Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Анджей Стасюк 14 страница



Я и не представлял никогда, что луна может излучать столько света, причем такого густого, материального. У этого света был металлический отблеск – олова или перетекающей ртути. Он втискивался в каждую щелочку, но освещал половинчато, не до конца. Его особенностью было то, что он выявлял невидимое.

– Стойте, ребята… стойте. Я больше не могу.

Гонсер крикнул это вовсе не оттого, что запыхался. Ему нужно было вернуться хотя бы на миг в нормальное человеческое измерение. Василь мгновенно остановился, точь‑ в‑ точь словно услышал «Руки вверх! », остановился, словно его внезапно вырвали из сна. С минуту он стоял к нам спиной, потом медленно‑ медленно повернулся и подошел.

– Мы не можем останавливаться. Надо смываться.

– Куда? Ведь следы видны даже ночью. – Гонсер любой ценой, даже ценой утраты иллюзий, хотел выторговать несколько минут. – Мне вправду тяжело.

– Рюкзак, – произнес Бандурко. Мы разложили вещи Гонсера и остатки провианта по нашим рюкзакам и вернули ему пустую оболочку.

– Нужно. Может, выиграем час, может, до утра. А может, они удовлетворятся. – Василь замолк, но я закончил за него:

– Ясное дело, удовлетворятся. Только это зависит не от них. Это зависит от того, что им наговорит наш командир.

– Их было всего двое. – Гонсер присел на металлическую рамку рюкзака. Глаза у него блестели, непонятно, то ли от температуры, то ли в них отражался лунный свет. – Всего двое. Они пришли пешком. Машину, наверно, где‑ то оставили, чтобы шума не наделать. Всего двое…

– Какое‑ то время это у них займет. Но в машине у них есть радио. Так что их будет и десять, и двадцать. На ноги поднимут всех мусоров воеводства. И погранохрану тоже. – Василь говорил страшно медленно, точно сам удивлялся собственным словам. Говорил тихо, и, в сущности, в конце каждой фразы можно было ставить вопросительный знак. – Ничего другого сделать мы не можем. Пошли, – закончил он с беспомощной решительностью. Возможно, вспомнил, что теперь он фактически является нашим предводителем.

Мы двинулись дальше, сперва торопливо, но вскоре дала знать усталость, и мы просто переставляли ноги, спотыкаясь на ровном месте, чувствуя, как каменеют мышцы, словно холод и усилия всех этих дней были некой реальной, вредоносной субстанцией, которая всасывается в жилы, а теперь студенеет, сгущается и собирается превратить нас в неподвижные скрипящие фигуры, остановленные посреди леса во время бессмысленного пути. А со временем происходило нечто странное. Тот миг, когда Костек подполз к нам с Бандурко и велел идти с ним, а потом уже в нашей комнате сообщил, что в приюте мусора, казался мне таким же отдаленным, как начало нашей эскапады, и к тому же каким‑ то никчемным эпизодом из разряда всех тех говенных, случайных и никчемушных сцен, из каких и слагается жизнь. Я шел. И мне было совершенно наплевать, придем мы куда‑ нибудь или нет. Всегда куда‑ нибудь приходишь. Я не задавал Василю вопросов. Не хотел ставить его в неловкое положение. Я знал, что ребята в приюте ничем не могут нам помочь, оберечь нас, даже если б хотели. Ведь эта пришлая компания видела нас, всех пятерых. Вопрос нескольких часов – может, нас догонят на рассвете, а может, в полдень. И Гонсер это знал, и Бандурко. И я был им благодарен за то, что они ничего не говорят и делают то, что только и можно в этой ситуации, – рвать когти, бежать, пока тебя не изловят. Звериный инстинкт, и именно поэтому, наверно, осмысленный.

Пошло немножко вниз, видно, перевальчик какой‑ нибудь, а потом опять в гору, и дорога все время была хорошая, вот только мы все хуже. Гонсер отставал теперь постоянно, и нам приходилось останавливаться, ждать, пока он, дыша с хрипами и свистом, догонит нас. Не говоря ни слова, мы двигались дальше, а метров через двести опять то же самое; иногда мы даже не видели, плетется ли он еще за нами. Минутная остановка, и мы ощущали, как стужа находит лазейки в одежде, как проскальзывает в рукава, ползет по спине, как коченеет даже кожа на голове под шапкой. Луна порошила металлической пылью, а на перевале было так светло, что мы видели слева и справа две длинные долины, деревья, заросли кустов, черные и белые пятна пейзажа и ни одного огонька, совершенная пустыня. Мы были одни в мире. Странное чувство. Но потом сразу мы вновь вошли в лес, пустота сконденсировалась, окутала нас, и головокружение прошло. Было уже почти три часа. Луна явно достигла зенита и скатывалась к западу. А мне все казалось, что по какой‑ то абсурдной аналогии мороз сейчас ослабнет, что серебряная полированная противоположность солнца порождает пронизывающий этот холод, и я ждал, когда она исчезнет, скроется за какой‑ нибудь горой, и дышать сразу станет легче, во всяком случае не этими ослепляющими, оседающими на бровях клубами пара.

Василь остановился и ждал. Но когда я дошел до него, оказалось, что дожидается он Гонсера, о существовании которого я на какое‑ то время забыл. Мы оба смотрели, как черная фигура ошеломляюще медленно поднимается по пологому склону. Он все еще находился среди открытого пространства. Может даже, Гонсер и не поднимался, может, просто стоял.

Нам не хотелось спускаться вниз и потом опять переть наверх. И мы ждали. Это тоже было милосердное деяние. Но милосердия мне хватило только на Гонсера, потому что в конце концов я задал Василю вопрос:

– Куда мы идем?

Он какое‑ то время молчал, а потом ответил спокойно и исчерпывающе:

– Теперь уже никуда.

– Славное местечко, – бросил я.

– Да.

Мы еще постояли. Гонсер не двигался. Он оставался на том же самом месте. Выглядел он как одинокий куст.

– Надо, наверно, пойти к нему?

– Наверно, да, – ответил Василь, но я чувствовал, что он не уверен в правильности своих слов.

 

Гонсер стоял на коленях в снегу. Мы приближались к нему, и с каждым шагом все медленней, словно подкрадываясь. Василь присел рядом с ним и потряс за плечо:

– Гонсер, Гонсер, что с тобой?

Он бесконечно медленно поднял веки. На нас смотрели белые отвратительные бельма без зрачков. Иней, осевший на шапке и шарфе, обрамлял его лицо кокетливой каемкой белого пуха, прямо как будто он был мехом, а Гонсер десятилетней девочкой. Василь снова тряхнул его:

– Гонсер!

Обнаружились зрачки. Они выплыли из‑ под век, но смотрели в ту точку, на которую направила их инертность и тяжесть глазных яблок.

– Вставай, замерзнешь!

Я тоже начал трясти его за другое плечо, пытался поставить на ноги, но он казался неподъемным. Вся его тяжесть стекла вниз и застыла в вонзившихся в снег коленях.

– Вставай, гад! – заорал Бандурко во все горло, а потом ударил его по лицу.

Голова Гонсера покачнулась и опала на грудь. Почти сразу же он поднял ее и поискал нас взглядом.

– Нет, ребята… нет… – умоляюще произнес он сонливым голосом. – Зачем…

Василь снова приложил ему.

– Ну хорошо, хорошо… Только оставьте меня, не бейте.

– Дурак!

– Да успокойся ты, – попытался образумить я Василя, но что‑ то в нем, похоже, соскочило, и недавнее «наверно» пропало без следа.

– Слушай, – горячечно заговорил он, – придется волочь этот труп на горбу. Видишь, – он указал на долину справа, – это бывшая деревня, ее сожгли чуть ли не сразу после войны, там почти ничего не осталось, а вон в той стороне разрушенная церковь. В прошлом году, когда я там был, она еще стояла. Надо его куда‑ то притащить и отогреть. Тут не больше двух километров и все время под гору.

Когда мы забрасывали его руки себе на плечи, он что‑ то бормотал, но не сопротивлялся. Как‑ то у нас получалось продвигаться. Действительно было под гору. Временами Гонсер сам переставлял ноги, но большую часть времени мы его волокли, останавливаясь через каждые полета метров. И наземь не опускали. Второй раз этот мешок мы бы не подняли. Мы плелись наискось по склону, чтобы достичь дна долины где‑ нибудь посередине, потому что церковь должна была стоять как раз там. Опять стало жарко. Василь упал один раз, я два. Это был поистине крестный путь, вот только для креста Гонсер был дрябловат. Луна висела над самой гранью леса, и было поистине чудом, что Бандурко сумел увидеть черный покосившийся силуэт колокольни, прежде чем наступила темнота. Мы пошли прямиком под гору и в последних лучах луны увидели черные кресты на кладбище рядом с церковью. Мы проволокли наш мешок через заросли терновника, что‑ то хлестнуло меня по лицу, двери не было, зияющий провал, а за ним темнота, мы спотыкались о какой‑ то хлам, и Василь чиркнул зажигалкой, чтобы найти вход в неф. Одна створка дверей висела на петлях. Мы за руки перетащили нашего друга через высокий порог и почувствовали под ногами твердую, утрамбованную землю. Василь спросил, есть ли у меня какая‑ нибудь бумага. Я вытащил из кармана рюкзака купленную в Гардлице карту и протянул ему, но он вышел с зажигалкой в сени, гремел там, что‑ то ломал и возвратился, надо думать, с досками, которые он разламывал сперва каблуком на земле, потом щепал руками, и только после этого взял У меня карту, смял и поджег. При свете занявшегося огонька я увидел, что он стоит на коленях и осторожно подкладывает в огонь мелкие щепочки. В конце концов пламя охватило трухлявую древесину.

Гонсер сидел на земле вытянув ноги и тер глаза. Когда огню уже не грозило погаснуть, Василь вышел в сени за очередной порцией дров. Он принес целую охапку досок, ломал их руками и устанавливал по‑ харцеровски пирамидкой. Все это он проделывал молча. Конструкция получилась точная и симметричная. Закончив, он переместился к нашему замерзшему другу.

– Как ты себя чувствуешь?

– Не знаю. Жарко, холодно, даже не знаю, и слабость.

– Подвигай ступнями. Чувствуешь пальцы?

– Вроде да. Не могу сказать. Ноги болят.

Василь развязал Гонсеру ботинки и придвинул ступни к огню. Вытащил из рюкзаков спальники и закутал его, а под зад подсунул ком кальсон и свитеров. Мы присели вокруг костра. Я чувствовал на лице тепло, но его прикосновение было похоже на прикосновение мороза. Тьма отступала. Красные языки света то здесь, то там лизали стены, являя облезшие платы тонкой штукатурки, под которой видны были бревна. Возле стен еще сохранялись остатки прогнившего пола. Целым осталось только возвышение пресвитерия, закрытое с нашей стороны скелетом иконостаса. На нескольких колоннах сохранились следы золочения, но резьба крошилась, как песочное печенье. Прямоугольники, оставшиеся от вырванных икон, смотрели на нас, как окна сожженного дома. Но в двух окнах, расположенных, правда, на двухметровой высоте, сохранилось большинство небольших квадратных стекол. На потолке, высоко над нашими головами, маячили, окутанные дымом и тьмой, какие‑ то фигуры.

Я обшарил карманы, но сигарет не обнаружил. Василь подал мне пачку. Я взял сигарету. Она была влажная. Я поднес ее к огню и поворачивал в пальцах, пока она не обрела твердую, шуршащую консистенцию.

– Откуда у тебя «Популярные»? – поинтересовался я.

– Не знаю.

У сигареты был приятный острый вкус. Темный табак, без фильтра. Я сделал несколько затяжек и протянул сигарету Гонсеру. Он курил, глядя в огонь. У него было красное лицо. Он курил, пока охнарик не обжег ему пальцы. Гонсер поплотней закутался и оперся подбородком о колени. Василь снова вышел с зажигалкой в сени.

– У меня вроде есть фонарь, – сказал я, но Василь не вернулся, а стал бросать ломаные доски; он без труда откуда‑ то отрывал их и швырял одну за другой, пока не набралась порядочная куча. Только тогда он вернулся, подбросил в огонь, из кучи выбрал одну доску подлинней и пошире и положил в качестве сиденья. Я расстегнул молнию на куртке. Шарфа у меня не оказалось. Должно быть, я потерял его, а может, оставил там. Гонсер склонился набок. Глаза у него были закрыты.

– Давай фонарь, – сказал Василь.

Он опять вышел в свое дровяное эльдорадо и возвратился с двумя широченными досками. Они были синего цвета с желтой полосой по краю.

– Ему надо поспать. – Бандурко положил эти доски около огня, и мы, преодолев сопротивление Гонсера, упаковали его в два спальных мешка. Под голову ему мы положили кальсоны и ботинки. Свитер Василь надел на себя. Под курткой у него была только рубашка.

– А мы будем бодрствовать, – объявил он.

– Зачем? Чтобы нас не взяли во сне?

– Успокойся. Кому‑ то нужно подбрасывать дрова в костер. Если хочешь, спи. Мне чего‑ то неохота.

– Мне тоже. Посижу с тобой. – И мы тихонько засмеялись.

– Посиди, – ответил он.

– Жизнь или смерть, comandante, [33] так ведь?

– Si, senor. Vida о muerte. [34] И мы опять рассмеялись.

– Боишься?

Он протянул мне сигарету.

– Теперь уже нет. Наверно, нет. – Василь поднес мне тлеющую щепку. – Теперь уже, наверно, нет. Там наверху еще боялся. Боялся, что нужно будет еще что‑ то делать. А сейчас… Нужно только подбрасывать дровишки в огонь. Через два часа начнет светать. Знаешь, у меня в рюкзаке есть немножко кофе.

 

 

Я снял часы с руки и сунул в карман брюк. Пусть у меня в теле тикает, подумал я. Пусть тикает вместе с этими мстительными часами, которыми кто‑ то усладил нашу жизнь, наверное, для того, чтобы у нас чердак не поехал. Мне не хотелось ежеминутно взглядывать на циферблат, на эти жалкие крохи, клочки окружности, соединяющие дурацкие и случайные события в видимость осмысленной цепи, которая сковывает нас, и вот, не успеешь оглянуться, как ты превращаешься в цепного дворового кабысдоха. Неужто Василь первым это открыл? Уже давно, когда мы еще предавались ничтожным и изнурительным развлечениям? И теперь выразил это словами: «Боялся, что надо будет еще что‑ то делать».

 

У него было время на осмысление всего этого в процессе долгих хождений туда‑ сюда по анфиладе своей квартиры, хождений между зеленым, безмятежным хаосом парка на востоке и далекой линией центра города, где немногочисленные высотки выглядели как печные трубы, торчащие на пепелище, – такой вид открывался из окна, выходящего на запад. Мерный скрип паркета прекращался там, где пол был накрыт ковром или циновкой из каких‑ нибудь экзотических волокон. У него становилось все больше времени, меж тем как у нас все меньше. Возможно, то огромное количество секунд, замкнутое в большой квартире, в кубатуре помещений, заинтересовало Василя до такой степени, что он начал исследовать его свойства, а может, он занялся этим со скуки или из отвращения. Ведь они непрерывно терлись об его тело, прикасались к ладоням, волосам, и не было никакой возможности избавиться от этого. Эти секунды были в кухне, клубы пара, поднимающиеся над ванной, не могли ни поглотить их, ни уничтожить, разве что смешивались с ними, делая их еще осязаемей. Масса времени. Так что ни водяному пару, ни звукам музыки из серебристого «филипса», стоящего в восточной комнате, не удавалось справиться с материальностью часов, дней, а потом и лет.

Комната, прихожая, вторая комната, в одну сторону, в другую, по пути он проходил мимо дверей кухни, ванной, еще одной комнаты.

– Я так часами хожу, – как‑ то признался он мне. – Получаю удовольствие. Знаешь, эти два вида из окон так здорово отличаются. Как будто путешествие совершил.

Мы сидели в комнате со стороны парка, то есть сидел я, а он стоял – босиком, в длинной, почти до колен рубашке, опершись задом о подоконник. Крутилась какая‑ то пластинка, она уже давно кончилась, но автостоп был испорчен. Мы курили, дым улетал в раскрытое окно, и было нам по тридцать лет. Начинался вечер. В прихожей зазвонил телефон. Василь пошел взять трубку, а потом я слышал, как он с аппаратом идет в другую комнату, ту, западную, и закрывает за собой дверь. Когда он вернулся, уже почти стемнело.

– Пошли куда‑ нибудь, – предложил я. – У меня есть немного башлей.

Он несколько секунд молчал, словно сомневался или придумывал какую‑ нибудь отговорку, но в конце концов просто сказал, что сегодня не может. Так он защищал свой хрупкий мирок, созданный в пустоте, что оставалась после наших уходов. Робко защищал, чтобы иметь что‑ то свое, чтобы этой защитой вдохнуть в него жизнь. Маленький мыльный пузырь, который он прикрывал грудью.

А у меня был скверный день, и мне нужна была чья‑ то компания.

– А перенести ты это свое дело не можешь? – спросил я.

– Нет, – ответил он, а потом, после долгой паузы, когда отзвучала тяжелая тишина, наступившая после этого «нет», тишина, так внезапно материализовавшаяся, уже не столь жестко произнес: – Слишком многое я уже переносил. Может, теперь ты что‑ нибудь перенесешь.

Я медленно спускался по лестнице. Ступенька за ступенькой. Внизу, уже открыв тяжелую железную дверь, я столкнулся с молодым парнем. Он взглянул на меня, мгновенно опустил глаза и мелкими, быстрыми шажками стал подниматься наверх. А я шел по узкой пустой улице. И вдруг подумал, что время – это пустота, но в то же время и разновидность материи. Город был другой версией квартиры Василя. Версией ничуть не лучше и не хуже.

Я прошел по переходу и двинулся по Бельведерской. В забегаловке у подножия Морского Ока я выпил самого дешевого бренди и, ощущая еще на языке его вкус, стал подниматься по темному парку наверх. Шел без всякой цели, так мне по крайней мере казалось. Навстречу мне катился какой‑ то бухой. Он что‑ то хотел мне поведать, однако ноги сами понесли его вниз по аллее. «Хайнекеновская» пивная сияла в зарослях, как «Титаник» среди водорослей. Я вышел на Пулавскую. Толпа чуть лизнула меня, потому что я сразу нырнул на улицу Мадалиньского. Без всякой цели я оказался около дома Гонсера. В мансарде света в окнах не было. Гонсер с женой были в Швеции. Только, в отличие от Регресса, они туда поехали не за золотом Лапландии. Они там зарабатывали деньги каким‑ то безопасным и эффективным способом. Я даже представления не имел каким. Не видел я их очень давно. Я тоже зарабатывал деньги, поскольку другого занятия найти для себя не смог. Я подумал, что так же бесцельно я мог бы сесть в автобус или такси, поехать на другой берег реки и посмотреть на собственные окна. Свет в них горел, но это не имело никакого значения. Там я тоже мог бы спокойно покуривать сигарету, прохаживаясь по тротуару – пять шагов в одну сторону, пять в другую. Но я этого не сделал. Я знал, что уж это‑ то от меня никуда не убежит.

Без всякой цели я свернул на аллею Независимости и так же бесцельно на Раковецкую, чтобы опять выйти на Пулавскую и проскользнуть на Маршалковскую, где толпа мне никогда не мешала. В МДМ я заглотнул сто грамм «старки» и пошел дальше. В окнах у Малыша свет горел. Но я не вошел ни на загаженную лестничную клетку, ни в лифт, который всегда ходил вверх и вниз, но на промежуточных этажах никогда не останавливался. Не хотелось. Я терпеть не мог курить в ванной и не выносил нервные проходы через комнату и бросаемые в воздух фразы типа «Не забудь, тебе завтра рано вставать». Впрочем, я даже не знал, дома ли Малыш, а звонить в квартиру, где хозяева отключают телефон, считал занятием совершенно бессмысленным.

Люди вокруг что‑ то беспрерывно покупали и продавали. В подземном переходе одни умирали, а другие спешили домой. Я вышел у гостиницы. Таксисты стояли, облокотясь на машины, и нервно зыркали по сторонам. Я углубился в аллеи Уяздовские. За улицей Кручей толпа чуток поредела, а за Новым Святом было уже почти безлюдно. Здание ЦК сияло ослепительной белизной, как арьергард света, потому что дальше была уже только ночь, ночь – вплоть до другого берега реки. Ряд огней на мосту Понятовского напоминал молнию, которую кто‑ то застегнул на черно‑ синем небосводе. Всходя на мост, я миновал квадратную башню. Узкий тротуар был идеально прям. Вода отливала маслянистой чернотой. Сломя голову неслись машины. Мне вспомнилась песенка «Не для меня автомобили и разноцветные огни» – единственная, которую я слышал от мамы, когда она еще была молодой. А может, я ее слышал по радио? На середине моста я остановился. Посмотрел на юг. Стальные перила дрожали. Визг машин, грохот трамваев, смешанные с темнотой и ртутным светом, образовывали огромный геометрически совершенный купол, наивысшая точка которого находилась в кебе как раз над моей головой. Я глянул налево, направо. Нигде ни живой души. Сероватая лента тротуара все сужалась и сужалась, превращаясь в тонкую линию и истаивая у обоих концов моста. Я оторвал ладони от перил и пошел дальше. Первых людей я увидел на Рондо. Я задумался, как пойти – парком или по Вашингтона. Выбрал улицу, потому что у Мендзынародовой имелась маленькая распивочная, где можно было глотнуть на ходу. Я выпил там полета румынского бренди. У него был странный травяной вкус. Потом наискось перешел через улицу и пошел краем парка, по его периферии с молодыми деревьями и широкими газонами. Отыскал доску, переброшенную через канаву, и вышел на улицу Станислава Августа, а потом у паркинга на Гроховскую. Из «Кобры» как раз кто‑ то выходил, и я, пропустив их, проскользнул внутрь, вызвал блондинку барменшу и попросил у нее «Столичной».

На Гроховской только редкие прохожие. «Шестерка» ехала на Гоцлавек. Улица была залита мутным розоватым светом. Искры от трамвая вспыхивали, как ракеты. Возле «Мулатки» совещались двое пьяных. Потом они отправились в угловой магазин, где всегда имелось плодово‑ выгодное. Я свернул на Подскарбиньскую. Кинотеатр стоял пустой и темный, точь‑ в‑ точь как сквер по другую сторону улицы. Я замедлил ход. На третьем этаже за зелеными шторами горел свет. Я достал сигарету. В спичечной коробке пусто. Я постоял с минуту, крутя в пальцах последнюю обгоревшую спичку. Вернулся на Гроховскую. На автобусной остановке испуганная женщина долго рылась в сумочке, прежде чем отыскала зажигалку. Тут как раз подъехал автобус, и я едва успел мазнуть огоньком по сигарете. Я двинул в сторону Вятрачной. Под опорами был автомат. И он оказался действующий. Жетон дал мне старик, как раз закончивший разговор. Я набрал номер Василя. Он долго не поднимал трубку.

– Слушай, я могу к тебе зайти? – спросил я.

– Сейчас?

Я едва слышал его.

– Да. Я мог бы подъехать через час. По пути что‑ нибудь куплю. – Мимо кто‑ то проходил. Маленькая собачонка с визгом рванулась в мою сторону. Поводок дернул ее назад. – Повтори. Ничего не слышно. Тут шавок какой‑ то…

– Знаешь… сегодня нет. Мне очень жаль, извини.

Я подождал, пока он положит трубку. Он, видимо, тоже ждал, когда положу я, и затянулось это надолго.

М‑ да, время и впрямь пустота, но заодно и один из видов материи.

Не думаю, чтобы урок, который я получил в тот вечер, был задуман и подготовлен им. Он никогда не действовал преднамеренно, а уж желание ранить кого‑ то вообще было чуждо ему. Это его ранили, и, наверное, в таких случаях он страдал куда сильней, чем я в тот пустой, занюханный вечер. Василь сидел в своем поспешно сложенном из крох мирке и знал, насколько он хрупкий и ненастоящий, этот его мирок, потому что он представляет собой только лишь подобие, далекое, печальное отражение наших миров, безнадежных строений страха и отвержения.

Несколько часов моих блужданий. Какая же в них была тяжесть в сравнении с его бесконечной ходьбой по пустым комнатам, куда никто не заходил, а телефон повторял перевернутую версию нашего вечернего разговора. Часы, жертвовавшиеся от случая к случаю, минуты, в которые наши головы все равно были заняты чем‑ то совсем другим, той кажущейся множественностью миров, что неизменно проявляется в каждодневном совершении скучных действий, признаваемых необходимыми, обязательными для жизни, даже для спасения. До чего же мягким был щит, которым он пытался заслониться! Мягким и в то же время благородным по сравнению с нашей банальной скорлупой, в которой мы кишели, точно черви. Против нашей жизни, тупой и не задающей вопросов, он устанавливал слабые заграждения. Эти мальчишки, приходящие в сумерки и убегающие поутру, чтобы оставить его в двойной пустоте: полная пепельница, пустые бутылки из‑ под красного вина, проигрыватель с испорченным автостопом и стук адаптера на последней бороздке, где записана уже только тишина.

– Василь, а чего ты больше не играешь? – спросил я его как‑ то.

– Уже не получается, – равнодушно ответил он. Через миг я пожалел, что задал этот вопрос, потому как переставать играть он стал уже очень давно: постепенное это переставание началось, когда мы в первый раз вошли по дорожке, обсаженной серебристыми елями, в его дом. А потом каждый наш приход прерывал музыку, как вторжение шпаны прерывает бал.

Музыка стихала, отдалялась, фортепьяно превращалось в какую‑ то нелепую, ни к чему не пригодную мебель: даже дурацкий стакан не поставить, на полировке сразу остаются следы. А потом мы уже и на это не обращали внимания. Особенно когда умерла его мать. «Будет где устраивать гулянки, да? » Тогда‑ то ему и удалось все связать заново. В сущности, все еще раз начиналось заново. Время на чуть‑ чуть вернулось назад. Забавы наши стали несколько более изнурительными, но в каком‑ то смысле мы вторично в первый раз вошли в его второй дом. Только он находился несколько дальше. Трамвай, автобус, но мы ведь росли, а город, соответственно, сжимался, так что проблем никаких.

Каким чудом все это удавалось? Каким чудом мы не загнулись от алкоголя, курева и бессонницы, когда, закончив все эти сраные школы, устраивали там в трех комнатах лагерь на целые недели и месяцы? Однако наши тела все выдерживали и хотели еще. Василь прохаживался по этому побоищу как благодушный властитель и с восторгом смотрел на наше бессилие, неизменно удерживающее нас возле него. Мы выходили, приходили, временами кто‑ то из нас пытался установить контакт с действительностью, склонялся под материнским отчаянием, искал работу, находил, а потом бросал. Да, это была единственная в мире рабочая общага с фортепьяно в центре. Гонсер клеил афиши. Малыш мыл окна, я был курьером – самые что ни есть романтические занятия, и ни у кого мысли даже не возникало пойти по стопам отцов. Впрочем, не помню, может, это я мыл окна, а Гонсер был курьером. Да какая разница, если, кроме того, мы еще убирали вагоны, снимали по квартирам показания счетчиков, вкалывали на строительстве частных домов и костелов, ездили в качестве экспедиторов с мешками сахара и риса, и все это по месяцу, по два, причем каждый из нас кружил между собственным домом, Василем и остальным миром, все время в движении, не подстрелить, не выследить, этакие невидимые, неуловимые жаждущие души и неизносимые тела. Иногда кто‑ то из нас пропадал надолго, потому что в мире было полно Гжанек, серьезных и не очень серьезных, и некоторых нам даже удавалось заманить в каш лагерь, но, как правило, им не нравилась тамошняя атмосфера, а может, обескураживало то обстоятельство, что они оказывались в меньшинстве, то есть одна против всех. Ведь мы отправлялись на охоту поодиночке, по очереди, никогда не исчезали все втроем, и если исчезал один, то остальных связывал союз презрения и ревности.

Как все это сплеталось? Как стоцветная ткань небывалой стойкости. Основа и уток, случайность и хаос. И казалось, только он, Василь, является единственным постоянным элементом. Он нерушимо пребывает в средоточии сумбура и удерживает его в равновесии. Возможно, так и было, возможно, без него мы разлетелись бы, пропали в чуждом и враждебном хаосе. Он был, просто‑ напросто был. По сути, он не выходил из дому. А если делал это, то крайне неохотно, словно предчувствовал всю коварность и все западни мира. Он закончил лицей и вычеркнул действительность. Стер ее, как ластиком. Невероятно, но у него не было никаких дел. Но так оно и было. Иногда он ездил к тетке в Краков, что‑ то врал ей и вытягивал небольшие деньга, в которых в общем‑ то не нуждался, потому что мать каким‑ то образом обеспечила его. Привозил их, а заодно и рассказы о сумасшедшей старухе, которая разговаривала с портретом Маршала, [35] а 1 мая и 22 июля[36] опускала на окнах черные шторы.

Иногда мы силой вытаскивали его в город, в ночь, в неразбериху и хаос событий, которые, пока они длились, обладали силой наркотика. Однако он противился, точно боялся пространства, в котором передвигаются совершенно чуждые люди. Так же было, когда мы приглашали старых, но не его приятелей. Кто бы это ни был, Майер, Регресс, Василь деревенел, как кот, которого обнюхивает собака, и задавал вопросы вроде: «Что будете пить, чай или кофе? » Мы уходили, и Урия, помню, сказал: «Хата клевая, только вот Василю бы чуть расслабиться». Мы молчали, и получалось так, будто мы просто снимаем хату по необходимости вместе с ее содержимым.

А Василь оставался и ждал, когда мы вернемся – сегодня, завтра, через три дня или вообще никогда.

 

Над поставленной на угли кружкой поднимался пар, но вода не хотела закипать. Я всыпал кофе и помешивал, ожидая, что в конце концов он, может, осядет на дно. Гонсер вроде бы спал. Он постанывал, из спальников доносилось какое‑ то бормотание. Время от времени я поворачивался к огню задом, потому что чувствовал, как по спине ползет мороз. Короче, вертелся, как грешник на вертеле. Если бы не сорванные двери, было бы немножко теплей. Прямо как в том сибирском анекдоте, где человек встает и радостно потирает руки, потому что всего минус двадцать пять. А может, это вовсе и не анекдот? Впрочем, в чем там соль, я вспомнить не сумел. Но под высоким сводом дым хотя бы не ел глаза. На потолке, напоминающем внутренность пирамиды, мне удалось различить человеческие фигуры. Наш праотец Адам лежал, опершись на локоть, а другой рукой указывал наверх, куда‑ то в темноту, которая, очевидно, была и небом, и Создателем. От живого, переменчивого света пламени его тело, казалось, шевелится, рука то поднимается, то опадает, словно праотец наш отталкивает от себя теснящие его небеса или спрашивает: «Что я сделал Тебе, что Ты сотворил меня? » – словно уже после первого вздоха он затеял тяжбу с Богом, предчувствуя, как все закончится. Нагое его тело то становилось какого‑ то неопределенного бурого цвета, а то вдруг истекало мерцающей краснотой, казалось живым, жарким и кровоточащим. Глина выгорала в огне, но огонь, вместо того чтобы придать ей твердость, добывал все, что было беззащитного и чувственного.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.