Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Анджей Стасюк 2 страница



Но никто на наши задницы не покусился. Когда мы сошли в Гробове с поезда, уже занимался рассвет. От станции вела тихая, опрятная улочка. Деревянные дачи в садах, старомодные объявления «Домашние обеды», фигурки святых в стеклянных витринах. Над белыми крышами розовело небо. Поразительный был цвет. Светлый, жесткий и льдистый. Я подумал, что от такого неба отразится не только голос, но и любой предмет, даже камень. Напротив с горки спускалась черная фура, до краев нагруженная углем, худая сивая лошадь приседала на задние ноги, а удила так широко разрывали ей пасть, что нам был виден красный язык и десны.

– В воскресенье?

– Может, еще с субботы так едет, а может, с четверга.

На покатой мощеной рыночной площади мы нашли автобусную остановку. Автобус почему‑ то подъехал сразу и, увидев нас, встал боком. Мы влезли в пустой салон, а водитель клял на чем свет стоит гололед, пескоразбрасывательные машины, капитализм, возможно, и нас, но мы затихарились в самом конце.

– Помнишь, – спросил Василь, – раньше все рейсовые автобусы были синие?

– Помню.

А потом мы ехали на юго‑ восток, солнце вставало чуть слева, а справа тянулась широкая плоская долина.

Протоптанные, наезженные санями дорожки вели к хатам и хаткам, конюшням и хлевам, и весь этот вифлеемский ландшафт, подсиненный первыми дымами из труб, замыкала цепь черно‑ зеленых гор. И было так светло, так прозрачно, словно мы ехали не на географический, а на идеальный, мифический юго‑ восток.

Водитель надел черные очки и включил радио. Треск был чудовищный. Но, видать, ему это нравилось, потому что он увеличил громкость. Сквозь магнитную бурю прорывались обрывки последних известий из Варшавы. Словно погоня, memento[3]или призыв.

Спустя час мы были в Гардлице. Солнце исчезло. Туч не было, но казалось, будто кто‑ то выкрасил небо жидкой белой краской. Поддувал теплый, липкий ветер, от которого можно спятить. Мы накупили кучу разных сигарет. Прочитали плакат: «Катынь, Козельск, Осташков, [4] – автобусом за два дня».

– Дешевка. Всего три сотни, – заметил я.

– Конкуренция, – сказал Василь.

Потом мы сели в следующий автобус, туда влезли также многодетное семейство, трое трезвых граждан, и через полчаса Бандурко объявил:

– Вот теперь мы по‑ настоящему выехали из любимой страны.

 

 

Когда я проснулся, было серо и холодно. Василь сидел у погасшего костра и, тихонько позванивая пряжками, обувал солдатские ботинки. Мои лишь чуть просохли.

– Ну ты и силен спать!

– Да я уж совсем дошел. Последние дни в городе глаз не мог сомкнуть, – ответил я.

Мы вышли в синеватый полумрак. Поломанные жерди ограды да наши вчерашние следы – вот и все, что тут было. Цепочка нерегулярных дыр в снегу поднималась вверх по склону и терялась в молочно‑ чернильной взвеси из снега и воздуха.

– Дойдем до леса и там подождем, когда станет светло.

Я ничего не ответил, просто не хотелось поддакивать. Через несколько минут мне уже стало тепло. Я подобрал горсть зернистого снега и стал осторожно кусать. У него был вкус сосулек, вкус наших хрупких кинжалов. Мы использовали их для кратких театральных поединков. Оружие ломалось уже при первой схватке, превращалось в леденцы. Ксендз в черной сутане выходил из низенького строения и кричал: «Третий класс, на занятия! Быстрей, быстрей, а то письки отморозите! » Мы усаживались за парты из некрашеного дерева; слои древесины от многих тысяч прикосновений обрели гладкую, стеклянистую структуру; мы сидели и зачарованно наблюдали за тем, как за сорок пять минут ксендз опоражнивает пачку сигарет наполовину. И из‑ за этих голубоватых клубов каждения текла к нам теодицея, пронизанная смелыми уподоблениями, что‑ то о Боге как о хлебе, но, упаси Господи, не как о колбасе, «потому что, черт побери, без колбасы можно обойтись, если только ты не Малиновский, сиречь будущий безбожник».

Я никак не мог привыкнуть к виду нашего ксендза во время богослужений. Там он не курил и не жестикулировал. Умер он от курения, алкоголя и чрезмерного темперамента.

Я почувствовал, что горло у меня занемело, и отбросил остекленевший комок. Мы миновали можжевельники. Остановились среди первых деревьев. Долину внизу наполняли клубы тумана. Ветер рвал его, гнал, загонял в крутые ущелья на противоположном склоне, где текли ручьи.

– Видишь, внизу проходит дорога. Нам придется перейти ее, заодно поглядим, есть ли какие‑ нибудь следы.

Через полчаса мы спустились по крутому склону между поваленных ветром буков на берег речки, верней, к слиянию двух речек.

– Вон та, слева, это Угриньский, а справа Черный Поток. Нам надо идти направо. Причем по воде. Так что пойдем по Черному. По сути эта долина – тупик. Когда‑ то тут была дорога, точней сказать, тропа, но произошел оползень. Так что посуху пройти не удастся.

Мы вошли в речку и переправились на другой берег. Течение было будь здоров. Глубина изрядно выше колен, и нас едва не сбило с ног. На берегу Василь остановился:

– Видишь, тут вот брод и дорога к лесной сторожке.

Никаких следов не было. Вообще ничего.

Мы повернули направо и пошли вдоль Черного Потока то по воде, то прыгая с камня на камень. Однако акробатика эта здорово замедляла продвижение, и в конце концов мы плюнули и дальше брели по колено в воде. Как‑ никак это был конец наших блужданий. Через какое‑ то время Василь счел, что мы можем вылезти на берег. Дальше мы шли по дну узенькой сужающейся долинки. Речка еще раза три преграждала нам путь, потому что текла она извилисто. А потом я почуял дым. Василь глянул на меня, усмехнулся и кивнул:

– Ну, еще с километр.

Долина все сужалась, и наконец склоны ее сошлись. В самом ее остром конце стоял почти невидимый, скрытый несколькими елями пастушеский балаган.

– Красивое место, – сказал я.

– Тихое. Вот летом тут действительно красиво.

Снег перед входом был истоптан.

– А вот отливать могли бы и подальше, – буркнул Василь при виде желтых дыр в снегу.

В балагане было полутемно и дымно, и мы не видели ничего, кроме костра. Поднялась какая‑ то фигура и пошла к нам. Это оказался Гонсер. Веки у него были красные, лицо серое, однако он улыбался своей обычной улыбкой чуть‑ чуть исподлобья.

– А мы со вчерашнего дня ждем вас. Что‑ нибудь случилось?

– Ничего особенного. Навигационные приборы малость забарахлили. Пришлось заночевать тут неподалеку.

За спиной Гонсера стоял Малыш и закрывал собой все пространство балагана.

– Голодные?

– Немножко ухайдакались, – сказал Василь. – Дорога – сплошная мокреть.

Мы уселись у выложенного камнем огнища. В свисающем с проволоки красном котелке бурлила вода. Буковые чурки давали такой жар, что усидеть рядом было невозможно.

– Кофе?

Малыш налил в алюминиевые кружки кипятку, сыпанул растворимого.

– Сахара нет, – сообщил он и показал початую бутылку спирта «Рояль», – но зато есть это.

– Вот уж дерьмо, – покачал головой Бандурко.

В одной руке я держал кружку и пил, а второй развязывал шнурки на ботинках. От них шел пар, и ногам стало горячевато.

А потом, когда кофе чуток остыл, я подлил в кружку добрых полсотни грамм этой контрабандной отравы. Гонсер подал нам по ломтю хлеба, указал на кусок сала, висящий в дыму над огнищем, и вручил нож. Я жрал, чавкал и отодвигал босые ноги от огня. А Гонсер рассказывал:

– Тут после пастухов много дров осталось. Наколотые, сухие. Ночью, если побольше положить в огонь, вполне сносно. Даже ведро для воды нашлось. Вот топор бы не помешал. А если еще щели позатыкать, вообще дворец будет. Я бы притащил с реки камней, обложил бы кострище, чтобы вроде печки было. Камни бы тепло держали, а то под утро просто колотит от холода. В будке рядом я даже гвозди нашел. Вилы были, лопата…

– Вас никто не видел? – прервал его Бандурко.

– Да вроде нет. Разве что кто‑ то из деревни мог нас увидеть. Из автобуса вышли только мы. Он повернул на Незерку или как там ее. А мы пошли прямо. Да мало ли куда мы пошли… Около заброшенной усадьбы свернули в лес. Как раз в том месте дорогу, видно, переходили олени, потому что так было натоптано, точно целое стадо свалило с горы. Поначалу мы даже заметали свои следы ветками. А потом плюнули. По краю леса пришли сюда. Часа за три…

Василь еще о чем‑ то спрашивал. Но я уже не слышал. Я залез в черный спальный мешок, свернулся клубочком и, засыпая, подумал, что перед сном не покурил.

 

 

– Но ведь нельзя же было так, Гонсер, сам знаешь, ты же сам мне это говорил. Если подумать, так я ведь вовсе тебя не уговаривал. Тогда в кабаке Костек смеялся, что я о смерти говорю. Да еще так. А как я должен был говорить, чтобы хоть кто‑ то обратил внимание? Ведь мы каждый день говорим о смерти. «Доброе утро, мама. Доброе Утро, папа», – а это и означает смерть. Каждое движение зубной щетки, каждый пузырь мыльной пены приближает тебя к ней. И что же, мне надо было выдать вам такой рассказик? О крысе, о жучке‑ древоточце, что грызет наши – ваши дни? Гонсер, мне вовсе неохота стенать и предаваться излияниям. Ну, скажем, вполне возможно, что я хочу умереть без помощи той самой зубной щетки, может, хочу, чтобы кто‑ то это увидел, потому что мне не дает покоя страх, а я не желаю умирать от страха, что, кстати, не самое худшее, если тебе грозит смерть от отвращения. Гонсер, жалкий ты бедолага с кейсом и в шузах за миллион злотых, да посмотри хотя бы на себя. Все вы сдохнете или взбеситесь, когда все, что нужно сделать, будет сделано. Но поскольку такая возможность исключается, вы сдохнете или взбеситесь задолго до конца хотя бы потому, что конца никогда не будет видно. Конец один, но вы своими глупыми головами этого понять не можете. Мне тридцать два, я был пианистом и педерастом, потом читал книжки и ходил по улицам и верил, что являюсь образом и подобием. Особенно тогда, когда мне кто‑ нибудь врезал. Потому что тогда я страдал, а никакое другое уподобление в голову мне не приходило. Что ты сказал жене?

В спальнике было тепло и темно. Я чувствовал душный запах собственного тела. Когда мама закутывала меня одеялом и уходила, я тут же начинал воображать любимые свои картины. Вот моя кровать проплывает сквозь непогоду, снег, дождь, дрейфует по холодным волнам какого‑ нибудь северного океана, а кругом ветер, стужа, тьма. А я при этом в полной безопасности, спрятался под одеялом, и даже слабенькое дуновение не проникает в нагретую нору.

Именно такое чувство было у меня сейчас. Я пребывал в коконе, в наименьшем из возможных пространств. И я пернул, чтобы отогнать все злые силы. И слушал.

– Да ничего особенного. Сказал, что устал и хочу на несколько дней уехать. В горы. Что у нас в горах есть знакомые.

– Где‑ нибудь здесь?

– Нет. За Пшемыслем.

– Не. мог, что ли, сказать ей правду?

– Какую правду? Что еду играть в партизан? Надо же соображать, Василь.

– А если погибнешь?

Мне очень хотелось увидеть лицо Гонсера, но я не смел пошевельнуться, высунуть голову, даже вздохнуть. И мне оставалось только представлять себе, как он глядит на Бандурко и его обеспокоенные глаза замирают под очками и выискивают в лице Василя признаки насмешки, иронии – словом, чего угодно, что противоречило бы однозначному смыслу этих слов.

– В лесу, что ли?

– Да где угодно, Гонсерик.

– Ладно, хватит трепаться. И не пей больше этой отравы. А то я не врубаюсь в твой юмор.

– Нет, Гонсер, смерть – это очень серьезно.

Они замолчали. Я услышал, как стукнула кружка, потом раздалось бульканье спирта и воды, которой развели спирт. В костре сдвинулись прогоревшие поленья, на нашу хижину свалился какой‑ то заплутавший порыв ветра. В конце концов Гонсер не вынес паузы, которую специально для него выдерживал Василь.

– Давай? Чего ждать, пока остынет.

– Давай. И дай мне твоего «Кэмела», а то мы накупили какого‑ то говна.

Голову даю на отсечение, что в этот момент Василь послал Гонсеру свою неподвижную улыбку, в которой принимала участие одна только верхняя губа, приоткрывающая ряд ровных желтоватых зубов. С непривычки улыбка эта здорово действовала.

– Да, погибнешь в лесу, а мы тебя отыщем. Или сам отыщешься. Что‑ нибудь в этом роде.

– Хоть бы погода переменилась. Выглянуло бы солнце. Тогда можно было бы сходить куда‑ нибудь в поход. Ты говорил, что мы будем ходить в походы.

– Походим, Гонсерик, еще как походим, и независимо от погоды. А сейчас самое лучшее – это завалиться баиньки.

Я подождал, когда закончится возня, все улягутся, потом дождался, когда их дыхание станет ровным и спокойным, и только после этого высунул голову, а потом и вылез из спальника, нашел спирт и «Кэмел». Снова залез в спальник. Сделал большой глоток спирта, от которого у меня перехватило дыхание, закурил, положил под голову буковое полешко и опять залег. Гонсер спал, свернувшись клубочком, и его волосы смахивали на ком ваты, вылезший из драного одеяла, в которое он завернулся. Бандурко и Малыш спали по ту сторону костра. Их заслонял огонь.

Выходит, мы были партизанским отрядом под командой Василя Бандурко. Мужики за тридцать, обремененные потомством и частично женатые. Жена Гонсера в это время, вероятней всего, усаживалась перед телевизором, чтобы посмотреть «ньюсы» с востока и с юга: на обремененных семьями мужиков за тридцать. Смотрела, как они плашмя падают на землю и ползут среди развалин, а маленькие облачка пыли отмечают места попадания пуль калибра 7, 62 в стены домов либо в плиты тротуара. Из мешков течет песок, из‑ под шлемов струится пот. Или на то, как те же самые мужики медленно идут среди руин, перешагивая через обломки и трупы. «Калашниковы» они держат одной рукой, стволом вверх. Почти все они темноволосые, словно смерть и озверение обходят блондинов стороной, словно блондины – это какая‑ то ангельская раса, населяющая те регионы земли, в которых умирают не перед экраном, те места, где царят тишина, антисептика и стыдливость. Жена Гонсера – тридцатилетняя блондинка с ногами средней длины и чувствительным сердцем, а потому ненависть ее ужасает. Когда солдаты уйдут, когда серьезные типы в костюмах подтянут манжеты и умоют руки, она отправится в отделанную светлой сосною кухню, где стоит посуда и всевозможные агрегаты из красного, желтого, черного пластика, и приготовит себе ужин: ломтик хлеба, сладкий красный перец, молоко, возможно, какой‑ нибудь сок. Потом возвратится в комнату, поставит все это на низкий столик со столешницей из дымчатого стекла и сядет, подогнув ноги, в глубокое кресло; под разошедшимися полами вишневого халата тонкая прямая линия между стиснутыми бедрами идет от белых круглых колен и теряется в тени подбрюшья, но сегодня ничего уже не произойдет, так что остается только книга: «Визионер из Кентукки», «Организм и оргазм», «Оздоровляющий самомассаж», «Тайны тибетских лам». Однако после нескольких страниц она откладывает каждую, выходит в кухню, приносит пачку соленых орешков и щелкает пультом, чтобы посмотреть, что там слышно у Дайси и Рика. Когда серия кончается, она идет в ванную, возвращается, залезает под одеяло – спать, а радио передает беседу о разбитых сердцах, и худой шаман эфира выбрасывает из себя сотни слов, забывая, что исповедники вообще‑ то молчат.

Итак, мы – партизанский отряд под командованием Василя Бандурко, хотя Гонсер, наверное, предпочел бы, чтобы командовала его жена.

– Послушай, ничего особенного, мы просто сбежим на недельку‑ другую. Я знаю такое место, что, если кто‑ то и вздумает нас искать, все равно ни за что не найдет. Спрячемся среди лесов, в горах, будет темно, холодно и пустынно. Нам придется добывать себе жратву. Там до ближайшего магазина километров десять, но в ближайший ходить нам будет нельзя.

Он шел чуть позади меня, и мне приходилось наклоняться, чтобы его слова попадали мне в уши. Было пять, происходило это на Маршалковской сразу за площадью Конституции, поэтому идти рядом не получалось. Вот он и бежал, наклонившись чуть вперед, и кричал мне про то, что задумал. Я вылез на Спасителя из «девятнадцатого» и увидел, как он выходит из‑ за колонн гастронома и устремляется в мою сторону, словно управляемый слепой снаряд. У меня даже не осталось времени удивиться.

– Не смейся, не смейся. Это вопрос инстинкта и веры. Убедить тебя я ничем не могу, у меня просто нет никаких рациональных аргументов. Ну на что ты сейчас способен? А через год, через два? Живешь, как клошар, и твердишь себе: так устроен мир. Потому что живешь ты, как клошар, и сам знаешь это, только помойка у тебя чуточку получше и голод твой другого свойства. Уцепился за эту газету, где ты по‑ настоящему никому не нужен, и впариваешь туда всякую фигню про то, как русский откусил ухо чеченцу, кашубы после бурного голосования выбрали самую красивую задницу, а продавец дырявит гондоны, потому что Господь Бог избрал его для борьбы со злом…

Он лавировал, как на слаломных лыжах, и говорил, говорил. Его серо‑ зеленое длинное пальто развевалось и задевало прохожих.

– …чем отличается то говно от этой улицы? – И он бросил взгляд вдоль Маршалковской, уставленной ларьками, столами, раскладушками, выстеленной нищими и покойниками в адидасах. – Мое сердце огромно, и я люблю все эти морды, мое сердце огромно, потому что вместо ненависти оно переполнено презрением и любовью. И я плачу, потому что и мы встанем в эту очередь, которая никогда и нигде не кончится, ведь конец света – это выдумка, и апокалипсис тоже выдумка, а если он и наступит, то эти скоты его даже и не заметят, голод их не коснется, так как они будут пожирать друг друга, пока предпоследний не схавает последнего… пока земля не остановится и не стряхнет с себя всех этих паразитов. Вспомни, как мы тут ходили десять лет назад, пьяные, измученные и одинокие, вспомни, как я выволок тебя из «Сюрприза», нет, этого ты помнить не можешь, из «Сюрприза», которого больше нет, приволок на себе на стоянку такси, а там было пусто, темно, дул ветер, и я затащил тебя во двор около кино и стал ждать, когда ты очухаешься. Мы были бедные, серые, отравленные дешевым алкоголем, но мы были способны найти все места, которых сейчас нет. И все вокруг были такими же, отравленными, бедными, но мы могли… даже не знаю… мы могли все…

И тут я ему сказал, что иду к Малышу, и предложил пойти со мной и напиться, но он только махнул рукой и двинул, вжав голову в плечи, в провал подземного перехода; кто‑ то толкнул его, но, похоже, он даже не обратил на это внимания.

 

 

Ночью ветер прекратился. Когда утром Гонсер толкнул дверь, его фигура исчезла во вливавшемся свете.

– Парни! Вставайте и посмотрите!

Между зеленью ближних елей сияла чистейшая лазурь, а в хижину врывались косые солнечные лучи, и мы увидели пляшущие в стылом воздухе нашего шалаша пылинки. Ну прямо как в июльский день. Малыш лежал отвернувшись, и на фоне его спины сидящий Василь в черном свитере выглядел маленьким и каким‑ то беспомощным. Он тер покрасневшие глаза. Ветер, дым, а теперь свет – похоже, ему никогда не избавиться от конъюнктивита.

– А это тоже осталось от гуралей! [5] – крикнул Гонсер, размахивая погнутой закопченной сковородкой. Мы еще только выбирались из своих лежбищ, а в хижине уже горел огонь, на трофейной сковородке скворчало сало, над водой в котелке поднимался пар.

– Кофе будет через пять минут!

Гонсер был истинный харцер. [6] Кому‑ то нужно им быть. Василь сидел на корточках у огня и бездумно грел руки. Малыш вышел, и я последовал за ним: не переношу этого харцерского громогласного ликования.

Было тепло. Прямо как в марте. Наверху, над нами, на стволах буков играли серебристые отблески. На склоне за рекой ярусами высились пихты, лишь иногда просвечивали ели, и только на самом верху на фоне неба чуть вырисовывались черные обнаженные кроны. Долина была совершенно плоская, кое‑ где на ней росли купы кустарника и одичавшие, мохнатые от мха яблони. Мы обогнули хижину и двинули в сторону реки, а потом пошли вверх по течению, пока не оказались перед глубоким многометровым обрывом, преградившим нам дорогу. Река завладела узкой полоской земли и прижалась к вертикальной стене из огромных скальных глыб. Из трещин вырастали тонкие побеги грабов. Несколькими метрами дальше виднелось нечто наподобие тропки – узенькая полка, прилепившаяся к стене. Сейчас вода в реке была темно‑ зеленая и прозрачная. Большущие вырванные из стены глыбы образовали небольшой водопад. Прыгая по ним, можно было перебраться на другую сторону. Что мы и сделали. Тот берег был низкий и поросший ольхой. Малыш кивнул в сторону ольшаника:

– Что‑ то там происходит.

Мы пошли туда и через минуту увидели между черными деревьями стаю ворон и воронов.

– Падаль, – пробормотал Малыш.

При нашем приближении птицы взлетели и с карканьем закружились над нами.

Это была лань. Верней, скелет лани, бело‑ розовая хаотическая конструкция. Клочья бурой шерсти, разбросанные на снегу, создавали ощущение какого‑ то омерзительного неряшества.

– Она не сама подохла, – сказал Малыш. – Что‑ то, видно, с ней случилось.

Он поддел носком скелет, пытаясь перевернуть его.

– И вовсе не птицы ее так обожрали. Птица ногу не унесет. Видишь?

Действительно, одной задней ноги не было.

А потом мы увидели, что передняя сломана сразу под коленом.

– Наверно, волки. Видимо, они гнали ее на этот обрыв. Она прыгнула, сломала ногу, и тут они ее и прикончили. Такую кость ни одному зверю не перегрызть.

Мы пошли обратно, а вороны и вороны только этого и ждали. Они взлетели с деревьев и, каркая, опустились на место пиршества. Я обернулся, намереваясь чем‑ нибудь кинуть в них, и в тот же миг увидел среди них птицу, белую как снег. То был большущий, больше их всех, белый ворон. Он слетел последним, опустился в середину стаи и исчез в ней. Несколько птиц вспорхнули, освобождая ему место. Я мог бы поклясться, что на миг его клюв блеснул на солнце. Я глянул на Малыша. Он смотрел в ту же сторону и щурил глаза.

– Ты видел? Видел то же, что и я?

– Что‑ то видел. Но полной уверенности нет, – неспешно произнес он, не сводя глаз со стаи.

Мы повернули обратно. С возмущенным карканьем птицы взлетели. Черное их облако рассеялось в темных кронах деревьев.

– Малыш, а сейчас?

– Сейчас нет.

– Но ведь не может так быть, что это нам примерещилось.

– Если двум людям одновременно видится то же самое, это означает, что оно действительно существует.

– Галлюцинации не заразны. Скажи, что ты видел?

– Птицу. Белую. Но здесь не водятся белые птицы таких размеров. А она была совершенно белая. Ни единого пятнышка, ни одного темного перышка…

– У нее блестящий клюв, но, может, это был отблеск солнца, – прервал его я.

– Этого я не заметил. Она была белая как снег. И большая. Ворон. Corvus corax. Всеядный. Не каркает. Каркают вороны. Вполне возможно, это просто альбинос. Но остальные птицы тогда заклевали бы его или прогнали… если только он не самый сильный среди них… Corvus corax albus. Не будем никому про это рассказывать, ладно?

У Малыша иногда возникали странные идеи. Впрочем, у нас у всех в последнее время возникали странные идеи. Он опередил мой вопрос.

– Понимаешь, мозг Василя последнее время работает, как мозг суеверной бабы.

Но мозг Василя вовсе не работал, как у суеверной бабы. Его можно было заподозрить в чем угодно, но только не в суеверии. Малыш говорил о себе. В конце концов, он был единственным самоубийцей среди нас. Причем дважды самоубийцей. Но разве такое большое тело могло прекратить существование через самоубийство? Оно просто‑ напросто было слишком большое, и способы, придуманные обычными людьми, тут давали осечку. Не исключено, что именно размеры тела, его огромность и поверхность позволяли Малышу принимать все те сигналы, которые мы попросту не регистрировали. Струны лопались. А Малыш был такой громадный, что, попадая в самую большую дыру, задевал ее края и, как паук, мог соединить, отремонтировать сеть, завязать узелки, заштопать бездну, меж тем как все прочие люди летели в нее и падали, переломанные, разочарованные, исполненные отвращения, оттого что мир сыграл с ними такую злую шутку.

А вот однажды Малыш заглотнул двадцать таблеток люминала, запил четвертинкой водки и спал три дня, а когда на четвертый проснулся, то почувствовал, что наконец‑ то выспался.

– Просто я мало их принял, а потом повторять как‑ то уже не хотелось. Я чувствовал себя потрясающе отдохнувшим, выглянул в окно. Люди неслись точно так же, как и тогда, когда я ложился. И я подумал, что сэкономил себе немножко времени, – рассказывал он во время одной из наших неспешных ночных попоек.

Мы всегда покупали одну бутылку и, как только она заканчивалась, выходили за другой, а потом за следующей, чтобы проветриться и вообще иметь повод куда‑ то выйти. Последнюю бутылку мы приканчивали около шести утра, в самый раз, чтобы опять выйти, но только уже на балкон и полюбоваться Страшным Судом и Восстанием Из Мертвых в грандиозном масштабе самого большого перекрестка в городе. Как у средневековых примитивистов, из бездны вылезали махонькие фигурки, отбрасывали крышки и покровы, электрические трубы играли побудку на дальних окраинах, и не хватало только охеренных весов на шпиле Дворца науки и физкультуры. А потом подкатывали трамваи «Fa» и «Сахар укрепляет», воскресшие загружались, как вертикальные мумии, и ехали навстречу приговору.

Малыш отправился на кухню, поджарил гренки, приготовил полведра скверного кофе, а потом с улыбкой спросил, не хочу ли я послушать про то, как он вешался.

– Понимаешь, это было в доме старой постройки. Короче, я слишком высоко там все пристроил, и когда кожаный ремень лопнул, то я себе вывихнул ногу. Если бы потолок был пониже, я бы только ушибся и начал бы все снова. А тут такая боль, что всякая охота вешаться у меня прошла. Да и кому придет в голову кончать с собой, когда нога на глазах распухает. Можешь мне поверить, ничто так не возвращает желания жить, как облом с самоубийством.

Так что Малыш был для меня экспертом в вопросах жизни и смерти. Никого, кто по этой части был бы лучше его, я не знал. Свое тяжелое тело он переносил из кухни в ванную, из ванной в комнату со спокойной отрешенностью. Словно ничего уже не ожидал, словно действительность раскрыла ему все свои ловушки и загадки.

Жил он иногда один, но чаще всего с девицей, у которой от него был ребенок. С маленькой скандальной язвой. Когда терпение у него лопалось, он поднимал ее под локотки и выставлял на лестничную площадку, после чего запирал дверь изнутри. Некоторое время она пинала ногой дверь и ругалась. Ни разу он не пробовал выставить ее через окно. Хотя я несколько раз советовал ему проделать это. На следующее утро она возвращалась, тихая и смирная. Малыш давал ей шлепка по заду и спрашивал, как она себя чувствует. И все оставалось по‑ старому, потому что, помимо скандальности, у нее была масса достоинств. Просто‑ напросто горе легче переносится в одиночку. В то утро, когда Малыш рассказал о попытке повеситься, а может, и в другое, мы, опасаясь надвигающейся трезвости, соображали, как бы лучше использовать свободную квартиру. Обзвонили нескольких девушек, но либо у них не было времени, либо их не было дома, либо они слишком хорошо знали нас. В равной степени отпадали те, У кого не было финансов. Малыш нес в трубку сплошные охальности, чтобы произвести селекцию уже на начальном этапе, и только при звонке по последнему номеру – одной нашей старой знакомой, такой же безнадежной, как мы сами, подмигнул мне, а по телефону заговорил о спиртном. Мы заполняли ожидание кофе, но все равно звонок в дверь вырвал меня из дремоты.

Ее лицо было похоже на лицо святой Терезы с картины Кранаха, а плащ – на все другие плащи из шикарного магазина на первом этаже. Пока она протискивалась сквозь грязную и длинную, как кишка, прихожую, весь этот шик сползал с ее плеч и видны были только торчащие буфера под серым платьем.

– Когда‑ нибудь она наложит на себя руки, – так сказал мой эксперт год или два назад.

Она вошла с робкой, отчаянно решительной улыбкой, с какой она входила всюду и всегда. Поставила на стол две бутылки кошерной водки, а я взял ее пальто и чувствовал себя так, словно сдираю с улитки ее ракушку. Пили мы из маленьких рюмочек, чтобы не бежать сразу за следующими бутылками. Пили мы угрюмо и весело. Малыш лежал, а мы сидели. Звенели трамваи. За стеной играли «Польские орлы». Полдень, должно быть, уже миновал, потому что солнце светило прямо в окна и солнечные лучи оставляли на стеклах грязные полосы. Потом Малыш встал и сказал, что выходит на полчасика. Когда он вернулся, мы сидели в тех же позах. Потом вышел я, но в ванную, прихватив сигареты, рюмку и книжку, которую я даже не раскрыл. Потом уже никто не выходил. Время от времени кто‑ нибудь из нас засыпал. Наши лица были неподвижны. В глазах у Каськи была пустота. Взгляд Малыша перемещался по мебели и вещам, словно камера в каком‑ нибудь авангардистском фильме. Тела наши жили жизнью механизмов. Где‑ то на грани ночи, когда уличный шум достиг отчаянно карнавального напряжения, мы утратили способность ощущать. Кожа и нервы огрубели, как будто были предназначены для неких гигантских тел, для китов или носорогов.

– Я должен подключиться к электричеству, – объявил я из‑ за спины Каськи.

Малыш даже не отвел взгляда от телевизора: показывали не то мессу, не то какое‑ то рукоположение, а он большой охотник до таких передач. Он лишь буркнул:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.