|
|||
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 8 страницаС тех пор целую неделю Пакизе каждый день, а то и три раза на дню ходила к реке за водой. И каждый раз проверяла она, не исчезли ли следы ее Ашрафа. Два дня эти следы оставались нетронутыми и свежими. На третий день Пакизе увидела, что кто-то часть следов затоптал. Девушка огорчилась. Если бы было можно, она воздвигла бы вокруг этих следов ограду. На другой день следов стало еще меньше. На шестой день их нельзя было различить. На седьмой день Пакизе встала рано утром, быстро оделась, взяла кувшин и пошла за водой. Не доходя до проруби, она встретила Салатын. Над обрывом Пакизе отстала и начала искать заветные следы. — Чтоб у вас глаза повытекли! — Что случилось? — спросила Салатын. — Следы совсем затоптали. — Какие следы? — От калош. — Каких еще калош? — Ашрафа. — Калош? Ашрафа? Салатын удивилась, а Пякизе поняла, что выдала себя, свою сердечную тайну. Испуганно посмотрела она на Салатын. Вид подруги напугал ее еще больше. «Слушай, какое ты имеешь отношение к моему брату и почему ты подмечаешь его следы?» — словно хотела сказать она. Пакизе, чтобы выйти из неловкого положения, улыбнулась Салатын, все еще глядевшей на нее с удивлением. — Мне очень нравятся следы от калош, — сказала Пакизе. — Такие красивые узоры, не то что от обыкновенных сапог. Салатын промолчала. Девушки наполнили кувшины и молча пошли по домам.
Как бы ни зла была Зарнигяр-ханум на своего мужа, как бы ни презирала его за нанесенную ей обиду, забыть его она не могла. Каждый день плакала, уединившись где-нибудь в укромном уголке, ночами лежала горячая, без слез, но и без сна, думала о своей испорченной жизни и о его испорченной жизни. Она чувствовала, что и ему тяжко теперь жить на свете. Судьба повернулась к нему неудачами, горечью, теми же слезами, хотя он, быть может, и не плачет. Не тот человек Джахандар-ага. Однако и время его уходит и силы уходят, и ничто так не обессиливает человека, как горькое горе. Уход Шамхала, внезапная гибель сестры надломили и такой дуб, как Джахандар-ага. Зарнигяр-ханум испытывала непреодолимое желание хоть издали поглядеть на мужа. Она и боялась своих чувств, затаившихся где-то очень глубоко в ней, и не могла с ними справиться. Иногда она, как наяву, слышала запах его одежды, его самого, слышала его голос, ночью вздрагивала от прикосновения рук, хотя некому было к ней прикоснуться. В такие минуты ей хотелось вскочить и бежать к себе домой. Ей неплохо было у сына, но тоска по мужу не давала покоя. Когда приехал на каникулы Ашраф, и совсем все запуталось. Бедный мальчик разрывался между отцом и матерью. Зарнигяр понимала, что сын не должен из-за нее лишаться отца, и хотела тотчас же вернуться в свой прежний дом. Материнское чувство и здравый смысл брали верх над оскорбленными женскими чувствами. «Хорошо, я ушла из дому, — рассуждала Зарнигяр-ханум — Но кому же от этого плохо? Может быть ей, новой жене? Может быть, ему? Но им еще лучше от этого: никто не путается под ногами и не болтается на глазах. Я столько труда положила, чтобы свить гнездо, а эта сучка пришла на все готовое. Господи! Жестоко ты отнесся ко мне. Нет, пожалуй, надо вернуться. Ведь муж не выгонял меня, я ушла сама. Вернусь и соберу вокруг себя всех своих детей. Но только вот как мне жить под одной крышей с этой бесстыдницей, как находиться в доме, зная, что за тонкой стеной они наслаждаются в объятиях друг друга?!» Ашраф ни о чем не расспрашивал, но, как видно, понимал, что творится в сердце матери. И он тоже, как и Шамхал, был недоволен поступком отца. Только однажды, когда уже легли спать, в темноте он вдруг неожиданно спросил: — Мама, отчего умерла тетя Шахнияр? Мать вздрогнула и не нашлась что ответить. Перед ее глазами ожил тот страшный день. Она вспомнила, как Джахандар-ага прислал за ней человека и как доверил обмыть тело своей сестры. Зарнигяр-ханум увидела кровавую одежду, исцарапанное лицо бедняжки, а потом и рану от пули. Она сразу все поняла. Она поняла и то, что Джахандар-ага хочет оставить в тайне совершившееся и поэтому позвал свою старую жену, доверяя, как видно, только ей одной. Зарнигяр-ханум сделала все, что нужно, завернула убитую в саван, и только после этого к ней допустили родственников. Грешно по обычаю открывать саван... Но могла ли Зарнигяр-ханум теперь все это рассказать сыну? — Она сама была виновата, сынок. Спуталась с мюридами, раскаивалась и покончила с собой. — Отец безжалостнее, чем я думал. — Нет, нет, сынок, он не виноват. Просто она поняла свою ошибку. Видно, удел ее такой. Ашраф помолчал. Сомнений у него на душе не убавилось. — А с Годжой вы помирились? — Нет, что ты говоришь, сынок? Твой отец негодует на Шамхала. Разве он помирится? — Если отец не помирится с Шамхалом, и я не ступлю ногой в его дом. — Не говори так. Шамхал — одно дело, а ты — другое. Жалко отца, ведь он остался один. — А все, что он с тобой сделал? — От судьбы не уйдешь, сынок. Видимо, такова воля аллаха. Мать вздохнула. Ашраф не мог понять, говорит ли она так от беспомощности, от безнадежности или от желания все простить. Ашраф сравнил мать с отцом, и мать возвысилась своей стойкостью. — Когда человек собьется с пути, чем ему поможет аллах? — Не говори так, сынок, все в руках божьих. Да и не думай ты много об этих вещах. Джахандар-ага твой отец, и ты его одного не оставляй. Вот что тебе надо помнить. — Мне вернуться к нему? — Вернись, сынок. Я скажу и Салатын, чтобы она тоже вернулась. — Нет, не могу. — Если ослушаешься меня, я на тебя и смотреть не захочу. Ашраф молчал. Зарнигяр-ханум погладила кудрявую голову сына. ...Порывистый ветер мешал идти. Крупные капли дождя дробились на ветру и превращались в мелкую водяную пыль. Травы набрякли и отяжелели. На цветах держались светлые шарики воды. Желтоватая земля тропинок размокла и осклизла. Ашраф с непокрытой головой шел, не разбирая дороги. Да он и не знал, куда и зачем идет. На его волосах, как и на траве и на цветах, тоже светились капли дождя. Тропинка спускалась к берегу, но Ашраф поднялся на бугор против отчего дома. Ему был виден отсюда и заезжий дом — «Заеж» — по другую сторону деревни на высоком холме. Куда-то подевался Ахмед. Ашраф и вообще-то надеялся повидать его сразу же по приезде, а теперь со своими мрачными думами, со своей домашней неурядицей он испытывал в таком человеке, как Ахмед, большую нужду. Только с ним и можно было поделиться из всей деревни. Сердце сердцу весть подает. Ашраф все еще думал об Ахмеде, как вдруг со стороны Куры послышался конский топот и на дороге показался всадник. Это и был Ахмед. Он бросил поводья, соскочил с лошади, и друзья обнялись. Ахмед отступил на шаг и оценивающе поглядел на Ашрафа. — А ты, слава богу, совсем мужчина. Чужая сторона тебе на пользу. — И вы изменились, Ахмед. — Я старею, а ты возмужал. Когда ты приехал? — Да уж неделю назад. Я два раза заходил в заезжий дом. Вас там не было. — Как раз эту неделю я был в городе. Оттуда и еду. — Хорошо ли съездили? К добру? — К добру, Ашраф. Получил разрешение. — На что? — Открыть школу. — Здесь? Настоящую школу? — Настоящую. Знаешь, Ашраф, ведь твой учитель приезжал к нам в деревню. Ничего он тебе об этом не говорил? — Говорил, обо всем говорил. — По-моему, Алексей Осипович — человек верный своему слову, — продолжал Ахмед. — Он ехал в Тифлис и остановился у нас в заезжем доме. То, что я делаю, ему очень понравилось. Перед отъездом он дал мне слово, что в Тифлисе зайдет к инспектору и поможет открыть школу в Гейтепе. И вот меня вызвали и сказали, что разрешают. Отныне мы будем учить детей не втихомолку, а открыто. Когда ты кончишь семинарию и вернешься, я уже все налажу. У нас будет хорошая школа. Надо посреди села построить хорошее здание. Новый учитель не должен учить детей в старом здании. Ну как, согласен? — Я не могу учительствовать, когда вы здесь. — Ты будешь настоящим учителем. А я кто такой? Я почтальон. Ну ладно, когда поедешь на эйлаг? — Наши уезжают на днях, но я не поеду. — Как так? — Останусь помогать вам. — Зачем, Ашраф? И чем ты будешь мне помогать? — Алексей Осипович мне поручил подготовить Османа, Селима и Гасана. И чтобы я их привез в семинарию. Я обещал ему. — Это очень хорошо. Но все же ты поезжай на эйлаг. — Ахмед-леле[13]... — Ты слушай меня. Ребят я и сам подготовлю. А ты мне поможешь в другом. — В чем же? — В строительстве школы. Если твой отец не поможет нам, то ничего и не выйдет. Ахмед понимал, конечно, что юноша обижен на отца и не может, как прежде, повлиять на него. — Хорошо, пока голову не ломай. Потом встретимся и поговорим. Будь здоров. — Нет, нет, пойдем к нам. — В другой раз. Сейчас я тороплюсь. Надо написать несколько писем. Ахмед вскочил на коня и поскакал в сторону заезжего дома. Ашраф проводил его глазами и тоже пошел домой. Джахандар-ага сидел на веранде. Опираясь на перила, он наблюдал за батраками, которые возились во дворе по хозяйству: чинили арбу, мазали колеса, а один чистил длинные ровные прутья, нарезанные в лесу. Джахандар-ага собирался через два дня перекочевать в горы, но поведение Ашрафа беспокоило его и нарушало все планы. Неизвестно, с кем хочет остаться сын, но, что бы он ни хотел, здесь его оставлять нельзя. Неспроста прострелили кувшин дочери, неспроста подожгли сено. Полбеды, если все это один Аллахяр. А что, если кто-то в деревне помогает ему? Не Черкез ли? После драки с Шамхалом этот парень может пойти на все. Нельзя ли убрать его? Выйти ему однажды навстречу и сбросить в Куру. Или же ночью завалить дверь землянки черной колючкой и поджечь. Это не трудно. Но что скажет на это народ? Подобает ли такой поступок Джахандар-аге? Разве не презирали бы его люди за то, что так опустился и враждует с молокососом и бедняком? Нет, это дело не мужское. «Кроме того, наш Шамхал... Ведь мы теперь с Черкезом родня». Джахандар-ага увидел сына, идущего по тропинке. Издалека он залюбовался его ростом, его степенной и сдержанной походкой. Уже неделя, как приехал Ашраф, а отец не мог наглядеться на него, не успел еще расспросить, как мальчику живется в чужом краю. Ашраф ничего не успел еще рассказать. Ашраф очистил лопаточкой грязь, налипшую па сапоги и поднялся по лестнице на веранду, поздоровался с отцом, сел в стороне, прислонившись к столбу. Джахандар-ага не сдвинулся с места. Он глядел вдоль Куры, туда, где толпились облака и светлело небо, сливаясь с лесом. Служанка налила из самовара чаю, поставила стакан на перила и, прикрыв платком рот до носа, посмотрела на Ашрафа, как бы спрашивая, хочет ли чаю и он. Ашраф покачал головой. Джахандар-ага рывком взял стакан и двумя глотками осушил его. Положил на блюдце, отодвинул от себя. Хотя он и чувствовал за спиной присутствие сына, он не повернулся и не взглянул на него. Достал серебряную табакерку, по обыкновению свернул себе сигарету, вдел ее в мундштук, прикурил и затянулся. Белый дым заструился вверх и, поднимаясь, слоисто и зыбко заколебался над головой. Джахандар-ага хотел поговорить с сыном, но не знал, как и с чего начать. Его мысли были такими же зыбкими и колеблющимися, как струящийся папиросный дым. Умеющий со всеми разговаривать откровенно и мужественно, Джэхандар-ага терялся теперь перед мальчишкой. Вопреки «го ожиданиям, Ашраф ни о чем не спрашивал. Три дня пробыл у матери и спокойно вернулся домой. Он вел себя так, что нельзя было понять его мыслей. Как раз это и тревожило Джахандар-агу. Наконец он не вытерпел гнетущего молчания. Не поворачиваясь, тихо и твердо спросил: — Куда ты ходил в такой дождь? — На кладбище. Под Джахандар-агой скрипнул стул. Как бы боясь упасть, он облокотился о перила, подпирая лицо двумя кулаками. Дым от сигаретки, которую он держал в левом кулаке, обволок папаху и запутался в ее кудряшках. Постепенно горящая сигаретка превращалась в пепел, огонь дошел до самого мундштука, но Джахандар-ага не обращал на это внимания. Не замечал он и пепла, осыпающегося на плечо. Ашраф же, увидевший этот пепел, заметил вдруг, что на висках отца появилось много седых волос. В прошлые каникулы их еще не было. — У тебя мундштук горит. — Что?.. А... Ашраф заметил, что, когда отец расстегивал и застегивал карман, чтобы убрать мундштук, пальцы его дрожали. Наконец он повернулся и взглянул на сына. Под щетинистыми бровями, в залитых кровью глазах отца Ашраф кроме свирепости заметил еще что-то слабое, жалкое, почти мольбу. Впрочем, он быстро отвел взгляд от Ашрафа и взял себя в руки. — Пошли посмотрим, как готовят арбы. Ашраф спустился вслед за отцом во двор. Арбы стояли в ряд под навесом. Таптыг поглядывал за плотниками, остругивающими доски. Стучали топоры, шуршали рубанки, звенело железо. Джахандар-ага подошел к ним, ногой стукнул по железному обручу, проверяя, прочно ли сидит. — Много ли колес со слабыми обручами? — Есть, хозяин. — Еще раз все проверь. Завтра утром запряги арбу и все негодные колеса отвези в кузницу. Пусть сделают нам еще два новых колеса. — Будет сделано, хозяин. Сейчас у нас готовы уже четыре арбы. — Таптыг хотел отойти, но Джахандар-ага остановил слугу. — Над этой новой арбой натяните хороший полог. Подберите пару крепких буйволов и завтра утром отошлите ей. Таптыг понял, что речь идет о Зарпигяр-ханум. — А если она не возьмет, хозяин?... Джахандар-ага резко обернулся и так посмотрел на слугу, что тот не рад был своим словам. Хозяин тихими шагами пошел к соломинку. Проходя мимо, как бы ненароком спросил у сына: — Ну и что ты решил? — О чем? — В горы с кем поедешь, со мной или с матерью? — Ни с кем. — Как так? — У меня есть дела. Джахандар-ага исподлобья посмотрел на сына. Хотя ему и понравился такой независимый твердый ответ, но он чуть не покатился со смеху. Ему показалось забавным, что у этого желторотого мальчишки могут быть какие-то свои дела. Шутя он спросил: — Будешь караулить землянки? Или сторожить огороды? — Дело найдется. Джахандар-ага помрачнел. Сын не хочет разговаривать по-хорошему. Видимо, все эти события подействовали на него. Да и мать, конечно, добавила. Джахандар-ага почувствовал, что жилы у него на лбу вздуваются, а руки дрожат. Еще немного, и он поколотит и этого зазнайку. Между тем они поднялись на соломник. Джахандар-ага сел, свесив ноги. Сел с ним рядом и Ашраф. Джахандар-ага как можно спокойнее спросил: — Нельзя ли все же узнать, что ты называешь делом, из-за которого остаешься в деревне? — Почему нельзя? Мы займемся школой, и ты должен нам помочь. — Кому это вам? — Мне и Ахмеду. И всем, кто хочет учиться. — Чем помочь, дитя мое? Ашраф заметил, что голос отца смягчился и в нем появились нотки участия. — Знаешь, отец, есть указ царя. Во многих деревнях откроют школы, и крестьянские дети будут учиться. Надо, чтобы и в нашей деревне открылась школа. — Пусть открывают, разве я что говорю? — Во многих деревнях строят новые школы. А мы как же? Джахандар-ага словно не слышал слов сына, смотрел в сторону Куры и дальше нее, на луг, раскинувшийся по этому берегу. Ашраф знал, что этот луг принадлежит им. И на том берегу у них есть угодья. А за деревней раскинулись, уходя вдаль, их пастбища и пашни. За день невозможно объехать земли, принадлежащие Джахандар-аге. Ашраф посмотрел на тучное стадо, пасшееся на лугу, и вспомнил Старика Годжу. Неожиданно он спросил: — Есть ли в нашей деревне человек богаче тебя? Брови Джахандар-аги поднялись вверх. — Ты что хочешь сказать? — Сколько у нас земли? — Говори яснее, что тебе надо. — Есть ли в нашей деревне люди, которые совсем не имеют земли? — Я сказал — говори, что тебе надо? — Нельзя ли из нашей земли немного выделить беднякам? — Ну и кого ты имеешь в виду? — Да взять хотя бы дядю Годжу. На толстых губах Джахандар-аги появилась улыбка. Ашраф заметил в глазах отца гнев, просверкнувший и погасший, как молния. — Кто научил тебя этому, дитя мое? Или твой брат за мой счет хочет обогатить своего тестя-голодранца? Голос его захрипел, щеки задрожали, глаза налились кровью. — Больше чтоб я не слышал от тебя ничего подобного. Хватит и того, что вы породнили меня с собачьей породой. Джахандар-ага встал и спустился с крыши соломника. «Видимо, у мальчика в голове не все в порядке, — подумал он. — Как это так, раздать беднякам землю, построить школу? Для чего все это мне нужно? — Я о тебе думал лучше, отец... Джахандар-ага повернулся. Лицо его посерело, брови загородили глаза. — Иди и готовься. Как только перестанет дождь, отправимся на эйлаг. — Я не поеду!... — Делай, что тебе говорят!
Годже не сиделось дома. Сначала он хотел было набросить на тахту палас и немного полежать, но и лежать расхотелось. Своя землянка показалась ему сегодня особенно сырой и темной. Ему стало зябко среди этих стен, не согреваемых ничьим человеческим дыханием, кроме него, одинокого старика. После смерти жены эта землянка казалась ему такой же мрачной и пустой, как сейчас. Но вскоре подросла дочка, осветила и обогрела ее. Ласковая Гюльасер, да и Черкез тоже скрашивали одиночество старика. А теперь, когда Гюльасер ушла... Раньше она встречала его на пороге, кормила чем-нибудь вкусным. Старик забывал свою усталость и чувствовал, что у него есть дом. Годжа вышел на улицу и сел на камень. С грустью глядел он на все вокруг. Двор зарос травой. Тропинка к берегу реки тоже заросла, и теперь ее было едва видно. Муравьи, словно давно поняв, что никто по этой тропинке не ходит, проложили здесь свои пути-дороги и теперь бойко тащили в свое гнездо всякую всячину. От тишины звон в ушах. Легкие пушинки одуванчиков парят в воздухе. Да и во всей деревне тишина, будто деревня вымерла. Тоска совсем обуяла старого лодочника. Он встал, бесцельно походил по двору, постоял под сакызом — единственным деревом на всей своей жалкой усадьбе, нашел глазами тропинку, по которой совсем еще недавно Гюльасер бегала за водой, и тихо, сам не зная зачем, побрел по ней. Все мысли его были о дочери. Ведь, может быть, дожди еще не смыли ее следов на тропе, которые она оставила, когда ходила за водой последний раз. Годжа вдруг понял, что он сам виноват, что так давно не видел ее. Ни разу не сходил к ней, не узнал, как она живет. Если бы он открыл дверь, разве Щамхал прогнал бы его от порога? «Черкез тоже виноват, затеял зачем-то драку. Было бы все мирно, и я был бы с ними. А теперь как перешагнуть порог Шамхала? Собственный сын этого никогда не простит. Вот если бы встретить Гюльасер случайно, на берегу реки. Тогда и Черкез не обидится. Скажу ему, что шел с рыбалки и случайно увидел. Разве он не поверит этому? А время есть. Время даже некуда девать. Можно целый день ходит по берегу и гулять. Когда-нибудь она придет за водой. Или, может быть, ее, бедняжку, не выпускают из дома? А может, она больна или что-нибудь с ней случилось?» С этими невеселыми думами Годжа незаметно дошел до берега. Очнулся он от веселого смеха, от озорного хохота, от задорных девичьих голосов. Впрочем, тут были не только одни девушки, но и молодые замужние женщины. Иные набирали воду, иные уже набрали полные кувшины, но не торопились уходить домой. Только здесь на берегу, вырвавшись из домашней неволи, могли они подурачиться, посмеяться, вспомнить молодость. Женщины не отставали от девушек, брызгались, щипались, догоняли Друг дружку. Годжа остановился под обрывом, и морщины его разгладились. Гомон и шутки женщин развеяли мрачные мысли старика. В другое время он сам пошутил бы с ними, рассмешил бы их еще больше, но теперь он только стоял и смотрел. Одна из женщин, увидев постороннюю тень на воде, что-то крикнула своим подругам, и все кувшины быстро и деловито погрузились в воду, все женщины прикрыли платками только что смеявшиеся рты. Над берегом установилась тишина, только вода Куры шумела, несясь по своему вечному, нескончаемому пути. Старику опять стало тоскливо и одиноко. Но он не ушел с берега, незачем было уходить, да и не успел он разглядеть всех женщин как следует. Вдруг и Гюльасер среди них? Тогда, может быть, хватило бы у Годжи храбрости подойти поближе, расспросить, как она живет. С тех пор, как похитили Гюльасер, отец не видел ее. Женщины, наполнив кувшины, стали журавлиной цепочкой подниматься на бугор. Глаза старика забегали по их лицам, но, как на грех, в эту минуту затуманило глаза набежавшей стариковской слезой, и все расплылось, как в тумане. Нет, не было среди них Гюльасер. Догнать хоть одну из них, расспросить о дочери. Наверно, видели ее, разговаривали, знают. Но мужское, пусть хоть и стариковское, достоинство н, о позволяло этого сделать. В это время Год-же показалось, что кто-то стоит сзади него. Он обернулся и увидел Салатын с кувшином на плече, отставшую от своих подруг. Глаза ее улыбались, и было видно, что она хочет подойти к старику, сказать ему что-нибудь доброе, утешить его. Как видно, она сознает, что брат обошелся слишком круто. Уж она-то знает, как живет Гюльасер. Некоторое время они молчали, и Салатын то краснела, то бледнела. Наконец она первая нарушила неловкое молчание. — Как живете, дядя Годжа? Он поднял на нее слезящиеся в морщинах глаза. — Ты говори, дочка, что у вас хорошего? — Все здоровы. — Слава богу... — Ты о ней не думай, дядя Годжа, ей хорошо. Старик виновато, как ребенок, улыбнулся. — Невозможно, дочка, трудно не думать. Печальный вид старика расстроил Салатын. Она отстала от подруг только затем, чтобы сказать что-нибудь отцу Гюльасер, и теперь не могла найти слов, чтобы утешить его. И пора уже было идти: подруга ждали ее на бугре, не снимая с плеч тяжелых кувшинов, — Может, что передать, дядя Годжа? — Я хочу ее видеть. — Да разве это возможно? — А почему? Это от тебя зависит. Если захочешь, сделаешь. — От меня? Старик кивнул головой. Салатын, вглядевшись в его глаза, все в тоненьких красных прожилках, поняла, что от нее зависит не только эта встреча, но и то, сможет ли удержаться на ногах этот тоскующий по своей дочке горемычный старик. Девушка оказалась между двух огней. Шамхал мрачен. Если она без разрешения брата выведет невестку из дома, разве он не схватит ее за косы и не проволочет по деревне? И не изобьет Гюльасер прутьями? Но ни в чем не виноват и этот бедный старик. Что же ей делать? Молчание Салатын показалось старику длинным, как год. Ему стало душно, он хотел что-то сказать, но не смог. Сделав несколько шагов, Салатын обернулась. — Дядя Годжа... — Что, дочка? — Никуда не уходи отсюда. — Что мне здесь делать? — Жди нас. Я ее приведу. Салатын догнала женщин, которые ее ждали. Годжа, вздохнув с облегчением, спустился к реке. Он сел в тени обрыва, снял папаху и положил ее на колени. Зачерпнул двумя руками воду и плеснул себе на лицо. Провел мокрой рукой по бритой голове. После этого почувствовал некоторое облегчение и, словно забыв обо всем на свете, стал глядеть на морщинистую зыбь реки. Поодаль, на маленьком островке, расцвела акация. От ветерка шелестели кусты, аромат цветов долетал до берега. Старик забыл, зачем он стоит на берегу и кого дожидается. Он жадно глядел на воду, бурлящую перед ним, на летящих птиц, на лес, одетый в зеленый наряд. Он так залюбовался прекрасной землей, что не заметил, когда подошла его дочь. Как только запыхавшаяся Салатын сказала Гюльасер, что отец ждет, та сразу же побежала к реке, спотыкаясь на ухабах. Увидев отца на берегу, застыла на месте. Хотела шагнуть, но не смогла. Потом бросила в воду камешек. От всплеска воды старик вздрогнул и оглянулся. То, что он увидел, показалось ему видением, которое может исчезнуть, если пошевелиться или сделать шаг к нему навстречу. Где-нибудь в другом месте, в толпе, старик Годжа, может быть, и не узнал бы свою дочь. Да и трудно было поверить, что эта молодая, цветущая, нарядно одетая женщина и есть его Гюльасер. Она была худенькой, смуглой девчонкой с исцарапанными ногами и губами, потрескавшимися от солнца. Всегда босая, в стареньком платьишке, с непокрытой головой жила Гюльасер в родной убогой землянке. Теперь перед Годжой стояла округлившаяся, белоликая красавица с браслетами на руках, подпоясанная серебряным поясом, в белой атласной кофте, облегающей грудь. Длинное с оборками шелковое платье чуть-чуть только не закрывает туфель, с головы на плечи спускается черный с голубой каймой келагай, золотые сережки подрагивают в ушах, темные гладкие волосы разделены пробором. Старик опешил. Как ни старался он, не мог увидеть в этой прекрасной и важной женщине свою стрекозу, свою замухрышку Гюльасер. Как это могло получиться, что за несколько месяцев его девчонка так раздобрела и похорошела. Гюльасер не выдержала наконец, что отец стоит рядом, словно чужой человек и боится пошевелиться, и бросилась к нему, раскрыв объятья. Она обняла его за шею, стала целовать морщинистое, солоноватое лицо. — Папа, милый, как хорошо, что ты меня вспомнил! Голос у Гюльасер не изменился, и дыхание ее все такое же родное, посапывающее. Старика словно разбудили, он узнал свою Гюльасер. Исчезли все ее наряды и украшения, исчезла ее отчужденность, осталась шаловливая по-прежнему девчонка, любящая и ласкающая своего отца. Они отошли в сторону и сели на камень в тени обрыва. Хотя и много накопилось у них всего на душе и это накопившееся сквозило в их взглядах, но они молчали. Годжа безотрывно глядел на дочку и понимал, что никогда уж не будет у него худенькой, загорелой, исцарапанной, ласковой Гюльасер. Никогда эта женщина, сидящая перед ним, не будет бегать босой, собирать съедобные травы, подметать землянку отца. Никогда не вернется она в отцовский дом. Только сейчас Годжа осознал, что дочь потеряна навсегда, безвозвратно, но вот что странно: как будто он не знал, огорчаться или радоваться. Гюльасер сделалось неловко под печальным взглядом отца. Она поправила келагай на голове, еще больше спрятала ноги под длинное платье. — Почему ты так смотришь на меня? — Сам не знаю. Надо бы сказать тебе что-нибудь, а слов не нахожу. Гюльасер тоже оглядела отца. Спина его сгорбилась за эти месяцы, борода стала совсем белой, а лицо увяло. Глаза совсем выцвели и стали водянистыми. Одежда превратилась в лохмотья. Воротник нижней рубашки почернел, словно бы истлел. Пуговицы болтались, едва держась. По всему видно: с тех пор как она ушла из дому, никто не стирал одежду отца, никто не смотрел за ним. Невольно перевела она взгляд на свои шелковые и атласные одежды, и сердце ее болезненно сжалось. И надо же было ей так разодеться, идя сюда. Могла бы набросить на себя что-нибудь поскромнее. Хотелось обрадовать отца, показать, что она не бедствует, живет хорошо. Но плохо не это, а то, что с тех пор ни разу не вспомнила об отце. Давно надо было бы взять кое-что из Шамхаловых вещей и отнести старику. Шамхал не рассердился бы за это, да и отец, наверное, взял бы вещи зятя. Что ни говори, а родня. Давно пора им помириться и жить по-человечески, дружно, ходить в гости. Что толку в этой вражде? Но и сама виновата. Могла бы давно уж уговорить Шамхала. При хороших отношениях и все остальное хорошо. «Я бы ходила домой, помогала бы старику, и он не страдал бы так, как сейчас». Гюльасер достала из кофты иголку с ниткой. — Дай я пришью, папа! — Что, дочка? — Пуговицы к рубашке. Годжа перевел взгляд с дочери на свою грязную с торчащими пуговицами рубашку и покраснел. Ему стало стыдно, что он так огорчил свою дочь. Впервые в жизни предстал перед ней бедным, в лохмотьях и унизил свое человеческое, отцовское достоинство. Он начал неловко прикрывать рукой рваные места на рубашке. — Не надо, дочка, не стоит. Чего там шить-то рванину... — Да ты разденься, я хоть пуговицы пришью. — Не надо, оставь. — Ну ладно, не раздевайся, если не хочешь, я и на тебе пришью. Пальцы Гюльасер расстегнули ему пуговицы. Оба они стали чувствовать себя свободнее. Гюльасер, как бывало, стала шутить, чтобы развеселить помрачневшего отца: — Возьми в зубы прутик, папа, а то оклевещут тебя. Он улыбнулся: — Прошло то время, когда меня могли оклеветать. Теперь ничего не будет. Гюльасер укрепила пуговицы и, склонив голову, зубами оторвала нитку. — Кто вам стирает? — Сами кое-как прополаскиваем. — И Черкез тоже? В ответ на удивление дочери старику захотелось подразнить ее, как бывало раньше: — Ты что думаешь, твой брат Черкез не может сам стирать белье, как я? — Я не то хотела сказать... Гюльасер нахмурилась. Молчал и старик. — А как он, Черкез?.. — Ничего, неплохо. Но он зол на тебя, дочка. — В чем же я виновата? — Так-то так, но ты нас оставила сиротами. Гюльасер сперва хотела сказать: «На пять дней раньше, на пять дней позже, все равно я должна была уйти». Но раздумала и сменила разговор: — Что ты думаешь, папа, о Черкезе? Не хочешь его женить? — С ним об этом и говорить трудно, дитя мое. Не знаю, что делать. Как бы ни была им приятна эта беседа, но Салатын, как условились, увидев, что идут люди к реке, бросила в воду камень. Гюльасер поняла этот знак и, обняв отца за шею, быстро поцеловала его.
|
|||
|