и тут из какой‑ то комнаты вышла жена Гонсера, заспанная, с взлохмаченными волосами, протянула ладонь и потребовала: «Ключи». Сразу стало тихо. Гонсер вытащил из кармана брелок с ключами и без слова отдал. Мы были отправлены в нокаут, но следом за нами вышел Костек и громко, желая ободрить нас, объявил:

– Плачу за тачку.

Малыш, который дипломатично прислонился к стене и начал уже задремывать, прохрипел:

– Ладно, я в обратную… Бандурко, а ты ставишь выпивку.

 

То был холодный туманный рассвет позднего октября. Мы проперли пехом пол‑ Мокотова, прежде чем поймали такси, свекольного цвета «волгу» со стариканом за рулем, которому было все равно, куда ехать, потому как каждый рейс этой колымаги мог оказаться последним. Буквально без пяти шесть мы успели в ночной магазинчик возле дома Малыша. Запаслись, а Бандурко умоляюще причитал: «Ребята, только не водяру! Только не водяру! » – и вытаскивал из кармана горстями банкноты, которые сыпались на пол, и я на четвереньках собирал их. Хватило на батарею бутылок «Костеркеллера» и кучу банок. Таксист ничему не удивлялся, тем паче что Малыш сразу же вручил ему бутылку и объявил:

– Просим принять в качестве презента и заранее простить нам шумное поведение. А за проезд мы расплатимся нормальными деньгами.

После чего он уселся на переднее сиденье и говорил, куда ехать. Но было совсем не шумно. Напротив, становилось все тише и тише, словно мы погружались в какую‑ то бездну. Мы ехали через Гданьский мост, внизу вместо воды лежал белый туман. По левую руку – Святой Флориан, по правую вдалеке дымы ТЭЦ ложились черными горизонтальными хвостами, навстречу ехала желто‑ синяя электричка, а в открытых дверях ждали люди, так как иногда поезд останавливался на мосту и можно было выскочить, сбежать вниз, поймать на Вислостраде сто восемьдесят пятый и сэкономить несколько минут или хотя бы внести в свою жизнь маленькое разнообразие.

Потом начался завод – длинный, как сто самых длинных поездов, огромные металлические кубы справа, вереница трамваев слева, и наши отцы тоже, наверно, были в этой толпе. Наверно, шли через подземный переход. Они давно вышли из возраста, когда перепрыгивают желтые барьеры и лавируют между несущимися автомобилями. В нашей «волге» царила тишина. Водитель время от времени жал на тормоз, чтобы пропустить тех, кто стремился на работу. Но ничего не говорил, да и что он мог сказать? Пиджак его был точно такого же цвета, что и костюмы бегунов и прыгунов. Ну, может, лицо у него было чуть постарее, но те скоро сравняются с ним. У последних заводских ворот он прибавил скорость.

– Говно это, а не машина. Я начинал на «Варшаве», вот это была машина. – И непонятно было, что он имеет в виду – свою колымагу или красный «пассат», который промчался по левой полосе.

А потом до самого конца он молчал. Ему было плевать, что мы велим ему ехать через какие‑ то лощины и перелески, остановиться в открытом поле у кромки соснового леска, где кончалась ухабистая, усыпанная шлаком дорога. Человек, который начинал на «варшаве», не может быть трусом или неврастеником. Он подождал, когда мы выгрузимся, взял деньги и буркнул:

– Приятных развлечений.

 

– Что они сделали, – тихо произнес Василь и повернулся к нам, словно мы могли ему что‑ то объяснить.

Фаянса больше не было. Были горы строительного мусора, железа, какая‑ то гигантская свалка, и ни одной вербы. Нагромождения бетонных обломков тянулись до далекого ряда старых лип, за которыми укрывались дома Бандурко и Гжанки. Насыпи, холмы, хребты и горные цепи промышленного мусора, ни единого прудка, и все лягушки, наверное, давно уже эмигрировали отсюда. Василь двинулся вперед, поднялся на первый отвал, встал на вершине и смотрел вдаль, словно в океанские просторы, как капитан Ахав, высматривающий белого кита, который покинул роман, развернулся на сто восемьдесят градусов и исчез, чтобы никогда уже больше не появиться. Западный ветер трепал полы его плаща. Солнце вставало из‑ за высоких деревьев, и мы видели его силуэт на фоне красного круга, резкий, черный контур. Он допил бутылку, которую начал уже в машине, и стал грозить ею небу, солнцу, свалке. Он кричал:

– Сволочи! Суки!

Кричал как одержимый. Кричал, как никогда прежде. Чудо еще, что у него горло не лопнуло. Потом он швырнул пустую бутылку и исчез среди серых дюн. Мы слышали только удаляющиеся и затихающие проклятья.

А мы ретировались к рощице, что росла на невысоком песчаном пригорке. Только отсюда этот изгаженный лунный пейзаж открывался во всей своей невероятной мерзости.

– Ничего, отойдет и явится, – сказал Гонсер и собрал немного сухой травы и веточек. Дым пахнул точно так, как всегда пахла здесь осень. Мы легли вокруг костерка. У всего был привкус этого дыма. И у вина, и у пива, и у сигарет. Время от времени мы видели силуэт Василя. Он взбирался на очередные хребты, исчезал в долинах и появлялся снова. Он бежал по направлению к деревьям. Спотыкался и падал. Какая‑ то ветряная мельница. Вихрь, четвероногое существо, не то бегущее, не то ползущее. Полы плаща взлетали и опадали. Как крылья подстреленной птицы. Впечатление было, будто он опирается на них, отталкивается, отпихивается от земли. Точно ему хотелось вспорхнуть. Наконец он добрался до края свалки, стал совсем маленьким и исчез.

– Пошел посмотреть на свой дом, – бросил Гонсер.

– Нет, его был куда левей, – заметил Малыш. – А тут жил тот тип, у которого был павлин в саду.

 

Мы спали, растянувшись на песке. Просыпались, чтобы выпить, и засыпали опять. Обоняли запах дыма. Гонсер поблевал в кустах, после чего перешел на пиво. Потом поблевал я, но не сдался. Костек сидел. Мне казалось, что он здесь для того, чтобы караулить нас. Он почти не говорил. Думаю, именно тогда он полностью нас раскусил. Если только молено вообще раскусить таких переодевавшихся засранцев. Костек вытирал Гонсеру нос, когда у того после полудня, когда он снова начал пить вино, совсем поехала крыша и он упорно пытался играть на своей губной гармошке, однако слюни и сопли полностью забили ее, и Гонсер только ревел, как бобр, и повторял:

– А все равно я выеб ее, выеб, выеб!..

 

 

Иола перевернулась на живот. Зад под спальником плавно перекатился, словно спокойная волна. Мацек заботливо поправил на ней спальник. Выглядела она как початок кукурузы, завернутый в красную тряпку.

– Я тебе вот что скажу, – шепнул Мацек Малышу. – Он действительно свинья. Когда мы тут были в Новый год, он подкатывался к ней. Да он ко всем подкатывается.

– Наплевать. Не бери в голову, – как мог, утешил его Малыш. – Давай лучше прикончим эту бутылку, а то я смотреть на нее уже не могу.

Но прикончить ее было трудно. Чем ближе ко дну, тем отвратительней становилось содержимое. За стеной пел девичий хор, потому как Гонсер милостиво перешел на туристско‑ народный репертуар, и теперь они терзали куплеты о фауне, флоре и туристских тропах. Этакий фольклорный ансамбль. Будь Гонсер трезвый, ни за что бы до этого не опустился. Я подмигнул Малышу и кивнул на стенку:

– Дамы и господа! Чародей эстрады! Маг юпитеров! И его неразлучная шестиструнная гитара, пардон, шестиструнный карабин! Это он! Гонсер!

Если он и услышал наши вопли, то голосом этого не выдал. К тому же хор все заглушал. Девушки открыли в этой песне какие‑ то поразительные интервалы между куплетами. И парни, видно, тоже решили принять участие, потому что сквозь щели просачивалось какое‑ то григорианское гудение. Но, видимо, крик все‑ таки пробил стену: когда мы закурили по очередной сигарете, дверь резко, как от удара ногой, распахнулась и на пороге явился газда. Уже под мухой, но еще не окосевший. Он стоял и смотрел на нас крохотными глазками, словно наше присутствие в этой комнате оказалось для него неприятной неожиданностью. Малыш был прав. Он был похож на борова. На борова с усами. Правда, не хрюкал. Но разница небольшая.

– А вы чего? Не веселитесь? Индивидуалисты?

Он хотел нас оскорбить. Но для этого мог бы даже не разевать хайло. Ибо мы, объединенные безмолвным взаимопониманием и тем часом, что провели вместе, даже не глянули на него. Малыш лежал, я тоже, Мацек сидел между матрасами, опершись подбородком о колени, и все трое молча дымили. Никто не поднял голову, никто не удостоил его даже мимолетным взглядом. Видимо, он ощутил свое несуществование, потому что сделал три грузных шага по направлению к нам, словно хотел накрыть нас своей тенью. Он встал, как недоделанный памятник, наступил на развязавшиеся шнурки, сунул лапы в карманы и чуть покачнулся.

– Так что? Не хотите веселиться?

Малыш затянулся, не спеша выпустил дым, осмотрел сигарету, точно впервые в жизни увидел ее.

– У нас траур.

Газду вновь качнуло. Вероятно, какая‑ то мысль собиралась прийти ему в голову, но не дошла, так как он лишь тупо переспросил:

– Траур?

– Вчера умер Бороро Намбиквара, автор научно‑ популярных книг, пчеловод и сайентист. Он был отцом моей матери.

Все‑ таки какая‑ то мысль, вероятно, добралась до его головы, так как он еще раз покачнулся.

– Ты… шуточки шутишь, да? Умнее всех, да?

– Я не шучу. Умер мой дедушка. Вчера я получил телеграмму.

– Где?

– В собственные руки.

Газда взвесил эту возможность, и, очевидно, она показалась ему вполне правдоподобной, так как он несколько смягчился:

– Но тогда не кричите. Одиннадцатый час уже. В ночное время на базе полагается соблюдать тишину. Ну а если не хотите веселиться, то пожалуйста. Дело ваше.

Он уже собрался уходить, уже протянул руку назад, чтобы нащупать дверную ручку, которая находилась метрах в двух от него, как вдруг увидел нашу бутылку, и на лице у него появилась вполне человеческая гримаса. Он отпустил эту дверную ручку, до которой так и не дотянулся, и шлепнулся рядом с Мацеком.

– Дайте выпить. Там уже только вино осталось.

– Это тризна.

– Ай, перестань. Тризна не тризна, выпить‑ то я могу. – Он схватил бутылку и отхлебнул, сколько ему хотелось. Лицо у него побагровело, он принялся ловить ртом воздух. – Самогон, – наконец выдохнул он.

– Тризна, – ответил Малыш тем же замогильным голосом.

Однако газда ничего не услышал и с присущим кретинам удовлетворением потер руки.

– А ничего, ничего… – Его заполнила радость и любовь ко всему свету. – Понимаете, не могу я вино. На почки плохо действует. Вот водка – другое дело. От нее сразу лучше становится. Чего вы так мало взяли? – Это уже был вопрос к Мацеку. – Ведь зима же стоит. А вы вино приносите. И охота вам таскать на своих горбах эту мочу.

Он приподнялся на руках, пытаясь уместить задницу на матрас.

– А это кто?

Он нащупал Иолу. Приподнял спальник, и по лицу у него расплылось радостное удовлетворение.

– Ну вот, пожалуйста. А то она у меня куда‑ то потерялась. Была наверху и нету. Я задремал, просыпаюсь, а ее нету. Нехорошо, нехорошо.

Шлепок по джинсовому заду прозвучал так, словно лопнул надутый бумажный пакет, ну а гогот – как гогот.

И тут Мацек (кто бы мог подумать, что у него где‑ то имеются пружины или что‑ то в этом роде) в один миг взмыл над газдой:

– Не смей к ней прикасаться, скотина! Ты, свинья! Не прикасайся к ней!

Что‑ то, видно, действительно было в этой харе свинячье, у всех возникали такие ассоциации. Может, определенная замедленность гримас, мин, почти неподвижность, потому что метаморфозы этой физиономии растягивались, как замедленно снятый фильм, чуть ли не в бесконечность. Вот и сейчас можно было наблюдать это: непонимание, изумление, полуоткрытый рот, округлившиеся, вопросительно вперившиеся в Мацека, потом в нас, опять в Мацека глазки, потом возникновение морщин на мясистом лбу, глазки сужаются, чтобы все осмыслить, а в самом конце узенькая, опущенная вниз щелка между губами, стиснутые зубы и далеко выпяченная нижняя губа, что означает: теперь все ясно…

– Сопля… ах ты, сопля… ты это мне…

Он даже не бил его. Он медленно приподнялся на одно колено и какое‑ то мгновение был похож на молящегося в костеле, потом, покачиваясь на широко расставленных ногах, поднял лапищу вверх, схватил Мацека за шиворот клетчатой рубашки, как волк зайца в русском мультфильме, и швырнул его через всю комнату. Помещение это было чрезвычайно акустическое. Как рояль. Мы думали, Мацек разбился, разлетелся на куски. О стену он ударился как‑ то боком, плечом и опустился на корточки. Газда перешагнул через Иолу и, наклонившись, как борец, шел к нему. Мацек едва успел, подчиняясь условному рефлексу близорукого, сорвать с носа очки и зажать их в кулаке, как тяжелая лапища опустилась на его плечо. Однако на сей раз эффект был не тот, так как рубашка, когда тело уже набирало скорость, порвалась и Мацек остался на месте, вместо того чтобы полететь к противоположной стене.

– Ах ты, сопля… ты это мне…

Теперь Газда схватил Мацека прямо за шею. Он пригнул его к полу и толкнул через всю комнату, как игрушечный автомобильчик. Пролетая, Мацек зацепился за ноги Малыша. И это было большое везение, потому что он упал и не успел расшибить голову о стену. Упал он на Иолу, которая решила притворяться до конца и только простонала и дернула задом, словно желая сбросить тяжесть. Газда освободил ее. Он опять схватил Мацека за горло, тряс и шипел в лицо неизменное «сопля, сопля», а потом опять шарахнул об стену. Такова была его метода. Бить он явно не любил. Мацека, похоже, оглушило. Раздался гулкий удар, и Мацек замер в каком‑ то странном положении, не то на корточках, не то на коленях, не то сидя, точь‑ в‑ точь как клоун, марионетка с обрезанными веревочками. Газда подошел ближе, чтобы осмотреть поверженного оскорбителя. Встал над этой кучкой конечностей и подбоченился:

– Да я ее тут… ах ты, сопля слепая… да я ее тут каждый раз, как вы…

Он выблевывал гнусности, распалялся ими, возбуждался, наверно, даже забыл о продолжении экзекуции и полностью был захвачен ими, потому что не обратил внимания, что Мацек постепенно распрямляет то, что было искривлено, повывернуто, медленно ползет вверх по стене, словно на ладонях у него присоски, медленно разворачивает голову, поворачивается всем телом, и я даже не могу сказать, в какой руке у него блеснуло. Газда ринулся вперед, намереваясь припечатать его всеми своими килограммами, однако в конце концов боль дошла и до его сознания, уж очень труднопроходимыми были у него в теле все эти соединения, он схватился за лицо, и тут на его пальцы, из‑ под которых уже вовсю текла кровь, обрушился второй удар разбившихся очков.

 

За стенкой, за дверью, которая сама закрылась, пятнадцать голосов ревели, что построят себе шалаш в прерии среди трав. Малыш, прежде скорей лежавший, теперь скорей полусидел.

– Без йода и бинта не обойтись, – сделал он вывод.

Газда стоял на том же месте, где его настиг удар, и стенал, скрыв лицо под маской из ладоней и раскачиваясь взад и вперед.

– Ничего не вижу, ничего не вижу, люди добрые, я ничего не вижу…

Я оторвал его руки от лица. Лоб у него был рассечен, левый глаз заливала кровь. Я взял его под руку.

– Пошли, пошли наверх. У тебя аптечка какая‑ нибудь имеется?

– Имеется… имеется… я удавлю его…

Очевидно, это был план на будущее, потому что он без сопротивления позволил вытолкать себя в коридор. Спотыкаясь, стеная и ойкая, он доперся до своих дверей. В комнате горел свет. Я посадил его на синтетическую шкуру. Он сказал, где находится аптечка. Первым делом я вытер ему лицо мокрым полотенцем, а потом осмотрел. Порез кончался над самой бровью. Еще бы чуть‑ чуть, и… Затем я полез в аптечку, вытащил содержимое, марганцовку, марлю, бинты, часть распихал по карманам, ничем не рискуя, так как Газда снова закрыл рожу руками, и принялся делать перевязку. Раскрасил ему полморды фиолетовым, марганцовка смешивалась с кровью и живописно растекалась, наложил три слоя марли, закрыв буркало, а затем стал наворачивать бинт, превратив его практически в слепца. Вид у него был как у последнего идиота.

– Что у тебя с глазом, сказать не могу, потому как в этом не разбираюсь. Но в любом случае выглядит все не лучшим образом. В таких случаях надо лежать.

Так я втолковывал ему. Мне не хотелось видеть его этой ночью. И вообще никогда. Он что‑ то вякал, но был кроток как ягненок.

– Пришлю тебе потом какую‑ нибудь санитарку.

 

Никто ничего не заметил. В нашей комнате царила тишина, какая наступает на поле битвы, когда все кончится. Мацек пребывал в состоянии ступора рядом с Иолой, которая по‑ прежнему притворялась, будто ничего не ведает. Она спала. Этакая спящая красавица. А я снова изобразил из себя брата милосердия. Я полил водой из принесенного чайника перевязку из бывшего Гонсерова полотенца, и мы стали дожидаться, когда она размякнет. Говорить было не о чем. Малыш молчал. Как будто перевязывали не его. Я велел ему сесть. Я развязал, распутал узелки и снял повязку. Малыш снова улегся, а я опять полил то, что открылось, водой. Есть там загрязнение? Нет загрязнения? Одному Богу ведомо. Немножко кровавилось, немножко гноилось, по краям краснота. Вид был довольно скверный. Я принюхался. Похоже, не воняло, во всяком случае не сильно. Я подумал, что никогда не нюхал Малыша. Может, это был его обычный запах. Я потрогал края раны.

– Больно?

Он сделал гримасу, словно ему наплевать. Пожал плечами. Я залил все фиолетовым. Нарисовал пальцем вокруг пупка какой‑ то запутанный узор.

– Перманганат калия, – сообщил он мне.

Я подождал, пока жидкость высохнет, и снова усадил его. Он придерживал на себе марлю, а я завернул его в две упаковки бинтов и конец закрепил булавкой.

– Не давит?

Выглядел он потрясающе. Как в чистом белье, как после геройского сражения, как в девичьем корсете. Вот только серое вязкое лицо не очень с этим гармонировало. Он опустил рубашку и свитер, лег и вновь погрузился в молчание. Я оставил их. Всех троих.

А там все изменилось. Концерт кончился. Занятия в подгруппах. Плоский амфитеатр рассыпался, и сейчас это больше смахивало на какое‑ нибудь кафе. Они сидели по трое, по четверо. Пили лицом к лицу. Азербайджанский портвейн прямо из бутылок. Водка тоже наличествовала. Очевидно, они просто припрятали ее от газды. В одной из группок Гонсер что‑ то тренькал без слов, якобы для себя, но Черненькая Налысо сидела напротив, вперя взор в черную дыру гитары, сидела, подперев рукой подбородок, и вид у нее был как у попсовой версии Мыслителя. Было тихо, уютно и безалаберно. Бандурко сидел у стены, а его длинноволосый дружок рядышком, как в автобусе, и теперь я смог рассмотреть его худое, нервное лицо, с которого опьянение постепенно стирало красоту. Он смотрел куда‑ то вдаль, в неопределенность, Бандурко что‑ то говорил вполголоса и тоже смотрел в голубую даль. Выглядели они как два ханурика, погруженные в собственные миры, как персонажи с картинки, именуемой молодежная вечеринка, когда участники, измученные алкоголем, курением и бессонницей, неспешно плетут языками в надежде, что усилие это не пропадет зря, что в конце концов они прикоснутся к некоему откровению, к истине, что в последний момент они на краткий миг вспыхнут внезапным огнем озарения, а ночь необъяснимым, чудесным образом превратит их, прежде чем они свалятся на пол, в бесплотных ангелов, энергию, живую, чистую мысль.

Только Костек выглядел трезвым, короче, как обычно. Он сидел рядом с Весеком, между ступнями у него стояла кружка, в руке у него была сигарета, и они просто разговаривали. Несколько тел уже валялось на матрасах кверху задом в отключке, но большинство стойко держалось, пребывая в воспоминаниях или даже строя планы на будущее. Я с минуту постоял, но никто на меня даже внимания не обратил. В этом дыму не заметили бы даже архангела Гавриила с огненным мечом, а я был вообще серо‑ черный и не очень знал, куда приткнуть свое наличие, к какой интимности прилепиться. На улице трещал мороз, в той комнате пахло кровью, поражением и молчанием, а мне жутко хотелось выпить, потому как иного выхода у меня не было. «Да насрать, – подумал я. – Пойду и выпью из его кружки. Эта сволочь не заразная». Так я и сделал. Подошел к Костеку и заглотнул все, что было, а кое‑ что там было, но, чтобы не выглядеть хамом, присел рядом, но не слишком близко, точней сказать, у них за спинами, у стены. И, как обычно, стал подслушивать, но им нечего было скрывать.

– Ну да, да, из деревни, из деревни, – говорил Весек, – но сна меня это не лишает, потому что деревни больше нет, как нет и городов. Мой отец был малоземельный и работал рабочим на фабрике, а я буду интеллектуальным рабочим. Дед? Ну, это другое дело… он корзины вечерами плел… а я уже никакого ремесла не знаю… Когда я приезжал домой, то ел яичницу, смотрел и ел, а потом уезжал. Плоские поля, вербы, крестьяне стоят и пялятся, а я иду, иду, и так до самой станции, на поезд, и мне было все равно. В этой жизни нужно что‑ то делать, ведь так? Проводить время, накапливать силы для какого‑ нибудь решающего и хорошо обдуманного прыжка… Царьград, Украина, Стокгольм, давно проложенные, но только подзабытые маршруты. Тут продать, там купить, отвали, бездельник. А то в морду плюну. Чье? Народное. Я не слишком разболтался?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.