|
|||
Часть пятая Смерть и бессмертье 23 страница— Как они там, не знаю, — ответил сейчас Василий. — Живут, чего же… — Ну, так что ты насчет этой статьи? — Я вот беседовал недавно с Иваном Савельевым. И с секретарем парторганизации колхоза. — Отца он по фамилии не назвал. — И мне показалось, что их доводы… — Так, ясно! — перебил Полипов. — Их «доводы», — секретарь райкома по-особому, враждебно, произнес это слово, — я знаю. Полипов по привычке вышел из-за стола, прошелся по кабинету. И вдруг неожиданно: — Ну, а доводы партии? Василий Кружилин сразу не нашелся, что ответить. Да Полипов ему и не дал отвечать. — По-твоему, правы Савельев с твоим отцом, а не мы… не райком партии? Как же так, Василий Поликарпович? Ты вроде производил на меня впечатление более… более зрелого человека. И вот те на… Ты, кажется, совсем зеленый. — Полипов развел руками, вздохнул. И хотя это: «Вот те на… Ты, кажется, совсем зеленый» — было произнесено мягким, даже участливым тоном, Кружилину стало не по себе. Полипов заметил это. — Ну, чего скис? — Ты что же, привык себе работников выбирать, как арбузы на рынке? — То есть? — не понял Полипов. — Тогда надо было постучать пальцем об мой лоб. Опытный арбузник, говорят, сразу определяет зрелость. — Послушай!.. — начал багроветь Полипов. — Я никогда и нигде не утверждал и не буду утверждать, что я «зрелый». Особенно сейчас. Сельское хозяйство знаю пока плохо. Когда писал статью о Савельеве, казалось, что я прав. А сейчас возникли сомнения. Вот и пришел посоветоваться. Ты сам просил когда-то… — Я тебе и разъясняю: партия… — При чем тут партия? — Что?! Что?! — Полипов замер на две-три секунды, словно бы окаменел в недоумении. — Тут конкретный производственный вопрос, который можно с пользой решить только в том случае, если учесть все местные условия. Этого, кстати, и партия настойчиво добивается. — Та-ак, — сказал Полипов и прочно уселся за свой стол. — А мы, значит, не учитываем эти местные условия? — Мне кажется, не учитываем. Полипов сидел неподвижно. Зазвонил телефон. Он звонил долго, но Полипов так и не взял трубку. — Та-ак, — снова произнес наконец он. — Не очень-то… как бы тебе сказать, чтобы снова не обиделся… Не очень гладко начинаешь свою редакторскую деятельность. — При чем здесь, Петр Петрович, гладко, не гладко? — Нет уж, ты подожди, не перебивай! — И Полипов негромко прихлопнул по столу ладонью. — Учись слушать старших товарищей. И по возрасту, и по партийному опыту. А то мы с тобой вообще ни о чем не договоримся. Вот что я скажу тебе, Василий Поликарпович. Ты не только сельское хозяйство, но и партийную работу плохо знаешь. И как я сейчас убедился, недостаточно отчетливо понимаешь линию партии в сельском хозяйстве. Именно — недостаточно отчетливо! — повысил голос Полипов. — Пусть тебя никакие формулировки не коробят. Мы тут дело делаем, нам некогда выбирать мягкие выражения. И ты не красная девица… Опять зазвонил телефон. Полипов раздраженно приподнял трубку и бросил ее на рычаг. — А в этом конкретном вопросе главный стрежень в чем? Вот посмотришь, не сладко будет жить Савельеву с Кружилиным. А Малыгина будем поддерживать. Я, область — все. А ты прислушивайся, приглядывайся, что будет происходить. И размышляй, делай выводы. Словом, учись. — Насчет Савельева и Малыгина мне уже предсказывали. Только разъяснили все несколько с другой стороны. — Что разъяснили? — А почему оно так произойдет с ними. — Туманно выражаешься, — пожал плечами Полипов, так и не поняв, а скорее всего сделав вид, что не понял, о чем говорит редактор газеты. — Ну, все, Василий Поликарпович. И мой дружеский совет тебе, только пойми его правильно: не высказывай опрометчиво своих мнений, пока не изучишь сути дела, не поймешь самой сердцевины. — Это как понять? Полипов глянул на левую, покалеченную руку Василия, в которой он держал папиросу, на обрубок безымянного пальца, на две трети откушенного немецкой овчаркой, и тут же, мгновенно, отвел глаза. — Я и говорю — правильно только пойми. Ты ведь свою жизнь, по сути дела, лишь начинаешь. До этого она у тебя была… Ужасно подумать, какой она у тебя была. * * * * Тяжелое, гнетущее чувство осталось у Василия Кружилина после этого разговора с Полиповым. «Да что же это за человек? — раздумывал он. — И еще, кажется, пугает: ты свою жизнь только начинаешь, а до этого она была у тебя ужасной… Это что же он, на годы немецкого плена, что ли, намекает? Ну, здесь ты, Петр Петрович, не на того напал! Я и охранников с их собаками, эсэсовцев не боялся, смерти своей никогда не страшился, а здесь ты хочешь меня запугать? Дурак ты в таком случае, а не лечишься…» А жизнь меж тем шла, и шла она в Шантарском районе именно так, как предсказывали ему отец с Иваном Силантьевичем Савельевым, да и сам Полипов. Отца и Савельева за чистые пары, которых они на будущий год оставили достаточно, разносили в пух и прах на всех пленумах, сессиях и всяких районных совещаниях, директора же совхоза «Первомайский» ставили в пример. На всю область прогремел Малыгин и за обязательство дать два с половиной годовых плана по мясу, в областной газете был даже напечатан его портрет. Иван Савельев же и отец, как ни ломал их Полипов, не обещали даже полутора. — Что запланировано, то дадим государству, — говорил Савельев одно и то же. Это же повторил и на бюро райкома, куда его и Кружилина в конце концов вызвал Полипов. — План и так у нас немалый. С чего же я увеличу его вдвое? Денег, чтоб на стороне коров да овец покупать, у нас нету. За что покупать-то? Ну, одну овечку я куплю на свои, Кружилин — другую. Это запиши, если надо. — Издеваешься, значит, еще?! — не выдержал Полипов. И зловеще заговорил: — Ну, глядите, деятели! Этак доиграетесь… Предлагаю Савельеву объявить выговор. Кружилин тоже заслуживает самого строгого наказания, но… как-то неудобно. Ты же, Поликарп Матвеевич, бывший секретарь райкома! На моем месте сидел вот. Не ожидал от тебя… Полипов произнес это и посмотрел в сторону Василия. Как редактор, он присутствовал на многих заседаниях бюро райкома. Иногда его приглашал сам Полипов: «Приходи, полезно поприсутствовать». «Приходи, полезно поучиться сути партийной работы», — переводил его слова Василий. Члены бюро покорно и единогласно проголосовали за предложение Полипова. «Эти главный стрежень видят», — с горечью подумал Василий. Выходя из райкома, он слышал, как отец проговорил, нехорошо усмехаясь: — Вроде новый метод в партийном руководстве — разделяй и властвуй. «Пожалуй, верно», — подумал Василий. А весной следующего, 1958 года произошел такой случай. Иван Савельев решил еще потеснить немного пшеницу и побольше посеять кукурузы на силос. В колхозе выделили для этого хорошее поле, отлично прогреваемое солнцем, обильно удобрили почву. И хотя с некоторых пор посевы кукурузы поощрялись даже в Сибири, Полипов категорически воспретил самовольничать. Напрасно Савельев и секретарь парторганизации, специально приехав в Шантару, доказывали, что в колхозе большое животноводство, что у них из года в год не хватает кормов, что колхозы сами давно имеют право на планирование, что недавний Пленум ЦК указал на пересмотр структуры посевных площадей как на один из важнейших резервов, что пшеница в их хозяйстве самая малоурожайная культура… Все эти доводы разбились, как стеклянная бутылка о каменную стену, об один-единственный аргумент Полипова: — «Красный партизан» не последнее зерновое хозяйство района. У нас большой план продажи хлеба государству. Так вы что же, хотите район зарезать? — Район мы, Петр Петрович, не собираемся резать, — уже, наверное, в пятый раз повторял Савельев. — Но учтите наше положение: у нас огромное животноводство, к тому же кукурузу сейчас рекомендуют… Полипов негромко хлопнул ладонью по столу. И Василий, случайно присутствовавший при этом разговоре, увидел, как Савельев сник. Что ж, Василий уже знал, что значит такой хлопок. А Полипов, качнув коротко стриженной головой с крутым, без единой морщинки лбом, проговорил, по своему обыкновению тихонько барабаня пальцами по зеленому сукну стола: — Простите, пожалуйста… — Затем улыбка с его лица исчезла, оно стало ровным, как доска, непроницаемым. На нем так и не проступило ни одной властной черты. В голосе тоже не было слышно металла, хотя Полипов продолжал: — Но спекулировать партийными решениями мы никому не позволим. Мы не меньше вас разбираемся в этих решениях, не меньше понимаем роль кукурузы. Но мы видим и понимаем еще общую и дальновидную стратегию партии по развитию и укреплению сельского хозяйства, по созданию изобилия продуктов питания для народа. И ты, Поликарп Матвеевич, уж должен бы понимать это и объяснить своему председателю… Вы тайгу в прошлом году начали корчевать — отлично! Поддерживаю. Сейте на этой земле кукурузу. А существующие площади под пшеницей не позволим сокращать. Вы и так поклонники ржи. И здесь-то не выдержал отец: — Кукурузу мы на том поле посеем — и все! Полипов секунду-другую смотрел на него, поднял глаза на Савельева. — Да, будем сеять, — ответил председатель на этот безмолвный вопрос. — Не можем мы иначе… — Вот как? — сухо уронил Полипов и повернулся к Василию: — Видал?! — И снова отцу: — Мы не простим такого… такой партизанщины, даже тебе, Поликарп Матвеевич. А товарищу Савельеву это грозит… — Чем это мне грозит, интересно?! — воскликнул Савельев, вставая. — Чем грозит? Ничем мне это не грозит. Мне ни чинов, ни портфелей не надо. Вырос на земле, умру на земле, как Панкрат Назаров… Панкрат Григорьевич скончался недели через две после самоубийства сына. За эти две недели он никому не сказал и полслова, в деревне почти не жил, целыми днями или сидел возле пригреваемой солнцем соломенной стены балагана на колхозном огороде, с которого убирали последние овощи, или, опираясь на костыль, ходил вокруг деревни молчаливо и неслышно. Иногда он где-нибудь останавливался, недвижимо стоял и час, и другой, то глядя в землю, себе под ноги, то бросая взгляды окрест. Постояв, опять двигался, уходил иногда далеко, под самую Звенигору. Иван Савельев строго-настрого приказал дочери и врачу медпункта по-прежнему не упускать Назарова из виду, а колхозным ребятишкам попеременно следовать за ним, куда бы тот ни пошел. Школьники установили за ним дежурство. И однажды младший из детей Инютиных, десятилетний Кешка, пулей влетел в деревню: — Скорее! Дядь Панкрат помирает! Там, под Звенигорой… Шурка там с ним наш. Когда Иван Савельев и Поликарп Кружилин подлетели на ходке, которым правил Кешка, к Панкрату, тот был уже мертв. Он лежал на лугу близ Громотухи, лицом вниз, лежал, раскинув руки, точно хотел обнять всю землю. Возле него сидел брат Кешки, уже тринадцатилетний Александр. Он и рассказал о последних минутах жизни Назарова: «Шел он и шел, а мы следом… Он нас всегда видел и не оборачивался никогда. Гляжу, он припал к земле. Я Кешку мигом за вами, а сам к нему. „Дядя Панкрат!“ — кричу. А он меня не видит уж и не слышит. Бормочет чего-то…» — «Что он бормотал? — опросил Иван. — Все до слова скажи!» — «Да я не разобрал всего-то… И не понять было. Разное он… „Прости, говорит, меня, матушка…“ Какая, думаю, матушка? Потом догадался — про землю это он так. „Может, говорит, и мало чего я сделал для тебя, да сколько сил было…“» — Ну, Назарова вы тут не к месту вспоминаете, — усмехнулся Полипов. — Жил на земле он… Все мы на земле живем. — Нет, к месту! — не вытерпел Кружилин. И заговорил дальше, волнуясь: — Все на земле, да иные на чужой будто. А это была его, Панкрата Григорьевича Назарова, земля, на которой он родился, жил… Страдал и радовался, ненавидел и любил… Жил он здесь! А людям и дальше на ней жить. Жить и умереть так же, как он, на ней, потому что никакой другой земли для людей нет и не будет! И не нужно, чтобы другая была… Полипов все это выслушал внешне терпеливо. И когда Кружилин умолк и в кабинете установилась полная тишина, проговорил: — Ну и прекрасно. Философия эта и эти твои эмоции понятны. Но какое это имеет отношение к обсуждаемому вопросу? — А самое прямое. На том поле кукурузу на силос мы и посеем! А если ты, Петр Петрович, не понимаешь, какая тут связь, помочь ничем не могу. — Семена уже приготовлены, — сказал Савельев, — поле давно поспело, завтра же начнем. — Что же… — спокойно проговорил Полипов, бросил взгляд на настенные часы. Было без четверти двенадцать. — Пока не наступило завтра, мы поговорим об этом сегодня на бюро. И вообще, еще разок о всех ваших делах поговорим. Бюро начинается в два часа. Прошу не опаздывать. А сейчас можете сходить в районную столовую пообедать… Василий заметил, что, говоря это, Полипов неловко бросал взгляд с предмета на предмет, избегая смотреть на председателя с парторгом. К двум часам Савельев и отец снова были в райкоме. Бюро уже началось. — Петр Петрович по срочному делу выехал в один из колхозов, — сообщила в приемной секретарша. — Бюро ведет второй секретарь. Петр Петрович извинялся и просил вас подождать. Он скоро приедет. Как только вернется, сейчас же ваш вопрос. Полипов появился в райкоме, когда стемнело. — Земля у вас действительно поспела, — сказал он, проходя в кабинет через приемную. — Специально крюк сделал, чтоб посмотреть. — Чем это все попахивает? — с тревогой произнес Савельев, когда закрылась дверь за Полиповым. И вдруг из кабинета, переговариваясь, вышли члены бюро. Ничего не понимая, Савельев поднялся и прошел к Полипову. Следом за ним вошел Кружилин. Секретарь райкома звонил в гостиницу по телефону: — Ага, два места… Самых лучших. Зачем отдельных, можно вместе. Добро. — Положил трубку и развел руками. — Взбунтовались члены бюро, не до света же, говорят, заседать. Решили продолжить завтра в десять утра. Ничего не поделаешь, коллегиальность. Да и действительно, кончать надо с заседательской суетней… В общем, простите, Иван Силантьевич и Поликарп Матвеевич, а завтра сразу в десять потолкуем с вами. С гостиницей я для вас договорился… за счет райкома. Отдыхайте. Однако и на следующее утро бюро почему-то не собралось. Сказали, соберется в два часа дня. А днем Полипов объявил, с треском застегивая замки своего портфеля: — К сожалению… впрочем, для вас это к счастью… меня и второго секретаря вызывают в обком партии. И заметьте — совещание по вопросам наметившихся тенденций к сокращению зерновых площадей в области. Этак, братцы мои, без хлебушка останемся. Так что не вздумайте там мудрить. Вопрос стоит острее, чем вы думаете. Легко надвое разрезаться… На время сева к вам уполномоченным вот товарища редактора назначили. Смотрите, под постоянным контролем газеты находитесь. Выезжай-ка, Василий Поликарпович, в колхоз сегодня же… Уполномоченным Василия в «Красный партизан» действительно назначили еще несколько дней назад. И он вместе с председателем и отцом выехал в колхоз. Ехали почти молча. Только Савельев всю дорогу плевался: — «По вопросам тенденций… Надвое разрезаться…» А отец всю дорогу угрюмо молчал. Когда подъезжали к Михайловке, Савельев и отец, словно по команде, выскочили вдруг из машины и побежали к полю, по которому вдоль и поперек ползали двухрядные сеялки. — Эт-то еще что такое?! Кто разрешил пшеницу сеять?! — закричал Савельев сеяльщикам, размахивая протезом. — Прекратить сейчас же… — Можно и прекратить, — сказал сеяльщик и грубо выругался. — Да ведь кончаем уже. Вчера полдня сеяли, всю ночь да сегодня, считай, целый день. — Кто разрешил, спрашиваю? Ведь мы это поле под кукурузу оставили! — Кто же, кроме бригадира? Только не разрешил, а заставил. Вон он, спрашивайте. На дрожках подъехал бригадир, щупленький, болезненный мужичок, вступивший в колхоз уже после войны. Несмотря на теплынь, он был в шапке-ушанке, одно ухо которой торчало вверх. — Ну? — произнес Савельев, когда бригадир натянул поводья. Усы председателя вздрагивали. — Самовольничаешь?! — А тут не знаешь, кого слушать, — угрюмо произнес бригадир. — Тот грозит, другой грозит… — Я не угрожаю, я спрашиваю: что ты наделал?! Ты понимаешь? — Чего мне понимать… Тут вчера сам Полипов был. Приказал: «Сей пшеницу». И не уехал, пока не начали сеять. Это сообщение сразило Савельева. Он сел прямо на пахоту возле ног своего парторга. — Да и подумать если: чего тебе, Иван, на рога лезть? Со здоровья и так последний рубль разменял вроде… — Бригадир, тяжело шаркая ногами, подошел к председателю и тоже сел на землю. — Так вот чем это попахивает, — уронил отец. — Без кормов-то, хочешь не хочешь, сговорчивее будем насчет увеличенных планов мясосдачи. Не мытьем, так катаньем! — Не городи-ка чего не следует, — тихонько попросил председатель. И Василий понял: Савельев сказал это лишь для него — как-никак, а он уполномоченный райкома партии. Потом все несколько минут безмолвно дымили папиросами. Было в этом молчании что-то тягостное, гнетущее. — Что же посоветуете, Иван Силантьевич, папа? — осторожно спросил Василий. — Может быть, статью написать в областную газету обо всем этом? Или в центральную? Василий понимал, что статью писать бесполезно: ее не напечатают. Но все же спросил, чтобы облегчить как-то состояние всех. Савельев медленно, с трудом приподнял голову, повернул мятое, усталое лицо к Василию: — Не надо. Теплый весенний ветерок гулял над полем, ворошил молодые листья берез, растущих по краю полосы. Черные, тяжелые, словно камни, галки прыгали за сеялками, надеясь, как при пахоте, поживиться жирными червями. — Ну, так что, уполномоченный? — вздохнул Савельев, по привычке затаптывая каблуком окурок в землю. — Какие твои будут указания насчет… сева? Куда какую сеялку послать в первую очередь? Всех или не всех колхозников посылать в поле? Темпы сева как, увеличивать будем? К какому сроку отсеяться нам? — Не надо, Иван Силантьевич. Я же не ребенок. Вы работайте, а я… поучусь в общем сельскому хозяйству. Отец поднял на него глаза и опустил, ничего не сказав, а Савельев Иван произнес: — Что же, спасибо, Василий. — Уперся единственной рукой в землю, поднялся. — Но ведь с тебя спросят: что делал, на что мобилизовывал нас, грешных? Сами-то мы, самостоятельно, никогда не мобилизуемся. — Слово-то какое! Казенное слово-то, — вставил бригадир. — Спросят — ответим: на успешное завершение сева. Скажу, что личным примером заражал и вдохновлял. Так что поставь меня на какую-нибудь сеялку. Или пошли семена подвозить. На другой день отец позвонил в райком. Полипов еще не вернулся из области. Но через два дня он соединился с ним и сказал: — Вот что, Петр Петрович… Темна душа твоя… Но такой подлости я даже от тебя не ожидал… Ничего, от меня это можешь выслушать… Что? Нет, не боюсь… И этого не боюсь… Чего боюсь? Только одного — своей совести. И тебе советую бояться своей. И положил трубку. * * * * Этой весной, через тринадцать лет после окончания войны, когда шел пятнадцатый год Лене, дочери пропавшего без вести Семена Савельева, обнаружился вдруг неясный и далекий его след, затертый уже, казалось, временем навсегда. Случилось это в теплый майский день, сирень еще не цвела, а соловьи, как положено, давно захлебывались песнями. В этот день, в воскресенье, часов в одиннадцать утра, в крохотной избенке Акулины Козодоевой открылась дверь, нагибая голову, чтобы не стукнуться о притолоку, вошел мужчина лет пятидесяти, рослый, хотя в плечах не очень широкий, одетый чисто, в шляпе и галстуке. — Здравствуйте, — сказал он. Зеленоватыми глазами, в которых была не то задумчивость, не то усталость, пришелец окинул комнату, по очереди оглядел трех ее обитательниц, остановил взгляд на Наташе и добавил: — Извините, что побеспокоил… Это был Петр Зубов, сын бывшего полковника царской армии, затем уголовник, а с конца сорок второго года боец штрафной роты, которой командовал капитан Кошкин. Немало зим и весен прошло с того дня, когда Наташа в первый и последний раз видела этого человека в доме Маньки Огородниковой, — шестнадцать зим и шестнадцать весен, шла семнадцатая. Наташа его не узнавала. Да он с той далекой зимней ночи совершенно изменился, глаза выцвели, раньше лицо было чистым и гладким, а теперь на лбу и щеках пролегли глубокие морщины, и теперь он носил небольшие, аккуратно подстриженные, обсыпанные густой изморозью усы. Зато бабка Акулина, окончательно высушенная временем, но по-прежнему живая и неугомонная, едва замолк его голос, сказала нараспев: — Здорово живе-ешь, Петро Викентьевич. Он резко повернулся на ее голос всем телом, прижмурил глаза, затем широко раскрыл их. — Вы… меня знаете?! — А чего ж… — усмехнулась старуха дряблыми губами. — Бог дал вот за страдания мои мно-ого сроку. Я и батюшку твоего знавала. И дедушку. Ты-то его не знаешь, дедушку своего, после него уж народился, а я знавала… Крепостные мы были у него, мои родители-то, на Ярославщине жили… Зубов так и сел. Шатнулся к табуретке, которая стояла неподалеку, и осел. А старуха сказала Наташе: — Петро Зубов это, доченька, сын Викентия. У того Викентия братец еще был Евгений, за которого я на каторгу-то угодила. Наташа вскрикнула, зажала вскрик ладонью. Старуха молчаливо стояла возле кровати. Зубов, оглушенный, ничего не понимая все-таки, вертел головой. Ничего не понимала и Лена, невысокая, тоненькая еще и хрупкая, светловолосая и светлоглазая — в отца. Она, когда вошел этот человек, готовилась к экзамену по истории, который должен быть завтра, в понедельник, а теперь, держа в руках учебник, стояла у окошка, пронизанная сильным весенним солнцем, льющимся в комнату. Она не понимала и не осознавала, что эта самая история, которую она уже не первый год изучает по учебникам, присутствует здесь, в этой маленькой их комнатушке, в живых лицах, что бабушка Акулина Тарасовна, этот незнакомый человек, ее мать, да и она сама, обыкновенные и мало кому известные люди, тоже участники истории, которую она учит, не легкой и не простой истории человечества, живущего на планете Земля. — На какой, простите, каторге? — спросил Зубов, когда прошел первый шок. — При чем тут брат моего отца? Из далеких рассказов отца я что-то припоминаю… был у него, кажется, брат, который то ли умер в юности еще, то ли погиб… Расскажите, если знаете что. — А что ж, и расскажу, — проговорила старая Акулина. — Зачем мне с собой это уносить? Пущай ты будешь знать, на пользу, может, тебе, Петро Викентьич… Сам-то чего и как объявился тут? Зубов помедлил, оглядел Наташу, потом Лену, спросил у Наташи, не отвечая на вопрос старухи: — Вы помните ту ночь в доме какой-то Огородниковой Марии во время войны? Когда нас всех арестовала милиция? — Да… — выдохнула она. — Это было ужасно. — И я помню, — усмехнулся он. — Вы сказали мне странные слова тогда: «Никогда, девочка, не становись на колени. Если человек сделал это, он уже не человек…» — Разве? — проговорил он, задумался. — Да, кажется. — Чего вы хотите? Зубов и на ее вопрос не ответил, а спросил опять не сразу: — Это… дочь Семена Савельева и ваша? — Да… — Очень похожа на отца. И здесь только Наташа поняла, что этот человек принес какие-то известия о ее муже. От давно потерянной и, наперекор всему, мгновенно возникшей надежды она задохнулась, вся кровь в ней остановилась, и, побледнев, она прошептала: — Вы… что-то знаете о Семене? — Я думал, он здесь. Надежда, не успев родиться, тут же умерла, как умирает, испаряется моментально капля воды, случайно пролитая на пыльную, иссушенную зноем землю. — Его нет… — Я вижу… — Вы… встречались с ним где-то? — Да. В сорок третьем это произошло, в июле, кажется. — А в июне от него пришло последнее письмо. И больше не было. Рассказывайте. Где, как вы встретились? — В колонне военнопленных, которую немцы гнали через село Жерехово… * * * * На другой день Зубов Петр Викентьевич вместе с Наташей был в Михайловке, сидел за столом в доме Анны Савельевой и не торопясь снова, как вчера, рассказывал: — …Встретились мы с ним в колонне военнопленных, которую гнали немцы через село Жерехово. Неподалеку от города Орла оно находится. Под этим селом есть крутой холм. Возле холма шел страшный бой, в направлении на эту высоту и наступала из болот наша штрафная рота, а на холме, окруженном немцами, и находился ваш сын, Анна Михайловна, как он мне потом говорил. — Так… Там мы были, — сказал Иван Савельев, сидящий за столом рядом с Кружилиным. — Я им все это рассказывал. Я так и думал, что Семена они в плен угнали. Я его искал после боя того и нигде не нашел. — В плен, — кивнул Зубов. — И меня под этой высотой взяли. Семен контужен был, все крутил головой. И спина у него была осколком разворочена, порядочный лоскут тела вырвало, но позвоночник, к счастью, не задело. — Да, — опять подтвердил Иван, — еще в самоходке его контузило, потом на высоте добавило. Мы его в блиндаж положили, думали — там безопаснее, а туда снаряд… А после, когда немцы высоту захватили, он без сознания уж был. Я все рассказывал тебе, Анна… Она дважды, по очереди, приложила к глазам смятый в комок платочек. Несколько лет ей не хватало до шестидесяти, но давно она превратилась в старуху, раздавливающее известие о муже и страшная, непонятная судьба старшего сына сломили ее, потушили блеск в глазах, стерли навсегда ее былую красоту, все живое в ее облике. На столе остывали чашки с чаем, нетронутой стояла бутылка водки. Анна поставила ее, никого не спрашивая, но никто не сорвал даже белую нашлепку с нее. — И я, когда меня взяли, был с расколотой головой, — продолжал Зубов. — Какой-то немец так ударил прикладом по голове, что свет потух. Очнулся я, в себя пришел уже в колонне этой. Огляделся — и сразу увидел сбоку Семена, узнал. Я видел его до этого всего один раз, здесь, в Михайловке, и то мельком… Вот Наталья Александровна знает когда. Все поглядели на нее, и она утвердительно кивнула. — Но он мне запомнился тогда чем-то. Открытое такое лицо… В колонне этой и пока везли нас до Данцига потом я ничего ему не говорил. Ухаживал молча за ним. У меня от удара немецким прикладом под черепом все гудело и гудело. У Семена с головой было хуже, его тошнило постоянно и часто рвало. И спина заживала медленно, долго гноилась, полечить было нечем. Я ходил за ним, как мог, и он, представьте, тоже узнал меня. Когда ему стало получше, он вдруг спросил в упор: «Ты-то, бандюга, каким образом тут оказался?» Это было уже в Мариенбурге. Есть такой городишко близ Данцига, там был концлагерь, нас туда и перегнали вскоре. Но там мы тоже были недолго почему-то. Вскоре нас перевезли в пересыльный лагерь, который назывался «Хаммерштейн № 315». Там было собрано несколько тысяч человек пленных, их куда-то отправляли морем небольшими партиями. На рассвете и наш барак однажды подняли, загнали на проржавевшие баржи. Баржи три или четыре было. Немцы называли это «транспорт „Гинденбург“». Высадили в Финляндии, на пустынном берегу… Затем много недель нас гнали по болотам, по тундре на север Финляндии, пока не пришли в концлагерь неподалеку от города Рованиеми… Наташа сидела безмолвная и будто бесчувственная. Ей, как и всем здесь сидящим, тоже пришлось перенести немало: когда-то юная и свежая, она отцвела быстро, кожа на лице поблекла, в глазах давно поселилась тоска, и она казалась намного старше своих тридцати трех лет. — Вы расскажите, как вы шли! — сухим голосом потребовала она. — Расскажите все, что вчера мне рассказывали! — Как шли? — Зубов зябко пожал плечами. — Все сейчас жутко вспоминать, и это тоже. Еще в Хаммерштейне выдали нам старые немецкие шинели и тонкие, протертые до дыр суконные одеяла. Так и шли, в этих шинелях, накинув поверх одеяла, — холодно в тундре было ночами. На ногах ботинки на деревянных подошвах. От мокроты подошвы быстро раскисли, расползлись на волокна — многие шли босиком, разбивая в кровь ноги. Резали шинели и одеяла на куски, обертывали ими ноги. Но эти портянки через час-другой тоже превращались в лохмотья, старое, изношенное сукно быстро расползалось, как вата. Спали прямо на мокрой земле. Заболевших или выбившихся из сил охранники тут же пристреливали. Могил не копали — не надо было копать, всегда поблизости было какое-нибудь болото. Оттаскивали туда труп и бросали в трясину. А кормили… Ну, почти не кормили. Галеты какие-то давали, растворишь кубик в горячей воде — вот и вся пища на день, а то и на два… Мы с Семеном держались друг друга и, в общем, выдюжили. Не знаю я как… В Рованиеми было уже полегче, спали хотя бы на сухом. Там мы были вместе, в одном бараке жили несколько месяцев. А осенью сорок четвертого нас разъединили. Я остался в этой болотной каторге, а Семена куда-то угнали с большой группой пленных. Куда? Там в любых случаях никто и никогда ничего не объяснял, спросить было не у кого. Ходили слухи, что через финскую границу их погнали, в Норвегию… Прощаться с назначенными в транспорт не разрешали, остающимся запрещалось выходить из блоков. В нарушителей стреляли без предупреждения. Я нашел лишь возможность крикнуть Семену через решетку окна: «До свидания!» Он оглянулся и ответил: «Прощай, брат…» Так я видел его в последний раз… Когда в конце сорок четвертого советские войска прорвали фронт в Заполярье и подошли к Рованиеми, Семена там уже не было…
|
|||
|