Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть первая 21 страница



Хирург, точно ребенка, поднял на руки безногого солдата и понес его на место, огромный, костистый и сильный, несмотря на свои семьдесят лет. И оттого, что он никуда не убежал, а начал вместе с Никитой всех устраивать и укладывать, а потом сел и деловито запалил цигарку из самосада, чего раньше не разрешал себе в палатах, люди сразу успокоились…

«Правильно говорил комиссар у Чекановых, — подумал Горбачев, когда гитлеровцы ворвались в госпиталь. — Это не солдаты, а черт знает кто! Не хотел я расстраивать раненых. Наплел им… Да и то: чем тут поможешь?»

Никита испугался, когда увидел, что в дом вошли фашисты. Он не ожидал от них ничего хорошего, несмотря на уверения хирурга. И точно: между койками встал один с автоматом, а из комнаты, где была операционная, другие фашисты в серо-зеленой форме начали выгонять, легонько толкая прикладами, двух молоденьких санитарок. Девушки, приподняв руки, с лицами белее халатов, молча пятились к выходу. Никита оглянулся и увидел, как расширенными, бешеными глазами смотрел на пришельцев раненый моряк, как он искал дрожащими пальцами края кровати и уже оперся, приподнялся, но забинтованная голова перевесила, опрокинула его на подушку. Тогда Никита подбежал к солдатам и цепко схватил за локоть крайнего. Тот обернулся, скорее удивленный, чем рассерженный.

— Это что за образина? — весело обратился он к приятелям. — Он имеет явное намерение помешать нашей маленькой потехе! Как ты думаешь, Отто?

Отто, настроенный не так благодушно, замахнулся и замер: в палату входили офицеры.

— Кто такоф-ф? — спросил один из них не без любопытства. — Калмык?

Никита не ответил: в сенях послышался женский плач, гневный голос Горбачева, затем раздался выстрел.

Никита кинулся туда, но удар прикладом сбил его с ног.

— Калмыки — жители здешних степей, буддисты, — как будто ничего не случилось, продолжал офицер, заискивая перед старшим по чину эсэсовцем. — Мы играем пока что на их национальном чувстве. Вызвали лам из Тибета, бывших князьков. Организовали через них разведку, захват гуртов скота. И для рекламы очень важно — калмыцкий народ подносит фюреру подарок: коня в серебряной сбруе, подкованного серебром. — Говоривший опять обратился к Никите: — Мы тебя будем снимать для пресса: калмык-перебежчик.

— Я не стану перебежчиком!

— Взять! — приказал старший из офицеров. — Остальных закрыть в доме и немедленно сжечь, чтобы не разводить заразу.

 

 

Снимка для прессы не получилось. Никита закрывал лицо, отворачивался. Его били, сначала слегка, потом жестоко. Он защищался отчаянно.

— Кого ты боишься? — спросил немец-переводчик, которому надоела эта возня. — Вашим коммунистам пришел конец.

— Я не боюсь. Но ты врешь: наши вернутся, и вы еще ответите за раненых, сожженных в госпитале.

— О! Медицинский работник! — воскликнул вошедший начальник полевой жандармерии и подмигнул офицеру, решившему сфотографировать Никиту вместо калмыка для фронтовой прессы. — Тут мы должны проявить гуманность. Старый дурак хирург говорил о международных договорах? Ну, вот мы и поступим гуманно. Отправим этого фельдшера в лагерь, где работают люди, окончившие специальные курсы, как убивать, не применяя оружия. Там он будет сам молить о смерти. Переведите этому косоглазому молодчику, что я сказал. — Начальник жандармерии шагнул к двери, поправил на ходу перчатку, небрежно бросил офицеру: — Приходите завтра. Мы получим партию самых настоящих калмыков. Можете заснять их для прессы перед отправкой эшелона в лагерь.

 

Эшелоны под названием «Ночь и туман» уходили на запад, в лагеря смерти: в Цейтхайн и Биркенау, в номерные шталаги и адский Бухенвальд.

— Что там, на воле? Куда нас везут? — спрашивал Никита, стиснутый в темноте товарищами по несчастью.

Ему не ответили: никто не видел, по каким местам пробегал поезд. Дверь товарного вагона закрыта наглухо, и в нем стояла нестерпимая духота.

«Забыли о нас! — думал Никита. — Могли ведь и забыть. Поезд большой, вагоны одинаковые. В один сунули еду, поставили питье, а про соседний забыли».

Никита привстал на носки, чтобы легче было дышать, и неожиданно обнаружил в стене крохотную щелку. Он подтянулся еще и припал к ней глазом. Наплывали и уходили карты небольших полей. Поля, пересеченные асфальтовыми дорогами, густо обсаженными фруктовыми деревьями. Добротные, крытые красной черепицей дома. Чистенькие, нарядные дети, масса велосипедистов. Едет женщина в черном платье, только кончики ног мелькают из-под широкой юбки, на голове и плечах топорщится белая повязка; лицо, туго обтянутое ею, похоже издали на яйцо. Монашка, что ли? Везде цветы. Мирно, красиво.

«Врал жандарм, — глядя на все это, думал Никита. — Вон какие дети хорошенькие, какая смешная монашка. Не станут нас убивать».

Пошли леса: ровными рядами мелькают высокие сосны. Вид такого леса вызывает головокружение, болезненные судороги в пустом желудке усиливаются, но Никита смотрит упрямо и жадно. Порядок на дорогах, на полях, на узеньких улицах чистеньких городков. Устроили себе нарядную, сытую жизнь и отправились убивать соседей! Сколько коров, сколько хлеба, горы овощей. А мимо этой сытости, мимо богатых домов, нагло смеющихся зеркальным блеском окон из-под пышных навесов неизвестных Никите ползучих растений, везут куда-то людей, истомившихся от жажды и голода.

— Ребята, давайте протестовать! — сказал Никита на одной из остановок. — Ведь так нас уморят.

Взревели десятки глоток, пленные начали топать ногами, те, что были у стен, принялись дубасить в них кулаками.

Когда раздался этот шумный взрыв, в стене открылось оконце и в него глянуло черное дуло пулемета.

— Молчать! — раздался металлически звонкий окрик. — Считаю: раз, два!

В вагоне затихли.

«Значит, правду говорил жандарм, что у них есть курсы для обучения тому, как убивать беззащитных людей…»

Курсы! Никите вспоминается Иван Иванович, ребята-комсомольцы, учившиеся на фельдшеров, Варя Громова. Сосредоточенно слушая, Варвара прикладывала к губам карандаш, и оттого иногда на ее подбородке оставались чернильные следы. Если бы она лопала к фашистам, ее тоже сунули бы в эшелон «Ночь и туман».

Голова Никиты бессильно клонится на грудь, сон одолевает его. И все уже по-другому. Бурцев едет верхом на олене, и с крутого взгорья видит новый город в тайге. Высоко выпирают над лесом каменные многооконные красивые дома. Тепло зимой в таких домах, и будут стоять они на земле сотни лет на радость людям.

«Здравствуйте, таежные друзья. Капсе, дорогие! Комсомолец Никита Бурцев вернулся домой с войны… Как вы тут жили и работали?..»

По гладкой ленте асфальта мчатся автомобили, и тяжелый многообещающий шум тракторов доносится с полей…

«До сих пор не верю себе, когда вижу якутку за рулем машины!» — говорит Никита и вдруг валится куда-то, и страшная боль пронизывает его тело.

— Что это? — кричит он.

— Приехали куда-то… Да не хватайся ты, браток, за меня! У меня косточки живой нету.

Никита испуганно открывает глаза. Темно. Душно. Да ведь он в поезде! На чужой земле… Громко лязгают снаружи буфера вагонов.

— Ребята, какой сон я видел! — сказал Никита, подавляя чувство отчаяния. — Будто я домой попал, в Якутию…

Шумно отодвинулась дверь вагона, пахнуло через широкий прогал прохладой и чем-то странным еще, гарью какой-то.

— Выходи! — раздались голоса и по-немецки и по-русски. — Не задерживаться! Становись строем!

Ну, теперь здесь все будет по-иному. Пленные приехали в тыл, где народ живет трудящийся. Рабочие, крестьяне, не все ведь потеряли совесть!

— Левой! Левой!

Глухо топает по мостовой колонна, окруженная конвойными и собаками овчарками. Из серых сумерек выдвигаются острые крыши нерусских домов. Тонкая и длинная, как журавлиный клюв, башня. Высокий крест на развилке улиц. Не то утро, не то вечер. Огней в домах не видно. Маскировка. Союзники не хотят открывать второй фронт, но немцы бомбили их города, и они в ответ тоже бомбят.

 

 

Колонна военнопленных проходит по опушке соснового леса, шагает полем. Впереди длинные унылые бараки, обнесенные проволочными заграждениями. В стороне темнеют приземистые здания и высокие трубы. Над трубами сквозь дым — багровое пламя.

— Домны, что ли?

— Куда это нас привезли?

— Завод какой-то…

— Ребята, а ведь это жжеными костями пахнет…

У ворот лагеря загремела музыка.

«Ну вот, и музыка! Не то что в дороге!»

Лагерная охрана, тоже с собаками, выстроилась у входа. Она принимает прибывших. Отдельной группой стоят начальник лагеря Арно Хассе, начальник зондеркоманды Эрих Блогель — высокий белокурый красавец, и Фриц Флемих — комендант лагеря. Флемих — настоящий альбинос: прозрачные глаза его блестят в белых ресницах, как два стальных лезвия.

— Проведем селекцию? — обращается к Хассе главный врач, профессор Георг Клюге, пожилой крупный эсэсовец с землисто-серым лицом.

— Начинайте! — Арно Хассе не выспался, и сдержанная позевота сводит мускулы его морщинистого, гладко выбритого лица.

Он кадровый офицер, имеет много наград, но почти все они получены им после командировок, не связанных с военной службой. Когда он устал вечно рисковать своей шкурой, то вступил в партию национал-социалистов, окончил спецшколу в Любеке и получил звание обервахмайстера полиции. Потом его послали в лагерь смерти… Для него не прозвучали цинизмом слова Геринга, произнесенные после посещения шталага военнопленных № 304 в Цейтхайне, возле станции Якобстоль: «Мы видели, что такое трупы. Лежали штабеля по пятьсот, по тысяче трупов. Это не повредило нашим душам и нравам». Повредить душе и нраву Арно Хассе было невозможно: тигр в джунглях — вот кем он был в молодости, тигр-людоед — к этому он пришел под старость.

— Начинайте! — повторил он, кивнув Эриху Блогелю.

— Бегом! — закричал Блогель звучным веселым голосом.

«Медицинская комиссия» равнодушно следила за ходом «селекции». Военнопленные, выстроенные по сорок человек, бежали на сто метров… Добежавших отводили в одну сторону, тех, кто упал, — в другую. Охрана лагеря знала свое дело, поэтому начальство могло заниматься разговорами.

— Мой мебельный магазин в Дрездене не приносит мне сейчас никакого дохода, — говорил Арно Хассе Фрицу Флемиху. — Жители боятся бомбежек и предпочитают не делать лишних затрат на украшение жилищ.

— В самом деле! — сказал доктор Клюге. — Какой смысл покупать мебель, когда я не уверен, останется ли в целости до утра моя вилла! Я бы на вашем месте организовал магазин похоронных принадлежностей.

— Я имею в городе порядочную слесарную мастерскую, — вмешался Эрих Блогель, тоже отвлекаясь от привычной процедуры отбора. — Сейчас вырабатываю мелкие детали для самолетов, винтовочные затворы. Мне дали советских рабочих. Ими управляет брат. Я велел ему быть беспощадным. Хотя у русских много говорилось о механизации, но станков они не знают.

— Не хотят знать! — заявил туповатый Клюге. — Им надо не квалификацию вколачивать, а уважение к нам, хозяевам. Это очень упрямый народ. Их надо укротить. Вчера я получил письмо от матери. Мой младший брат погиб на фронте. Хорошо, что старушка не падает духом. Она пишет: «Бог и фюрер с нами».

— Замечательно сказано! — Фриц Флемих хитровато сощурил белесые глаза.

Флемих славился мастерством удара: ладонью в нос снизу по всем правилам — и сразу кровь. Он считал лицемерие ширмой, нужной только для старых баб, и поэтому не любил набожного доктора Клюге, который частенько сентиментальничал. Но иногда Клюге прорывался и рассказывал о своих хирургических опытах в специально оборудованных помещениях на задворках лагеря. Он что-то мудрил с маленькими девочками, делая от них пересадки пожилым женщинам для омоложения. Пока ничего не получалось — и дети и женщины умирали, но Клюге не смущался.

— Чем их сразу газировать, — говорил он, — лучше сначала произвести опыт для науки.

«Знаем мы эту науку, как набивать свой карман», — язвительно думал Флемих.

— А ваша мать знает, чем вы тут занимаетесь? — спросил он.

— Нет, зачем же? Человек старый, пусть себе молится богу и отдыхает. Она заслужила отдых. Я перевожу ей деньги, братья посылают с Востока посылки. У нас еще двое на фронте. Мои братья первыми врываются в советские города.

— Да, героизм армии беспримерен, — сказал Арно Хассе. — Однако город на Волге еще держится, хотя мы должны были овладеть им двадцать пятого июля.

 

 

Тяжело дыша, Никита Бурцев остановился у финиша.

«Вот тебе и тыл! Зачем они нас гоняют? Собаки как волки. Охранники — еще того хуже». Никита сильнее потянул ноздрями смрадный воздух. Верно: пахло чем-то жареным, жженым. «Что они жгут?»

У него все сводило внутри от голода, но запах этот вызывал отвращение.

Пленных, выдержавших испытание, опять построили, ввели за высоко и ровно натянутую колючую проволоку и остановили у большого барака. Тут же на улице начали стричь. Приказали раздеться.

— Баня, что ли?

— Быстро! Быстро! — кричали охранники.

Нагие люди под ударами палок проскакивали в дверь барака. Там душно. Жарко. В самом деле баня. Но помыться не дали. Горячий пар. Холодный душ. Полуголые тюремщики в трусах и ботинках как черти в серых облаках пара. Хлесткие удары плетей доставались от них всем. Пленные бежали по кругу, ежась от побоев, — где уж мыться! — стали еще грязнее. Потом их погнали одеваться.

Никите тоже дали крашеные сине-зеленые рваные брюки из дешевого сукна и такую же гимнастерку. Он надел их прямо на мокрое тело. Белье и обувь, в которых пленные попали сюда, исчезли, взамен дали деревянные колодки.

Прошли регистрацию. Каждому выбили клеймо — номер на руке, — осмотрели, есть ли золотые зубы и сколько, сделали пометку белой краской на спинах, на пилотках и, голодных, развели по баракам.

Подавленность была такая, что даже есть не хотелось. Барак без окон, только наверху, над проходом, между трехъярусными нарами зарешеченные отверстия в потолке. Духота изнуряющая.

Никита лег на доставшееся ему место на голых нарах. Но не успел сомкнуть глаз, всех подняли и погнали на улицу, на перекличку.

Так началась ни на что не похожая жизнь. На другой же день выяснилось, что здесь занимаются истреблением людей. Газируют и сжигают ежедневно, еженощно целые эшелоны военнопленных и мирных жителей…

Шагая в первый раз на работу, Никита решил ничего не делать для фашистов. Пусть кончится все сразу. Так же решили другие.

— Один черт — погибать!

— Сто двадцать пять граммов хлеба с опилками, а впереди — виселица либо газ…

— Газу дают только одурманить. В крематории полуживых сжигают.

— Надо бежать отсюда, — предложил бывший командир взвода Мурашкин. — Устроить бунт и бежать куда глаза глядят.

Работа оказалась настолько бессмысленной, что от нее никто не отказался. Жилые поселки вблизи лагеря были уничтожены, и пленников заставили переносить с места на место щебень и кирпичи.

Побои так и сыпались. С трудом вытягивая из грязи деревянные ботинки, надетые на босу ногу, Никита нес в руках шесть кирпичей, и ему казалось, что все происходит во сне. И снится ему унылое поле, по которому идут изможденные, оборванные, грязные люди в крашеном тряпье, несут кирпичи, тащат носилки с песком. Идут километр, два, оставят свою ношу, берут снова такие же кирпичи, такие же носилки с песком — и обратно. Как грешники в аду. Чужое, серое небо, разбухшее от сырости, поливает их мелким дождем, мокрое сукно пристает к телу. Гремит всюду музыка: оркестры из заключенных трубят, выстукивают немецкие марши, и чадят, дымят трубы крематориев, где сжигают живых людей. Так с шести утра до восьми вечера.

— Почему же немецкий народ терпит такой позор на своей земле? Разве он не знает об этих лагерях? — спросил Никита у Мурашкина. — Почему не протестуют рабочие? Почему не бунтуют крестьяне?

Мурашкин криво усмехнулся.

— Гитлеровцы загнали честных людей в лагеря, а других развратили и подкупили.

Мысль о побеге так ободрила Никиту и его товарищей, что они сумели заслужить расположение обер-ефрейтора Хорста, здоровяка с голубыми глазами и целой шубой кудрявых волос над низким лбом.

— Вы хорошие парни, — сказал он им, не уменьшая, однако, обычных наказаний. — Если вы будете так же вести себя дальше, я вам дам полный газ, когда придет ваша очередь.

 

 

Наступило воскресенье — самый многострадальный день в лагере. В этот день всегда громче гремела музыка и сильнее давил запах жженых костей.

— Пришел эшелон из Венгрии. Женщины, дети, — рассказывал Никите Мурашкин. — Заставили их написать письма на родину, что доехали, мол, хорошо, получили работу. Письма отослали, а людей — в газ… В женском отделении еще хуже нашего. Оттуда многие добровольно уходят в крематорий. Это право нам всем дано. Подумать только, до чего изощрились — завод построили для уничтожения людей!.. А рядом лагерь для пленных англичан и американцев… По сравнению с нами как на курорте живут. Даже в футбол играют. Там договора о пленных соблюдают и Красный Крест работает: посылки, лечение… С подпольной партийной организацией удалось связаться, — чуть слышно добавил Мурашкин. — Ну что ты так смотришь? Эх, Никита! Не распускай губы! Нашлись среди немцев-заключенных коммунисты. Они уже раздобыли для саперов кусачки, резиновые рукавицы (ток ведь по проволоке пропущен)… Дымовые шашки достали. Им-то легче… Далеко, конечно, не уйдем, но хоть умрем на воле.

— Страна чужая… Вчера один старик привел беглого. Шестьдесят пять марок получил…

— Берегитесь шпионов, тут разных подсовывают… — шептались на соседних полках.

— Идут! — пронеслось по бараку.

Все вскочили, попрыгали вниз, оправляя одежду, привязывая сбоку миски из пластмассы. На нарах остались лишь те, кто умер ночью.

Быстро затопали из барака, построились.

— Раздеваться! — скомандовал Хорст.

Пленные начали раздеваться. Стало зябко и нехорошо: подходила комиссия по отбору в газ.

— Явились, людоеды! — сказал Мурашкин.

— Как глядишь? Как глядишь, мерзавец?! — крикнул начальник жандармского поста Вейлан, собственноручно расстрелявший несколько сот заключенных.

Какое-то мгновение они смотрели друг на друга. Высокий, выхоленный, белолицый Вейлан в новой, с иголочки, форме, в глянцево блестевших сапогах, обтянувших тугие икры. На фуражке кокарда с костями и черепом, под фуражкой глубоко сидящие холодные глаза без бровей, без проблеска живой мысли. А против него совершенно нагой военнопленный с иссохшим скуластым лицом и мощными ребрами, выпершими над впалым, быстро дышащим животом.

«Ох, дал бы я тебе! — подумал Мурашкин. — Я бы с тебя сбил лакировку!» Но мысль о предстоящем побеге мелькнула у него, и он опустил глаза.

Тогда поднялась рука, обтянутая лайковой перчаткой, с черной муаровой лентой на рукаве, обвитой по краям серебряной парчой, с надписью «Адольф Гитлер», и удары плети прорубили до крови кожу на лице пленного…

Осматривали придирчиво: сыпь на теле от грязи, от раздражения — в газ, вскочили фурункулы — в газ, ноги опухли — в газ. «Селекция» проводилась несколько раз в неделю, но по воскресеньям она принимала особый размах. И всюду поспевал главный медик лагеря профессор Георг Клюге с улыбкой садиста на сером одутловатом лице.

«Сумасшедшие они, что ли?» — думал Никита, холодея под взглядами членов комиссии, которые осматривали его, как оленя: годен на убой или пойдет в упряжку?

Он шел в общей шеренге, стройный и в своей немыслимой худобе, шел, не смотря по сторонам, чтобы не обжечь кого-нибудь ненавистью, кипевшей в душе.

— Ах, косоглазая каналья! — отметил его Флемих. — Идет, точно японский император…

 

 

После вечерней переклички пленные получали короткую передышку: одни мучители шли отдыхать, другие еще осматривались. В этот час можно было присесть, поговорить с соседом, походить по ближней лагерь-штрассе и даже спеть песню. Пение в нерабочее время поощрялось: русские и украинские песни нравились немцам.

В такой час в лагере раздался условный сигнал:

— Ура!

Люди сразу бросились к часто и высоко натянутым рядам колючей проволоки. Шинели, гимнастерки полетели на заграждение. Засверкали пучки огня на сторожевых вышках, зашарили прожекторы. Но дымовая завеса уже заволокла лагерь: заключенные бросили дымовые шашки. А из бараков бежали все новые толпы людей, ориентируясь во мгле на лай собак, возню и крики «ура!».

Никита не помнил, как перескочил через упавшее заграждение, перерезанное и смятое тяжестью живых и мертвых тел.

— Вперед, товарищи! — раздался крик командиров, когда затемнели островерхие крыши железнодорожной станции. — Бей фашистов!

И так радостен был этот призыв к атаке, такой горячий порыв охватил бегущих, что они с ходу смяли растерявшуюся станционную охрану и с автоматами охранников кинулись дальше. Они забыли о необходимости переодеться, а с жадностью хватались за пулеметы, автоматы, ручные гранаты, забирали хлеб и сигареты, выпускали из вагонов привезенных пленников.

Около полуночи лес, куда отступили смертники, был окружен отрядами эсэсовцев и регулярными частями.

Никита лежал в окопчике, наспех вырытом на опушке леса, сжимал в руках приклад автомата, ощущал холодок гранат, еще не согревшихся у его тела, и настороженно всматривался в темноту, где шевелился враг. Теперь он был не фельдшером, а рядовым бойцом.

— Привелось еще раз поквитаться! — раздался рядом хрипловатый голос.

— Откуда ты, отец? — спросил Мурашкин.

— Из Белоруссии… Я, ребята, старый гвоздь, да не ржавый. Бывший георгиевский кавалер.

Среди солдат, которым некуда было отступать, послышался смех.

— Здорово мы ушли! — сказал Мурашкин, гордясь собой и товарищами. — Вот вам и охрана, и проволока с электрическим током. Собак натаскали! Нет, врешь, сильней всего человек, когда он артелью действует! Голыми руками раскидали все и ушли! — повторил он так, словно опасности уже не существовало.

— Ты есть советский? — спросил Никиту сосед с другой стороны. — Я — Венгрия. Йехали в вагоне.

— Я из Якутии, — сообщил Никита, и добавил, невольно приспосабливаясь к ломаному говору венгра: — Якут — русский хорошо! Дружно.

— Дружба — хорошо! — повторил венгр. — Венгрия — якут есть слова общий. Я утшитель…

Перед рассветом начался обстрел леса из минометов. Потом пошли танки. Пошли, но встретили сопротивление: окруженные отчаянно защищались гранатами. Гитлеровцы предпринимали обходные маневры, но всюду встречали тот же отпор. Тогда снова начался обстрел.

— Хорошо, что погода сырая, дождей прошло много, а то испеклись бы мы в этом лесу, как в крематории, — сказал Мурашкин.

— Нет! — горячо возразил Никита. — Лучше сгореть здесь! Я теперь понимаю: это тоже счастье — умереть с оружием в руках.

Целый день стойко держался лесной остров, захваченный советскими людьми, но боеприпасы были уже на исходе.

Тогда прозвучала команда:

— Прорываться на юг!

Разведчики сообщили: там стоят только отряды пехоты, за ними большой лес. Ночью повстанцы пошли на прорыв, приняли рукопашный бой, но прорвались единицы. Настала очередь для жандармов и овчарок.

Никита лежал в зарослях кустарника, слышал приближающиеся голоса, лай собак и не мог шевельнуться: он был ранен в ногу пониже колена. Как бежал, так и сунулся в эти кусты и теперь ждал, холодея от напряжения и потери крови. Фашисты шли цепями, громко переговаривались. Тяжелые шаги и треск сучьев раздались рядом с Никитой. Он закрыл глаза, замерев, как птица в гнезде. И, как над птицей, над ним остановилась готовая броситься собака. Она понюхала его рану, кровь возле него. Он ощутил ее разгоряченное дыхание на своей щеке… На какой-то момент сердце Никиты перестало биться: он почувствовал себя во власти врага. Тот как раз замедлил, отводя в сторону ветку дерева. Поводок натянулся. Распростертый на земле человек лежал неподвижно, его нельзя было отличить от трупа, а к трупам лагерные собаки относились равнодушно. Фашист шагнул, овчарка тоже рванулась вперед. Шум облавы заглох, удаляясь. Наступила тишина, и Никита, совершенно опустошенный потрясением, открыл глаза.

Черные на сером небе стояли над ним деревья. Накрапывал дождик. Никита сделал усилие, шевельнулся, заставил себя приподняться, чтобы хоть как-нибудь перевязать рану. Издали доносился глухой рокот: танки уходили с поля боя.

 

 

Вдова железнодорожного машиниста Елизавета Гаш в то утро поднялась очень рано. Она подоила корову, накормила кур и гусей, прошлась с тряпкой по дому, вытирая пыль. В комнатах тишина. Месяц назад Елизавета Гаш получила извещение о смерти второго сына, убитого на русском фронте. На стене в столовой портрет покойного мужа, по обе стороны портреты сыновей, а внизу, под стеклом два крохотных фронтовых листочка. На одном снимок старшего сына и печатный типографский текст: молодой Гаш погиб героем в танковом бою. Подвиг его прославлен… На втором листке — босой Иисус, несущий на плече овечку, а ниже — извещение из части о геройской смерти младшего сына. Но, наверно, так, для утешения матери написали. Младший рос не забиякой. Ласковый, добрый, тихий мальчик, как он мог стать героем? Вот точно вчера два мальчугана со светлыми чубчиками возвращались из школы…

Муж работал на транспорте в течение двадцати восьми лет, его уважал весь поселок. Но вот маленькое недоразумение, вмешался комендант станции, и такого уважаемого человека выставили с работы. Да если бы только это!

Елизавета Гаш на всю жизнь запомнила тот совсем недавний вечер, когда муж пришел необычно растерянный, подавленный. «Ничего, женушка. Что же поделаешь!» Голос его звучал глухо, плечи сразу ссутулились. Посидел молча у стола, выложив перед собою тяжелые руки. От еды отказался. «Пойду выпью кружку пива».

В пивную он так и не зашел — попал под маневровый паровоз. Конечно, бывают случаи. Но Елизавета Гаш слишком хорошо знала своего мужа. Если бы ему завязать глаза и уши и пустить его по станционным путям, он и тогда одним чутьем машиниста почувствовал бы приближение паровоза. Значит, разговор с комендантом был не шуточный…

Фридрих Гаш провез безбилетного пассажира: напросился мальчишка-подросток, отец которого убит на фронте. Получив выговор, машинист впервые в жизни стал возражать начальству, и ему посулили за это «суд чести» и волчий билет. Значит, ворота концентрационного лагеря уже распахнулись перед ним. И он не вынес. Ушел муж, а теперь погибли мальчики. С фронта написали, что сыновья умерли героями! Это ложь. И совсем неутешительная ложь: жертва, лежащая бессмысленной тяжестью на сердце, давит его бесконечно.

После завтрака Елизавета Гаш решила поехать на свое маленькое поле — привезти домой стебли кукурузы и выкопанную брюкву, — привычно вывела из стойла лошадь, запрягла ее…

Поле лежало у самого леса, желтея полоской жнивья. Картофель убран, очередь за морковью и свеклой. На соседних участках уже работали. Елизавета объехала их и узкой дорогой добралась до своего поля, к фанерной будочке, где хранился инвентарь. Теперь, когда начались бомбежки, многие ночуют не в поселке, а в таких вот будках на полях и огородах.

Высокая стояла кукуруза, опустив ржаво-желтые намокшие перья; початки уже сняты. Женщина принялась срезать толстые стебли и складывать их в кучу. Вдруг что-то странное привлекло ее взгляд. Она подошла ближе… На земле навзничь лежал человек в сине-зеленых лохмотьях, выпачканных кровью. Босые ноги его были тоже в крови. Рот женщины приоткрылся от страха и изумления. Она хотела закричать, но в это время бродяжка шевельнулся, на лице его заблестели узкие черные глаза и рука, сжавшаяся было в кулак, медленно распустилась. Елизавета уже спокойнее взглянула в исхудалое лицо юноши. Откуда такой? Ночью за лесом, в запретной зоне, слышалась стрельба. Ох, эта проклятая война! Немка взглянула еще на грязные лохмотья беглого, на его ребячески тонкую шею. Ранен, совсем беспомощный и вовсе не похож на преступника. Советский пленный, наверно.

— Добрый день, фрау Гаш! — крикнули с соседнего поля.

— Добрый день! — ответила она, вздрогнув.

Она сама не знала, как это получилось. Почему она, потерявшая на фронте двух сыновей, не кликнула соседей, не позвала полицию, не стукнула чем-нибудь по голове попавшего на ее поле раненого пленного. Да, ничего такого не произошло. Вместо этого Елизавета Гаш спокойно подняла охапку нарезанных ею кукурузных стеблей, положила их прямо на незваного гостя и снова принялась за работу. Поздно вечером она увезла Никиту домой. Если бы соседи увидели это, они сказали бы, что старуха от горя и слез сошла с ума.

Два раза за сутки судьба сжалилась над Никитой, и, если бы не сосед Елизаветы Гаш, возможно, все обошлось бы благополучно. Соседа удивило то, почему скромная и воздержанная фрау Гаш в будний день зарезала курицу. С этого начались его подозрения: он вспомнил утро после боя в запретной зоне и точно окаменевшую фигуру женщины среди зарослей высохшей кукурузы. Что она высматривала там? Почему позднее всех вернулась с поля? Незаметная, настойчивая началась слежка за домом вдовы. И однажды сосед заметил на кухне фрау Гаш свежевыглаженное мужское белье.

До вечера он не спускал глаз с ее дома, а ночью к ней постучали жандармы…

— У фрау Гаш нашли раненого военнопленного!

— Он прибежал после боя в запретной зоне, где находится лагерь. Там сжигают в крематории живых людей.

— Тише, за такие слова… — зашептались соседи.

— Но это же программа нацистской партии — уничтожать неарийцев!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.