Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 10 страница



Не станем останавливаться на обычае кровной мести, не исчезнувшем на Кавказе и до настоящего времени. Разъясним лишь одно из понятий, употребленных тут автором: уздени. У дагестанцев и кабардинцев так называли феодальное дворянство, составляющее военное окружение князя. У чеченцев «слово это… имеет другое значение, чем у их соседей. У последних узденство делилось на степени, слово «уздень», заимствованное ими от соседей, означает у чеченцев «человек свободный, вольный, независимый», или, как они сами выражаются, «вольный, как волк». [31]

Итак, уздени составляли почетную свиту и охрану владетельных горских особ. Праздными они оставались редко. В преисполненной превратностями жизни горца постоянно возникали такие ситуации, когда приходилось браться за оружие. В случае смертельного исхода для кого-либо из участников конфликта убийца вынужден был скрываться от мести друзей и родственников, переходя на положение абрека.

Абрек, по всей вероятности, от осетинского «абрег» – скиталец, изгнанник из рода, разбойник. В русском обиходе так стали называть всех горцев, враждующих с Россией. Ф. Торнау свидетельствовал: «Для десяти или двадцати абреков ничего не значило, в долгую осеннюю ночь, переправиться тайком через Кубань, проскакать за Ставрополь, напасть там на деревню или на проезжающих и, перед рассветом, вернуться с добычей за реку». Кубанские казаки, которых абреки постоянно тревожили, говорили о них: «Свинцом засевают, подковой косят, шашкой жнут». Так что толки о ночном нападении черкесов на Пятигорск («Княжна Мери») не были такими уж беспочвенными.

 

«На протяжении истории изучения романа преимущественное внимание привлекал его герой Печорин… и значительно меньше – противостоящий ему в романе мир, взятый как целое. Между тем изучение этого мира вскрывает множество потенциальных смыслов, уже ощущаемых, но еще не выявленных» (Лермонтовская энциклопедия).

Для постижения этих «потенциальных смыслов» прежде всего необходимо осветить причины и сущность войны на Кавказе. Конфликт имел давнюю историю. В ответ на набеги горских отрядов на русские поселения на Кавказе и на пограничные с ним области в горы направлялись карательные военные экспедиции. В 1817 году на непокорные племена началось планомерное наступление русских войск. Постепенно удалось перетянуть на сторону России некоторых горских князей, а некоторых вытеснить из их владений.

Наступление русских вызвало на Кавказе ответную реакцию – подъем национального движения, развивавшегося под знаменем ислама. Как это бывает в экстремальных ситуациях, наибольшее распространение получило воинствующее течение ислама – мюридизм, требовавшее от верующих полного подчинения воле духовного вождя – имама и войны с «неверными» до победного конца. В Чечне и Дагестане на этой почве сложилось теократическое государство – имамат, которое поочередно возглавляли имамы Гази-Магомет (1828–1832), Гамзат-Бек (1832–1834) и Шамиль (1834–1859). Шамиль, отличавшийся особой храбростью, непримиримостью в борьбе и красноречием, пользовался у многих племен большой популярностью, но и ему собрать воедино разрозненные племена удавалось лишь от случая к случаю.

В «Герое нашего времени» действие происходит как раз во время правления Шамиля, но имя его не упоминается, поскольку повествование в основном ведется от имени офицеров, в чье поле зрения входит лишь свой локальный участок военных действий.

Разбивавшаяся на ряд отдельных, то больших, то меньших столкновений война на Кавказе носила затяжной, изнурительный для обеих сторон характер и порождала взаимное ожесточение. Вот как воспринималась вражда горцев к России глазами участника военных событий в 1832 году: «…В каждом азиатце неугасим какой-то инстинкт разрушительности: для него нужнее враг, чем друг, и он повсюду ищет первых. Не то чтоб он ненавидел именно русских; он находит только, что русских выгоднее ему ненавидеть, чем соседа, а для этого все предлоги кажутся ему дельными. Разумеется, умные мятежники пользуются всегда такою наклонностию и умеют знаменем святыни (ислама. – В. М. ) покрывать и связывать мелочные страсти. Надо примолвить, что война с поляками отозвалась и в горах, дав горцам если не надежду на успех, то поруку в долгой бескарности» (А. Бестужев-Марлинский. «Письма из Дагестана»).

Царское правительство в своей кавказской политике мало считалось с национальной спецификой. Горцы делились только на мирных и немирных. Какого-либо серьезного желания ознакомиться с бытом и нравами горских племен ни у чиновников, ни у высшего военного командования не было. Когда в 1837 году комиссия под началом сенатора П. Гана ревизовала управление Кавказом, результаты этого расследования вылились в документ, который, по словам А. Розена, «сенатор и чиновники его могли бы составить… в Петербурге, или в Костроме, или у себя дома – все равно…».

Положение усугублялось еще и тем, что основная масса горцев не желала сотрудничать с русскими. Внешне покоряясь завоевателям, горцы при каждом удобном случае нарушали присягу, данную «белому царю», и под покровом ночи нападали на русские войска и пограничное население, днем растворяясь среди невоевавших соплеменников.

И это были не единичные случаи вероломства, а всеобщая тенденция. «При принятии на себя каких-либо обязательств относительно России горские владетели руководствовались не принципами европейского международного права («pacta sunt servanda» – «договоры должны соблюдаться»), а принципами мусульманского. Его нормами было то, что «любой международный договор, заключенный с неверным (немусульманским. – В. М. ) государством, может быть нарушен владетелем мусульманского государства, если это нарушение приносит пользу этому государству» и что «клятва в отношении неверного не имеет обязательной силы для мусульманина». [32] Так что Казбич, общавшийся с русским гарнизоном и грабивший гражданское население, в глазах соплеменников не был бандитом, а, напротив, считался удальцом.

Новые поколения привыкли к войне и не помышляли о другой жизни. Вот какую картину рисует в своих мемуарах наблюдательный Ф. Торнау: «…Молодые люди стали уходить к неприятелю, провозглашая себя абреками, без другого повода, кроме удальства и страсти к похождениям. Гораздо меньшее число делались абреками, имея действительную причину жаловаться на русских. Нельзя не признаться, что и в таких не имелось недостатка».

Кавказская этнография

Политическая и социальная ситуация на Кавказе была очень сложной. Большие и малые народности находились здесь на разных степенях экономического развития, говорили на несхожих языках и исповедовали разные веры, проживая в различных природных условиях. Единственное, что более или менее объединяло их, – открытая или тайная вражда к России.

Этнография как наука в России еще только делала первые шаги, и весь этот сложный национальный кавказский конгломерат воспринимался подавляющим большинством общества как «татары». Под этим понятием разумели всех исповедующих ислам, не различая азербайджанцев, балкарцев, лезгин, кумыков и др. И тюркские языки, помимо собственно татарского (турецкий, азербайджанский, карачаево-балкарский, ногайский, кумыкский и пр. ), тоже воспринимались как единый «татарский».

И Лермонтов в «Бэле» слова и выражения разных народностей квалифицирует как «татарские». Так, Печорин полагает, что нанятая им духанщица сумеет договориться с «черкешенкой» Бэлой, хотя на самом деле черкесский не входит в группу тюркских языков. И А. Бестужев-Марлинский также был уверен, что «татарский язык закавказского края мало отличен от турецкого, и с ним, как с французским в Европе, можно пройти из конца в конец всю Азию».

Черкесам в отечественной литературе повезло больше других кавказских народностей. Достаточно вспомнить хотя бы пушкинскую черкешенку из «Кавказского пленника»… К тому имелись веские основания. Черкесы – одна из древнейших народностей северо-западного Кавказа, предки которых появились в горах еще во времена античности и уже тогда отличались воинственностью. В XIX веке черкесские племена исповедовали ислам, а в повседневной жизни руководствовались адатом. Наиболее чтимыми обычаями у них были гостеприимство (любой гость священен и обидеть его нельзя ни при каких обстоятельствах) и кровная месть. Черкесы, как и близкие им по образу жизни чеченцы, были прирожденными воинами. В поисках лучшей доли молодые люди нередко покидали родные края, нанимаясь на службу даже к турецким султанам и египетским пашам.

С незапамятных времен обитали на Кавказе и чеченцы. Вплоть до XVI века они жили в горных селениях, хорошо защищенных от вражеских набегов природными условиями. Затем чеченцы стали обживать и долину, и тогда же возникло их русское наименование (от села Большой Чечен на реке Аргун). К XVI столетию относятся и первые контакты чеченцев с гребенскими казаками, чьи форпосты постепенно продвигались к Чечне.

Жившие преимущественно охотой, скотоводством и набегами, у русских чеченцы научились разводить сады, выращивать овощи и строить дома. Однако начавшие было складываться добрососедские отношения не получили дальнейшего развития: Чечня подпадает под влияние ислама и начинает воспринимать христиан как основного врага. Историк кавказской войны Н. Дубровин так характеризовал психологию чеченцев: они «…торговлей занимались мало и считали это занятие постыдным. В краю, где война была не что иное, как разбой, а торговля – воровство, разбойник в мнении общества был гораздо почтеннее купца, потому что добыча первого покупалась удальством, трудами и опасностью, а второго – одною ловкостью в обмане».

Такие же представления о доблести были распространены и у неоднократно упоминаемых в лермонтовском романе кабардинцев, которых тогда называли также и черкесами. Кабардинцы на Кавказе считались законодателями манер и вкусов: их одежду и вооружение заимствовало большинство горцев, подражали им и русские офицеры. В «Записках декабриста» А. Розена упоминается, что в Пятигорске «офицеры в черкесском наряде гарцуют на славнейших черкесских конях».

На протяжении многих лет кабардинские князья контролировали горные дороги, связывающие Кавказ с остальным миром, и держали в подчинении осетин, ингушей, абазинцев, вынуждая их поставлять продовольствие и оружие.

Осетины, по словам Пушкина, – «самое бедное племя из народов, обитающих на Кавказе» («Путешествие в Арзрум»). Действительно, осетинские земли были малы и потому истощены, не хватало и места для пастбищ. Вот почему осетины вынуждены были заниматься извозом, обслуживая преимущественно русских. «Я нанял шесть быков и нескольких осетин. Один из них взвалил себе на плечи мой чемодан, другие стали помогать быкам почти одним криком», – говорит повествователь в «Бэле». Другие народности этим тяжелым и плохо оплачиваемым трудом заниматься пренебрегали, предпочитая промышлять набегами и войной. Но как бы ни были разрознены горские племена, свою независимость они отстаивали изо всех сил.

Лишь немногие понимали бесперспективность покорения Кавказа военной силой. В 1818 году М. Орлов писал А. Раевскому: «Так же трудно поработить чеченцев и другие народы края, как сгладить Кавказ. Это дело исполняется не штыками, но временем и просвещением… сделают еще экспедицию, повалят несколько народа, разобьют толпу неустроенных врагов, заложат какую-нибудь крепостцу и возвратятся восвояси, чтобы опять ожидать осени… Но со всем тем в этой непрерывной войне есть что-то величественное… Кто, кроме нас, может похвастаться, что видел вечную войну? » Того же образа мыслей придерживался и А. Грибоедов. В стихотворении «Хищники на Чегеме» (1825) от имени живущих общинно-феодальным укладом горцев говорится:

Живы в нас отцов обряды,

Кровь их буйная жива. < …>

Наши – камни; наши – кручи!

Русь! Зачем воюешь ты В

ековые высоты?

Досягнешь ли?

Не изменилась ситуация на Кавказе и во время, описанное Лермонтовым. Вся эта сложная картина обычаев, нравов и социальных отношений представляла собой благодатный материал для литературного изображения. Предшественники Лермонтова («Кавказский пленник» Пушкина, «Аммалат-Бек», «Мулла-Нур» А. Бестужева-Марлинского и множество других произведений ныне уже прочно забытых авторов) изображали Кавказ как край экзотический, в котором обитают еще не испорченные цивилизацией «дети природы».

В «Герое нашего времени» нет романтических эффектных сцен, а если таковые и возникают, то освещаются они с реалистических позиций. По напряженности интриги лермонтовский роман не уступает произведениям Бестужева-Марлинско-го, но он неизмеримо выше их по глубине психологического анализа.

В «Бэле» описывается путешествие через перевал по Военно-Грузинской дороге. По точности и лаконичности это описание можно сопоставить разве что со сдержанно кратким описанием того же самого отрезка пути в дневнике Грибоедова, который он вел в 1818 году для себя, а, стало быть, фиксирующем лишь факты и подлинные переживания.

У Грибоедова: «Подъем на Гуд-гору по косогору преузкому; пропасть неизмеряемая сбоку. По ту сторону ее горы превысокие, внизу речка; едва можно различить на крутой уединенной горке осетинские жилья. Дорога вьется через Гуд-гору кругом; несколько верховых встречаются. Не знаю, как не падают в пропасть кибитки и наши дрожки. Еще спуск большой и несколько других спусков. Башни брошенные; на самом верху столб и руины. Наконец приходим в Кашаур, навьючиваем, берем других лошадей, отправляемся далее, снег мало-помалу пропадает, всё начинает зеленеться, спускаемся с Кашаура, неожиданная веселая картина: Арагва внизу вся в кустарниках, тьма пашней, стад, разнообразных домов, башен, хат, имений, стад овец и коз (по камням все ходят), руин замков, церквей и монастырей разнообразных…»

У Лермонтова тот же самый пейзаж обрисован иначе. Внимание повествователя сосредоточено не только на подробностях, открывающихся глазу, но и на передаче чувств, охватывающих зрителя. «Вот, наконец, мы взобрались на Гуд-гору, остановились и оглянулись: на ней висело серое облако, и его холодное дыхание грозило близкой бурею; но на востоке все было так ясно и золотисто, что мы… совершенно о нем забыли». «…Такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями: голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра… вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, – и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки…»

У Лермонтова дана панорама горного пейзажа, близкая к живописной, недаром он неоднократно запечатлевал горы на полотне.

Города и крепости на Линии, фигурирующие в романе

Дабы не отвлечь читателя от главной темы романа («история души человеческой»), Лермонтов лишь расставляет «опорные вехи», указывающие, где и когда происходит действие. Тифлис, Кизляр, Владикавказ, Екатериноград, Тамань предстают в качестве своеобразных эмблем, выявляющих особенности местного колорита. За каждым названием здесь стоят живописные подробности, образ иной, почти неизвестной тогдашней читательской России, жизни.

Вот как выглядел Тифлис в восприятии А. Розена: «… В Тифлисе все предметы и лица имели особенный, не европейский отпечаток; дома с плоскими крышами, армяне с навьюченными верблюдами, грузины с арбами, женщины, покрытые чадрами, ослы с вязанками дров, кони с кожаными мехами на спине, налитыми водою или кахетинским вином. < …> Протяжные звуки слов грузинских и армянских, в коих особенно слышны буквы гортанные и в нос произносимые, перемешивались с живыми отрывистыми словами русского солдата».

Тифлис был древнейшим городом Закавказья. Он возник еще в V веке и, хотя неоднократно подвергался опустошительным набегам и жестоким разрушениям, каждый раз вновь поднимался из пепла. Тифлис по кавказским меркам был городом крупным: к концу 1830-х годов в нем насчитывалось около 30 тысяч жителей.

А еще Тифлис имел репутацию кавказского «маленького Парижа», ибо в нем сосредоточивался «европейский элемент» края. Здесь стояли основные военные силы русских, в полках насчитывалось немало просвещенных офицеров, в том числе и сосланных за участие в декабрьском заговоре 1825 года. Здесь стараниями наместника А. Ермолова и его окружения открылся офицерский клуб, где, пусть с некоторым опозданием, можно было прочесть русские и иностранные газеты и журналы, здесь была открыта первая на Кавказе гимназия, здесь в магазинах, наряду с местными искусными изделиями, можно было найти и модные новинки из Парижа и Лондона, здесь порой встречались путешественники из Индии, Греции, Хорасана… Вот почему «Тифлис скоро стал для меня вторым Петербургом», отмечал один из служащих в Грузии, переместившись сюда из столицы.

По пестроте и красочности кавказские города были схожи, но в то же время у каждого из них было свое лицо. В Тифлисе, расположенном на холмистой местности, дома были построены так, что «не касаясь мостовой, а поднимаясь только и спускаясь с одной крыши на другую, можно было обойти целый квартал и открыть себе вход в любой дом». Здесь было много древних храмов, а надо всем городом возвышался построенный на горе Метехский замок с высокими круглыми башнями.

В отличие от Тифлиса Кизляр, первые известия о котором встречаются только в XVII веке, внешне был неказист. И располагался он на реке Старый Терек, в нездоровой болотистой местности неподалеку от Каспийского моря. Тесные улички города составляло нагромождение саманных хижин с плоскими камышовыми и глиняными крышами, окна которых выходили во двор, огражденный глухими глиняными или состоящими из необработанных камней заборами.

Зато Кизляр был важным торговым центром. Через него шли купеческие караваны, направлявшиеся в Грузию, Персию и далекую Индию. Здесь можно было купить все: и модные дамские платья, и всевозможные безделушки из Парижа, и восточные украшения, и пряности, и лошадей, и оружие…

Владикавказ, по словам ссыльного декабриста А. Беляева, «составляет ключ к горному проходу в Грузию и за Кавказ. Он имеет обширный форштадт [33] с несколькими правильными и широкими улицами, красивыми домами и садами почти при каждом доме, большую площадь с собором посредине, общественный сад и бульвар по берегу шумного Терека… Тут была прекрасная каменная гостиница… Площадь обстроена большими домами красивой архитектуры с большими окнами и балконами, откуда открывались во все стороны самые прелестные виды… К югу возвышается снеговой хребет, увенчанный… Казбеком». Город возник на месте русской крепости, построенной в 1784 году, и имел вполне европейское обличье. Свое наименование город получил по праву: кто владел городом, тот и контролировал Военно-Грузинскую дорогу, важнейшую коммуникацию в этих труднопроходимых краях.

Такую же роль пропускного пункта, позволяющего держать в руках важнейший узел дорог и паромную переправу (город стоял при впадении реки Малки в Терек), играл и Екатериноград. Он возник на месте небольшой крепости, которая в XVIII веке считалась столицей Кавказской губернии. Ко времени описываемых Лермонтовым событий Екатериноград уже перешел на положение второразрядной почтовой станции.

В последней четверти XVIII столетия возник и Ставрополь, учрежденный с целью охраны южных границ России от набегов немирных горцев. При преобразовании Кавказской губернии в область (1822) Ставрополь стал ее центром. Отсюда шел почтовый тракт на Москву и Петербург, здесь находился и штаб Кавказской армии. В Ставрополе преобладало русское население, а в целом в нем в первой половине XIX века сосредоточивалось около 5 тысяч жителей.

Менее всего южный колорит сказывался в Пятигорске и Кисловодске, поскольку в летний сезон там преобладала приезжая публика. Пятигорск был основан в 1770 году как военное поселение. Затем на этом месте, благодаря целительной силе серных источников, привлекавших больных, постепенно вырос небольшой цивилизованный на европейский лад город. В известных нам «Записках декабриста» о Пятигорске сказано: «Город построен на левом берегу Подкумка на покатости Машука, имеет одну главную улицу с бульваром, который ведет в гору, на коей рассажена виноградная аллея близ Елизаветинского источника, где устроена крытая галерея». Именно здесь и встречает Печорин Грушницкого.

Располагаем мы и описанием пятигорского бульвара, сделанным в 1839 году: «Здесь не найдете вы ни фонтанов, ни статуй; это просто аллея стриженых липок, перерезывающая город во всю длину до самых источников минеральных вод. Зато с одной стороны вместо штукатуренных стен вы увидите дикие утесы с высеченными ступенями, ведущими к выстроенным на высоте ваннам, с другой – над городом, фантастическую громаду скал, разбросанных в самом живописном беспорядке…»

Печорин, «поднимаясь по узкой тропинке к Елизаветинскому источнику… обогнал толпу мужчин, штатских и военных, которые… составляют особенный класс людей между чающими движения воды. [34] Они пьют – однако не воду, гуляют мало, волочатся [35] только мимоходом; они играют и жалуются на скуку. Они франты… Они исповедывают глубокое презрение к провинциальным домам и вздыхают о столичных аристократических гостиных, куда их не пускают…».

Один из корреспондентов журнала «Московский телеграф» в 1830 году придерживался более нейтрального тона: «Люди, которые сходятся к кислосерному колодцу, составляют картину пеструю, живую, разнообразную. Там вы увидите и франта, одетого по последней моде, и красавицу в щегольском наряде, и черкеса в лохматой шапке, и казака, и грузинку, и грека, и армянина, и калмыка, с косою и огромным блюдом на голове…»

Особо следует остановиться на Тамани. Это, по мнению Печорина, – «самый скверный городишко из всех приморских городов России».

Такое впечатление объясняется несколькими причинами. Прежде всего тем, что Печорин в Тамани «чуть-чуть не умер с голода» и к тому же там его хотели утопить. Да и объективно Тамань ко времени визита в нее Печорина выглядела не лучшим образом. Некогда процветавшая древнегреческая колония Фанагория, а в X–XI веках столица русского княжества Тмутаракань, в конце XVIII столетия огражденная от натиска турок крепостными стенами, Тамань постепенно превратилась в заштатный город и мало-помалу хирела. Жителей в Тамани было не более тысячи, и те перебивались кто чем мог, в основном мелочной торговлей и контрабандой.

Сам Лермонтов побывал в Тамани в 1837 году, спустя три года после чудовищного вихря, чуть не сровнявшего жалкие таманские домишки с землей и засыпавшего зеленую долину, в которой располагался город, толстым слоем песка. Так что, возможно, на печоринское восприятие наложились и впечатления автора романа.

Повседневный гражданский быт в «Герое нашего времени» почти неотделим от военной жизни, поскольку в приграничных Кавказу краях линия фронта была понятием весьма относительным. И «странный человек» Печорин живет странной жизнью, в которой привычки светского человека превалируют над его воинскими обязанностями, хотя он вовсе не стремится отсидеться подальше от боя и не раз проявляет личную храбрость.

Истово несет службу лишь один Максим Максимыч, настоящая «военная косточка». Только ради встречи с полюбившимся ему Печориным, «бедный старик, в первый раз отроду, может быть, бросил дела службы для собственной надобности…».

Прочие герои романа живут страстями, которые для них выше воинского долга. Грушницкий – олицетворенное самолюбие, для него быть офицером – значит иметь эполеты и шпагу. Вулич, захваченный азартом, и вовсе забывает о дисциплине. «…Во время экспедиции (вылазки. – В. М. ), ночью, он на подушке метал банк, ему ужасно везло. Вдруг раздались выстрелы, ударили тревогу, все вскочили и бросились к оружию. «Поставь ва-банк! » – кричал Вулич, не подымаясь, одному из самых горячих понтеров. «Идет семерка», – отвечал тот, убегая. Несмотря на всеобщую суматоху, Вулич докинул талью; карта была дана. Когда он явился в цепь, там была уже сильная перестрелка».

Как мы уже знаем, карточная игра была распространена повсеместно, а в офицерской среде особенно. Недаром тема карточной игры в литературе одна из традиционных. Ограничимся примерами лишь из произведений Пушкина. «Однажды человек десять наших офицеров обедали у Сильвио. Пили по-обыкновенному, то есть очень много; после обеда стали мы уговаривать хозяина прометать нам банк»; «Жизнь армейского офицера известна. Утром ученье, манеж; обед у полкового командира, или в жидовском трактире; вечером пунш и карты» («Выстрел»).

А в ненастные дни

Собирались они

Часто;

Гнули – Бог их прости! —

От пятидесяти

На сто.

И выигрывали,

И отписывали

Мелом.

Так, в ненастные дни,

Занимались они

Делом.

(Эпиграф к I главе «Пиковой дамы»)

Печорина ни карты, ни волокитство, как его понимает Грушницкий, не занимают. Его натура пробуждается только тогда, когда действие связано со смертельным риском. Вот почему эпизоду дуэли в романе уделено столько места.

Поединок

Если поединок в «Евгении Онегине» происходит с рядом нарушений дуэльного кодекса, которые, однако, не затрагивают чести противников, то инициаторы дуэли в «Герое нашего времени» изначально сознательно «правилами чести» пренебрегают.

Эта дуэль задумывается как фарс, а превращается в подлость, ибо тот, кто ее готовит, ничем не рискует. И только случайно подслушанный Печориным разговор позволяет ему, перехватив инициативу, довести дуэль до логической кровавой развязки.

Грушницкий же с самого начала выступает в этой истории как безвольный манекен, которым управляет пошлый, мало знакомый «разжалованному» драгунский капитан. Последний действует простейшим и оттого не менее верным способом, подзадоривая Грушницкого, обещая ему легкое торжество над противником. Капитан заявляет: «Да я вас уверяю, что он первейший трус, то есть Печорин… < … > …Грушницкий на него особенно сердит – ему первая роль! Он придерется к какой-нибудь глупости и вызовет Печорина на дуэль…»

Таким образом, начало дуэли могло быть вполне заурядным. Как мы знаем, порой для поединка достаточно было задеть бретера или просто поглядеть на него дерзким взором. Но драгунский капитан предлагает действовать, с точки зрения «порядочного человека», совершенно непозволительно: «Вызовет на дуэль: хорошо! Все это – вызов, приготовления, условия – будет как можно торжественнее и ужаснее, – я за это берусь: я буду твоим секундантом, мой бедный друг! Хорошо! Только вот где закорючка: в пистолеты мы не положим пуль. Уж я вам обещаю, что Печорин струсит, – на шести шагах их поставлю, черт возьми! »

Такие условия нельзя назвать обычными. В большинстве случаев расстояние между барьерами равнялось 10–12 шагам, шесть – это тот минимум, на котором промахнуться даже неопытному стрелку почти невозможно. По показаниям Мартынова, они с Лермонтовым стрелялись так: «Был отмерен барьер в 15 шагов и от него в каждую сторону еще по десяти».

Если бы Печорин не хотел рисковать жизнью, он мог бы разоблачить сговор при свидетелях и отказаться стреляться с человеком, который ведет себя неблагородно, и никто не посмел бы обвинить его в трусости.

Однако Печорин, душу которого наполняет «ядовитая злость», выбирает другую линию поведения. «Берегитесь, господин Грушницкий! – говорил я, прохаживаясь взад и вперед по комнате. – Со мной этак не шутят. Вы дорого можете заплатить за одобрение ваших глупых товарищей. Я вам не игрушка!.. »

Злость эта вызвана не замыслом капитана, ведь он для Печорина не ровня, не comme il faut. Иное дело Грушницкий. При всей нелюбви к нему Печорин все же надеется, что тот не согласится участвовать в бесчестном деле («Если б Грушницкий не согласился, я бросился б ему на шею»). Но тот «важно» изъявляет свое согласие и поэтому подлежит наказанию.

Невольно напрашивается сопоставление Печорина с Онегиным. Пушкинский герой убивает друга словно автоматически, подчиняясь требованиям дуэльного кодекса.

Совсем иначе ведет себя Печорин. С первой же встречи с Грушницким он понял его претенциозность и признался самому себе, что Грушницкий ему несимпатичен. Наблюдая за развитием отношения Грушницкого к Мери, Печорин уверенно прогнозирует все этапы этого романа и из-за «скуки» собирается направить «сюжет» по другому руслу. «Завязка есть! – закричал я в восхищении, – об развязке этой комедии мы похлопочем. Явно судьба заботится об том, чтоб мне не было скучно».

Сам Печорин ни одного из принципов поведения «порядочного человека» не нарушает, хотя на окружающих он смотрит сверху вниз и уверен в своем праве манипулировать людьми. «Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы. Сам я больше не способен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие – подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха – не есть ли первый признак и величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, – не самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? Насыщенная гордость».

Более того, Печорин проговаривается: «…есть минуты, когда я понимаю Вампира…» Однако то, что приличествовало романтическому герою, в реалистическом персонаже воспринимается иначе. Прав был Белинский, когда по поводу отношения Печорина к княжне Мери (эпизод верховой прогулки) заключал: «…здесь Печорин впал в Грушницкого, хотя и более страшного, чем смешного…»

Порой это понимает и сам Печорин. «Я решился предоставить все выгоды Грушницкому; я хотел испытать его; в душе его могла проснуться искра великодушия, и тогда все устроилось бы к лучшему; но самолюбие и слабость характера должны были торжествовать… Я хотел дать себе полное право не щадить его, если бы судьба меня помиловала. Кто не заключал таких условий с своей совестью? »



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.